Мое увлечение русским языком началось в 1960 году, когда я семнадцатилетним юношей уехал из дома и начал учебу в Университете Мичигана. К этому времени я уже неплохо освоился с латынью и самоучкой познакомился с немецким и испанским, пробуя их на терпеливых немцах и мексиканцах, когда мы путешествовали с родителями и моими двумя братьями. Русский же казался мне куда менее знакомым, его грамматика – более далекой, словарное богатство – огромным, мелодика – завораживающей. Я бросился его изучать со всей энергией. В университетском городке был лингафонный кабинет, где ты, сидя в наушниках, должен был вслух отвечать на записанные вопросы. Я отлично помню момент, когда старшекурсник, распоряжавшийся в кабинете, похлопал меня по плечу и сделал замечание, чтобы я перестал в таком азарте кричать в микрофон. Следующим летом я отправился на летнюю школу в Зеленых горах в Вермонте. Как ни странно, на занятиях я оказался только сам-шестой – так мало народу записалось. С нами работали двое преподавателей: мрачноватый, но обходительный офицер ЦРУ в отставке, поляк по рождению, и дочь последнего дореволюционного председателя Санкт-Петербургского яхт-клуба. Она преподавала русскую литературу в небольшом, но достойном колледже в Новой Англии и рекомендовалась нам (что оказалось чистой правдой) «помесью прусского фельдфебеля и курицы-наседки». Эмигрантка с непростой судьбой, она оказалась блестящим учителем. В свое время ей довелось работать переводчиком-синхронистом на Нюрнбергских процессах, а теперь их беседы со сдержанным экс-разведчиком за учительским столом, неизменно ведшиеся на русском, просто завораживали нас. В самом начале школы мы, студенты, заключили между собой договор: НИ СЛОВА ПО-АНГЛИЙСКИ! – и в течение шести недель обходились своим русским, какой уж он у нас ни был, учились, играли и немножко влюблялись. Даже когда мы ходили на танцы в соседний городок, к недоумению других танцоров на площади, жителей вермонтской глубинки, мы продолжали общаться только по-русски, вызывая постоянные вопросы у местных: кто мы такие и почему не разговариваем с ними?
В итоге я неплохо освоился с русским, но мое знание языка так и осталось далеким от совершенства и неполным, без владения его тонкостями. Очень жаль, что, несмотря даже на мои ранние штудии, мне не довелось побывать в Советском Союзе. В последующие годы мне случалось подъезжать довольно близко: я посетил Таллин, Бишкек и одинокие аулы на таджикско-афганской границе, где ледники Памира, некогда бывшие под властью русских царей, встречались с отвесными склонами Гиндукуша. Мой русский, к тому времени изрядно запущенный, был, однако, все еще полезен. Часто оказывалось, что, кроме него, не было лучшего, а то и вовсе никакого способа объясниться с приветливыми эстонцами, узбеками, киргизами и таджиками. Но возможности обогатить мой студенческий русский, погрузившись в живую среду языка, пожив среди тех, кто строит с ним свою жизнь, мне не представилось.
Поэтому я очень обрадовался нашей договоренности с профессором М. А. Бойцовым, что мы с моей ученой женой приедем в Москву, выступим там с докладами и проведем несколько семинаров. Все планы складывались как нельзя лучше: встречи, лекции, несколько перелетов, поезд из Санкт-Петербурга, проживание в гостиницах. И тут вдруг, незадолго до дня нашего вылета, разразилась пандемия, весь мир попрятался по домам, и мы оба, конечно, тоже. На следующие восемнадцать месяцев вся наша планета сжалась для нас до узкого пятачка вокруг дома, что было хорошо для прогулок и полезно для здоровья. Эти тесные границы расширялись лишь на время встреч по зуму с другими отшельниками-учеными и с разбросанными по миру друзьями и родными. Все они, разумеется, тоже сидели, схоронившись по домам. Тем прекраснее была новость от профессора Бойцова, когда он предложил мне перевести мою «Любовь и смерть». Переводчица книги Вера Ярных, специалист по средневековой Франции, оказалась живым собеседником, внимательным, бережным и, что особенно приятно, точным. Как и следует хорошему переводчику, она затребовала итальянские и латинские оригиналы использованных мною документов, чтобы лучше разобраться в моих собственных переводах.
Я и сам не чужд ремесла переводчика и числю на своем счету несколько французских и итальянских книг, открытых мною англоязычным читателям. Поэтому мне хорошо понятны трудности, с которыми должна была столкнуться Вера и которые только усугублялись моим весьма прихотливым стилем, сменами модуляций авторской речи, в избытке наполненной скрытыми аллюзиями на песни, пословицы и знаменитые литературные произведения. Мы, переводчики, научены, что не бывает единственно верного перевода; нам приходится выбирать из бесчисленных вариантов и применяться в выборе слов и фраз к привычкам и мировосприятию наших предполагаемых читателей. Нам приходится бороться с извечными несоответствиями между языками, с непередаваемостью тех или иных интонаций, с различиями в ритмике, с неизбежными расхождениями в коннотациях. Переводческое дело чертовски сложно, восхитительно, но часто также и забавно. А если автор может еще и прочитать получившийся в итоге перевод, он увидит в нем поразительное – и в своем роде весьма поучительное – отражение оригинала. Поэтому меня чрезвычайно радует появление русского отражения моего труда. Раз у меня нет сейчас легкой возможности навестить друзей и коллег в России, пусть этот перевод станет хоть какой-то заменой.
Перевод можно представить как строительство моста через пропасть, сложившуюся из‐за различий не только в языках, но и во взглядах на мир, в жизненном опыте и в том, что в социологии называют «габитусом» – едва осознаваемым модусом существования, определяющим одновременно и действие, и восприятие. Мне самому, чтобы переводить современному читателю мир итальянцев давних времен, который я изучаю, требуется подходить к этим давно ушедшим людям с открытым сознанием и сочувствием, ни на миг не упуская из виду, что люди прошлого – полноценные сложные личности со своими неповторимыми характерами.
Что до меня самого как свидетеля исторических событий, то я отлично вижу, что на протяжении четверти века (с 1990 года) пропасть между Россией и Северной Америкой сильно уменьшилась во многих отношениях. Особенно справедливо это, конечно, для науки. Когда я собирался ехать в Москву, у меня завязалась переписка с московскими профессорами, и я знакомился с присланными мне их работами. Как читатель я был поражен, насколько общим у нас здесь, в Америке, и у них в России был теперь научный словарь и выбор исследовательских вопросов и подходов. Все мы теперь читали одних и тех же теоретиков и обсуждали сходные проблемы. Однако за последние несколько лет появились тревожные признаки, что пропасть между Россией и Северной Америкой, а также большей частью Европы, может, пожалуй, вновь начать расширяться. Такая перспектива не может радовать. Итак, если перевод – это своего рода возведение моста, то в нынешних условиях эта книга может внести свой небольшой вклад в то, чтобы все мы оставались вместе. Вчитавшись в слова, произносившиеся итальянцами XVI века, мне нужно было переводить для своих читателей в США, Канаде, Великобритании и других странах, где рабочим языком является английский, не только то, что они говорили, но и то, что они чувствовали и переживали. Такой перевод, в более глубоком смысле слова, отнюдь не ограничивался языком и выражал самую суть того, чем мы, историки, стараемся заниматься. Как и любые переводчики, мы знаем, что всякое предложенное нами решение (включая все истории, составившие эту книгу) может быть поставлено под вопрос и оспорено. Любой перевод – это усилие, это попытка, это предложение. А еще это и проявление уважения к далеким людям, которых мы пытаемся понять, как бы они ни ускользали от нашего постижения. Книга, лежащая перед вами, – именно такой бережный и уважительный перевод моих собственных переводов, за что я очень благодарен.