Сколько времени?
– Не знаю…
Что с часами?
– Непонятно…
То спешат они,
показывая скорость не свою.
То, споткнувшись, останавливаются.
Только обоняньем
я примерно-приблизительное время узнаю…
Я сегодня подойду
к одинокому еврею.
(Там на площади будочки выстроились в ряд.)
«Гражданин часовщик,
почините мне время.
Что-то часики мои барахлят…»
Он, газету отложив,
на часы посмотрит внятно.
Покачает головою.
Снова глянет сверху вниз.
«Ай-яй-яй! —
он мне скажет. —
Ай-яй-яй! Это ж надо!
До чего же вы, товарищ,
довели механизм…
Может, это не нарочно.
Может, это вы нечаянно.
Для него, – для механизма, —
абсолютно все равно!
Вы совсем не бережете ваше время,
ваши часики.
Сколько лет вы их не чистили?
То-то и оно!..»
Разберет часы потом он,
причитая очень грозно.
И закончит, подышав на треугольную
печать:
«Судя по часам «Москва»,
вы уже довольно взрослый.
И пора уже
за собственное время отвечать…»
Я скажу ему: «Спасибо!»
Выну пятьдесят копеек.
Тысяча семьсот шагов до знакомого двора.
И машины мне навстречу
будут мчаться в брызгах пенных.
Будто это не машины.
Будто это глиссера.
Разлохмаченные листья прицепятся
к ботинкам.
Станет улица качаться в неоновом огне…
А часы на руках будут тикать.
Тихо тикать.
И отсчитывать время,
предназначенное мне.
Мы цапаемся жестко,
Мы яростно молчим.
Порою —
из пижонства,
порою —
без причин.
На клятвы в дружбе крупные
глядим, как на чуму.
Завидуем друг другу мы,
не знаю почему…
Взираем незнакомо
с придуманных высот,
считая,
что другому
отчаянно везет.
Ошибок не прощаем,
себя во всем виним.
Звонить не обещаем.
И все ж таки звоним!
Бывает:
в полдень хрупкий
мне злость моя нужна.
Я поднимаю трубку:
«Ты дома,
старина?..»
Он отвечает:
«Дома…
Спасибо – рад бы…
Но…»
И продолжает томно,
и вяло,
и темно:
«Дела…
Прости…
Жму руку…»
А я молчу, взбешен.
Потом швыряю трубку
и говорю:
«Пижон!!»
Но будоражит в полночь
звонок из темноты…
А я обиду помню.
Я спрашиваю:
«Ты?»
И отвечаю вяло.
Уныло.
Свысока.
И тут же оловянно
бубню ему:
«Пока…»
Так мы живем и можем,
ругаемся зазря.
И лоб в раздумьях морщим,
тоскуя и остря.
Пусть это все мальчишеством
иные назовут.
Листы бумаги
чистыми
четвертый день живут, —
боюсь я слов истертых,
как в булочной ножи…
Я знаю:
он прочтет их
и не простит мне
лжи!
Родных разыскиваю,
родных…
Веселый хруст
сухарей ржаных.
Два слова,
сказанных невзначай.
В горячих кружках
бесцветный чай.
Родных разыскиваю,
родных…
Детдом вспоил меня,
как родник.
Ребята
с временем обнялись.
(Имен не помню.
Не помню лиц…)
Родных разыскиваю,
родных…
Курящих
в тамбурах ледяных.
Солдат
небритых, как будто лес.
«Не дрейфь, малец!
Победим,
малец!..»
Родных разыскиваю,
родных…
Не смог бы я ничего без них.
Зову:
откликнись,
моя родня…
О, если б кто-то
искал меня!
С вашей кожей —
как ни старается —
ни один загар
не может справиться.
Потому что кожа ваша
нежная, —
профессионально краснеющая…
Тихо от всего отстраняетесь
(совестно прослыть вдруг
настырными).
Вы ведь не боитесь,
вы
стесняетесь.
Вам ведь не страшно,
вам —
стыдно.
Стыдно
защитить слабого,
мнение иметь
совестно,
стыдно не хвалить
тщеславного,
неудобно с подлецом
ссориться.
Совестно сказать глупому,
что он глуп!
Что это —
надолго!
Стыдно в драку лезть
крупную,
а в мелкую —
совсем неудобно…
Бедные,
как вы только терпите?!
Сколько в вас
святой терпеливости!..
Из стыдливости
плохого вы не делаете.
И хорошего тоже —
из стыдливости.
Вы живете,
вы извиняетесь,
улыбаетесь печально и пустынно…
Нет,
вы не боитесь,
вы
стесняетесь.
Вам ведь не страшно,
вам —
стыдно.
Добрые,
других не укоряющие,
милые,
стеснительные вечно,
удобные,
со стыда сгорающие,
люди-людишки.
Человечки.
Пишу вам по праву ровесника,
уважаемая Франсуаза…
Возможно,
вздохнув невесело,
письмо вы поймете не сразу.
То,
над чем вы горюете,
вы знаете лучше всего…
Ходят по улицам
люди
возраста моего.
В Лондоне и в Париже
замашки у них одни.
Свое поколение
лишним
всерьез
называют они.
Они вас считают
знаменем
неверия и порока.
Они вас считают
снадобьем
и даже чуть-чуть
пророком.
Пророки обычно безжалостны,
но я не под богом
рос…
Ответьте, пророк, пожалуйста,
на очень нестранный
вопрос:
кому вы
все ж таки
лишние,
парни,
нарочно небрежные?
Девчонки,
модно подстриженные,
не слишком гордые,
грешные?
Зачем ваши души
выданы
в липкие лапы молвы?
Кому это все ж таки
выгодно,
чтоб лишними
были вы?
Чтоб вы обо всем
забывали?
Чтоб жизнь вам казалась
тесною?
Чтоб вы
вином запивали
песню,
лишь с виду дерзкую:
«Мы
лишние.
Мы неуемные.
Нас понимает
любой!
Политики
не признаем мы,
а признаем любовь!
Рабы
разгулявшейся плоти,
мы —
лишнее поколение —
унылое чувство
локтя
сменили
на чувство колена.
Мы лишние,
лишние,
лишние!
Лишние нощно и денно!..»
Конечно,
все это —
личное,
личное ваше дело…
Но вот
к небрежному парню
неумолимо и веско
однажды —
для вящей памяти —
ляжет на стол
повестка.
«Я лишний…
Не надо!
Я лишний…
С политикой я не знаком».
Но рявкнет фельдфебель рыжий:
– Прр-р-рямо-о!
Бегом!! —
А через пару суток
в очень серьезный день
парню
дадут подсумок,
в котором —
сорок смертей.
Потом поведут —
погонят
(он будет не лишним
в строю!).
И пуля его уколет
в Африке,
в первом бою…
Над высушенной гвоздикой
прошебаршит гром.
И на песок
тихий
тихо
вытечет кровь.
Станет сердце
неслышным.
Небо застынет в глазах…
«Не надо…
Ведь я же
лишний…» —
успеет парень
сказать.