Париж,
1953 год
Мой любовник Пабло Пикассо, величайший из когда-либо живших художников, мог не прожить и одного дня.
После рождения он был похож на голубовато-белую восковую статуэтку младенца; не шевелился и не издавал никаких звуков. «Мертворожденный», – прошептала медсестра. Его мать так измучилась во время родов, что не отреагировала. Но дядя, который расхаживал по коридору вместе с отцом Пабло, еще никогда не видел мертворожденного ребенка, и ему стало любопытно. Он так низко склонился над младенцем, что кончик его зажженной сигары коснулся кожи малыша.
Пабло – все еще голубовато-белый – заворочался и захныкал. Его лицо покраснело, потом он энергично заголосил. Величайший из когда-либо живших художников – уверяю вас, не только по моему мнению! – решил жить. Огонь вернул его к жизни. Огонь поддерживает его жизнь.
– Рожденный огнем, – говорю я.
– Что такое? – через много лет после своего чудесного рождения Пабло отворачивается от зеркала над умывальником и впивается в меня своими всевидящими черными глазами.
Мы вместе поужинали в кафе «Флер» и провели ночь в его студии на набережной Гран-Огюстен; улеглись среди ящиков, холстов и статуй. Десятилетия его работы были собраны в одном месте, которое, как он надеялся, будет безопасным во время немецкой оккупации. В основном так оно и было. На самом деле, они иногда приходили к Пабло, чтобы что-нибудь купить, хотя режим объявил его декадентом. Он продал немцам несколько картин.
Еще он слушал – очень внимательно: на тот случай, если вдруг проскользнет что-нибудь полезное для французского Сопротивления. Он подшучивал над немецкими солдатами, которые расхаживали по нашим бульварам и сидели в наших кафе во время оккупации. Это были шутки на тайном французском сленге, и солдаты лишь делали вид, будто понимают их. Как и задумал Пабло, они были оскорбительными для немцев.
Люди говорили, что мой любовник живет только ради искусства, а женщины и политика не имеют для него такого значения, как живопись и скульптура. Но люди меняются. Когда Франко и Гитлер разрушили тот испанский город, Гернику, Пабло изменился. Невозможно смотреть на кричащих матерей и убитых детей на фоне всеобщей жестокости и думать: «Этому человеку наплевать на людей и политику».
И я видела, как меняется его лицо, когда он говорит о Франсуазе[1] – женщине, которая уходит от него.
– Думаю, сегодня будет отличный день, – сказала я. – Но возвращайся в постель, Пабло! Еще слишком рано.
Я разгладила простыню, смятую и влажную после нашей маленькой вакханалии, и похлопала по ней ладонью.
– Скоро приедет авто. Если я не буду готов, Поль начнет жать на клаксон и устроит сцену на улице. Он такой же чокнутый, как и его мать!
– Ольга действительно обезумела? Мне всегда казалось, что у нее есть к этому склонность. Хотя твоего общества достаточно, чтобы взбесить любую женщину. Почему вы просто не разведетесь?
Остается лишь гадать, какой была бы моя жизнь, если бы я вышла за Пабло, когда мы оба были молодыми. «Вряд ли счастливой», – думаю я. Нет, я сделала правильный выбор! И все же…
Как же хорошо находиться подальше от горничных, составления меню и прочих домашних обязанностей, которые крадут время женщины и мешают ее творчеству! Нас не пускают за закрытые двери так же просто, как мужчин.
Пабло возвращается к своему отражению в зеркале и изучает его, проводя бритвой кривую линию по белой пене на щеке и обнажая плоть цвета спелой оливки. Еще одно произведение искусства!
– Одевайся поскорее, – говорит он. – Ольга не согласится на развод, и тебе известно об этом.
– Ты говоришь так уже несколько лет. Наверное, очень удобно иметь жену, которая живет отдельно и не дает тебе жениться на другой женщине.
Он бросает мне мокрое полотенце.
– Вставай! Скоро приедет автомобиль.
– Только послушай себя, любимый! «Автомобиль». «Шофер». Я помню дыры в твоих башмаках, когда между нами все только начиналось!
– Это было давно. И он не просто шофер, а мой сын.
– Да, многое изменилось… – Я скручиваю сигарету, закуриваю и позволяю простыне упасть с моей обнаженной груди.
Я вижу, что он смотрит туда, а не на мое лицо, поэтому поднимаю плечи и слегка потягиваюсь. Он ухмыляется.
Взгляды Пабло похожи на мазки кисти. Одни бывают долгими, медлительными, с насыщенной текстурой и пигментом. Другие – короткими, поверхностными и даже случайными. Сейчас его взгляд где-то посередине этого спектра.
Когда-то он находил достаточно для создания целой картины. Он видел кожу, кости и мышцы, уверенность или неуверенность в глазах модели. Он видел прошлое, настоящее и будущее одновременно и изображал их так, как будто время не имело значения.
Да, так он рисовал меня. Всю и сразу, угловатую геометрию тела – и он делал из меня нечто вечное и прекрасное. Вот что художник может сделать для женщины! Когда другие мужчины смотрели на меня, я видела только их желание, стремление обладать мною. Когда Пабло смотрел на меня, его лицо преисполнялось радостного изумления, готовности перевести его в карандашные штрихи и мазки кисти.
Весна, второй год Первой мировой войны. Мне еще не исполнилось двадцати, и я вернулась из холодной и голодной Москвы, где буханка хлеба стоила как шелковое платье. Мой покровитель, великий русский князь, завел привычку сидеть в своем саду под безлиственными ветвями, заламывая пальцы и хмуря брови. Он ощущал скорую гибель, как и большинство старых аристократов. Но я не хотела разделить с ним эту участь. Обратно, в Париж!
Когда Пабло впервые увидел меня, я сидела около фонтанчика Уоллеса на Пляс-Эмили, запрокинув лицо к солнцу, словно кошка, которая радуется ясному дню. Я гадала, какие приключения найду на свою голову, кем будет моя новая любовь и будет ли у этого человека хорошая еда. Было начало лета. Я украла кулек вишен и рогалик на рынке Лезаль, но у меня урчало в животе.
У меня была при себе меховая накидка, годная для продажи, но она могла пригодиться зимой. У меня было жемчужное ожерелье, но оно так мило смотрелось на мне, что я бы не рассталась с ним даже за сытный обед.
Пабло нашел меня. Я открыла глаза – и вот он: маленький симпатичный черноглазый испанец, смотревший на меня так, как будто раньше никогда не видел женщину.
Я оглянулась на тот случай, если его внимание привлекло нечто, расположенное за фонтаном; но нет, он глядел на меня. Я выпрямила спину и слегка повернулась, чтобы продемонстрировать свое лицо с наиболее выгодной стороны.
Пабло и его друзья только что позавтракали. Я ощущала запах розмарина и тушеного мяса в их дыхании. Но если его друзья пошатывались от дешевого вина, то Пабло был трезвым как стеклышко.
– Пойдем со мной, – сказал этот мальчик-мужчина и протянул руку.
– Нет. С какой стати? – Я отступила, изображая безразличие.
– Потому что я нарисую тебя, и ты будешь жить вечно. – Он подошел ближе и обнял меня.
– До того, как мы переспим, или потом? – Я засмеялась и отшатнулась от него.
Собственно, у меня не было возражений против близости, но я совсем недавно рассталась с великим князем, который дарил мне жемчуга перед завтраком. Какой толк будет от этого художника с краской под ногтями, у которого, скорее всего, нет и гроша за душой?
Я выскользнула из его объятия и ушла. Но мы оба понимали, что между нами что-то произошло.
Он следил за мной. Или я следила за ним? В течение недели мы сталкивались почти ежедневно – Париж не так велик, чтобы одни художники не знали, где найти других (а у меня тоже была краска под ногтями), – и каждый раз он говорил «Пойдем со мной», а я отвечала отказом.
Однажды субботним вечером я возвращалась в свою комнату на улице Лепи – тогда я пела в кафе за бесплатную еду, как вдруг симпатичный испанец подкрался сзади и подтолкнул меня в коляску. Мною владело любопытство, а не испуг. Куда он меня отвезет? Каким любовником окажется?
Мы приехали к старой вилле на окраине Парижа. Зияющие дверные проемы, вонь кошачьей мочи, разбитые окна, заросшие плющом, отсыревшие комнаты… Когда он отворил дверь, приглашая меня в эти руины, я рассмеялась ему в лицо. От великого князя – в нищенскую хижину? Он вышел за едой, а я вернулась в Париж.
Но и неделю спустя я не смогла найти другое подходящее увлечение – вспоминала требовательный взгляд его черных глаз и силу рук. Я думала, как мы разделим хлеб и апельсины, которые он положит на стол вместе с несколькими ломтиками ветчины. Меня все больше возбуждала мысль о нем как о любовнике, поэтому я вернулась на виллу, где ждал меня Пабло.
– Я знал, что ты придешь, – сказал он. – Когда я впервые увидел тебя, то понял: эта женщина хочет жить вечно.
Он начал рисовать меня сразу после того, как кончились апельсины, а потом мы отправились в постель.
Тридцать лет назад.
– Ты хотел бы снова написать мой портрет? – спрашиваю я, встаю с кровати, усаживаюсь на стул и принимаю позу натурщицы: одна нога перекинута через бортик, другая выставлена под углом, который когда-то обожали кубисты.
Он рассматривает меня и говорит:
– Нет, твое лицо слишком знакомо. В нем не найти ничего нового.
Но я вижу, как двигаются его зрачки, а указательный палец рисует кружок в воздухе. Какая-то линия в моей позе привлекла внимание художника.
Я смеюсь.
– Ты не сможешь меня обидеть, хотя собираешься это сделать. Я всегда буду моложе тебя, Пабло! Помни об этом.
Частица ночной нежности возвращается к нему, и он улыбается мне. По-прежнему с бритвой в руке, он поворачивается и смотрит на покрытое пеной лицо в зеркале.
– Прямо сейчас Франсуаза входит в ванную комнату с моим сыном Клодом. Я смешу их, проводя пальцем по пене для бритья и рисуя эскиз на своем лице. Клоун со знаками вопроса над глазами.
Пабло кладет бритвенный станок на край раковины, и тень печали ложится на его гордое лицо.
Этот новый, постаревший Пикассо старается не задерживаться в Париже. У него есть дом на юге, солнце, женщина и дети. Он говорит, что там лучше работается со светом, но я думаю, что солнце и жара тоже ему приятны. Мы оба находимся в том возрасте, когда хочется уюта.
Он рассказывает мне истории о Франсуазе, чтобы я ревновала его к ней. Поскольку однажды он предложил мне выйти за него, а я отказалась, жажда мести всегда маячит на заднем плане, какие бы другие чувства мы ни испытывали.
Франсуаза Жило – темноволосая, черные брови вразлет, длинные, сильные руки и ноги. Его женщина-цветок. Он рисовал ее, писал портреты, лепил скульптуры. Сотни раз. Хорошие картины, так что я ревную его к ним.
Франсуаза, с которой он прожил около двадцати лет, родившая ему двух детей, теперь угрожает расстаться с ним.
Бедная маленькая Мария-Тереза[2] – его любовница до того, как Франсуаза заступила на эту роль. Ей было семнадцать, когда Пабло впервые заговорил с ней перед галереей Лафайет. И она никогда не слышала о нем! Он сразу же начал ее рисовать, хотя – ради приличия – не укладывал в постель до тех пор, пока ей не исполнилось восемнадцать. На его картинах она преображалась в тарелки с фруктами: съедобная женщина, домашняя женщина…
Мария-Тереза годами ждала его возвращения, и, если до нее доходили обнадеживающие слухи, она приходила в восторг. Все зря. Он так и не вернулся к ней – или к любой из других. Когда Пабло заканчивает, это навсегда. Но только не со мной; он возвращается ко мне.
И все же… Франсуаза покидает его? Невозможно – или нет? И кто тогда будет его следующей новой женщиной – яркой, блестящей и преданной? Он уже сделал выбор?
Пабло, все еще перед зеркалом, снимает с лица остатки пены. Это пожилое лицо, но женщины все равно оборачиваются на него и шушукаются между собой, когда он проходит мимо.
Франсуаза – тоже художница, и из всех портретов Пабло ее портрет – самый лучший; даже я признаю это. Она уловила выражение его глаз – темных, больших, вопрошающих и оценивающих. Видящих и не видящих, потому что художник позволяет себе замечать только то, что полезно для его творчества.
И чувствовать тоже.
– Помнишь нашу виллу? – спрашиваю я. – Ту, куда ты отвез меня после похищения?
Разумеется, он помнит. Но я хочу получить от него словесное подтверждение былой любви, былого чувства. После стольких лет мой пульс учащается, когда я гляжу на него. Ни один другой мужчина не влиял на меня так сильно, и я хочу, чтобы его сердце тоже забилось чаще. Мне нужен не просто взгляд художника, а желание художника. Но его нет. Дружба, иногда вожделение – не более того.
Испытывая внезапное беспокойство, я встаю, обмотавшись простыней, и прохожусь по студии. Старые половицы скрипят под ногами. В одном углу стоит ряд холстов, аккуратно сложенных по размеру. Толстый слой пыли покрывает верхний край картин, и, когда я перебираю их, тучи пылинок взмывают, как рой крошечных насекомых.
Я узнаю некоторые из них – кубистские полотна вперемешку с полуклассическими работами. Полагаю, это начало двадцатых годов; я прикидываю хронологию, как другая женщина могла бы вспоминать дни рождения своих племянников и племянниц. Все родились примерно в одно время – когда он создал ту картину со мной под названием «Любовники».
– Это не ты, – настаивал он, несмотря на то, что я позировала в его студии. – Это женщина, которая была дорога для меня. С чего ты взяла, что это ты?
– Это определенно не Ольга, не Дора[3], не Мария-Тереза и не сотня других, – ответила я. – И это мой нос, мои глаза. Я была дорога для тебя… когда-то.
– Ты всегда была тщеславной. Теперь помолчи и наклони голову. У тебя неправильная поза.
– Да, господин, – говорю я; хотя, когда мы занимаемся любовью, это я заставляю его молить о пощаде, а не наоборот.
Я хочу эту картину так же сильно, как когда-либо хотела мужчину. Я хочу себя на этой картине: молодую обожаемую женщину. Поэтому я ищу ее в студии, сметая пыль с очередных холстов.
– Это правда, что ты продал мой портрет сестре Сары Мерфи[4]? Я слышала это от галериста Канвейлера.
– Не твое дело, – отвечает он, споласкивая бритву и убирая станок в поношенный кожаный футляр.
Я почти заканчиваю просматривать холсты, когда нахожу один, который привлекает мое внимание. Девушка сидит на стуле и смотрит вправо – на что-то невидимое для зрителя. У нее нежные, утонченные черты лица. Руки сложены на коленях, а в изгибе шеи есть нечто трогательное, от чего захватывает дух.
– Кто это, Пабло? – я поворачиваю холст к нему.
Он перестает застегивать рубашку, наклоняет голову и смотрит исподлобья.
– Одна знакомая, – бурчит он и отворачивается.
– Это ясно. – И, судя по тому, как он прячет лицо, его чувства к этой девушке – или, по меньшей мере, воспоминания об этих чувствах – тоже очевидны. – Что с ней стало? Кто она такая?
Пабло медлит с ответом. Всего лишь на секунду, но за это время происходит многое. Художники ненавидят такие моменты, когда тема внезапно меняется. Драгоценный миг ускользает, и образ остается без воплощения. Ладно, не совсем так… Пабло может запечатлеть этот момент, но он уже не способен соединить прошлое, настоящее и будущее в одном изображении.
– Она исчезла, и все.
Он укладывает сменную рубашку в саквояж и защелкивает замок, делая вид, будто рассматривает выпавший на пол листок бумаги. Он не хочет, чтобы я заметила следы чувств на его лице, пока ему не удастся стереть их.
Итак, еще одна женщина, которая ушла от него… Пабло не любит, когда его бросают. И давайте начистоту: гораздо чаще он уходит сам. Так всегда бывает с подобными романами; один человек любит сильнее, чем другой. Женщины Пабло обычно любили его сильнее, чем он – их. Было ли так же с этой девушкой?
Он открывает окно и смотрит на улицу. Небо пасмурное и серое, но дождя нет.
– Не могу дождаться, когда вернусь к солнцу, – говорит он. – Почему в Париже все такое мрачное?
После окончания войны Париж остается грустным местом – городом, где люди по-прежнему недоедают, мерзнут и безуспешно стараются забыть язык прошедших лет, забыть незабываемое: голод и облавы, марширующих по бульварам немецких солдат, парижские статуи и монументы, обложенные мешками с песком, концлагеря, куда для подневольного труда отправили сотни тысяч наших мужчин и где многие из них и умерли. Мы пытаемся делать вид, что жизнь вернулась в нормальное русло. Но это не так – и более того: этого не будет. Война – одна из тех вещей, которые нельзя вычеркнуть из жизни. Даже в Париже.
Теперь улицы и бары заполнены американскими юношами и мужчинами, которые сражались, выжили, дошли до Парижа и остались здесь. Ради девушек и ночных клубов, ради вкуса абсента. Левый берег напротив «Шекспира и Компании»[5] усеян мольбертами начинающих художников, пытающихся уловить свинцово-серебристые блики на мелких волнах Сены. В большинстве случаев выходит отвратительно.
Я подхожу к окну и встаю рядом с Пабло. Беру его за руку и кладу голову ему на плечо.
Тридцать лет назад, после Первой мировой войны, мы выглянули из окна в Париже и впервые увидели американских солдат – большей частью все еще в мундирах: исполненных надежды, несмотря на боль от физических и душевных ран, полученных на поле боя. То была другая война, но люди как будто остались такими же.
Кроме Сары, той богатой женщины с Лонг-Айленда, которая приехала в Париж в 1922 году. После войны город пережил наплыв американцев, приезжавших за произведениями искусства, вкусной едой и недорогим жильем в поисках спасения от пуританства Нового Света. Однажды вечером в кафе «Флер» паренек из Омахи объяснил мне, что в Америке ему постоянно казалось, будто кто-то подсматривает за ним, готовый осудить его поведение.
– А в Париже всем наплевать, правда? – добавил он.
Сара сказала нечто подобное, когда я познакомилась с ней.
– Здесь я дышу свободно, а мои дети смеются громче, – призналась она. – Я люблю Париж, обожаю Францию! Думаю, Джеральд займется здесь живописью. Он художник, знаете ли.
– А вы? – спросила я. – Вы художница?
– Я? – она рассмеялась. – Нет. Я хочу быть той, кто вдохновляет художников.
Сара с ее соломенно-желтыми волосами и голубыми глазами была лучезарной женщиной, как будто имела при себе личное солнышко и привлекала людей своим светом.
Но даже благовоспитанной, прекрасно образованной и достаточно опытной матери троих детей – такой как Сара – приходилось следить за выражением своих глаз, когда она смотрела на Пабло. Как мог Джеральд не видеть этого? Возможно, он замечал, но предпочел молчать.
Теперь, положив голову на плечо Пабло, я хочу вернуться к портрету той, другой девушки, но интуиция предостерегает меня от этого. Он скоро уедет. Снова. Пусть воспоминания спят, пока я могу получить еще частичку его внимания.
В студии пахнет скипидаром, масляной краской и табачным дымом; для меня это изысканный аромат. Надеюсь, так будет пахнуть на небесах. Но поскольку я пытаюсь забыть о картине, из-за которой Пабло прячет лицо, то не могу думать ни о чем другом, и всплывает нежданное воспоминание.
Мыс Антиб. Девушка, которая всегда молчала и ходила с опущенным взглядом. Девушка, которая держалась в тени, как привыкают люди во время войны; девушка, которая улыбалась в ответ, лишь когда Пабло улыбался ей.
Гудок клаксона на улице. Поль машет нам снизу и смеется, готовый отвезти своего отца на море – к солнцу, к Франсуазе, которая ждет или больше не ждет его.
– Когда я снова тебя увижу? – я стараюсь говорить непринужденным тоном.
Он не отвечает, но это неважно. Я вернусь домой, к мужу, и буду думать о другом. А о чем будет думать Пабло? О Франсуазе, которая уходит от него? О той девушке на картине? Между его бровями залегла глубокая складка. Если бы я рисовала его сейчас, то отметила бы это место жирной черной линией.
– Что с ней стало? – рассеянно спрашивает он.
– С девушкой на картине? Тебе не все равно?
– Просто любопытно, – говорит он.
Но он лжет. Любопытство художника обычно заканчивается, когда он завершает картину. Пабло по-прежнему думает о той девушке и гадает, что с ней случилось! Он поглощен собой и часто бывает жестоким. Ничто не значит для него больше, чем работа – его искусство, но он не бесчувственный человек. Я видела любовь и радость в его глазах, когда он наблюдал за играми своих детей; иногда видела жалость, когда он говорил об Ольге.
– Пабло, ты действительно продал мою картину? – спрашиваю я. – Ту, что ты назвал «Любовники»?
– Она никогда не принадлежала тебе, – говорит он.
– Как ты помнишь, я позировала для тебя. Ты обещал ее мне!
– Тебе пора идти. Кыш, кыш! – добавляет он и машет руками, словно выгоняет стайку гусей.
– Без завтрака?
– Безо всего. – Он игриво хватает меня за волосы, запрокидывает мою голову и прерывает все протесты театральным поцелуем.
– Что будешь делать, если Франсуаза уйдет от тебя? – спрашиваю я, подчиняясь его силе.
– То же самое, что и всегда: найду другую женщину. Надевай шляпку! Поль будет здесь в любой момент, а мне нужно запереть студию.
Я неохотно останавливаюсь перед маленьким треснувшим зеркалом рядом с дверью и надеваю шляпку, слегка наклонив ее над правым глазом. Пабло роется в холстах и вещах в студии, явно собираясь прихватить что-то с собой. Грубо вырезанная игрушечная лошадка, обглоданная щенком.
– Зачем тебе эта рухлядь? – смеюсь я. – Или теперь ты носишь амулеты на удачу?
Пабло ворчит что-то неразборчивое и швыряет мне перчатки.
– Давай, двигай отсюда, – говорит он. – С меня достаточно.
В его устах это почти признание в любви. Я сказала то же самое, когда отказалась выйти за него замуж и выгнала его… а потом позвала обратно ради того, что было между нами в постели. Любовник – да. Муж – нет.
Я вижу, что он говорит серьезно: действительно хочет, чтобы я ушла. Он встает у двери и распахивает створку.
В шляпе, лихо сдвинутой на один глаз, я, стуча каблуками, спускаюсь по лестнице, хохоча и бросая через плечо русские ругательства в его адрес – проклятия, до сих пор памятные со времен моего общения с великим князем.
– До следующего раза, любимый! – восклицаю я, выходя на улицу.
Он наблюдает за мной из окна. Я ощущаю его взгляд спиной – эти огромные черные глаза, которые впитывают все, включая одну из туфель, которая мне жмет и делает мою походку немного хромающей.
Теперь он вернется в студию к тому, что я искала и не смогла найти? «Любовники». Моя картина. Мужчина и женщина – вечно юные и прекрасные, навеки влюбленные. Юноша смотрит на свою любимую. Она глядит в сторону, скромно и покорно, как будто еще не сказала «да». Но внимательный наблюдатель увидит и готовность, и желание в выражении ее лица.
Женщина – это я. Вечно молодая, любящая и любимая.
Сзади, на улице, из утреннего тумана раздаются три громких гудка.
– Привет, Поль! – я машу рукой.
Он сконфуженно отвечает и делает вид, будто мы хорошо знакомы.
– Давай выноси чемоданы! – кричит его отец.
Когда я впервые увидела Поля, он сидел голышом, если не считать налипшего песка, и держал в руках пластиковые лопатку и ведерко. Думаю, ему было года два, и он увлеченно играл с детьми Сары Мерфи на маленьком пляже в Антибе. Пляж назывался Легру. Крошечный, как почтовая марка, теперь он сильно разросся для привлечения туристов. Сара, стильная королева художественного авангарда, стояла у истоков туристического нашествия после того лета, когда она с семьей приехали в Антиб.
Теперь Поль – взрослый мужчина: он старше тридцати лет, выше своего отца и скорее с каштановыми, а не с черными волосами. Предсказуемо симпатичный, но лишенный обаяния Пабло. Это можно видеть даже по его походке: он слегка наклоняется вперед, словно под напором сильного ветра. Возможно, того самого ветра, который подтолкнул его к разводу с женой, о чем я услышала недавно. Мужчины из семьи Пикассо не созданы для брака; во всяком случае, для долгих и полных нежности отношений. Они не могут совмещать то и другое.
Поль выходит из дома с двумя тяжелыми отцовскими саквояжами и таким же озабоченным выражением лица, какое было у него тридцать лет назад, когда он нес ведерко с песком. Для меня он служит напоминанием о прошедшем времени – о годах, улетевших вместе с перелетными птицами. Правда, те птицы не вернулись.
– Голуби никуда не улетают, – однажды сказал Пикассо, когда я отпустила глупое замечание по этому поводу. – Они здесь круглый год. Постоянны, как Полярная звезда.
В тех немногих случаях, когда я видела Пабло ностальгирующим и даже склонным к сентиментальности, он говорил о голубях, но имел в виду голубок – этих воркующих и танцующих на испанских площадях птиц, которых они с отцом кормили хлебными крошками. Пабло был любимым ребенком. Он вырос, ни секунды не сомневаясь в этой любви; его поднимали каждый раз, когда он падал, укачивали каждый раз, когда плакал. Может быть, в этом его сила?
Мой муж, будучи врачом, полагает, что источник силы – в хорошем пищеварении. Думаю, Пабло с ним согласен. Он внимательно относится к своему рациону, к своему телу. Он собирается прожить очень долгую жизнь. Пабло и его голубки не улетают в дальние края.
После окончания войны Пабло предложили изготовить литографию для конгресса сторонников мира 1949 года, и он подарил им голубя мира – белую птицу на черном фоне: простой, натуралистичный, запоминающийся образ.
Теперь его можно видеть повсюду, даже на русских марках.
Но у этого эстампа были свои секреты. Пабло нарисовал не голубку, а голубя – домашнюю птицу, подаренную его другом Матиссом[6]. Голубь был данью памяти его отцу – его первому учителю живописи. Хосе отводил Пабло на площадь в Малаге и учил рисовать голубей, когда тот находился примерно в том же возрасте, что и Поль, ворочавший свое ведерко с песком на пляже.
Этот голубь-голубка считается символом мира, но это и символ Пабло.
Вот моя маленькая исповедь.
Если бы я вышла за него замуж, он погубил бы меня. Боги делают это с нашего дозволения. Нет, лучше быть женой хорошего врача! Пабло вернется на свою маленькую виллу на юге, и Франсуаза будет там… или нет. Ради его блага я надеюсь, что она будет там. А я вернусь к мужу, который даже не заметил моего отсутствия. Он тоже понимает, что такое любить художника. Живопись – это все, а любовь – приятная интерлюдия.
Нью-Йорк,
сентябрь 1953 года
У меня есть выцветшая и надорванная фотография двух женщин на террасе. Их черные трикотажные купальники целомудренно скрывают тело от бедер до ключиц, волосы коротко подстрижены с начесом на лоб по моде двадцатых годов. Женщины глядят прямо в камеру с немного вызывающим видом.
За верандой простирается спокойное море. Даже на черно-белой фотографии вода как будто мерцает голубизной. Парусные лодки замерли в движении, женщины застыли в янтаре вечной юности и красоты. Между каменной террасой и морем тянутся пальмы с бахромчатыми верхушками и шероховатыми стволами.
Если долго глядеть на фотографию, можно ощутить тепло средиземноморского солнца.
На столе, рядом с горшком, который порос мхом, где растет кустик розмарина, лежат брошенные детские игрушки. Резиновый мячик и игральные палочки, тонкие и опасные, как вязальные спицы[7]. Маленькие металлические фигурки животных – корова, овца и грубо вырезанная лошадка – лежат на боку, словно устав от неугомонных детских рук.
В тени на заднем плане скрывается тайна.
Там, в нижнем правом углу, есть третья женщина, чьи очертания размыты. Камера застигла ее в движении. Она носит ситцевое платье, а не купальник; ее длинные волосы заплетены в косу. Солнце подсвечивает ее сзади, поэтому лица не видно. Ее голова окружена ярким ореолом, поэтому она может быть кем угодно.
Давайте начнем мою историю отсюда. В конце концов, начало должно быть связано с открытием. С находкой того, что было утрачено.
Моя мать. Девушка в поезде, следующем во Францию.
Будничная остановка: темный паровозный дым, ритмичный перестук стальных колес, приглушенный шум разговоров, крики утомленных детей, шелест газет.
Эта предсказуемая обыденность положила начало стечению обстоятельств, которое граничило с чудом.
Девушка сидит одна, отдельно от других пассажиров. Они ощущают неизвестную опасность, поэтому место рядом с ней остается пустым. Молодые жены с младенцами на коленях исподтишка косятся на нее, отмечая ее растрепанные волосы, бескровные губы и бледное лицо.
Она сбежала из дома к своему возлюбленному Антонио. Она впервые оказалась в поезде без сопровождения матери, отца или гувернантки. Антонио не встретил ее на вокзале, как было обещано.
Он бросил ее, и она не может вернуться домой. Она навлекла позор на родителей.
Поезд едет мимо деревьев, поселков, проселочных дорог, мужчины, который подгоняет своего мула на рынок, детей, играющих на берегу ручья и забредающих в холодную пенистую воду. Приближаясь к железнодорожному переезду, паровоз дает громкий предупредительный гудок, потом поезд останавливается на границе. Люди встают и потягиваются.
Клацанье чемоданов и саквояжей, крики; полиция проходит по вагону, проверяя билеты и документы. Ее руки дрожат, когда она достает документы, но они не обращают внимания. Кондуктор дует в свисток, и поезд окутывается громадными клубами пара. Они во Франции. Из окна за зеленью просвечивает водное пространство, и Средиземное море разворачивается в своей лазурной красе. Яхты и парусные лодки покачиваются у пристани, словно сошедшей с туристической открытки.
На следующей остановке женщина в соломенной шляпе, похожей на мужской котелок и украшенной шелковой розой, которая падает ей на глаза, заходит в вагон поезда. Она носит туфли на высоком каблуке и держит ротанговую корзинку для покупок. Из корзины выглядывают знакомые формы и доносятся соблазнительные запахи хлеба, ветчины и апельсинов. Побрякивают бутылки. Девушка, убежавшая из дома, смотрит на нее, хотя игнорировала всех остальных последние три с половиной часа.
Так начинается случайная встреча, изменяющая ход событий.
– Можно? – спрашивает новоприбывшая, глядя на пустое сиденье рядом.
Не ожидая ответа, она садится, ставит корзинку на пол, закидывает ногу на ногу и закуривает сигарету. Секунду спустя она предлагает девушке другую сигарету, и та не отказывается. Как может дурацкая шелковая роза на шляпе изменить взгляд на мир?
– Далеко едете? – интересуется новая пассажирка.
– Не очень, – отвечает девушка. Она поворачивается к окну и пристально всматривается в движущийся пейзаж.
Женщина достает из корзинки газету и разворачивает ее, делая вид, что не замечает побледневшее лицо соседки. Фотография на передовице изображает боевиков в коричневых рубашках, марширующих в Риме.
– Этот Муссолини[8] обещает осушить болота, – говорит женщина, не обращаясь ни к кому в особенности. Она вздыхает и качает головой.
После этой ремарки они едут молча до следующей станции.
– Моя остановка. – Женщина встает и складывает газету. Она на мгновение задумывается. – Послушайте, я вижу, что вы в беде. Возьмите. Это адрес того места, где я остановлюсь… если вам понадобится подруга. Миру не хватает доброты, – тихо добавляет она и кладет карточку на сиденье рядом с девушкой, чьи глаза покраснели от слез. – Удачи. – Женщина подхватывает корзинку и идет к выходу. Она исчезает в клубах пара на платформе, пока девушка вертит в руках визитку.
Как можно убедиться, бегство принимает разные формы.
В последний момент перед тем, как кондуктор машет машинисту и захлопывает дверь, девушка выпрыгивает из поезда.
Это история моей матери Марти. О том, как она сбежала из дома. Но истории бывают выдумками – особенно истории, которые матери рассказывают дочерям. Моя темноволосая мать всегда аккуратно выговаривала слова, смиряя раскатистое «р-р» ее иностранного акцента.
Но это все, что известно мне о жизни матери до моего появления на свет. И мне потребовалось все мое детское любопытство и упрямство, чтобы раскопать хотя бы такую малость. До моего отца у нее был роман с неудачным побегом из дома. Незнакомка, оказавшая ей добрую услугу. После моего рождения риска больше не было.
– Моя драгоценная маленькая зануда, – говорила она, качая меня на руках, даже когда я стала подростком и закатывала глаза от ее слов. – Я лучше умру, лишь бы у тебя все было хорошо.
Многие матери так думают и даже чувствуют это. Но какая мать произносит это вслух? Есть ли более пугающие слова для ребенка?
Самовнушение о том, что материнская история должна была успокоить меня, помогало мне чувствовать прочную связь с обстоятельствами этого мира. Но теперь это не работало. Я прижалась лбом к холодному автомобильному рулю. Запах влажных зеленых полей и газонов сгущался вокруг. Ночь была чернильно-черной, и я сидела одна в автомобиле на обочине дороги.
Поэтому я рассказала себе вторую историю, которая служит якорем, – одно из моих самых ранних воспоминаний. Теплое солнце, рассыпчатый песок, шепчущий океан и приятный пряный запах, который, как я узнаю потом на уроке кулинарии, принадлежит тимьяну. Я такая маленькая, что мать может поднять меня на руки и усадить на колени. Я счастлива, как могут быть счастливы малыши, чьи нужды удовлетворяются в полной мере. Мать обвивает меня руками, воздух теплый, как в ванной, небо ярко-голубое. Момент совершенства и полноты.
Но теперь я пропала во всех смыслах слова, поэтому истории и воспоминания не помогают.
«Сделай что-нибудь», – велела я себе и полезла за картой в отделение для перчаток. Дело было ранней осенью, когда я обычно что-то заканчивала, но теперь закончилось слишком многое. Моя мать умерла несколько месяцев назад, и с тех пор меня не трогало ничто, кроме горя.
Вдобавок к этому у меня возникли трудности с оплатой счетов, а мой жених Уильям настаивал на том, чтобы мы назначили дату свадьбы. У меня закончились доводы в пользу того, чтобы не выбирать день, не покупать свадебное платье. Но я не могла вообразить проход между церковными скамьями и обмен клятвами вроде «пока смерть не разлучит нас» без присутствия моей матери, ее улыбки и слов: «Я люблю тебя».
Мое горе выходило за пределы личных границ. В стране началась «охота на ведьм», и правые радикалы охотились на коммунистов и сочувствующих. ФБР установило слежку за Альбертом Эйнштейном, потому что он присоединился к американскому крестовому походу против судов Линча[9]. Орсон Уэллс[10], Чарли Чаплин и Мартин Лютер Кинг-младший находились в черном списке. Маккарти[11] вошел в полную силу и вознамерился искоренить любые намеки на коммунистические убеждения.
Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности под руководством сенатора Маккарти едва ли обратила бы внимание на мелкую мошку вроде меня. Но я беспокоилась. Меня и некоторых моих друзей могли бы посчитать сторонниками коммунизма, поскольку мы ходили на марши и демонстрации за права рабочих. Против расовой сегрегации. За мир во всем мире.
Мой старый профессор мистер Гриппи вот-вот мог потерять свою работу в Колумбии из-за Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. Профессор Гриппи был всемирно известным историком искусства, автором шести книг на эту тему и приглашенным лектором в Осло, Пекине и Милане. Но он внес элементы социализма в свои лекции по истории искусств, говорил о роли бедности и борьбе рабочего класса в живописи импрессионистов. Теперь продолжение его академической деятельности находилось под угрозой, а несколько книг были запрещены и даже сожжены из-за социалистических взглядов на прогресс.
А когда он пикетировал ресторан на Пятой авеню, где отказывались обслуживать латиноамериканцев и чернокожих, я стояла рядом с ним.
Тогда моя мать была жива. Она одновременно гордилась мной и боялась за меня.
– Если на демонстрацию приедут полицейские, немедленно уходи, – говорила она. – Обещаешь?
Полицейские пришли. И фотографы тоже. Демонстрант рядом со мной получил удар в лицо, и я осталась, чтобы перевязать шарфом его окровавленную голову, прежде чем найти запасную дверь универмага и спрятаться за ней. Меня трясло от страха и ярости, так что я едва смогла повернуть дверную ручку. Когда я пробегала мимо отдела духов, продавщица посмотрела на меня и кивнула в сторону лифта. Я провела большую часть дня в кафетерии, стараясь сдержать дрожь в руках. До сих пор я не видела, как полицейские избивают людей.
Сидя в автомобиле и переживая события того дня, я поняла, что ничего не смогу поделать с Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности или с моим женихом. Но я могла что-то сделать со своими быстро сокращающимися планами на полноценную работу и быстро истощающимся банковским счетом.
Вот карта. Но карты полезны, только если ты знаешь, где находишься.
Мой план был великолепно простым: собрать сумку, проверить отключение всех электроприборов в моей квартире на Перл-стрит и провести материнский «Фольксваген» по бульвару вдоль реки до съезда, рекомендованного путеводителем «Мишлен». Доехать до частного поселения Сниден-Лендинг в престижном районе Пасифик-Пэлисейдс и найти дом Сары Мерфи. Сары, которая была подругой Пикассо.
Я постучусь в дверь и попрошу об интервью. Это будет после ужина, и если Сара принадлежит к типичным представительницам своего поколения (Гертруда Стайн[12] назвала его потерянным), то она выпьет несколько коктейлей, немного вина, а то и кое-чего покрепче. Она будет в благодушном и разговорчивом настроении. Если интервью, как я надеялась, будет достаточно долгим, то я остановлюсь в каком-нибудь уютном загородном отеле, а утром отправлюсь на Манхэттен.
Я вернусь в Нью-Йорк с богатым материалом для статьи, а эта статья приведет к новой работе. В итоге я надеялась получить постоянное место на факультете искусствоведения.
Но после получасового блуждания кругами по улицам и переулкам я поняла, что безнадежно заблудилась, и притормозила на обочине. Фуры проносились мимо с такой скоростью, что маленький черный автомобиль моей матери покачивался на рессорах. Теперь автомобиль принадлежал мне, но я то и дело находила напоминания о ней: заколки под сиденьями, кружевной носовой платок в отделении для перчаток… Каждая находка была как удар ножом в живот и отдавалась болью во всем теле.
Пабло Пикассо был любимым художником моей матери, ее эстетическим эталоном. Репродукции его картин были развешаны в моей детской комнате. Рука, держащая цветок. Лица со смещенными глазами и носами. Цирковые фигуры, гитары и бои быков. У других детей были картинки Матушки Гусыни или Микки-Мауса – у меня был Пикассо.
В нашей квартире Пикассо был почти богоподобным персонажем или по меньшей мере великаном – величайшим из когда-либо живших художников с разнообразными и плодотворными фазами творчества: ранний кубизм, голубой период, розовый период, неоклассический период с монументальными фигурами, женщины с безмятежными лицами, которые никогда не смотрели на художника при позировании, а значит, не смотрели на зрителя. Дешевые репродукции украшали стены нашей квартиры.
– Слишком много истории, слишком много прошлого, – прошептала моя мать, когда мы проходили по залам музея Метрополитен, посвященным эпохе Возрождения. – Пойдем! Давай перенесемся в двадцатый век, где нам самое место.
Она потащила меня за собой – маленькую девочку, готовую последовать за матерью куда угодно. Мы вернулись на улицу и направились в центр города, к галерее Поля Розенберга[13] на Восточной 57-й улице. Там мы провели много времени, восхищаясь полотнами Матисса, Брака[14] и Пикассо. Смотрители знали нас по именам и приносили матери чашечки кофе, пока мы сидели и рассматривали картины, которые никогда не смогли бы купить.
Моя мать привела меня к Пикассо, а живопись Пикассо привела меня к Дэвиду Риду.
Рид, редактор «Современного искусства», не хотел давать мне работу. Некоторые авторы – смышленые юнцы и свежеиспеченные выпускники Гарварда, Корнелла и Йеля – обмолвились об этом на коктейльном приеме.
– Исполнительный совет практически заставил его, – пояснили они. – Скажите, вы были королевой выпускного бала? Мы встречались на вечерней праздничной вакханалии?
Они ни разу не спросили о теме моего диплома, а иногда их взгляды не поднимались выше моей груди.
Я пользовалась вниманием на этом приеме, но как только речь заходила о работе, меня начинали избегать. Предполагалось, что я должна сидеть дома, присматривать за детьми и готовить еду. Или, по крайней мере, работать в машинописном бюро. Война закончилась, и мужчины вернулись домой, поэтому женщин гораздо меньше приветствовали в качестве квалифицированной рабочей силы, чем это было во время войны. Клепальщицу Роузи[15] сослали в родительский комитет.
– В самом деле? – озадаченно спросила я, когда Дэвид Рид предложил мне написать статью о Пикассо. – Я знаю как минимум трех других журналистов, которые сейчас пишут статьи о нем.
– Тогда вам лучше найти что-то такое, чего у них нет. – И он стал перебирать бумаги на столе, демонстрируя свою занятость.
– Думаю, вместо этого стоит написать статью об Ирен Лагю.
– О ком? – Рид поднял голову и вынул трубку изо рта, чтобы состроить удивленную мину.
– Ирен Лагю, парижанка. Она много общалась с сюрреалистами и тесно дружила с Аполлинером[16] и Пикассо. Ее работы были весьма авангардными и влиятельными. Я видела несколько ее картин в прошлом году на выставке в Национальной галерее.
– Никогда не слышал о ней. Женщина! Полагаю, как художница она была слишком незначительной. И я думал, что Пикассо был темой вашего диплома.
– Теперь у меня другие интересы.
На самом деле, размышления о Пикассо воскрешали острую боль от утраты матери. И была еще одна горькая правда. Пикассо находился во Франции; я находилась в Нью-Йорке – и у меня почти закончились деньги.
– Не Лагю, а Пикассо, – сказал он. – Другого не дано.
– Пусть будет Пикассо, если иначе нельзя. – Перспектива остаться без работы беспокоила меня. – Расходы будут оплачены? Поездки?
Рид издал неприятный смешок.
– Для внештатного автора? Разумеется, нет.
– Тогда как… – я не закончила вопрос, потому что уже знала ответ. Он хотел, чтобы я потерпела неудачу. Ему не была нужна женщина на страницах его журнала, его мужского клуба.
Он улыбнулся мне. Это была недружелюбная улыбка; она больше напоминала оскал кошки, готовой съесть канарейку.
Это было две недели назад. С тех пор я постоянно занималась исследованиями и читала, стараясь найти подход к выполнению этого невыполнимого задания. Каждое прочтенное слово и каждая моя пометка возвращали к воспоминаниям о матери, о мучительном факте ее смерти.
Я решила сосредоточиться на двух картинах Пикассо. «Любовники» были написаны в Южной Франции в начале двадцатых годов, а его шедевр «Герника»[17] появился в следующем десятилетии. «Любовники» – интимное полотно, проникнутое поэзией; «Герника» – душераздирающее высказывание о войне – была создана в 1937 году после бомбежки маленького баскского городка, через пятнадцать лет после «Любовников». «Герника» была наполнена насилием и служила свидетельством целенаправленного и обдуманного убийства мирных людей во время гражданской вой- ны в Испании, предчувствием еще более крупной войны на европейском континенте и в Тихом океане.
В 1939 году, когда огромная фреска впервые приехала в Соединенные Штаты, а мне было пятнадцать лет, мать отвела меня в галерею Валентино на 57-й улице, чтобы посмотреть на нее. В галерее было полно народу, и мы часами стояли в углу, чтобы подойти поближе. Пришлось подождать до закрытия, и тогда мы прошли вдоль фрески, все двадцать футов – медленно, как моя мать проходила остановки на крестном пути во время Великого поста. Она плакала, как и многие другие зрители. Это произошло и все еще происходило в Испании, где солдаты Франко убивали людей, где началась война, разрушившая наши надежды.
– Ее зовут Сара, и она замужем за Джеральдом Мерфи, – объяснила я моей подруге Элен за коктейлями в нашем любимом баре на Западной 14-й улице. – Богачка из Лонг-Айленда. Была представлена при королевском дворе в Лондоне, имеет дом на побережье, разводит пони, играет в теннис. Но у нее творческая натура… или она стала такой. Она дружила с Пикассо и, насколько мне известно, несколько раз позировала для него. Его «Женщина в кресле» – это портрет Сары. Ее муж тоже писал картины, когда они жили во Франции. У нее было трое детей, но выжила только дочь, а сыновья умерли.
В баре в выходные было многолюдно. Мы с Элен сидели у деревянной стойки как можно ближе друг к другу, чтобы избегать локтей и пролитых напитков других посетителей.
– Очень жаль, – сказала Элен и достала сигарету из сумочки. – Как ты узнала о ней?
– Из бумаг в письменном столе моей матери. Там была газетная вырезка с сообщением, что Джеральд и Сара продают свою виллу во Франции, плюс несколько предложений о Мерфи и их блестящей светской жизни, об их дружбе с Коулом Портером[18], Скоттом и Зельдой Фицджеральд… и Пабло Пикассо.
Я также обнаружила неоплаченные счета, письма, ожидавшие ответа, и уведомление от управляющего домом о будущей покраске коридора. Я пережила очередной момент осознания реальности ее смерти и проплакала до конца вечера. Я чувствовала себя взломщицей, перебирая ее вещи, пока не поняла, что теперь это мои вещи. Мои счета. Мои письма, ожидающие ответа. Мое дело – напомнить управляющему насчет коридора.
– Возможно, если мне удастся найти супругов Мерфи, они дадут мне какой-то новый материал о Пикассо для статьи, – сказала я, перекрикивая гомон в помещении бара. – Мы можем позволить себе выпить еще по одной?
– Почему бы и нет? Завтра будет завтра, а сегодня еще не закончилось.
Элен помахала пустым бокалом из-под мартини, и бармен направился к нашему концу стойки.
– У Джеральда была короткая художественная карьера в Париже двадцатых годов, – продолжала я. – У него нет крупных работ, но он был знаком со всеми, как и его жена. А теперь они живут в Нью-Джерси.
Мы были работающими девушками и экономили, чтобы купить чулки или губную помаду, в ожидании лучших времен. Мы обе понимали, что еще много лет можем называться девушками и по-прежнему ждать у моря погоды, пока не станем ожесточенными старыми девами, потому что лучшие времена так и не наступили. Приближаясь к тридцати, мы уже различали эту черту.
Элен отсалютовала мне своим мартини.
– Надеюсь увидеть физиономию Рида, когда ты вручишь ему эту статью!
– Я тоже. Но сперва мне придется убедить Мерфи, чтобы они поговорили со мной.
Была и другая проблема. Прах моей матери в урне на книжной полке ожидал упокоения. Вот только мать не говорила мне, где хочет его развеять. Еще один из ее многочисленных секретов… И Уильям, который хотел жениться на мне, уставший от ожидания и от проволочек с моей стороны.
– Будет хорошо выбраться из Нью-Йорка на день-другой, – сказала я. – Элен, если кто-то будет искать меня, когда я отправлюсь к Саре Мерфи, просто скажи, что не знаешь, где я. Хорошо?
– Даже Уильяму?
– Даже Уильяму.
– Если ты находишься в одном из списков Маккарти, тебе будет лучше выйти замуж и сменить фамилию, – сказала Элен.
– Возможно.
Мы допили мартини и надели пальто.
– А знаешь, он коммунист, – сказала я. – Уже давно.
– Кто?
– Пикассо.
Сидя в автомобиле на темной обочине Пэлисейд-роуд, я думала о том, что Дэвид Рид запланировал мою неудачу. Он знал, как невероятно трудно найти новый материал о таком знаменитом художнике, как Пикассо: особенно потому, что я не могла лично побеседовать с ним. Дэвид Рид не хотел, чтобы женское имя оскверняло его журнал. Я провела несколько славных минут, мечтая о возмездии, о моих многочисленных статьях, о Пулитцеровской премии и о том, как исполнительный совет предлагает мне должность шеф-редактора журнала… и увольняет Рида. «Как тебе такое, мистер Рид?»
Дорожное движение становилось все менее активным. Было почти восемь вечера, и я слышала, как звуки ночи сплетаются с более громким городским шумом: уханье совы, странные стоны ветра, дующего над рекой Гудзон за жилыми кварталами. Сумерки окрасили яркие осенние листья в ржаво-серый цвет, а теперь подступающая ночь стирала все краски.
Было уже слишком поздно стучаться в дверь Сары Мерфи, даже если бы я смогла найти ее. «Просто поеду, – решила я. – Черта с два я буду спать на обочине!»
Через несколько минут я свернула с главной дороги на боковую улицу, а потом – в узкий переулок. Потом проехала мимо большого дома в стиле королевы Анны; его желтый силуэт выделялся в сиреневых сумерках. Перед ним находилась дорожная вывеска. Я быстро развернулась и остановилась на гравийной подъездной дорожке.
«Гостиница Бреннана» – гласила вывеска, установленная в саду перед домом. Лестница поднималась к крытой веранде. В нескольких окнах горел свет, где-то лаяла собака. Я взяла небольшой дорожный чемодан и направилась к парадной двери.
Внутри меня встретил холл, отделанный деревянными панелями, восточные ковры и стены с книжными шкафами и живописью. Картины были выполнены в демонстративно викторианской манере: девочки с котятами на руках и матери, склонившиеся над колыбелями. Впрочем, несколько морских пейзажей были неплохой имитацией полотен Тернера[19].
Стойка регистрации нашлась сразу у подножия красивой лестницы из красного дерева.
Передо мной регистрировалась семья – мать, отец и две маленькие девочки, быстро и тихо говорившие друг с другом по-испански. Когда одна из них, лет шести на вид, круто развернулась и столкнулась со мной, мать пустилась в многословные извинения.
– Никаких проблем, – сказала я на испанском. – У вас чудесный ребенок! Nina encantodora[20].
– На сколько суток? – спросил клерк, когда подошла моя очередь. Он вытер руки кухонным полотенцем, обернутым вокруг пояса, и потянулся к регистрационному журналу. – Впрочем, неважно: у нас масса свободных номеров. Распишитесь здесь, – он повернул журнал ко мне. – Сейчас не сезон… не то что у нас вообще бывает сезон.
Я слишком устала, чтобы посмеяться над его слабой попыткой пошутить.
– Как далеко отсюда до Снейдена?
– Три мили по дороге. – Он вручил мне ключ, прикрепленный к желтому пластиковому кольцу. – Номер шесть. Наверху, последняя дверь справа… – Он указал в сторону лестницы. – Вот там есть бар, бассейн, сауна и массажный кабинет. Шучу, шучу! Но у нас действительно имеется бар, открытый как для публики, так и для гостей. Если вам понадобится больше полотенец, в коридоре есть бельевой шкаф. Не стесняйтесь. – Он подобрал влажное полотенце и направился в сторону бара. Дверь была слишком низкой для его роста, и ему пришлось нагнуть голову.
За открытой дверью бара я видела черно-белый телевизор, висевший над рядами пыльных бутылок. Шел выпуск новостей. Звук был выключен, но мне не нужно было слышать слова. Сенатор Маккарти, наклонившийся к микрофону, что-то лихорадочно вещал с выражением холодной ярости. Маккарти, искавший коммунистов под каждым камнем… и во многих университетских клубах и группах.
Возможно, он уже искал меня.
Если Дэвид Рид узнает об этом, я больше никогда не получу очередное задание. Если он узнает, то ни за что не пропустит мою статью о Пикассо, даже если она будет написана. Неважно, каковы его убеждения; связь со мной на любом уровне будет предосудительной для него.
Я поняла, что, несмотря на первоначальные колебания, мне действительно хотелось получить эту работу, хотелось думать о Пикассо и писать о нем. Пикассо мог привести меня обратно к моей матери.
Я поднялась по скрипучей лестнице, распаковала свои ночные принадлежности и положила ручку и блокнот на прикроватный столик. После душа написала имя Сары на затуманенном зеркале ванной как оберег на удачу. «Поговори со мной, Сара!» – пожелала я.
Рядом с ее именем я написала собственное: Алана Олсен. Мой отец, умерший, когда мне было восемь лет, был высоким мужчиной норвежского происхождения, но я унаследовала внешность матери, которая была миниатюрной и темноволосой. Я написала имя Уильям Грин рядом со своим, вспоминая, как раньше заключала оба имени в сердечко, а потом стирала его, прежде чем Уильям мог что-то увидеть и обвинить меня в чрезмерной сентиментальности. На этот раз я стерла оба имени, так и не нарисовав сердечко.
Я хотела ощущать любовь и страсть будущей жены, но вместо этого чувствовала внутреннее онемение, которое только усиливалось после смерти матери.
– Прими решение, Алана, – сказал Уильям, когда мы ужинали вместе в последний раз. – Ты не становишься моложе, а я не могу стать партнером в бизнесе, пока не женюсь.
Судя по его тону, было ясно, что он в первую очередь думает о партнерстве, а не о романтических отношениях, если в его жизни вообще оставалось место для романтики. Я пыталась представить себя в домашнем платье с фартуком, встречающей его у двери после работы в офисе. Курица в духовке, шоколадный пирог с обсыпкой, коктейли к десерту… Пыталась, но не смогла.
Я заснула в гостинице на огромной кровати с латунным изголовьем, стараясь вообразить Уильяма рядом с собой, а себя – его женой. Но мне приснилась мать, наш последний вечер.
– Тебе не следует оставаться одной, – сказала она. – Это слишком тяжело.
Когда я проснулась с первыми лучами рассвета, то обнимала себя так крепко, что ныли руки. В комнате стоял осенний холод, и я оделась как можно быстрее, забывая о сне и о своей утрате.
Мне понадобилось пятнадцать минут блужданий по выцветшим коврам в разных коридорах, пока я не нашла кафетерий. Гостиница оказалась больше, чем я представляла, когда наткнулась на нее в темноте накануне вечером. Просторные коридоры сменялись маленькими, одни комнаты вели в другие. Вверх по широкой лестнице, вниз – по узкой. В одном из тупиков я оказалась вне помещения, на маленьком балконе. У меня закружилась голова, но вид на реку был ошеломительным. Неудивительно, что существовала целая художественная школа реки Гудзон.
– Вижу, вы нашли нас, – сказал мужчина, зарегистрировавший меня вчера. Он проводил меня к столику у окна с видом на довольно запущенный сад. – Здесь можно заблудиться. Отель был построен в те времена, когда большие дома напоминали поселки, а слуги знали все улочки и переулки. – У него на поясе болталось полотенце, и он держал в руках кучу грязных тарелок. – Как насчет омлета?
– Отлично. И кофе, пожалуйста.
– Меня зовут Джек Бреннан. Я бы пожал вам руку, вот только они заняты. Извините, что не представился вчера, но вы выглядели слишком усталой.
Он улыбнулся так, что веснушки на его лице разошлись в стороны, словно тусклое созвездие на фоне бледного неба.
– Здравствуйте, Джек Бреннан! – сказала я. – Вы работаете в две смены?
– Это потому, что я владелец. Мое утешение или проклятие – в зависимости от того, как работает водопровод в любой конкретный день. Унаследовал это место вместе с налогами и облезшими обоями. Куда вы направлялись вчера?
Это был дружелюбный вопрос, но с намеком на близость, как будто мы были старыми друзьями.
– Чир-Холл.
– Собираетесь встретиться с Мерфи? – Он внимательнее посмотрел на меня, нахмурив брови, – то ли с любопытством, то ли с неодобрением.
– Я останусь еще на ночь или на двое суток, – сказала я. Пусть я и не могла позволить себе желанную поездку во Францию, но можно было провести несколько дней трудового отпуска на Гудзоне.
– Отлично, у нас полно места! – с энтузиазмом отозвался Джек. – Теперь позвольте мне унести эти тарелки на кухню, и я приготовлю вам завтрак.
– Спасибо. Еще мне нужно позвонить… Здесь есть платный телефон?
– Нет, но можно воспользоваться телефоном на стойке регистрации. Только не очень долго и не слишком далеко, пожалуйста!
Из дверного проема в дальнем конце комнаты донесся грохот, звон бьющегося фарфора и приглушенный крик. Джек поморщился и пошел узнавать, что за катастрофа случилась на кухне. Когда он спешил, его походка становилась дерганой, и он подволакивал правую ногу.
Должно быть, он почувствовал мой взгляд, поскольку ненадолго обернулся.
– Южная часть Тихого океана, – сказал он. – Шрапнель.
Покончив с кофе и омлетом, я направилась к стойке регистрации и воспользовалась местным телефоном для короткого звонка Элен, которая временно подрабатывала копирайтером в банковском холдинге «Ганновер» на Пятой авеню.
– Ну да, – сказала она, когда телефонистка соединила меня с ее офисом. – Уильям уже два раза звонил мне. Где ты остановилась, какой у тебя номер?
Я продиктовала ей телефон и промямлила вопрос, отвернувшись от шумного семейства, которое выстроилось в очередь для выписки.
– Что ты сказала? – спросила Элен. – Говори громче и побыстрее. Я не хочу, чтобы меня уволили за прием личного звонка.
– Кто-нибудь еще, кроме Уильяма, спрашивал обо мне?
Она сразу же поняла, что я имею в виду.
– Нет. Все чисто.
– Отлично, спасибо. Как твоя работа?
– Пока неплохо, если корректура статьи о важности накопительного счета в банке – это то, о чем ты мечтаешь. В целом я предпочла бы писать о Джексоне Поллоке [21].
– Нужно верить в лучшее, – сказала я.
– Тебе тоже. Удачи с Сарой!
К десяти утра я находилась в дороге и пребывала в хорошем расположении духа, проезжая по загородным дорогам мимо сосновых рощ, пастельных домов с дубами во дворе, окрашенными в золото и бронзу, и белых березовых перелесков. Виды были такими чудесными! Я почти жалела, что не изучала классических пейзажистов вместо модернистов вроде Пикассо.
Но теперь, когда я находилась лишь в нескольких минутах пути от Сары – от разговора о Пабло Пикассо с его знакомой, я ощущала первый восторг охотника за сокровищами, который видит римскую монету, выглядывающую на месте раскопок.
Как хорошо она его знала? И, кстати говоря, как близко Пикассо был знаком с ней? Что за женщиной была Сара? Мне казалось, что, если все пройдет хорошо, я смогу узнать о Саре больше, чем о своей матери. О моей любимой, скрытной, приводившей в бешенство матери.
Я гадала, была ли Сара подругой Ирены Лагю. «Когда я получу эту работу, Ирена, ты обеспечишь меня информацией для следующей статьи», – мысленно обратилась я к ней. В книжном магазине я обнаружила запыленный каталог ее картин с парижской выставки 1923 года и была потрясена формами, красками и чудесными образами женщин, созданными с точки зрения другой женщины, а не мужчины. Но, как и Пикассо, Лагю находилась во Франции. Как я могла добиться интервью с ней?
Наконец, я нашла Чир-Холл, и он оказался очаровательным каменным домом среди кустов и высоких деревьев, окруженным старинной каменной оградой. Длинные веранды обрамляли фасад на обоих этажах здания.
На звонок ответила неулыбчивая горничная в накрахмаленном белом переднике.
– Скажите, пожалуйста, миссис Мерфи дома?
– Возможно, – ответила горничная. – Это зависит от того, кто спрашивает.
– Кто это, Марта? – окликнул голос изнутри.
Стройная женщина в твидовых брюках и черном свитере вышла на крыльцо и встала рядом с горничной. Я узнала ее по нескольким журнальным фотографиям, которые мне удалось найти. В этом году ей исполнялось семьдесят лет, если верить датам из старых газетных статей. Ее кудрявые светлые волосы посеребрила седина. Она все еще была красива и выглядела моложе своего возраста, но в ее глазах застыла печаль. «Она потеряла двух детей», – напомнила я себе. Когда она в последний раз смеялась?
– Доброе утро! – пожалуй, чересчур приветливо сказала я и протянула руку. – Меня зовут Алана Олсен.
Сара пожала мою руку, но не улыбнулась.
– Мы знакомы?
Ее голос был глубоким и насыщенным, как густой мед.
– Еще нет. Вы миссис Мерфи? – Я улыбнулась. – Чрезвычайно рада познакомиться с вами! Мне хотелось бы попросить вас и вашего мужа об интервью… о вашей жизни на Ривьере. Насколько я понимаю, вы дружили с Пабло Пикассо.
Ее глаза широко распахнулись, и она поднесла руку к горлу – защитный жест, которым пользуются женщины, когда им угрожает что-то непредвиденное.
Я не звонила и не писала ей заранее. Труднее ответить отказом при личной встрече, чем по почте или телефону.
Сара смерила меня долгим взглядом серо-голубых глаз, словно оценивая. Где-то в доме по радио играла музыка Вивальди.
– Мы не даем интервью, – твердо сказала она и отвернулась. Дверь начала закрываться.
– Пожалуйста, подождите ми… – Но дверь уже захлопнулась.
Я вернулась к автомобилю, села и глубоко задумалась. В боковом окне над подъездной дорожкой отодвинулась занавеска, и мы с Сарой ненадолго встретились взглядами. Хотя она дала мне от ворот поворот, в ее глазах не было враждебности или высокомерия. Так могла бы смотреть подруга перед тем, как помахать на прощание. Такой взгляд требует улыбки, и я улыбнулась ей.
Думаю, она собиралась улыбнуться в ответ, но потом отвернулась от окна. Мелькнула расправленная занавеска, и все пропало.
Я подошла к окну над подъездной дорожкой и выглянула из-за занавески. Наши взгляды встретились. «Она вернется, – подумала я. – У нее волевой подбородок».
Когда ее автомобиль скрылся из виду, я пожалела о том, что не помахала ей. Цинизм и осторожность по-прежнему даются мне с трудом, даже спустя столько лет.
Было удивительно видеть ее стоящей у двери с выражением детской надежды на лице. Она напомнила мне о многом… О разных вещах, которые было бы лучше забыть, но сердце отказывается сделать это.
Она как будто сошла с одного из холстов Пабло двадцатых годов вместе с другими миловидными темноволосыми женщинами, лучезарными и полными жизни. У меня возникло искушение впустить ее в дом, хотя она представилась журналисткой. Мне просто хотелось смотреть на нее и купаться в предчувствии лучшего будущего, которое исходило от нее.
Она напомнила мне о солнце и песке. Если бы мы только остались там! Лазурный Берег, пляж Ла Гаруп, вилла «Америка» – наш дом на Ривьере… Голубое небо, бирюзовая вода, светлый песок и бронзовые от загара дети, которые катаются в этом песке, отчего их кожа становится похожей на велюр.
И ложь, покончившая с этим.
С первого взгляда я почувствовала, что знаю ее. Но, разумеется, этого не могло быть… Или могло? Она была слишком молода, чтобы оказаться на Лазурном Берегу много лет назад. Но она была очень похожа на ту, другую женщину.
Можно ли отменить прошлое? Разумеется, нет. Но чем больше я думала о ней – обо всем этом, тем явственнее казалась возможность частично исправить то, что случилось тогда.
– Все в порядке, милая? – крикнул Джеральд из кабинета, оторвав меня от воспоминаний. – Мне показалось, я слышал дверной звонок.
Нет, все не в порядке. Лицо, преисполненное надежды, вывело меня из душевного равновесия и встряхнуло, как порыв ветра заставляет трепетать листья на ветках деревьев.
Вместо того чтобы кричать в ответ, я прошла по коридору и толкнула дверь. Петли протестующе скрипнули, но Джеральд посмотрел на меня через заваленный бумагами стол и улыбнулся. У него славная улыбка и лицо киногероя, постаревшее, но все еще привлекательное, с твердо очерченным подбородком и благородным прямым носом.
– У нас была посетительница, – сказала я.
– Я слышал звук автомобильного мотора. И?..
– Журналистка. Хочет побеседовать о Пикассо. Я отослала ее прочь.
Джеральд отложил ручку и откинулся на спинку стула.
Красавец Джеральд, вслед которому когда-то поворачивались и женские, и мужские головы. Теперь слегка сгорбившийся и поседевший от груза утрат – даже большего, чем смерть наших сыновей. После гибели Беота Джеральд убрал свои кисти и больше не прикасался к ним. Он вернулся к тому ощущению неполноты, в котором находился, когда мы познакомились, – к внутренней пустоте художника, который не пишет картин и отрицает творческую сторону своей натуры.
Даже Пикассо на какое-то время перестал создавать картины во время войны. Но для Пабло творчество было равно дыханию; он не мог выжить без своего искусства и быстро вернулся к живописи с еще большим энтузиазмом и решительностью.
Я ощущала себя неудачницей, глядя на Джеральда. Свою несостоятельность как жены, которая не в силах вылечить раны человека, любимого ею больше собственной жизни. «Если бы я смогла заставить его хотя бы посмотреть на его старые картины, – снова подумала я. – Тогда бы он увидел, как они хороши».
– Она мне кого-то напомнила, – сказала я. – Возможно, меня саму.
– Может быть, тебе стоит поговорить с ней?
– У нас был уговор: никаких басен и сплетен, никаких историй о Пабло. Что он ел на завтрак, хорошо ли плавал и много ли выпивал за ужином…
– С кем он спал, – добавил Джеральд. Его тон был абсолютно нейтральным. Незнание или безразличие? Иногда это одно и то же.
Да, мы договорились, что будем как можно реже вспоминать о Франции. Мы были современными людьми, а современные люди живут сегодняшним днем, не оглядываясь на прошлое. Даже когда бо2льшая часть их жизни находится в запертом темном чулане этого прошлого.
– Что у нас на обед? – поинтересовался Джеральд.
– Я попросила повариху приготовить буйабес. Посмотрим, как она справится. И абрикосовый пирог.
Он встал и обнял меня, прижав спиной к своей груди, так что его подбородок уперся мне в макушку.
– Ты жалеешь, что мы уехали из Франции, из Средиземноморья? – спросил он.
Прошло много лет с тех пор, как мы жили в Антибе, но мы продали наш французский дом лишь несколько лет назад. Было трудно расстаться с ним. Так много воспоминаний – и хороших, и плохих… Но ленивые летние дни на юге Франции сменились годами путешествий и резиденциями в Швейцарии и Австрии, где мы искали лекарства, которых так и не нашли. А после того, как мы потеряли мальчиков, наступила война – поездки во Францию стали невозможными. Когда война закончилась, мы снова стали жителями Нью-Йорка.
Иногда по утрам я все еще тосковала по соленому воздуху океана, по аромату дикого тимьяна и запаху скипидарных паров в художественной студии Джеральда на нашей вилле. По тому времени, когда еще не было большой лжи.
– Мы не могли остаться там, правда? – сказала я. – Было и время, и место, но этого больше нет. Помнишь ту повариху в «Отель дю Кап»?
– Конечно, помню! Она пугала меня похлеще любого армейского сержанта, который гоняет солдат на плацу. И я помню ее кроткую маленькую дочь.
– Анна. Только она не была дочерью поварихи.
– Ох… У нас есть свежая почта?
Двадцать лет назад он бы спросил: «Тогда кем же она была?» Он бы проявил любопытство. Но то было раньше.
– Сегодня ты выглядишь грустной. – Он развернул меня и посмотрел мне в глаза.
– Я отвлекла тебя, дорогой. Возвращайся к работе!
– Знаешь, он собирается снова поменять любовницу, – сказал Джеральд. – Франсуаза уходит от него. – Он вытащил листок бумаги из кучи на столе – последнее письмо от Пабло. Мы оставались на связи все эти годы.
– Трудно поверить! – сказала я. – Это первая женщина, которая сама уходит от него.
Я старалась говорить будничным, равнодушным тоном.
– Вторая. Не забывай про Ирену.
– Ах да, Лагю… Та, кто последовала за ним на мыс Антиб просто для того, чтобы разозлить Ольгу.
– Ему нравилось, когда женщины сражались из-за него. Вот негодник! – В голосе Джеральда звучала искренняя нежность.
Воспоминания об Ирене и мысе Антиб – об этом странном, восхитительном и ужасном лете – снова вернули меня к мыслям о женщине, которой я отказала сегодня.
Ее лицо было так исполнено надеждой, как будто она вернулась домой и увидела нечто знакомое, что раньше упускала из виду, не замечая. Как ее звали? Алана?
– Может быть, тебе стоит поговорить с ней, – повторил Джеральд, пока я еще не вышла из комнаты. – С той журналисткой. Посмотреть, чего она хочет. Возможно, тебе будет интересно.
– Может быть… если она вернется. Наверное, я расстроила ее.
«Пожалуйста, вернись!» – подумала я. Мне хотелось снова увидеть ее лицо, надежду в ее глазах. Надежда – редкая и замечательная вещь.
– Гонория звонила? – Джеральд снова устроился за столом и стал перебирать бумаги, скрывая свою озабоченность.
Этим летом наша дочь Гонория родила второго сына, и его младенческая хрупкость одновременно восхищала и ужасала нас. Дети так уязвимы! После смерти наших сыновей мы думали, что никогда не сможем вынести большего горя – и вот оно: еще не горе, но страх перед ним. А что, если…
– Я позвоню ей сегодня вечером, – сказала я. – Уверена, все хорошо.
Но, конечно, я не была уверена. Мы усвоили урок и теперь до конца наших дней будем знать, что худшее еще может случиться.
– Джеральд, ты когда-нибудь думал вернуться к живописи?
– Никогда.
Тем летом в Антибе после каждого сеанса в студии он подвозил наших мальчиков на плечах до пляжа. Это стало частью рабочего процесса, и без этого радостного окончания дневных трудов все художественные усилия были бы бессмысленными.
Смерть определенно нельзя отменить. Горе нельзя убрать подальше, как платье, вышедшее из моды. Но если мне удастся снова пробудить у Джеральда интерес к живописи, то какое-то исцеление возможно.
И та женщина, Алана…
– Джеральд, – сказала я, задержавшись в дверях. – Ты веришь в чудеса?
Когда «нет» не означает «никогда»? Она захлопнула дверь у меня перед носом. Но потом она почти застенчиво выглянула из окна. В ее взгляде было любопытство. Я могла поработать с этим. На столе, у которого стояла Сара, когда выглянула из окна, стояла ваза с фруктами. Глянцевые красные яблоки и зеленые груши в белой стеклянной вазе. В 1917 году Пикассо написал именно такую композицию; это случилось через год после его романа с красавицей Иреной Лагю, которая была его ученицей, согласно каталогу ее работ. Я нашла еще один материал – статью об Аполлинере, где утверждалось, что Ирена отвергла предложение Пикассо выйти за него замуж.
Он отвез ее на встречу с членами его семьи, а потом она сказала: «Нет, я все-таки не выйду за тебя». Пикассо – весьма самолюбивый человек, и этот отказ глубоко уязвил его. И все же когда он изобразил ее несколько лет спустя, то назвал картину «Влюбленные».
Если Сара откажется говорить со мной, то, может быть, Рид примет статью об отношениях, запечатленных в живописи начала двадцатого века?
Нет. Он посмеется, а потом укажет мне на дверь.
Кроме того, мне показалось, что я пробудила любопытство Сары. Еще не все пропало!
На обратном пути в гостиницу я остановилась у придорожной лавки, где взяла сыру и гроздь винограда. Сыр был неестественно желтым и упакованным в пластик, но виноград выглядел нормально. Утешительная трапеза, которая напомнит мне о вечере, проведенном вместе с матерью много лет назад.
Я была маленькой и еще не ходила в школу. Кто-то умер – человек, о котором я ничего не знала, но мама взяла меня с собой в самолет, а после самолета была поездка по железной дороге среди лесов, пастбищ и виноградников. Запахи дразнили мое обоняние и щекотали в носу.
Мы остановились в маленьком отеле, и, хотя дома была зима, здесь все еще было тепло, и мы всю ночь держали окна открытыми. Я заснула под плеск волн, а проснулась под крики чаек. Вокруг были ароматы цветов и свежего хлеба.
Потом, в темной и сырой церквушке, я боялась увидеть то, что находилось в открытом гробу. «Это друг», – сказала мама. Она плакала, и это пугало меня больше, чем сама смерть.
Когда я погладила ее руку и положила голову ей на колени, она сказала, что эти слезы не просто по ее другу. Много других людей тоже погибли на войне, но я была еще слишком мала, чтобы это понять.
Я устала и заснула на подушках, разбросанных по веранде. Мы были в доме, и люди разговаривали так тихо, как обычно бывает, если они не хотят, чтобы дети услышали их; а когда я проснулась, мы ели сыр и виноград.
– Ланч в час дня. Валлийские гренки с сыром, овощной салат и шоколадный пирог. – Джек снова находился за регистрационной стойкой, когда я вернулась из Чир-Холл.
– Хорошо.
– Не слышу особого энтузиазма, – сказал он. – Вы не проголодались?
– Как-то нет.
– Значит, день не задался? – Он изогнул бровь и наклонил голову. – Но рановато поднимать белый флаг, не так ли?
Я вернулась в свой номер, чтобы поразмыслить и оценить последние события. Но прежде чем мне удалось придумать, как еще можно убедить Сару поговорить со мной, я задремала, убаюканная легким дуновением свежего ветерка и шорохами снаружи. Этот сон был желанным. Я неделями ворочалась и металась в постели, думая об Уильяме и сенаторе Маккарти.
Когда я проснулась, было без десяти час, так что времени осталось лишь на несколько взмахов расческой и чтобы быстро подкрасить губы, прежде чем спуститься в столовую.
– Привет! – сказал Джек, подошедший к моему столу с корзинкой хлеба и масла. – Похоже, утренняя поездка в Чир-Холл прошла неудачно? Это вас угнетает?
– Миссис Мерфи отказалась побеседовать со мной.
– Побеседовать? Значит, вы журналистка? – Джек неодобрительно нахмурился, и между его бровей залегла глубокая складка.
– Да. Это проблема?
Он помедлил с ответом, и я видела, что он тщательно подбирает слова.
– Мы все стараемся охранять покой семьи Мерфи. Люди живут в Сниденс-Лэндинг, поскольку нуждаются в уединении.
Джек уселся за стол и посмотрел на меня оcуждающе. «Что за голубые глаза!» – подумала я. Цвета материнского кольца с турмалином – и такие же полупрозрачные.
– Я не пишу для желтой прессы, моя работа – статьи об искусстве, – сказала я, словно хотела оправдаться.
Судя по всему, это его не убедило.
– Карьеристка! – буркнул он с неприязнью.
– Семья Мерфи дружила с Пабло Пикассо. Я всего лишь хотела задать несколько вопросов о нем. Ничего навязчивого или слишком личного. А вы, кажется, имеете что-то против работающих женщин?
Джек сложил руки на груди. Человек за соседним столом помахал рукой, стараясь привлечь его внимание, но он не заметил и продолжал неодобрительно смотреть на меня.
– Что-то еще, кроме того факта, что многим солдатам, возвращающимся с войны, до сих пор трудно найти работу? Что они до сих пор не могут найти способ прокормить свои семьи?
Он недобро прищурился.
– Послушайте, – обратилась я к нему, – мне нужно это интервью, чтобы получить работу. Хорошую работу от редактора журнала, который не хочет нанимать меня, потому что я женщина. Мне тоже нужно зарабатывать на жизнь, и я родилась без серебряной ложки во рту. Я плачу за аренду жилья. Электричество тоже не бесплатное.
– И вы не замужем, – добавил он.
– Даже если бы и была замужем, то все равно хочу получить эту работу. Вам когда-нибудь хотелось чего-то большего, чем просто иметь еду на столе?
Жесткие очертания его губ немного смягчились. Он кивнул, хотя я не могла истолковать, что означал этот жест. Не сказав ни слова, он встал и направился к клиенту за соседним столом.
Джек вернулся, когда я закончила ланч. Принес вазу с оранжевыми хризантемами и папоротником.
– Цветы… – я не удержалась от язвительного тона; его замечание насчет карьеристки усилило мою настороженность. – Не стоило так стараться!
Этот букет напомнил мне, что Уильям уже один или два года не дарил мне цветы. «Они все равно умирают, – сказал он, когда я остановилась полюбоваться желтыми розами в цветочном киоске. – Пустая трата денег».
Когда Джек поставил вазу на стол, я накрыла его руку ладонью, повинуясь внезапному порыву. Он посмотрел удивленно, и на мгновение между нами возникло ощущение близости, которое меня потрясло. Я убрала руку, и ощущение исчезло.
– В некотором смысле эти цветы для вас, – сказал он и отошел на шаг в сторону. – Отвезите их миссис Мерфи. Поскольку ее садовник работает у нас два раза в месяц, я точно знаю, что у нее нет хризантем такого цвета.
– Спасибо.
– Мне показалось, вы любите цветы. Я оставлю еще один букет в вашем номере.
– Еще раз спасибо.
Мы оба старательно избегали прямо смотреть друг на друга. Мне нравились его веснушки, бледно-голубые глаза и светло-рыжие волосы; нравилось, как он горбился в дверях из-за своего роста. Меня уже довольно давно не привлекал ни один мужчина, кроме Уильяма.
Во второй половине дня я снова приехала в Чир-Холл. Когда я постучалась, мне открыла Сара, а не горничная.
– Вы вернулись! – ее голос был почти дружелюбным. – Я так и думала.
– Это для вас, – я протянула цветы.
– Узнаю Джека Бреннана, – сказала она. – Почтальон сообщил мне, что вы остановились в его гостинице. Я собираюсь поговорить с ним. Ну заходите, раз уж вы здесь! Я могу уделить вам несколько минут.
Она взяла мое пальто и повесила его на крючок рядом с зеркалом в прихожей.
– Чудесный шарф! – добавила она, когда я вручила ей эту деталь моего гардероба. Шарф был шелковым и плавно развернулся в воздухе, показав авторскую монограмму в уголке.
– От Марти, – одобрительно заметила Сара.
– Да. Она была моей матерью.
– Я не знала, что Марти – это настоящий человек. – Она снова посмотрела на шарф, потом – на меня.
– Самый что ни на есть, – заверила я.
Сара негромко рассмеялась с переливчатыми обертонами.
– Пойдемте в мою гостиную! Но нам нужно вести себя потише: Джеральд все еще распаковывает свои книги и перечитывает большинство из них, прежде чем расставить по полкам.
Откуда-то из задней части дома донесся смех и звяканье тарелок. «Горничная и повар, – подумала я. – Убирают со стола после ланча или начинают готовиться к обеду». Моя мать входила в такие дома через черный ход вместе с другими слугами, прежде чем смогла получить работу в «Клэр Дизайн» в отделе шарфов.
Ее специальностью стали органические узоры – черные точки на светло-коричневом фоне, красные и зеленые перья на фоне голубого неба – узоры, которые хорошо сочетались с дневными костюмами Dior и Chanel. Грейс Келли[22] носила их как головные платки, Элизабет Тейлор[23] повязывала на шею. Тогда я была подростком и с большим трудом могла совместить образ матери, которая каждое утро выходила из дома в костюме ручного покроя, с той женщиной, которая в моих детских воспоминаниях носила форму горничной.
– Может случиться все что угодно, – часто говорила она. – Иногда даже хорошие вещи.
Я помедлила в прихожей Сары Мерфи. Теперь, наконец добившись разговора тет-а-тет с подругой Пабло Пикассо, я отчасти утратила прежнюю уверенность. Каждое слово будет напоминать о моей матери, любившей его работы. Мы поссорились незадолго до ее смерти. Последнее, что я ей сказала, – «Это не твое дело», когда она в очередной раз спросила, почему я не назначила свидание с Уильямом. «Ты – это мое дело», – ответила она.
Сара провела меня по коридору мимо элегантно обставленной гостиной со стильной мебелью и уютными диванами, кабинета и библиотеки с забитыми книжными полками, где я увидела, как Джеральд Мерфи задумчиво склонился над грудой книг.
– Чудесный дом! – заметила я, вежливо держась на несколько шагов позади.
– Мне здесь нравится гораздо больше, чем в Нью-Йорке. – Сара с улыбкой обернулась ко мне. – Очень тихо по ночам, птичий щебет по утрам… Кажется, вы говорите о вашей матери в прошедшем времени?
– Она умерла в этом году.
– Примите мои соболезнования! Вы были близки?
Сара выглядела искренне опечаленной.
– Иногда, – ответила я.
– Значит, вы были больше папиной дочкой? Как моя дочь Гонория?
– Мой отец погиб, когда мне было восемь.
В тот вечер, когда заплаканная мама зашла в мою комнату, она сообщила, что это была автомобильная авария. Дождливая ночь, лысые покрышки, поскольку не хватало денег на новые, масло на дороге. Ее слезы намочили волосы у меня на затылке. Потом, когда мы вдоволь наплакались, она достала семейный фотоальбом, заполненный в основном моими фотографиями, но на первой странице была фотокарточка, где она стояла рядом с отцом – высоким мужчиной в пиджаке и плиссированных брюках. Он покровительственно обнимал ее за плечи. Она слегка прислонилась к нему с немного растерянным видом, но оба улыбались в камеру. Это была их свадебная фотография. После смерти матери я вынула ее, заправила в рамку и поставила на книжную полку возле урны с ее прахом.
– Мне очень жаль… – Сара снова обернулась и внимательно посмотрела на меня, словно что-то оценивая. – Должно быть, вашей матери пришлось тяжело, если она так рано овдовела. Что же, давайте побеседуем.
Она отвела меня в свою небольшую гостиную наверху – уютную комнату с диваном, письменным столом и двумя креслами. Без особых излишеств. Когда она опустилась на диван, то сбросила туфли и поджала ноги под себя, как делают молодые девушки.
В юности Сара была необыкновенной красавицей, судя по нескольким фотографиям, которые я смогла найти в газетных и журнальных архивах. Пышущая здоровьем, со средиземноморским загаром, улыбавшаяся в камеру, которую мог держать сам Пикассо. Сара и Джеральд – золотая парочка «джазовой эпохи»[24].
– Итак, вы собирались поговорить о Пабло Пикассо, – сказала она. – О чем вам хотелось бы узнать? Можете сесть тут, – она указала на кресло напротив дивана.
Я села, разгладила юбку и положила на колени желтый блокнот для записок. В комнату заглянула горничная.
– Чаю? – предложила Сара. – Или чего-нибудь покрепче?
Горничная исчезла и через минуту вернулась с серебряным чайным прибором и бутылкой коньяка «Реми Мартен».
На столе у Сары лежала раскрытая книга в мягкой обложке.
– Вы читали Агату Кристи? – спросила она, заметив, как я осматриваю комнату, которая напоминала нечто вроде тайного святилища с толстыми бархатными портьерами и книжным шкафом у внешней стены, приглушавшим звуки снаружи. – Мне очень нравится «Убийство в “Восточном экспрессе”, – продолжала Сара. – Я всегда обожала поезда.
– Я действительно люблю Агату Кристи. Но если не считать метро, я никогда не ездила по железной дороге.
– Вот как? – Сара изогнула бровь. – Тогда у вас многое впереди!
Она подалась вперед и налила нам чаю, а также два бокала коньяка.
– Во Франции мы садились в «Голубой экспресс», когда не ездили на автомобиле, – сказала она. – Это был поезд от Парижа до Лазурного Берега. Джеральд иногда переодевался кондуктором, чтобы рассмешить детей… – На последнем слове ее голос пресекся.
– Мои соболезнования… – Двое сыновей Сары не дожили до подросткового возраста: Беот умер от менингита, а Патрик вскоре после этого – от туберкулеза.
– Спасибо. Прошло много времени с тех пор, как я потеряла их, но такое горе неизбывно. Приходится каждый день жить с ним. Оно просыпается вместе с тобой, сидит за столом рядом с тобой… Но вы собирались говорить о другом.
Она сделала глоток чаю и посмотрела на меня со сдержанным любопытством. Я открыла блокнот и взяла ручку.
– Пикассо ездил на поезде вместе с вами? В каком году это было? Когда вы познакомились?
Сара откинулась на спинку дивана.
– Париж, 1923 год. Мы раскрашивали сценические декорации для Дягилева[25] по проекту Пикассо – я и Джеральд. Тогда Пабло уже был широко известен, а когда знаменитый художник хвалит вашу работу… В общем, это много значило для Джеральда. И для меня тоже. Поэтому я уже была хорошо расположена к Пабло. Вы правда хотите все узнать об этом? Ну, что же… Джек послал вас с букетом, а он знает, как я люб- лю цветы. – Сара глотнула коньяку и задумчиво посмотрела туда, где порыв осеннего ветра раздул занавеску за приоткрытым окном. – Знаете, я уже давно не говорила о Пабло ни с кем, кроме Джеральда. Почему вы интересуетесь им?
– Кто же не интересуется Пабло Пикассо? Это самый крупный художник нашего века. И здесь есть личная связь: моя мама любила его работы. Его репродукции были развешаны повсюду в нашей квартире. Кроме того, мне нужна работа, и это моя лучшая возможность заняться настоящим делом. Я пишу о современной живописи. Если не получится, я буду вынуждена вернуться в машинописное бюро. Как видите, это очень важно для меня.
Правило номер два для журналиста: никогда не показывай, как тебе нужна эта статья. (Правило номер один: никогда не принимай отказ.) Но что-то в поведении Сары, в ее теплоте и спокойствии спровоцировало меня на откровенность. Я продолжила, надеясь на лучшее, и рассказала о Риде и о его журнале.
– Он поручил мне это задание, – сказала я. – Написать что-нибудь новое о Пикассо. Только он не знает, что я обратилась к вам; это мой маленький секрет.
Сара наклонилась ко мне:
– Тогда давайте посмотрим, что можно найти в каше моих воспоминаний. Мне нравится дружить с женщинами, но некоторые вещи, конечно же, останутся в тени. У всех есть свои тайны…
– Разумеется. – Я уже думала о запертых дверях и о ключах, которые их отворяют.
– Поскольку вы принесли цветы, я расскажу вам о цветах, – сказала Сара. – О Пикассо и о том, что могло бы случиться, если бы не было цветов.
Она помедлила, наклонив голову, и выдержала многозначительную паузу.
– Когда она умерла?.. Ваша мать?
– Несколько месяцев назад. Я нашла вас через нее, благодаря полоске бумаги с газетной статьей о вашей дружбе с Пикассо, которую она оставила между страницами книги.
– У нее была статья обо мне?
– Да, вырезанная из газеты и использованная в качестве закладки.
– Понятно. – Ее лицо просветлело. – А теперь поговорим о Пабло Пикассо.
Впервые я увидела картину Пикассо в окне парижской галереи в 1923 году.
Там, за пыльным стеклом, находилась обычная ваза с цветами, желтыми и оранжевыми, как созвездие маленьких солнц. Серость пасмурного дня вдруг преобразилась в нечто радостное. Момент счастья, который мог не осуществиться, но всегда находился там, за стеклом, – нужно было лишь посмотреть.
Картина завораживала своим присутствием. Нельзя было увидеть ее и воскликнуть: «Эй, вот что-то новое!» Нет. Вы видели ее и думали: «Она всегда была там». Она была такой же неизменной, как наскальные рисунки, но при этом не являлась ни древней, ни новой. Нечто вроде проявления божественности, если хотите. Нечто вечное.
– Она изменила мою жизнь, – сказал мне Джеральд за день до того, когда попросил меня прогуляться возле галереи, чтобы я тоже могла это увидеть. – Если это картина, то такими я хочу видеть и собственные.
Я не видела его настолько растроганным с тех пор, как родились наши дети.
В тот день я стояла под парижским дождем и смотрела, пока хлеб в моей корзинке для покупок намокал. Примерно такой же момент я пережила за несколько лет до этого, когда увидела Джеральда – ребячливого и долговязого в купальном костюме, идущего по пляжу в Ист-Хэмптоне вместе с его братом. Он был застенчивым и симпатичным; его неуверенность в себе проявлялась в том, как забавно он склонял голову набок. Тогда я поняла, что выйду за него замуж.
Когда я наконец оторвала взгляд от картины Пикассо за окном галереи, то направилась домой, в нашу квартиру на набережной Гран-Огюстен. Мы находились в Париже так недолго, что все еще пользовались матрасами вместо диванов, коробками вместо столов и пятнами от проб краски на стенах вместо обоев. Мы два года путешествовали после отъезда из Нью-Йорка: Коннектикут, Бостон, Англия, Версаль… А когда мы оказались в Париже, то решили: да, это то самое место. Здесь начнется наша новая жизнь.
Через несколько месяцев мы обзавелись широким кругом друзей, среди которых было много художников, но еще не Пабло Пикассо. Париж восхищал нас своими величественными бульварами, оживленными кафе и парками, ощущением богемного веселья, которое делало нашу еще не обжитую квартиру приятно эксцентричной. Но мы с Джеральдом заметили, что большинство молодых людей в Париже были иностранцами – американцами, русскими и итальянцами. Великая война унесла жизнь множества французских мужчин.
В тот день, проходя мимо газетного киоска на углу, я мельком прочитала о насилии, творившемся в Италии и Испании… Демонстрации, аресты студентов, убийства случайных прохожих. Чернорубашечники[26], марширующие по улицам. Новое слово «фашизм». В Испании была установлена военная диктатура, и генералы, особенно один, по фамилии Франко[27], обрушились на свободу слова и на все остальное, что могло ограничивать их власть. Война, которая должна была покончить со всеми остальными войнами, завершилась лишь несколько лет назад, но насилие было подобно Гидре: отсеки одну голову, и появятся две новые.
Но здесь была живопись, а она всегда обещает нам иной мир.
– Джеральд, – позвала я, когда отворила дверь нашей маленькой квартиры. – Я видела картину Пикассо. Все так, как ты сказал, и даже более того.
Джеральд взял у меня корзинку с покупками, чтобы я могла обнять детей, которые выбежали мне навстречу: шестилетняя Гонория с золотистыми кудрями, четырехлетний Беот и трехлетний Патрик, которому было трудно поспеть за старшими.
– Мы найдем тебе студию и учителя, – сказала я и поцеловала макушку Патрика, вдыхая густой ванильный аромат его волос.
– Вот мне интересно… – вздохнул Джеральд, раскладывавший яблоки в вазу для фруктов.
– Не беспокойся, дорогой! У тебя замечательное ощущение цвета, и ты обязательно найдешь себе занятие по душе.
Найденная нами учительница живописи была русской. Она давала Джеральду властные распоряжения, но достаточно высоко оценила его мастерство, так что через несколько месяцев его пригласили на безвозмездную работу для ее русского соотечественника Дягилева – организатора выступлений знаменитого русского балета во Франции. Революция в России закрыла ему путь на родину, поэтому он, как и многие творческие люди, сделал Францию своим новым домом. Приглашение в его мастерскую считалось большой честью.
Спустя месяцы после знакомства с картиной Пикассо за окном галереи мы с Джеральдом находились в мастерской Дягилева и трудились над декорациями для нового балета. Мне назначили легкую работу вроде заливки фона, мытья кистей и походов за кофе. Но Джеральд по рекомендации своей учительницы расписывал декорации и занимался настоящей художественной работой. Я не видела его таким счастливым с тех пор, как родились наши дети.
Пикассо тоже находился в студии, легко узнаваемый по своему берету, черным глазам и чувственному рту с полными губами. Хотя мы еще не познакомились, друзья указали мне на него то ли в кафе, то ли на улице. Рядом с ним стояла великолепная женщина с кудрявыми черными волосами и озорными глазами. Пикассо делал вид, будто не замечает ее, но можно было ощущать мощный ток, пробегавший между ними.
– Какие цветы вам нужны? – Я услышала, как Пикассо обратился к Дягилеву, остановив кисть посередине мазка. – У розы слишком много лепестков, она слишком изощренная. Ее нельзя видоизменить с такой же легкостью, как маргаритку. И потом, детская маргаритка и маргаритка в руке женщины, которая готова совершить измену, – это два разных цветка.
Женщина рядом с ним рассмеялась.
– Лагю, – услышала я шепот одного из работников у меня за спиной.
Значит, это была любовница Пикассо – до того, как он встретил Ольгу и женился на ней. Некоторые злые языки называли Ольгу «возмездием» и даже «подстилкой», поскольку Лагю отвергла его предложение и вышла замуж за врача, а не художника, и Пабло перебрался в постель Ольги, дабы облегчить свое уязвленное самолюбие.
Пабло отказывался смотреть на нее. Вместо этого он оглянулся на меня через плечо. Я сняла вязаную кофту и набросила ее на спинку стула; это движение привлекло его внимание.
Я застыла, впервые встретившись с ним взглядом. Он не улыбнулся, но в выражении его лица появилась легкая теплота, а в глазах читался вопрос – тот самый старинный вопрос, который я игнорировала со стороны всех остальных мужчин с тех пор, как влюбилась в Джеральда на пляже Лонг-Айленда.
– Цветок, готовый стать ножом или розой, – ответил Дягилев и быстро отошел в сторону, выкрикивая распоряжения для плотников.
У него была седая прядь в темных волосах и мужицкие усы. Танцоры и работники преклонялись перед ним, но только не Пикассо. Пабло крикнул что-то в ответ по-испански, не отрывая глаз от меня.
Когда он наконец отвернулся, я перевела дух, как после пробежки.
Для Пикассо художественное сотрудничество с Дягилевым было не высокой честью, а обычной работой. Он уже пользовался широкой известностью во Франции, но работа для великого постановщика гарантировала, что даже парижане, которые почти не интересовались живописью, узнают имя Пикассо благодаря сценическим декорациям для балета.
Джеральд, стоявший рядом со мной, оторвался от своей росписи и задумчиво произнес:
– Нож или роза…
Я видела, как работает его воображение в попытке представить, что округлые лепестки цветка превращаются в лезвия кинжалов.
– Нож, – сказала темноглазая женщина. – Розы – это скукота.
– Уходи, Ирен, – отмахнулся Пикассо.
Она рассмеялась и плавно отошла в сторону; ее шелковое платье, расшитое бусинами, мелодично позвякивало на каждом шагу.
– Дьявольская женщина, – пробормотал Пикассо, хотя я не сомневалась в его намерении, чтобы это замечание было услышано. – Кто вы? – обратился он ко мне.
Я шагнула вперед и протянула руку.
– Сара… Сара Мерфи.
– Американка, – сказал он с дразнящими нотками в голосе. – Мне нравятся американцы, хотя они не спешат покупать мои работы. Ничего, научатся! Вы понимаете?
Он быстро говорил по-французски – как человек, свободно владеющий языком, но я не отставала от него.
– Да, понимаю, и мои соотечественники быстро учатся. Это мой муж Джеральд.
Пикассо повернулся к Джеральду, и они обменялись рукопожатием. Я видела, как мой высокий светловолосый муж слегка наклонился к Пикассо, который был ниже его. Внешне они были совершенно разными, но каждый по-своему красив и полон жизни.
– Мы будем друзьями, – сказал Пикассо Джеральду.
– Чрезвычайно рад, – ответил польщенный Джеральд.
– За работу! – Дягилев нетерпеливо хлопнул в ладоши.
В мастерской кипела бурная деятельность: люди переставляли лестницы, поправляли кулисы; в воздухе витал запах краски и скипидара; шум от криков, пил и молотков делал продолжение разговора невозможным.
Позднее в тот день Пикассо подошел и встал у меня за спиной, пока я рисовала зеленую траву на одной из кулис. Он наблюдал, безмолвный и бесстрастный. Потом он взял мою руку в свою, окунул кончик кисти в черную краску и, не отпуская моей руки, провел единственный черный штрих посреди этой зелени. Один мазок оживил целое поле.
– У вас слишком крепкая хватка. Нужно вот так, – сказал он и поочередно отогнул мои пальцы от рукояти, расположив их в новом порядке. После этой поправки он продолжал держать меня за руку.
Его ладонь была теплой, легкой и сухой. Мне следовало отстраниться, но я этого не сделала. Я продолжала ждать. Но чего? В его прикосновении было электричество и приглашение такого рода… Я не реагировала на такие с тех пор, как влюбилась в Джеральда.
– Не тычок, а течение, – сказал Пикассо и наклонился еще ближе. – Подумайте о цветах, колышущихся на ветру. Посмотрите в следующий раз, когда окажетесь посреди поля. Может показаться, что вы видите прямые линии: траву, древесные стволы, стебли. Но если смотреть внимательно, то нет никаких прямых линий.
Джеральд поглядел на нас. Он рисовал облака, и его лицо было испещрено созвездиями белых точек.
Видел ли он, как долго моя рука оставалась в руке Пикассо? В теле Джеральда не было ни одной ревнивой жилки, и это иногда приводило меня в ужас.
В том году Пикассо исполнилось сорок, и он находился в центре притяжения парижского художественного мира. Ходили слухи, что у него есть привычка подходить к хорошеньким незнакомкам и предлагать им позировать для него. Под этим он всегда подразумевал «в обнаженном виде». Предполагалось, что любая, кто позировал для него, также посещала его постель. Ольга, жена Пабло, явно была не самой счастливой женщиной.
Пабло не сказал мне и слова до или после этого единственного штриха моей кистью. Но в ту ночь мне приснилась черная линия, которая сначала превратилась в розу, а потом в нож.
Мы с Джеральдом провели неделю за рисованием в студии Дягилева и его помощников. Пикассо часто заезжал туда и приветственно махал нам, а потом сосредоточивался на своей работе. Я больше не разговаривала с Пабло, но он и Джеральд иногда сидели вместе на краю подмостков и тихо беседовали. Я не возражала, что меня не посвящают в эти беседы. Совсем не возражала.
Премьера балета имела огромный успех. На следующий день его восхваляли в газетах парижские художники, артисты и интеллектуалы под дружные жалобы буржуазии, что всегда было хорошим предзнаменованием. Этот успех был омрачен единственным инцидентом – появлением растрепанного худого мужчины с плакатом «Еда, а не опера». Он стоял перед входом в театр, обливая входящих презрением, пока двое жандармов не увели его прочь.
– А вы можете устроить вечеринку! – крикнул нам Дягилев, когда ликующие зрители вынесли маэстро на улицу вечером после премьеры. Он не видел ни протестующего, ни полицейских, грубо утащивших беднягу в участок.
У нас с Джеральдом уже сложилась репутация организаторов лучших вечеринок в богемных кругах Парижа. Артисты нуждались в разрядке после напряжения. Им требовались еда, разговоры и коктейли. Война закончилась, но воспоминания о страхе, тяготах и смерти друзей никуда не делись, поэтому вечеринки помогали нам возвращать то ощущение нормальной жизни, которое питает любое творчество. Я гордилась своей репутацией – тем, как люди получают удовольствие, располагаясь на матрасах вместо роскошных диванов и свободно беседуя обо всем – от рецептов мясного рагу с бобами до греческих философов. Мне нравилось, как они клали ноги на коробки вместо столов и оставляли яблочные огрызки в пепельницах. Я обустроила жизнь, которая разительно отличалась от стесненных и напыщенных дней моего девичества на Лонг-Айленде.
То, что мы с Джеральдом имели доход от моей семьи и получали больше денег, чем многие наши друзья, было важной частью нашей привлекательности в парижском обществе. Я это знала и не возражала. Мы имели то, в чем нуждались другие, и, когда могли, делились и давали взаймы.
Для дягилевского празднества я решила, что вместо аренды одной из обычных площадок – бального зала в «Рице» или паркового павильона нужно устроить вечеринку на воде: мы арендуем баржу на Сене, и это будет незабываемая вечеринка. Уж я позабочусь, чтобы все прошло наилучшим образом!
Утром в воскресенье рассвет над Сеной был лазурным с золотистыми проблесками. Мы рано покинули квартиру и поспешили на арендованную баржу, чтобы начать приготовления. Пустые воскресные улицы Парижа запоздало напомнили о моей ошибке.
– Сегодня воскресенье, и цветочный рынок не работает… – сказала я Джеральду.
Я сидела на складном стуле, обхватив голову руками. Одна из десятков плавучих прачечных[28], работавших на Сене, промелькнула за бортом, и баржа легко закачалась на волнах.
– Как можно устроить вечеринку без цветов?
Это казалось немыслимым! Что подумают Дягилев, его танцовщицы, музыканты и художники, оформлявшие декорации, о вечеринке, где нет никаких украшений?
Счастье – это не большие вещи в жизни, а мелкие подробности: непокорный вихор на макушке младенца, дыхание твоего мужа в темноте, девственная белизна свежей скатерти. Цветы на столе.
Джеральд с утра находился в приподнятом настроении. Нам предстояла величайшая парижская вечеринка, и мир был новым и блестящим, как рождественская игрушка.
– Почему бы не купить птиц и не расставить клетки на столах? – предложил он.
Нет. Для меня была невыносима мысль о живых существах в клетке.
– Ты что-нибудь придумаешь! – Джеральд отложил молоток, которым приколачивал лавровые венки к стенам баржи, и обнял жену. Триумфальные лавры.
Было уже жарко, и когда над водой повеяло ветерком, немного освежившим нас, я ощутила этот перепад температуры. Вдалеке поднимались квадратные башни Нотр-Дама. Наверху клочковатые облака уплывали на запад, в сторону площади Бастилии.
Джеральд был счастлив, поэтому меня почти ничего больше не беспокоило, кроме цветов. Тем не менее оставалась тень какого-то предчувствия, мелькавшая на грани восприятия и ожидавшая проявления между Джеральдом и мною. Неужели все жены беспокоятся об этом? Как бы сильно я ни любила Джеральда, как бы хорошо я его ни знала (или так мне казалось), какая-то часть моего мужа иногда существовала в эмоциональном пространстве, куда я не могла проникнуть.
К причалу баржи подъехал грузовик, и двое мужчин в полосатых безрукавках и кожаных беретах стали разгружать заказанное нами шампанское. Джеральд подошел к ним, показал, куда отнести ящики, и они обменялись шутками насчет жары.
У Джеральда было одно качество, сходное с Пикассо, – эта невозмутимая способность привлекать и радовать людей… когда ему хотелось.
Посыльные не знали, как им относиться к Джеральду – человеку с внешностью кинозвезды в рваном свитере и широких парусиновых штанах, какие мог бы носить любой сорвиголова из бедного парижского округа Марэ во время субботней драки в баре. Он говорил по-французски с сильным акцентом, а его отстраненность, когда он пребывал в таком настроении, объяснялась не каким-либо чувством превосходства, а его самоощущением.
В тот вечер Пикассо собирался прийти на вечеринку. Мне хотелось произвести на него впечатление. Одобрение некоторых людей значит больше, чем должно бы значить, – просто потому, что их неодобрение закрывает слишком много дверей. Я хотела, чтобы все двери в Париже были открыты для Джеральда. Его счастье было основой для моего.
Но как украсить столы без цветов?
Я одна пошла на базар Монпарнас, чтобы купить новые игрушки для детей, а еще – в надежде на то, что это поможет мне прояснить мысли и найти идею для украшения стола. Я выбрала ярко расписанную резную корову для Гонории, пожарные машины и грузовики для Беота и Патрика.
Игрушки, которые я обнаружила на рыночных стендах и в ларьках, были ярко раскрашены в красный, синий и желтый цвета, с полосками и в клеточку – дешевые, иногда неприглядные. Разнородные глаза у кукол и непропорциональные углы у грузовиков напомнили мне картины кубистов, которые мы видели в галерее Канвейлера[29] на улице Виньон.
Повинуясь внезапному побуждению, я накупила целую кучу игрушек и вернулась на баржу в сопровождении четырех продавщиц с тележками, которые перешучивались за моей спиной о чокнутой богатой американке.
К тому времени обеденные столы были расставлены и накрыты: на них уже стояли тарелки, бокалы и столовые приборы. Сложив руки на груди, Джеральд с любопытством наблюдал, как я ставлю игрушки в центр столов: куклы, машинки, волчки вперемешку и порой вверх ногами, как будто они были разбросаны уставшими детьми под рождественской елкой.
– Великолепно! – одобрил Джеральд, когда я закончила. – Любой мог бы обойтись цветами, но это оригинально. Да начнется празднество!
– И пусть оно не заканчивается. Никогда!
Мы стояли, обнимая друг друга и глядя в наше общее будущее вместе с детьми и домом. Где бы ни находился этот дом, там будет художественная студия для Джеральда. Там он будет проводить дни за художественной работой, создавая произведения искусства, а не за письменным столом, занимаясь подсчетом прибылей и убытков и торгуясь насчет цен на кожу и застежки для сумок и чемоданов для их семейного бизнеса. Наши дети, наш дом, дружеские связи и живопись были важнее, чем бизнес и письменный стол. Мы создавали жизнь заново.
В тот вечер баржа на Сене была полна гостей, которых набралось под сотню человек. Балетная труппа, оркестровые музыканты, Коул Портер[30] и его жена Линда… Дягилев, все еще негодовавший – по слухам, что его любовник и лучший танцор Нижинский[31] бросил его и женился на женщине. Жан Кокто[32], приехавший в самый последний момент, поскольку боялся морской болезни.
И Пикассо со своей женой Ольгой.
Я стояла на палубе, принимая гостей. Черноглазая и темноволосая Ольга, гибкая и подвижная в том смысле, который приходит лишь от многолетних упражнений за балетным станком, была блистательна в тюлевом платье, усеянном хрустальными стразами. Она была загадочной русской красавицей в духе Толстого. Возможно, сплетники не врали о том, что Дягилев пригласил ее на работу не ради ее скромного таланта, но из-за ее сказочной внешности, безусловно привлекавшей богатых покровителей для его балетных представлений.
Глядя на ее лицо, прекрасное и мраморно-жесткое, с выпирающими сухожилиями на шее, словно подготовкой к пожилому возрасту, я понимала, почему слово «безумие» часто использовалось при описании русских эмигрантов во Франции. Революция, Гражданская война, кошмарное падение от аристократии к нищете – разумеется, этого было достаточно, чтобы сломить любого человека. Но в Ольге присутствовало что-то еще – ощущение, что малейший толчок опрокинет ее в настоящее безумие.
Когда Пабло поднялся на борт баржи, он не пожал мне руку, а быстро расцеловал в щеки. Он был невысоким человеком, и наши лица оставались на одном уровне. Его глаза были темными и словно светились, как у большой кошки, и он создавал впечатление большой мускулистой кошки – некоего безмолвного и смертоносного существа, скользящего по зеленому лесу жизни других людей и хватающего их, когда они меньше всего этого ожидают.
– Я бы не выбрал этот цвет для вас, – сказал он, прикоснувшись к рукаву моего желтого шелкового платья.
Внутренне опустошенная, я провела их к коктейль-бару, который Джеральд устроил на верхней палубе, и вернулась навстречу Стравинскому[33], облаченному в строгий черный костюм, и к его скудно одетой любовнице.
Наступили сумерки. Июньский вечер был наполнен смехом, перезвоном бокалов и шорохом вечерних платьев. Палуба почти незаметно покачивалась, как грудь спящего человека. Музыка. Характерные звуки удачной вечеринки: рокот в до-мажоре, который иногда прерывается си-бемолем внезапной ссоры или фальцетом, когда что-то проливается на одежду или чья-то рука залезает слишком далеко. Французская, английская, русская, итальянская речь – международное либретто.
– Ты довольна, милая? – прошептал Джеральд, проходивший мимо меня с подносом шипучих розовых коктейлей.
– Абсолютно, – искренне прошептала я в ответ.
В десять мы спустились на ужин. Стравинский переложил гостевые карточки, так что теперь он сидел как можно дальше от Коула Портера, и рассерженная Линда, которая надеялась на классическую карьеру мужа, смерила меня гневным взглядом, как будто я была виновата. Я пожала плечами. Мне нравился Коул, но Линда злоупотребляла своим снобизмом.
Меня больше интересовала реакция Пабло на украшения, которыми сегодня стали композиции из детских игрушек.
– Как странно! – сказала Ольга, и ее тон был скорее критическим, нежели довольным.
Но Пабло был в восторге. Он сразу же принялся перекладывать игрушки с такой же сосредоточенностью, как в студии Дягилева. Переходя от одного стола к другому, он создавал игрушечные истории и сюжеты. В середине моего стола игрушечная деревянная корова Гонории забиралась по лестнице пожарной машины. Перед Джеральдом резиновая лошадка оседлала деревянный самолет, на который глазели две марионетки: их крашеные брови изгибались в вечном недоумении.
Столы стали произведениями искусства. Когда люди думают о гениальных художниках, то часто представляют их эксцентричными или даже безумными. Пабло не имел с этим ничего общего – ни с настоящим безумием бедного Ван Гога, отрезавшего себе ухо, ни с сифилитическим безумием Мане, ни с фальшивым безумием Сальвадора Дали, который бежал из Европы во время войны и прибыл в Соединенные Штаты с буханкой хлеба на голове. Некоторые художники полагают, что частичка безумия делает их более интересными или хотя бы дает им бо2льшую свободу самовыражения. Что ж, это определенно делает их более известными. Но Пабло знал, что ему не нужны никакие излишества: у него было собственное искусство.
За ужином я чувствовала взгляд Пикассо, обращенный на меня: переоценивающий, задумчивый. Я притворялась, что не замечаю, и делала вид, что больше интересуюсь тем, как он расположил игрушки. Но мы оба знали, что это ложь.
В тот вечер мы выпили очень много шампанского. Пожалуй, слишком много. Я танцевала. Еще я заботилась о том, чтобы дамы без кавалеров не оставались без внимания, и следила за Джеральдом, когда не находилась рядом с ним, убеждаясь, что все в порядке. Бедный маленький Кокто расхаживал с лампой и стонал, что баржа тонет, хотя этого не было и в помине. А в четыре утра кто-то снял лавровый венок, подвешенный Джеральдом к потолку, и Стравинский – этот суровый композитор в очках – стал прыгать через него, словно русский цирковой клоун, показывая: ничто человеческое ему не чуждо.
В пять утра, когда небо за Эйфелевой башней окрасилось в розовый, Пабло подошел и встал рядом со мной у бортового ограждения, где я переводила дух, любуясь рассветом. Я не знала, где Джеральд. Вечеринка была близка к полной вакханалии, и оставалось лишь надеяться, что все закончится благополучно. Возможно, Джеральд вместе с Коулом уже замышляли новую вечеринку – очередное празднество.
В те дни после Великой войны, но до наступления экономического краха люди перебирались с одной вечеринки на другую. Они постоянно находились в поиске удовольствий, отвлекавших внимание от действительности. Они убегали от чего-то, бежали куда-то, но никто особенно не интересовался, чего они ищут, а чего хотят избежать. Гертруда Стайн назвала нас «потерянным поколением», но мы не ощущали себя потерянными. Мы просто были энергичными и нетерпеливыми.
– Отличная работа, – сказал Пабло, стоявший рядом со мной. – Парижане позеленеют от зависти.
Он оперся о перила, так что, когда палуба баржи качнулась под ногами, рукав его пиджака скользнул по моей обнаженной руке. Стояло зябкое утро, как это бывает в июне, поэтому Пабло снял пиджак и набросил мне на плечи. Мы смотрели, как первые лучи солнца расцвечивают небо богатой палитрой красок.
– Игрушки были вашей идеей, – сказал он, и его уверенный тон покоробил меня.
– Может быть, это была идея Джеральда…
– Нет, ваша. У вашего мужа есть зачатки художника. Но вы не художница, а муза, которая приносит идеи и вдохновение. Вы приносите яблоки, которые рисует Джеральд.
– Для некоторых людей живопись – это не занятие, а образ жизни.
Пикассо взял меня за руку, повернул кисть и поцеловал в середину ладони.
– Вы придете ко мне в студию?
Я собиралась сказать ему, что могу быть музой только для Джеральда, но тут появилась Ольга, возникшая из ниоткуда, словно чертик из коробочки. Она наблюдала за нами, подслушивала нас?
Ольга недобро взглянула на меня, сняла пиджак Пабло с моих плеч и перекинула через руку.
– Нам пора домой, – объявила она, и ее русский акцент прозвучал угрожающе.
Пикассо тихо зарычал, но позволил увести себя прочь.
Однажды у меня была наставница по географии, которая объяснила мне три китайских благословения.
– И проклятия, – добавила она. – Благословение и проклятие часто оказываются одним и тем же.
«Пусть тебе выпадет жить в интересные времена».
Что же, Великая война, безусловно, была интересным временем!
«Пусть тебя заметят важные люди».
Пабло? Для женщины, особенно для счастливой замужней женщины, это легко может обернуться проклятием.
И последнее – «Да обретешь ты то, что ищешь».
Я обрела счастье с Джеральдом. И была исполнена решимости не потерять его.
– Скоро люди начнут разъезжаться из Парижа, – сказала я Джеральду тем утром. – На летний отдых. Нам нужно сделать то же самое.
Теперь, когда мы больше не рисовали для Дягилева, я гадала, чем заполнить нашу городскую жизнь. Утренняя прогулка в Люксембургском саду, поздний ланч в ресторане «Де Маго», коктейли в кафе «Клозери-де-Лила»… Мы уподобимся предсказуемым эмигрантам, по чьему расписанию можно выставлять часы.
К этому примешивалась атмосфера едва сдерживаемого отчаяния, которую я недавно стала ощущать в Париже. Возможно, дело было в ужасе, который еще не прошел после прошлой войны, или в предчувствии новой. Города концентрируют человеческие эмоции и сплачивают их, словно людей в набитом автобусе. Иногда становится трудно дышать.
А иногда это было не просто подводное течение. Иногда казалось, что отчаяние готово вырваться наружу в виде насилия. Забастовки, демонстрации, марши по парижским бульварам против безработицы и низкого заработка… Париж так и не оправился от войны, и, хотя мирные договоры были подписаны, мир по-прежнему казался отдаленной целью.
Кроме того, были бунты и аресты в Италии и Испании; правые и левые радикалы среди рабочих и студентов кидали друг в друга бутылками и камнями.
– Вот увидите: будет только хуже, – однажды сказал мой сосед мистер Ведора. – Гораздо хуже. В Италии этот безумный Муссолини, в Испании – проклятые генералы. Работа и деньги – люди нуждаются в этом, но жулики из правительства и аристократии им не дают. За что мы сражались? За то, чтобы богатые стали еще богаче?
Мне хотелось уехать из города. Мне хотелось рая, ощущения парящих над головой ангелов и детей, играющих в волнах прибоя, загорелых от яркого солнца и упитанных от свежей рыбы из моря и абрикосов из сада. Мне хотелось быть где-нибудь подальше от Пабло.
– Прованс, – сказала я Джеральду. – Дети выглядят бледными. Ты выглядишь бледным, мой дорогой! – Я обхватила его лицо ладонями и приблизила к себе.
– Разве дебютантки ездят летом в Прованс? – поддразнил он, напоминая о балах моей молодости, о том, что я была представлена ко двору в Лондоне, о скучных и бессмысленных вечерах за игрой в карты или на званом чаепитии. Он спас меня от этого, а я спасла его от заседаний совета и отчетов о прибыли на предприятиях его отца – от рутины делового мира.
– Лазурный Берег! – Я по-прежнему держала его милое лицо в ладонях. – Антиб или другой маленький рыбацкий поселок. Только мы с тобой – и дети!
Джеральд встал и посмотрел на Сену. Красный рассвет отражался в серо-стальной воде. Предстоял очередной дождливый день в долгой череде таких же. Париж уже полностью проснулся вместе с перестуком карет и дележек, криками торговок и разнорабочих в синих блузах, спешивших по делам.
– Звучит неплохо, – признал он. – Тишина, много солнца… Художественная студия и целый океан в нашем распоряжении. Мы с тобой и дети. И – время от времени – несколько друзей.
– Парижане летом не ездят на юг, – напомнила я ему. «И хорошо», – добавила я про себя.
Мне хотелось, чтобы между мною и пронизывающим взглядом черных глаз Пикассо оказалось как можно больше миль. Моей радостью был Джеральд вместе с детьми и пребыванием во Франции, вдали от наших требовательных и вечно недовольных старших родственников в Нью-Йорке. Это был щит, оберегающий меня от обид, неуверенности и меланхолии моей ранней юности. Но когда Пабло смотрел на меня, я чувствовала, как эта защита начинала трещать по швам.
Я не хотела меняться. Я не хотела, чтобы меня принуждали стать другой женщиной – такой, какая могла бы полюбить мужчину вроде Пикассо. Мне нравилось, кем я стала вместе с Джеральдом: его женой и матерью его детей. Надежным убежищем для них, распространявшим ощущение тепла и покоя. Я не думала о себе как о женщине, которая способна предать друга. Не тогда.
Отель «Дюкап» с фасадом выцветшего розового оттенка был большим и неопрятным, особенно теперь, когда его постоянные английские клиенты разъехались на летний сезон. Сад окаймляли пальмы, а огромные кусты алоэ усиливали тропическую атмосферу.
Мы убедили владельца, мсье Антуана Селла, не закрывать заведение. Он так высоко вскинул брови, что они исчезли под кепи у него на голове.
– Как, в июле и августе? В самую жару? – протестующе воскликнул он.
– Да, – настаивал Джеральд. – Пусть гостиница будет открыта в жару.
Банковский чек на сумму, превышавшую стоимость номеров даже в разгар сезона, быстро решил вопрос.
– Но как быть с персоналом? – выдвинул свой последний аргумент мсье. – Большинство сотрудников летом разъезжаются по домам…
– Нам понадобятся только повар и горничная, – заверила я. – О стирке мы договоримся в поселке, а за детьми будет присматривать няня.
– О-ла-ла! – Селла прижал кулаки к глазам, как будто собирался расплакаться от досады. – Ничего не получится.
Но он сворачивал и разворачивал чек, полученный от Джеральда. В итоге алчность победила.
– Ладно, я кого-нибудь найду. Но я не могу просить повара драить полы и ванны.
– Это наша забота, – пообещала я. – Мы тоже кого-нибудь найдем.
Вскоре мы с Джеральдом создали в гостинице маленький мир, наполненный светом и теплом, с послеполуденными сиестами, тихими беседами на крыльце по вечерам, ароматом дикого тимьяна и лаванды, разлитым в воздухе. Мы снова завели привычку держаться за руки, от которой отказались в Париже, где люди ходили слишком быстро и были вечно заняты.
Утром после овсянки и зарядки на пляже Джеральд с детьми устраивали комичную серию вольных упражнений, за которыми я наблюдала из шезлонга, считая себя счастливейшей женщиной в мире. Во второй половине дня няня уводила детей помыться и поспать, Джеральд работал над набросками для новых балетных декораций, а я изучала окрестности, разъезжая на поездах и автобусах, а иногда проходя пешком целые мили, чтобы увидеть замок Гримальди, прогуляться по крошечным серым улочкам Ванса с их средневековыми арочными контрфорсами и полюбоваться готической церковью Ле-Бар-сюр-Лу с ее росписями, изображавшими пляску смерти.
Когда мы приехали, маленький пляж возле гостиницы был покрыт толстым слоем водорослей. Люди в Антибе не купались в океане – так зачем было чистить его? Но Джеральд хотел иметь пляж для нас, поэтому стал работать граблями, убирая мусор и водоросли, и вскоре у нас появилась полоска чистого мягкого песка для пляжных полотенец и детских игр.
Ночью, после очередного дня солнца и океана, музыки волн и смеха моих уже загорелых детей, я лежала рядом с Джеральдом, слушая его ровное дыхание и редкое бормотание спящих детей. Ощущение ранее невиданного довольства окутывало меня, словно мягкое одеяло. «Пусть это продлится», – молилась я.
Жизнь в Париже была запутанной и лихорадочной: слишком много вечеринок, музыки, коктейлей, громких ссор, заканчивавшихся лицемерными объятиями, и прогулок по брусчатым мостовым на рассвете, когда мы убеждались в том, что все гости направляются в нужные стороны.
– Джеральд, отложи почту и поешь, – сказала я в наш четвертый вечер на мысе Антиб, развернула салфетку и протянула ему. – Мы начнем с омлета, а потом есть еще тресковое пюре с приправами.
Мы ужинали поздним вечером за маленьким столом, выставленным на веранду. Дети спали наверху. Мы держались за руки и слушали отдаленный шорох прибоя и ночные песни сверчков, легкий шелест пальмовых листьев под дуновением ветерка. С кухни иногда доносился звон посуды и недовольные возгласы. Повариха, подкупленная нами для продолжения службы, часто жаловалась на то, что ей приходится ездить на работу из дома старшей сестры. Но, думаю, втайне она была довольна, поскольку у ее сестры было семеро детей.
Теперь эта мадам Лоррен вышла на веранду и уставилась на наши тарелки. Она пробормотала что-то непонятное, и новая помощница вышла из ее массивной тени.
– Меня зовут Анна, – застенчиво сказала девушка.
В летнем платье с оборками и надетым сверху белым передником она выглядела иначе. Ее волосы были заплетены в косы, которые спускались почти до талии. Сейчас она выглядела значительно моложе – немногим старше девочки.
– Анна, – сказала я, – надеюсь, тебе будет хорошо здесь.
Я выразительно посмотрела на повариху, взглядом намекая, что она должна относиться к этой девушке по-доброму, но та проигнорировала меня. У себя на кухне она была олицетворением закона и порядка.
Повариха снова быстро забормотала на непонятном диалекте.
– Она говорит, что вы должны есть быстро, пока горячее, – сообщила Анна. – Иначе можно получить расстройство желудка.
Повариха кивнула так энергично, что уперлась подбородком в грудь. Анна подошла к столу и ловко разлила по бокалам розовое вино, не пролив ни капли. У нее была хорошая выучка.
– Что-нибудь еще? – спросила она и отступила в тень.
В ее манере ощущалась некая скрытность. Отдельные фрагменты не складывались, как на кубистской картине со множеством острых углов.
– У тебя превосходный английский, – сказала я, и она услышала вопросительную интонацию в моем голосе. Откуда у нее такие языковые навыки?
Она слишком долго раздумывала над ответом. Я знала, что любые ее слова теперь будут ложью. Она тоже это понимала, поэтому промолчала.
Но я заметила, куда был направлен ее взгляд: на нитку жемчуга, которую я носила всегда, даже на пляже.
Я рефлекторно прикоснулась к бусам. Нужно быть осторожной и запереть их на ночь – единственное время, когда я не ношу их. Анна увидела этот жест и вздрогнула, как будто кража уже состоялась и обвинение было оглашено. Ее глаза, смотревшие из тени, оскорбленно распахнулись, отчего мне вдруг захотелось извиниться. Но за что?
Мне стало не по себе. Эта девушка была гордой и чувствительной, она легко обижалась. «Неприятности, – подумала я, глядя на нее. – Вот и неприятности».
Это ощущение со временем уменьшилось: мы привыкли к новому распорядку, завтраку на кухне и корзинкам, которые она приносила во время наших долгих дней на пляже. Дети не стеснялись Анны и доверяли ей, поэтому стала и я.
Мы провели несколько недель в сонном блаженстве Антиба – в гостинице и на пляже. Время как будто остановилось, и мне хотелось, чтобы так продолжалось вечно: «Возможно, я нашла то, что искала». Я никогда не чувствовала себя такой счастливой, несмотря на редкие вспышки беспокойства, доставляемого этой девушкой.
Однажды ночью я проснулась от тягостного сна, где убегала от невидимой угрозы, и села в постели. Я слышала голоса на веранде, хлопок двери автомобиля. «Кто мог приехать в такое позднее время?» – сонно подумала я, но рука Джеральда потянулась ко мне, и я прикорнула у него на груди. Потом я почти сразу заснула.
Когда я пошла на пляж на следующее утро, там находилась другая семья. Мужчина, стоявший ко мне спиной, раскладывал шезлонг. Его жена зачем-то носила парусиновый костюм. Рядом вертелся чернявый мальчишка в сопровождении всклокоченной молодой женщины – очевидно, няни, – а поодаль стояла женщина старшего возраста в длинном темном платье вдовы.
Значит, мсье Селла нашел других клиентов? В конце концов, это была его гостиница… Мы не просили его закрывать это место для всех остальных. Тем не менее я испытывала разочарование. Незнакомые люди нарушат наше уединение! Детям придется вести себя тихо за столом и не бегать по коридорам, а Джеральду – надевать халат поверх купального костюма, когда он будет выходить на пляж.
– Мама, кто это? – маленькая Гонория потянула меня за руку. – Почему они на нашем пляже? – возмутилась она.
– Пляж не принадлежит нам, дорогая, – сказала я, хотя уже привыкла считать его своим.
Четырехлетний Беот с игрушечным ведерком и лопаткой и трехлетний Патрик на руках у няни указывали на маленького мальчика, игравшего на берегу. Но сначала я обратила внимание на мужчину, который устроился в шезлонге. Он носил тельняшку, а над его головой курился сигаретный дымок. Он расположился спиной ко мне, но я уже знала, кто это такой.
Маленький сын Пабло, одетый в полосатый купальный костюмчик и резиновые галоши, бегал взад-вперед между краем воды и своим отцом.
Должно быть, Пабло, как и я, ощутил почти неуловимую перемену – движение воздуха, когда на сцене появляется кто-то еще. Он повернулся и смерил нас долгим взглядом, прежде чем помахать рукой. Черноволосая Ольга, жестко выпрямившая спину, посмотрела на нас с одеяла, расстеленного на песке. Она даже не пошевелилась.
– Доброе утро! – с деланым дружелюбием поздоровалась я. – Какая неожиданность!
– Да уж, – сварливо пробормотала Ольга.
Пабло встал с шезлонга и подошел ко мне так близко, что я видела золотистые крапинки в его черных глазах. Мне показалось, как будто он снова набросил пиджак мне на плечи, и я снова ощутила запах трубочного табака и скипидара, который был запахом Пикассо. Значит, он последовал за нами? Я смутно припомнила, что он иногда посещал Лазурный Берег вместе с семьей. Но приехать именно на этот пляж…
– Какой сюрприз! – тупо повторила я.
– Разве? – Он пристально посмотрел на меня.
– Я хочу купаться! – Гонория потянула меня за руку.
– Конечно, милая. – Я улыбнулась Ольге и расстелила купальное полотенце в добрых десяти футах от ее одеяла, насколько позволял маленький участок пляжа, расчищенный Джеральдом.
– Мы здесь ненадолго, – сказала Ольга, не глядя ни на кого в особенности. – На несколько дней.
Она повернула пляжный зонт, воткнутый в песок, чтобы тень падала на ее лицо.
– На несколько недель, – поправил Пабло. – С моей матерью, которая приехала из Испании. – Он указал на пожилую женщину в черном, сидевшую на раскладном стуле по другую сторону от Ольги, как будто я не заметила ее раньше. – Она еще не встречалась с моим сыном, так что это будут их общие каникулы.
Ольга закатила глаза и стала размазывать крем от солнца по своим обнаженным плечам.
Пабло помог мне расправить углы полотенца, потом вернулся к маленькому Пикассо на пляже. Мы разграничили территорию, словно маленькие армии.
– Доброе утро, сеньора! – обратилась я к матери Пабло.
Она кивнула и вернулась к вязанию, которое принесла с собой.
– Она не говорит по-английски или по-французски, – сообщил Пабло. – Только по-испански.
Гонория, недовольная таким оборотом событий – новым товарищем по играм для ее братьев, но не для нее самой, – собрала ракушки и начала раскладывать их в линию между нашими полотенцами, проводя четкую границу.
Я раскрыла книгу, которую принесла с собой, и изобразила, что читаю, пока Гонория, которой надоело устанавливать границы, плескалась в волнах, периодически возвращаясь на берег. Беот и Патрик со своими ведерками строили песчаную крепость вместе с Полем.
Пабло и Ольга перешептывались между собой, издавая жужжащие звуки, словно рассерженные пчелы. Я заставила себя смотреть только на волны, на рыбачьи лодки, покачивавшиеся у бирюзового горизонта. Постепенно я вошла в состояние, когда человек больше спит, нежели бодрствует, и детские возгласы смешивались с шумом прибоя в мимолетных видениях. Видениях о полете.
В середине утра к нам присоединился Джеральд, надевший длинные плавки и с полотенцем на плечах. Он трудился в небольшом сарае, который приспособил под художественную мастерскую, и напряженно хмурился, как будто утренняя работа не задалась. Он нахмурился еще сильнее, но потом просветлел, когда узнал мужа, жену и ребенка. Джеральд радостно обнял Пабло и расцеловал его в щеки на парижский манер.
Потом они похлопали друг друга по спине с рассеянным видом, как делают добрые друзья, которые не хотят открыто проявлять свои чувства.
– Пляжные этюды? – поинтересовался Джеральд. – Приехали поработать?
Во время одного из визитов Джеральда в студию Пабло серой парижской зимой он увидел несколько пляжных картин прошлого года: обнаженные купальщицы с удлиненными ногами и крошечными головами, так что для зрителя они одновременно находились далеко и близко. Пабло рассказал ему о кошмаре, который часто снился ему в детстве: как будто его руки и ноги вырастают до чудовищных размеров, и с окружающими людьми происходят такие же болезненные превращения.
– Поработать, как всегда, – ответил Пабло. – И немного развлечься[34].
Он не смотрел на меня, произнося эти слова, но от этого их эффект не уменьшился.
– Тебе холодно, дорогая? – спросил Джеральд и набросил мне на плечи свое полотенце. – У тебя мурашки.
Джеральд и Пабло пошли купаться, а в промежутках между заплывами помогали мальчикам строить песчаный замок. Я задремала в шезлонге под убаюкивающий плеск океанских волн.
– Над чем ты смеешься, Сара? – спросил Джеральд, вставший надо мной.
Соленые брызги с его волос разбудили меня. Тень от его лица упала на мое; планета, создавшая наше личное солнечное затмение.
– Лобстеры, – сказала я. – Только лобстеры!
– Это то, что будет на ужин? К тому времени я измучаюсь от голода.
– Ты вечно голоден.
И слава богу! Хороший аппетит говорил о крепком здоровье, а я боялась болезней в нашей семье больше, чем преисподней, если такое место существует на самом деле.
– Нет, сегодня вечером – никаких лобстеров. Будет жареный палтус с цветками кабачка, – добавила я и сразу забеспокоилась, что, возможно, Ольга не любит жареного палтуса и потребует чего-то еще.
Если они с Пабло остановились в гостинице, то, скорее всего, и столоваться будут там. Мне придется советоваться с ней насчет меню, а она захочет жирную парижскую еду – икру, ягненка и густые соусы к овощам, а не легкую прованскую кухню с обилием морепродуктов.