Чтобы иметь хорошего врага, выбери друга – он знает, куда нанести удар.
Джаппо Меркатто никогда не рассказывал, откуда у него взялся такой хороший меч, но пользоваться им он умел. И умение свое, поскольку сын был младшим ребенком, да к тому же болезненным, передавал едва успевшей подрасти дочери Монцкарро – это имя она получила в честь матери отца, названной так в те времена, когда семья еще претендовала на знатность. Собственной ее матери оно не нравилось, но, дав жизнь Бенне, та умерла, и значения это уже не имело.
В Стирии тогда царил мир – такая же редкость, как золото. По весне Монца спешила вслед за отцом, вспахивавшим поле плугом, выбирала из распаханной земли камни и забрасывала их в лес. По осени она спешила вслед за отцом, взмахивавшим начищенной до блеска косой, и складывала сжатые колосья в снопы.
– Монца, – говорил он, улыбаясь, – что бы я без тебя делал?
Она помогала ему молотить и сеять, колоть дрова и таскать воду. Готовила, стирала, мыла, убирала, доила козу. Руки от работы вечно были в мозолях. Брат тоже пытался помогать, но от него, маленького и больного, толку было немного. Трудно им жилось в те времена, зато счастливо.
Когда Монце стукнуло четырнадцать, Джаппо Меркатто подхватил лихорадку. Начал кашлять, обливаться потом и таять на глазах. Как-то вечером он поймал Монцу за руку и сказал, глядя на нее блестящими от жара глазами:
– Завтра распаши верхнее поле, не то пшеница не успеет взойти. Посей, что сможешь. – Потом погладил ее по щеке. – Несправедливо, что все свалится на тебя, но брат твой еще так мал. Присматривай за ним.
И умер.
Бенна плакал, но у Монцы глаза оставались сухими. Она думала о семенах, которые нужно посеять, и о том, как лучше это сделать. Брат боялся в ту ночь спать один, поэтому они легли вдвоем в ее узкую кровать и искали утешения друг у друга. Ибо больше у них теперь никого не было.
Утром, еще затемно, Монца вынесла тело отца из дома в лес и сбросила в реку. Не потому, что не было любви в ее сердце, а потому, что не было у нее времени его хоронить.
На рассвете она уже распахивала верхнее поле.
Первое, в чем убедился Трясучка, пока корабль медленно подходил к пристани, – никакого обещанного тепла тут не было и в помине. Говорили, будто в Стирии всегда светит солнце. В море можно мыться круглый год. Предложи ему кто сейчас такую ванну, Трясучка остался бы грязным. И не удержался бы, поди, от крепкого словца. В сером небе над Талином громоздились тучи, с моря задувал холодный ветер, то и дело принимался моросить дождь, и это напоминало о доме. Не самым приятным образом. Тем не менее Трясучка решил смотреть на солнечную сторону дела. Ну, выдался дерьмовый денек. Где не бывает?..
Впрочем, берег, который он разглядывал, покуда моряки суетились, швартуя судно, тоже своим видом не радовал. Куда ни глянь – осклизлые булыжные мостовые, кирпичные домишки с узкими оконцами, просевшими крышами, облезшей штукатуркой и выцветшей краской, стоящие друг к другу впритык. Сизые от соли, зеленые от мха, черные от плесени. Стены понизу были сплошь заклеены большими листами бумаги, налепленными вкривь и вкось, местами оборванными, трепыхавшимися под порывами ветра. На бумагах виднелись какие-то лица и буквы. Объявления, видать, но в чтении Трясучка был не силен. Особенно по-стирийски. Для его целей хватало и умения говорить на этом языке.
Народу в порту было видимо-невидимо, но мало кто выглядел счастливым. Или здоровым. Или богатым. А еще там попахивало. Верней сказать, прямо-таки воняло: гниющей рыбой, дохлятиной, угольным дымом и отхожими местами – всем сразу. И, представив это место в качестве дома для того великого нового человека, которым он собирался стать, Трясучка вынужден был признать, что малость – да и не малость вовсе – разочарован. На миг мелькнула даже мысль отдать все оставшиеся деньги и уплыть с ближайшим судном обратно на Север. Но Трясучка ее прогнал. Он жил войной, вел людей на смерть, убивал и чего только ни делал плохого. Теперь же решил исправиться. Начать новую, достойную жизнь, и здесь было то самое место, где он решил ее начать.
– Что ж, – он бодро кивнул ближайшему моряку, – пойду-ка я, пожалуй.
Ответом было лишь невнятное ворчание. Но брат когда-то говорил Трясучке, что человека делает то, что он отдает, а не то, что получает. Поэтому он улыбнулся, словно услышал веселое дружеское напутствие, и зашагал по громыхающим сходням вниз, в свою прекрасную новую жизнь в Стирии.
Не успел он сделать и дюжины шагов, глазея то на высокие дома с одной стороны, то на раскачивающиеся мачты с другой, как его пихнули, отталкивая с дороги.
– Мои извинения, – сказал, как приличный человек, Трясучка по-стирийски. – Не заметил тебя, друг.
Толкнувший пошел себе дальше, даже не оглянувшись. Это несколько задело гордость Трясучки, которая еще имелась у него в избытке – единственное наследство, оставшееся от отца. Семь лет он провел, воюя, дерясь, ночуя на одном одеяле на снегу, питаясь дерьмовой едой, слушая не менее дерьмовое пение, и приехал сюда не для того, чтобы его отталкивали с дороги.
Однако быть ублюдком – одновременно и преступление, и наказание. «Плюнь ты на это», – сказал бы брат. И сам Трясучка намерен был смотреть на солнечную сторону. Поэтому он выбрался из доков и зашагал по широкой дороге в город. Миновал стайку попрошаек, сидевших на одеялах, выставив напоказ культи и язвы. Пересек площадь, где стояла здоровенная статуя хмурого мужчины, указующего рукой в никуда. Кто бы это мог быть, Трясучка понятия не имел, но вид у него был чертовски самодовольный. Тут донесся откуда-то запах стряпни, и кишки у Трясучки заурчали, веля подойти к жестяному ящику, где горел огонь, над которым жарилось нанизанное на металлические прутки мясо.
– Один, – сказал Трясучка, ткнув в пруток пальцем. Казалось, все и так понятно, поэтому он тем и ограничился. Меньше слов – меньше возможности ошибиться.
Когда же продавец назвал цену, он и вовсе чуть не проглотил язык. На Севере за эти деньги ему дали бы целую овцу. А то и парочку. Мясо оказалось наполовину жиром, наполовину хрящами. Вкус – куда хуже запаха. Но это Трясучку уже не удивило. Похоже, здесь, в Стирии, далеко не все было таким, как рассказывали.
Когда он начал есть, снова заморосил дождь. Не грозовой ливень, конечно, над которыми Трясучка смеялся на Севере. Но упорный достаточно, чтобы подпортить настроение и заставить задуматься, где, черт возьми, приклонить нынче ночью голову. С крыш на мостовую потекла по дырявым желобам вода, закапала с замшелых карнизов на головы прохожим, заставляя их ежиться и браниться. Улица тем временем вывела Трясучку из скопления домов на широкий речной берег, весь отделанный камнем. Там он сбавил шаг, размышляя, в какую сторону двинуться.
Городу, куда ни глянь, не было конца: вверх и вниз по течению – мосты, на другом берегу – дома, еще выше, чем на этом. Крыши, башни, купола, призрачно-серые в дождевой завесе, уходили в необозримую даль, исчезая в тумане. Хлопали на ветру рваные листы бумаги, тоже все измалеванные рядами букв и яркими разноцветными рисунками. Кое-где буквы были в рост человека. Трясучка принялся разглядывать их, надеясь уловить смысл.
Тут его толкнули снова, чье-то плечо прошлось по ребрам. На сей раз Трясучка взревел и мгновенно развернулся, сжав в кулаке мясной пруток, как клинок.
И сделал глубокий вдох. Разве не позволил он уйти свободно Девяти Смертям? То утро ему помнилось, словно оно было вчера. Снег за окнами, нож в руке, стук, с которым этот нож упал на пол, когда он разжал пальцы. Он позволил жить человеку, который убил его брата, отринул месть – все для того только, чтобы стать лучше. Уйти от крови.
Уйти от плеча нахального человека из толпы – невелик подвиг. Петь не о чем.
Трясучка выдавил улыбку и пошел в другую сторону, на мост. Из-за такой чепухи, как толчок плечом, можно целый день яриться, а ему не хотелось портить начало новой жизни, не успела та толком и начаться. Вдоль перил на мосту, пуча глаза на воду, стояли статуи – чудища из белого камня, усеянного птичьим пометом. Людей там тоже хватало. Они текли мимо, как одна река над другой. Всех видов и мастей. Так много, что он почувствовал себя никем среди них. Как тут не получить пару-тройку толчков плечом…
Его руки коснулось что-то. И Трясучка, не успев понять даже, что делает, схватил кого-то за глотку, опрокинул спиной на перила – в двенадцати шагах над пенящейся водой – и придушил слегка, как цыпленка.
– Бить меня, скотина? – прорычал он на северном наречии. – Глаза выколю!
В руках у него оказался какой-то хиляк, насмерть перепуганный, не меньше, чем на голову ниже Трясучки и вдвое легче. Как только красная пелена перед глазами растаяла, Трясучка сообразил, что этот несчастный его едва задел. Без всякого злого умысла. И как же в таком случае прощать настоящие обиды, если теряешь голову из-за пустяка? Он всегда был себе худшим врагом.
– Прости, друг, – сказал Трясучка по-стирийски, раскаиваясь всем сердцем. Снял бедолагу с перил, поставил на ноги, расправил неловкой рукою его куртку. – Правда, прости. Маленькая… как это, по-вашему… ошибка вышла. Хочешь?..
И протянул ему пруток, на котором еще оставался кусочек жирного мяса. Хиляк выпучил глаза. Трясучка помрачнел. Не хочет, проклятье… Он и сам-то этого мяса уже не хотел.
– Прости…
Хиляк развернулся и ринулся в толпу. Оглянулся испуганно через плечо, словно вырвался из рук опасного безумца. Может, так оно и было. Трясучка хмуро посмотрел на пенящуюся внизу бурую воду. Точь-в-точь такую, надо сказать, как у них на Севере.
Похоже, стать хорошим человеком было делом посложней, чем казалось.
Открыв глаза, она увидела кости.
Длинные и короткие, толстые и тонкие, белые, желтые, коричневые, покрывавшие облезлую стену от пола до потолка. Сотни костей. Образующих узоры – мозаику, выложенную сумасшедшим.
Она перевела глаза, воспаленные, со слипшимися ресницами, в другую сторону, на огонек, весело пляшущий в закопченном очаге. С полки над ним ей улыбнулись безглазые черепа, искусно составленные друг на друга в три ряда.
Кости, стало быть, человеческие. Монцу прошиб холодный пот.
Она попыталась сесть. Ощущение тупой одеревенелости во всем теле сменилось болью так внезапно, что ее затошнило. Темная комната накренилась и поплыла. Монцу что-то крепко удерживало на ее твердом ложе. Но в голове стоял вязкий туман, и вспомнить, где она и как сюда попала, ей не удавалось.
Повернув голову, она увидела стол. На столе – металлический поднос. На подносе – аккуратно разложенные инструменты. Щипцы, пинцеты, иглы, ножницы. Маленькая, но острая с виду пила. Дюжина ножей, не меньше, всех видов и размеров. Глаза ее расширились, взгляд обежал полированные лезвия – прямые, кривые, зазубренные, поблескивавшие в свете очага холодно и безжалостно. Инструменты хирурга?
Или палача?
– Бенна?
Вместо голоса раздался невнятный хрип. Язык, горло, ноздри, внутренности казались чувствительными, как лишенная кожи плоть. Монца снова попыталась сесть, но смогла только слегка приподнять голову. Даже это ничтожное движение вызвало острую боль в шее и плече, отдалось сильной коликой в ребрах, правой руке и ногах. Вслед за болью явился страх, от страха стало еще больнее. Дыхание участилось, воспаленные ноздри судорожно раздулись.
Шлеп, шлеп.
Монца замерла, прислушиваясь. От тишины закололо в ушах.
Скрежет – повернулся ключ в замке.
Съежившись, с бешено колотящейся в висках кровью, терзаемая болью в каждом суставе и каждой мышце, она прикусила язык, чтобы не закричать.
Скрип – открылась дверь. Стук – закрылась. Раздались шаги – чуть слышные, но горло у нее сдавило страхом. На пол упала тень – кого-то огромного, горбатого, жуткого. Взгляд Монцы беспомощно заметался по углам. Ничего не сделаешь, остается только ждать… худшего.
В дверном проеме появился человек, прошел мимо нее к высокому шкафу. Мужчина – всего лишь среднего роста на самом деле, с короткими светлыми волосами. Горбатой тень его казалась из-за холщового мешка на плече. Фальшиво напевая что-то себе под нос, он принялся освобождать мешок, каждый вынутый предмет ставя бережно на соответствующую полку и вертя его так и сяк, чтобы добиться нужного положения.
Если хозяин этого странного места и был чудовищем, то весьма дотошным, ценящим мелкие детали.
Бесшумно прикрыв дверцы, он аккуратно свернул пустой мешок и сунул его под шкаф. Снял куртку, повесил на крюк, отряхнул с нее рукою какой-то мусор, повернулся и застыл, обратив к Монце бледное худое лицо, не старое еще, но изрезанное глубокими морщинами, с выпирающими скулами, с темными кругами под глазами, в которых мелькнуло изумление.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Потом его бледные губы искривила неприятная улыбочка.
– Очнулась?
– Ты кто? – вырвался из пересохшего горла Монцы испуганный шепот.
– Мое имя значения не имеет, – ответил он с едва заметным союзным акцентом. – Достаточно сказать, что я занимаюсь естественными науками.
– Лекарь?
– Среди прочего. Как ты могла уже заметить, главная моя страсть – кости. Поэтому я весьма доволен тем, что ты… мне встретилась. – Он снова улыбнулся – улыбкой черепа, не затронувшей глаз.
– Как я… – Монце, говоря, приходилось сражаться с челюстью, неповоротливой, как ржавая петля. Чувство было такое, что рот забит дерьмом. И вкус в нем – ничуть не лучше. – Как я к тебе попала?
– Для работы мне нужны трупы. Порой я нахожу их там, где нашел тебя. Но живые еще ни разу не попадались. Я бы сказал, тебе неслыханно повезло. – Он призадумался на миг. – Повезло бы еще больше, конечно, если бы ты вообще не падала, но… поскольку упала…
– Где мой брат? Где Бенна?
– Бенна?
И тут она вспомнила все разом. Кровь, сочащуюся меж скрюченных пальцев брата. Клинок, пронзающий его грудь. Собственную беспомощность. Белое лицо Бенны, вымазанное кровью.
Издав каркающий вопль, Монца рванулась со своего ложа, выгнулась, задергалась. В руках и ногах вспыхнула нестерпимая боль, от которой вновь затошнило. Но подняться не удалось – что-то ее по-прежнему удерживало. Хозяин, с пустым и белым, как чистый лист бумаги, лицом, молча наблюдал за тщетными усилиями Монцы. И, сдавшись, перестав дергаться, она застонала от боли, которая все сильней сдавливала огромными тисками тело.
– Гнев ничему не помогает.
В ответ Монца смогла лишь захрипеть, с трудом втягивая воздух сквозь стиснутые зубы.
– Думаю, тебе сейчас немножко больно. – Он выдвинул из шкафа ящик, вынул оттуда трубку с почерневшей чашечкой. – Я бы на твоем месте привыкал. – Нагнулся, выловил щипцами из очага уголек. – Боюсь, отныне боль станет твоим постоянным спутником.
Перед глазами у нее замаячил обгрызанный мундштук. Монце вспомнились не раз виденные курильщики хаски – неподвижные, словно трупы, высохшие, как шелуха, безразличные ко всему, кроме очередной трубки. Хаска – последнее милосердие. Для слабаков. Для трусов.
Хозяин подбодрил ее своей мертвецкой улыбкой.
– Это поможет.
Такая боль любого сделает трусом.
Легкие обожгло дымом, ноющие ребра содрогнулись, кашель сотряс все тело до кончиков пальцев ног. Монца застонала, сморщилась, задергалась на постели снова, но уже слабее. Кашлянув еще раз, обмякла. Боль утратила остроту. Страх утратил остроту. Они начали таять. Стало мягко, тепло, уютно. Кто-то испустил долгий, хриплый стон. Возможно, она сама. По лицу, щекоча, скатилась слезинка.
– Еще?
На этот раз ей удалось задержать жгучий дым в груди и выдохнуть его тонкой струйкой. Дыхание замедлилось, шум прибоя в голове сменился тихим плеском.
– Еще?
Его голос омыл ее, как теплая волна – берег. Кости на стене расплылись, окруженные радужным сиянием. Угли в очаге заискрились, обратившись в драгоценные каменья. От боли осталось лишь воспоминание, которое не имело значения. Значение утратило все. Взгляд лениво поблуждал по сторонам, потом, столь же лениво, глаза закрылись. Под веками заплясали мозаичные узоры. Монца поплыла по теплому морю, сладкому, как мед…
– Снова с нами? – Над ней нависло белое, как флаг капитулянта, лицо с размытыми чертами. – Я уже беспокоился, признаться. Не думал, что ты вообще очнешься, но раз уж очнулась, обидно будет, если…
– Бенна?
В голове по-прежнему стоял туман. Монца собралась было спустить ногу с кровати, но пронзившая лодыжку боль мгновенно вернула ее к действительности. Лицо исказилось страдальческой гримасой.
– Все еще болит? Ничего, сейчас я тебя порадую. – Он потер руки. – Швы уже сняты.
– Долго я была без сознания?
– Несколько часов.
– А… до этого?
– Больше трех месяцев. – Она вытаращила глаза. – Всю осень и начало зимы. Скоро новый год. Прекрасное время для новых начинаний. То, что ты вообще пришла в себя, – уже чудо. Твои раны… ну, думается мне, моей работой ты останешься довольна. Что умею, то умею.
Он вытащил из-под скамьи засаленную подушку и подсунул ей под голову, обращаясь с Монцей столь же небрежно, как мясник с куском мяса. Теперь, с приподнятой головой, она могла посмотреть на свое тело. Выбора не было, пришлось смотреть на бугристую выпуклость под грубым серым одеялом, перехваченную поверх груди, бедер и лодыжек тремя кожаными ремнями.
– Ремни – для того, чтобы защитить тебя же. От падения со скамьи, пока спишь. – Он вдруг издал кудахтающий смешок. – Не хотелось бы, чтобы ты себе что-нибудь сломала, правда? Ха… ха!
Отвязав ремни, он взялся двумя пальцами за край одеяла. Монца смотрела, отчаянно желая увидеть и отчаянно этого страшась.
Он сдернул одеяло, как балаганщик, показывающий главный приз.
Глазам ее открылось тело, которое она не узнала: голое, изможденное, с выпирающими из-под кожи костями, сплошь усеянное черными, фиолетовыми, желтыми пятнами огромных синяков. Глаза заметались по безобразной плоти, делаясь все шире, покуда Монца силилась осознать увиденное. Помимо синяков, тело покрывали еще и красные рубцы, воспаленные, с розовой полоской молодой кожи посередине, окаймленные темными точками от снятых швов. Только на груди вдоль ребер их было четыре. Остальных – на бедрах, ляжках, левой ступне и правой руке – было не сосчитать.
Монцу начало трясти. Не может эта дохлая туша из мясницкой лавки быть ее телом. Стуча зубами, она втянула в грудь воздух, и в тот же миг испещренная синяками, усохшая грудная клетка слегка приподнялась.
– Ох… – выдохнула Монца. – Ох…
– Впечатляет, да? Понимаю! – Склонившись над ней, он отметил быстрым взмахом руки каждую из ступеней красной лесенки на груди. – Эти ребра и грудинная кость были раздроблены. Чтобы их восстановить, пришлось резать. Я старался делать разрезы как можно меньше, но…
– Ох…
– Особенно я доволен левым бедром. – Он показал на красный зигзаг, шедший от низа впалого живота до ляжки и окруженный с обеих сторон рядами точек. – Бедренная кость сломалась так, что вошла внутрь себя самой, увы. – Прищелкнул языком, ткнул пальцем в свой сжатый кулак. – Нога стала короче, но, на удачу, в другой ноге была раздроблена голень, и, удалив осколок, я сгладил разницу. – Он свел вместе ее колени, отпустил и, глядя, как они расходятся, нахмурился. Ступни лежали мертвым грузом. – Одно колено теперь немного выше другого, и такой высокой, как прежде, тебе уже не быть, но учитывая…
– Ох…
– Все срослось. – Он с улыбкой провел рукою по иссохшим ногам от бедер до лодыжек, словно кухарка, щупающая цыпленка. Монца смотрела, как он ее трогает, но прикосновений почти не ощущала. – Срослось, и стягивающие тиски сняты. Это настоящее чудо, поверь. Видели бы скептики из академии, забыли бы, как смеяться. Видел бы мой старик-учитель, он бы…
– Ох…
Монца медленно подняла правую кисть. Верней, трясущуюся пародию на кисть, которой заканчивалась ее рука, со сморщенной высохшей ладонью и уродливым шрамом сбоку, куда врезалась удавка Гоббы, с пальцами, узловатыми, как древесные корни, слипшимися вместе, с оттопыренным под странным углом мизинцем. Она попыталась сжать кулак, дыша с присвистом от натуги. Пальцы чуть шевельнулись, но боль прострелила руку до плеча. Во рту стало горько.
– Сделал все, что мог. Мелкие кости пострадали слишком сильно, сухожилия мизинца порваны. – Добрый хозяин выглядел разочарованным. – Жаль, конечно. Рубцы потом сойдут… отчасти. Но на самом деле, учитывая падение… ладно, держи.
Ко рту ее приблизился мундштук, и Монца вцепилась в него зубами. Присосалась к трубке с жадностью, как к единственной своей надежде.
Каковой та и была.
Он отломил от каравая кусочек, такой крохотный, словно птичку собрался покормить. Рот у Монцы, следившей за его движениями, наполнился кислой слюной. То ли от голода, то ли от тошноты, не разберешь. Молча взяв этот кусочек трясущейся от слабости левой рукой, она поднесла его к губам и протолкнула меж зубов в горло.
Словно битое стекло проглотила.
– Помедленней, – проворчал он. – Ты со времени падения ничего не ела, молоко только пила да сладкую воду.
Хлеб застрял на полпути к желудку. Монца, ощутив рвотный спазм, натужилась, и внутренности там, куда нанес ножевую рану Верный, завязались узлом.
– Погоди. – Хозяин подсунул руку ей под голову, приподнял осторожно, но уверенно, и поднес к губам бутылку с водой.
Монца сделала несколько глотков, потом скосила глаза на его руку. Под нею на голове ощущались какие-то странноватые выпуклости.
– Мне пришлось удалить из твоего черепа несколько осколков. И вставить вместо них монеты.
– Монеты?!
– Ты предпочла бы, чтобы я оставил мозги открытыми? Золото не ржавеет. Золото не гниет. Дороговатое медицинское средство, разумеется, но если бы ты умерла, я вернул бы свои вложения, а поскольку не умерла… что ж, я считаю, денежки потрачены с толком. Бугорки на ощупь будут чувствоваться, конечно, но волосы отрастут. Они у тебя очень красивые. Черные, как ночь.
Он осторожно опустил голову Монцы обратно на скамью, но руку убрал не сразу. Прикосновение его казалось бережным. Почти лаской.
– Вообще-то я все больше молчу. Слишком много времени провожу в одиночестве, наверное. – Блеснула его мертвенная улыбка. – Но ты… заставляешь меня открываться с лучших сторон. Как и мать моих детей. Вы с ней похожи… отчасти.
Монца выдавила в ответ улыбку, ощутив в глубине души отвращение, примешавшееся к тошнотной жажде, которая мучила ее теперь все чаще, требуя немедленного утоления.
Она сглотнула.
– Можно мне…
– Конечно. – Он уже протягивал трубку.
– Сжимай.
– Не сжимается! – прошипела Монца, глядя на три скрюченных пальца и упорно торчащий в сторону мизинец. Вспоминая, какими ловкими они были прежде, какими проворными и сильными, она испытывала такую ярость и такое разочарование, что даже боль отступала. – Не сжимается!
– Ты лежишь тут которую неделю. Я латал тебя не для того, чтобы ты курила хаску и бездельничала. Старайся усерднее.
– Сам бы постарался, дерьмо!
– Ладно.
Он обхватил ее руку своей и безжалостно сдавил. Скрюченные пальцы с хрустом сложились в кулак. От боли глаза полезли на лоб, и дух занялся – не вскрикнуть.
– Ты, кажется, не понимаешь, как много я тебе помогаю. – Он еще сильней сдавил ей пальцы. – Без боли человек не растет. Без нее он не совершенствуется. Страдание заставляет нас совершать великие дела. – Здоровой рукой в это время она бессильно скребла его кулак. – Любовь прекрасная подушка для отдыха. Но только ненависть способна сделать нас сильней и лучше. Так-то.
Он отпустил ее, и Монца заскулила, глядя на свои несчастные, дрожащие, покрытые фиолетовыми шрамами пальцы, которые медленно разжимались.
Ей хотелось его убить, осыпать всеми проклятиями, какие только знала. Но она слишком нуждалась в его помощи, и поэтому придерживала язык, покуда, задыхаясь и скрипя зубами от боли, стучала затылком о скамью.
– Давай, сожми снова.
Монца уставилась ему в лицо, пустое, как свежевырытая могила.
– Давай, или это сделаю я.
Она зарычала. От напряжения руку прострелило болью до плеча. Пальцы медленно начали сгибаться, лишь мизинец по-прежнему торчал вбок.
– На, ублюдок недоношеный!
Монца сунула ему в нос узловатый, кривой, сцепленный намертво кулак.
– На!
– Видишь, не так уж это и трудно. – Он протянул трубку, и Монца выхватила ее у него из рук. – Можешь не благодарить.
– Посмотрим, сумеешь ли ты…
Монца взвизгнула. Колени подогнулись, и ему пришлось подхватить ее, чтобы не упала.
– Опять? – Он нахмурился. – Тебе пора уже ходить. Кости срослись. Больно, конечно, но… Впрочем, где-то мог остаться осколок. В каком месте болит?
– Во всех! – огрызнулась она.
– Что ж, видно, дело не только в твоем упрямстве. Но так не хочется заново вскрывать швы… – Подхватив Монцу одной рукой под колени, он без особого усилия поднял ее и уложил на скамью. – Мне нужно отлучиться.
Она схватила его за руку.
– Вернешься скоро?
– Скоро.
Шаги затихли в коридоре. Монца услышала, как хлопнула входная дверь и заскрежетал ключ в замке.
– Сукин сын.
Она спустила ноги на пол. Поморщилась, когда ступни коснулись половиц, оскалила зубы, когда села, и тихо зарычала, когда, оттолкнувшись от скамьи, встала на ноги.
Больно было адски, но это только придало ей решимости.
Глубоко вздохнув, она сосредоточилась и заковыляла в другой конец комнаты, терпя жгучую боль в лодыжках, коленях, бедрах, спине, в руках, широко расставленных для равновесия. Доплелась до шкафа, вцепилась в дверцы. Вытянула ящик, в котором лежали трубка и кувшинчик зеленого пузырчатого стекла с несколькими черными комками хаски на дне. Как же ей хотелось покурить… во рту пересохло, ладони стали липкими от пота. Монца задвинула ящик и заковыляла к скамье, терзаемая по-прежнему болью, но крепнущая, тем не менее, с каждым днем. Скоро она будет готова. Пока же – нет.
«Терпение – отец успеха», – писал Столикус.
До шкафа и обратно, рыча и скрежеща зубами. До шкафа и обратно, шатаясь и кусая губы. До шкафа и обратно, скуля, чуть не падая, плюясь. Она оперлась на скамью, постояла некоторое время, переводя дух.
И снова – до шкафа и обратно.
На зеркале была трещина от угла до угла. Но ей хотелось разбить его вовсе.
«Твои волосы – завеса полуночи!»
Обритые слева, отросшие до щетины, сквозь которую проглядывают струпья, свисающие справа спутанными, грязными, сухими водорослями.
«Глаза твои блещут, как лучистые сапфиры, коим нет цены!»
Желтые, налитые кровью, со слипшимися ресницами и воспаленными веками в черных и ввалившихся от пережитых страданий глазницах.
«Губы – лепестки роз!»
Пересохшие, потрескавшиеся, покрытые желто-серой коркой в углах. На белой восковой щеке три длинных, гнойно-коричневых струпа.
«Сегодня ты прекрасна как никогда, Монца…»
Шея – пучок иссохших жил. С обеих сторон красные шрамы, оставленные удавкой Гоббы. Вид такой, словно она уже умерла – от чумы. Немногим лучше, чем у черепов на полке.
Держа перед нею зеркало, ее добрый хозяин улыбался.
– Ну, что я говорил? Выглядишь чудесно.
«Сама богиня войны!»
– Да уж, как чертова ярмарочная диковинка! – Она мрачно усмехнулась, и старая развалина в зеркале усмехнулась в ответ.
– Лучше, чем когда я тебя нашел. Учись во всем видеть хорошую сторону. – Он отложил зеркало, встал и натянул куртку. – Я должен отлучиться на некоторое время, но вернусь, как всегда. Тренируй руку. Но береги силы. Мне нужно еще разрезать тебе ляжки и выяснить, почему ты не можешь стоять.
Она выдавила страдальческую улыбку.
– Да. Понимаю.
– Что ж, тогда вскоре и займусь.
Он накинул на плечо мешок. Простучали по коридору шаги, закрылся замок. Монца медленно сосчитала до десяти.
Потом она встала, прихватила с подноса нож и пару иголок. Дохромала до шкафа, выдернула ящик, сунула трубку и кувшинчик в карман штанов, позаимствованных у хозяина и висевших на ее тощих бедрах мешком. Добрела босиком по скрипучим половицам коридора до спальни, там выудила, морщась, из-под кровати поношенные сапоги. Постанывая, натянула их.
Снова выбралась в коридор, задыхаясь от напряжения, боли и страха. Встала на колени перед входной дверью – вернее, медленно, хрустя суставами, присела так, что колени коснулись, в конце концов, пола. Давно ей не приходилось вскрывать замки… Монца, зажав в искалеченной руке иглы, принялась неуклюже орудовать ими.
– Поворачивайся, гадина. Поворачивайся…
Замок, по счастью, был плохонький. Издал вскоре приятный слуху щелчок и открылся. Схватившись за ручку, Монца с усилием отворила дверь.
Ночь поздняя. Дождь поливает обильно поросший бурьяном двор и покосившуюся изгородь, за которой торчат голые деревья. Дальше – тьма. Не лучшее время и погода для калеки, решившей прогуляться. Но чистый воздух, холодный ветер в лицо… Монца почувствовала себя чуть ли не родившейся заново. Уж лучше она замерзнет на свободе, чем просидит еще хотя бы ночь в компании костей.
Без размышлений она нырнула под дождь, проковыляла сквозь заросли крапивы. И, оказавшись среди деревьев, чьи стволы влажно блеснули при свете проглянувшей на миг луны, решительно свернула с тропинки в сторону и зашагала, не оглядываясь, вперед.
Вверх по крутому склону, закусив губу, согнувшись, хватаясь здоровой рукой за землю. Рыча от боли, которая пронзала каждый мускул при каждом неверном движении. С черных ветвей капал черный дождь, барабанил по палой листве, стекал по волосам, липшим к лицу, лился за шиворот украденной рубахи, липшей к воспаленному телу.
– Еще шаг.
Убраться как можно дальше от скамьи, ножей, белого, пустого лица. И лица, увиденного в зеркале.
– Еще шаг… еще шаг… еще…
Цепляясь рукой за влажную землю, за корни деревьев. Она идет за отцом, направляющим плуг, шарит во вспаханной земле, выискивая камни.
«Что бы я без тебя делал, Монца?»
Она стоит на коленях рядом с Коской в лесной засаде, вдыхая бодрящие запахи осенней листвы и земли, и сердце трепещет от страха и возбуждения.
«Черт в тебе сидит».
Воспоминания рождались одно за другим, обгоняя неповоротливые ноги, давая силу идти.
«…На балкон, и покончим уже с этим».
Монца остановилась. Немного постояла, согнувшись, выдыхая в сырую мглу облачка пара, не думая о том, куда идет, откуда вышла и много ли удалось пройти. Сейчас это значения не имело.
Потом, прислонившись к скользкому стволу дерева спиной, она взялась за пояс здоровой рукой, подсунула под него увечную. На то, чтобы расстегнуть проклятую пряжку, сил и времени ушло немало. Но хоть штаны стаскивать не пришлось. Они свалились с ее костлявой задницы сами, соскользнули с изрытых шрамами ног. На мгновенье Монца призадумалась, как будет натягивать их обратно.
«Каждой битве – свой час», – писал Столикус.
Держась за скользкую от дождя ветку, она присела, подобрала правой рукой промокшую насквозь рубаху. Голые колени затряслись от напряжения.
– Давай, – зашептала Монца, пытаясь расслабить завязавшийся узлом мочевой пузырь. – Коль надо, так давай. Ну же. Ну… – И вздохнула с облегчением, когда моча брызнула, наконец, и заструилась вниз по склону, смешиваясь с дождевой водой.
Правую ляжку заломило сильней обычного, истощенные мускулы свело судорогой. Морщась, она попыталась перенести вес тела на другую ногу и упустила ветку, за которую держалась. В тот же миг нога поехала в сторону, и Монца шлепнулась на спину. Дыхание перехватило, нахлынул, едва не лишив ее рассудка, ужас прошлого падения. Ударившись головой о землю, она прикусила язык, проскользив по склону несколько шагов, свалилась в ямину, полную сырых гниющих листьев. И там, валяясь под дождем со спущенными штанами, стреножившими ее лодыжки, она расплакалась.
Скверный был момент, ничего не скажешь.
Она ревела, как ребенок – беспомощный, брошенный, отчаявшийся. Захлебываясь слезами, сотрясаясь от рыданий всем искалеченным телом. Монца и не помнила, когда ей случалось плакать. Возможно, никогда. За них обоих плакал Бенна. Но сейчас из глаз ее лились все страхи, все страдания последних двенадцати черных лет. Лежа в грязи, она пытала себя своими потерями.
Бенна умер, и с ним умерло все хорошее, что у нее было – возможность смеяться от души, близость, понимание. Он был ее семьей, домом, другом и даже больше… все было уничтожено в один миг. Словно задули свечу. У нее больше нет руки. То, что она прижимает сейчас к груди, ноющее, изувеченное, рукой не назовешь. Возможность взмахнуть мечом, написать письмо, обменяться рукопожатием с другом растоптана сапогом Гоббы. Возможность ходить, бегать, скакать верхом разбита вдребезги о камни горного склона под балконом Орсо. Ее место в мире, плод десятилетних трудов, заработанное потом и кровью, добытое в борьбе, выстраданное, – исчезло как дым.
Все, ради чего она старалась, на что надеялась, о чем мечтала, мертво.
Монца натянула штаны, загребая вместе с ними гнилые листья, кое-как застегнула пояс, всхлипнула в последний раз, высморкалась, утерла холодной рукою нос. Жизнь, которая у нее была, – в прошлом. Женщина, которой она была, – в прошлом. Сломанного не починишь.
Но плакать о былом смысла нет.
Вся дрожа, она поднялась на колени. Жизнь, которая у нее была, не просто осталась в прошлом – ее украли. Брат не просто умер – его убили. Закололи, как свинью. Монца с усилием сжала изувеченные пальцы, и те сложились в трясущийся кулак.
– Убью.
Представила их себе, одного за другим.
Гобба, жирный хряк, привалившийся к стене. «Тело недурное пропадет понапрасну». Передернулась, вспомнив сапог, топчущий руку, хруст ломающихся костей.
Мофис, банкир, холодно разглядывающий труп Бенны, как досадную помеху.
Карпи Верный. Человек, который столько лет был рядом, ел рядом, сражался рядом. «Мне жаль, правда, жаль». Монца снова увидела его руку, отводящую нож перед ударом, нащупала сквозь мокрую рубаху рану, ничтожную по сравнению с остальными, и принялась давить ее и мять, пока та не запылала огнем.
– Убью.
Ганмарк. Кроткое, усталое лицо. Меч, вонзающийся в спину Бенны. Монца снова содрогнулась. «Ну вот… с этим кончено».
Принц Арио, поигрывающий бокалом, развалясь в кресле. Кинжал, вонзающийся в шею Бенны. Кровь, сочащаяся меж белых пальцев.
Она заставила себя вспомнить каждую деталь, каждое слово.
Фоскар. «Я в этом участвовать не буду». Есть ли разница?
– Всех убью.
И Орсо – последний. Орсо, для которого она сражалась и убивала. Великий герцог Орсо, властитель Талина, который вдруг испугался народной молвы. Убил ее брата, изуродовал ее саму ни за что, вообразив, что они займут его место.
Монца стиснула зубы так, что заломило челюсти. Ощутила отеческое прикосновение его руки к своему плечу, и по телу пробежали мурашки. Увидела его улыбку, услышала голос, отозвавшийся эхом в расколотом черепе.
«Что бы я без вас делал?»
Семь человек.
Она с трудом поднялась на ноги и, кусая губы, побрела дальше. Дождь все лил, с волос на лицо текла вода. Боль грызла каждую косточку в теле, но Монца не собиралась останавливаться.
– Убью… убью… убью…
Больше не было места сомнениям. Отныне она разучилась плакать.
Старая тропа заросла – не узнать. Измученное тело Монцы исхлестали ветви. Стоптанные ноги изжалила ежевика. Пробравшись сквозь дыру в изгороди, она окинула хмурым взглядом место своего рождения. Ни разу эта упрямая земля не приносила столько хлеба, сколько было на ней сейчас терний и крапивы. Верхнее поле – мертвый сухостой. Нижнее – вересковая пустошь. С опушки леса тоскливо глянул на Монцу остов дома, и она ответила ему таким же тоскливым взглядом.
Похоже, время прошлось по обоим глубокой бороздой.
Она присела на корточки, заскрежетав зубами, когда дряблые мышцы натянулись на кривых костях, и некоторое время слушала, как каркают на закат вороны, и смотрела, как пригибает траву и треплет крапиву ветер, пока не уверилась, что здесь и в самом деле ни души. Тогда она кое-как поднялась на ноги и заковыляла к развалинам дома, где умер ее отец, к полуразвалившимся стенам и паре гнилых балок, занимавших так мало места, что трудно представить, как здесь когда-то можно было жить. Да еще и втроем. С отцом и Бенной… Монца отвернулась и сплюнула. Она пришла сюда не ради сладко-горьких воспоминаний.
Ради мести.
Лопата нашлась там, где ее оставили две зимы назад. И даже не слишком заржавела под прикрытием кое-какого хлама в углу сарая без крыши. Тридцать шагов в лес. Трудно представить, как легко она проделывала когда-то эти широкие, ровные, бодрые шаги. Монца, волоча за собой лопату, пробралась сквозь заросли сорняков. Вошла, морщась при каждом шаге, в тихий лес, пронизанный косыми солнечными лучами, рисовавшими причудливые узоры на палой листве. Вечер угасал.
Тридцатый шаг. Она обрубила лопатой ветви ежевики, кряхтя, оттащила в сторону трухлявый древесный ствол и начала копать. В прежние времена – немалое испытание для ее рук и ног. Нынче – мука адская, скрежет зубовный, кошмар наяву. Но Монца никогда не сдавалась на полпути. Чего бы это ни стоило. «Черт в тебе сидит», – говаривал ей Коска. И был прав. Что подтвердил его собственный печальный опыт.
Смеркалось, когда послышался, наконец, глухой стук металла о дерево. Монца отгребла остатки земли, взялась за железное кольцо. Потянула вверх, выпрямляясь и рыча от натуги. Ворованная одежда прилипла к потному телу. Со скрежетом открылся люк, явив взору черную дыру и верх уходящей в темноту лестницы.
Спускалась Монца очень медленно и осторожно, не имея ни малейшего желания ломать кости заново. Внизу пошарила по сторонам, нащупала полку, повоевала с кремнем, не желавшим подчиняться недоразумению, которое звалось рукой, зажгла фонарь. Тусклый его свет озарил своды погреба, блеснул на металлических деталях ловушек Бенны, оставшихся с прошлого раза в полной неприкосновенности.
Ему всегда нравилось предугадывать ходы противника.
Высветились ржавые крюки, увешанные ключами – от пустующих домов в самых разных уголках Стирии, мест для укрытия. Стойка у стены по левую руку, щетинившаяся клинками, длинными и короткими. Монца открыла стоявший рядом сундук. Одежда, аккуратно сложенная, ни разу не ношенная, которая сейчас ей вряд ли пришлась бы впору, с усохшим-то телом. Она дотронулась до одной из рубашек Бенны, вспоминая, как он выбирал этот шелк, и взгляд упал на правую руку, освещенную фонарем. Монца быстро откопала в сундуке пару перчаток, одну бросила обратно, вторую, морщась, натянула на уродливые, непослушные пальцы. Мизинец и в перчатке упрямо торчал вбок.
В глубине погреба были составлены деревянные ящики, числом – двадцать. Монца похромала к ближайшему и откинула крышку. Свет фонаря озарил золото Хермона. Груду монет. Целое состояние – в одном только этом ящике. Она осторожно пощупала бугорки под кожей на голове. Золото… С его помощью можно сделать куда больше, чем залатать череп.
Зарыв в золотые монетки руку, Монца пропустила их между пальцами. Как делают почему-то все, пребывая наедине с ящиком денег.
Они станут ее оружием. Они и…
Монца двинулась вдоль стойки с клинками, проводя по эфесам рукой в перчатке. Перед одним остановилась. Длинный меч из великолепной стали, без всяких декоративных завитушек, но наделенный, на ее взгляд, грозной красотой. Той, что отличает вещь, точно отвечающую своему назначению. Он звался Кальвец, этот меч, выкованный лучшим кузнецом Стирии. Ее подарок Бенне… пусть брат и не видел разницы между хорошим клинком и морковкой. Проходил с ним неделю и сменил на негодный кусок металла с дурацким золоченым плетением, отнюдь не стоивший отданных за него денег.
Тот самый, который он пытался вытащить, когда его убивали.
Взявшись за холодную рукоять левой рукой – непривычное ощущение, – она на несколько дюймов вытянула меч из ножен. Блеснула светло и хищно в свете фонаря сталь.
Хорошая сталь гнется, но не ломается. Хорошая сталь всегда остра и готова к действию. Хорошая сталь не знает боли и жалости, а пуще того – раскаяния.
Монца поймала себя на том, что улыбается. Впервые за все эти месяцы. Впервые с того дня, когда удавка Гоббы обвила ее шею.
Итак… месть.
Холодный ветер с моря устроил в доках Талина дьявольски хорошую продувку. Или дьявольски скверную – в зависимости от того, как человек одет. Трясучка, считай, был не одет вовсе. Он поплотнее запахнул тонкую куртку, хотя мог бы и не трудиться – теплей от этого не стало, – сощурил глаза и горестно съежился под очередным порывом леденящего ветра. Сегодня он вполне оправдывал свое имя. Как, впрочем, и всю последнюю неделю.
В который раз вспомнились посиделки у теплого очага в добротном доме, там, на Севере, в Уффрифе, с животом, полным мяса, и головой, полной грез, разговоры с Воссулой о чудесном городе Талине. Вспомнились не без горечи, ибо этот чертов торговец с влажными глазами и убедил его сладкими рассказами о своей родине отправиться в чертову Стирию.
Воссула говорил, что в Талине всегда светит солнце. Потому-то Трясучка и продал перед отплытием теплую куртку. Вспотеть, понимаешь ли, боялся. Сейчас, когда он трясся, как осенний лист, цепляющийся из последних сил за ветку, казалось, что Воссула несколько погрешил против правды.
Трясучка посмотрел на волны, без устали лизавшие набережную, раскачивая и обдавая стылой водяной пылью гнилые лодки на гнилых причалах. Прислушался к скрипу стальных тросов, унылой перекличке чаек, громыханию расхлябанных ставней на ветру, бормотанию толпившихся вокруг людей, которые все до единого искали в доках хоть какой-то работы. И нигде, пожалуй, не услышать было за раз столько печальных историй, как здесь. Грязные лохмотья, исхудалые лица. Люди – отчаявшиеся. Такие, как Трясучка, другими словами. С той лишь разницей, что они тут родились. А он приперся сюда по глупости.
Трясучка вытащил из внутреннего кармана последний ломоть хлеба, бережно, как скряга сокровища из тайника. Куснул, стараясь не уронить ни крошки. Увидел, что на него смотрит, облизывая бледные губы, какой-то бедолага. Поежился, отломил кусочек и дал ему.
– Спасибо, друг. – Тот с жадностью проглотил все до крошки.
– Не за что, – сказал Трясучка, хотя, чтобы заработать этот хлеб, колол дрова несколько часов кряду. Было за что, на самом деле.
На него уставились и другие, стоявшие поблизости, тоскливыми, как у голодных щенят, глазами. Он поднял руки.
– Будь у меня хлеба на всех, чего бы я тут торчал?
Отвернулись, недовольные… Трясучка втянул в себя скопившиеся в носу холодные сопли и выплюнул. Вот и все, что прошло нынче утром через его рот, кроме ломтя черствого хлеба, да и то не туда, куда надо. Когда он прибыл в Стирию, карман был полон серебра, с лица не сходила улыбка, грудь распирало от радостных надежд. Прошло десять недель, и опустело все, остался лишь горький осадок.
Воссула говорил, что люди в Талине дружелюбны, как овечки, и чужеземцев встречают, как дорогих гостей. Его встретили насмешками и с редким усердием поспешили избавить от денег, пуская в ход самые бесчестные уловки. Удача не валилась в руки сама собой на каждом углу. Не чаще, во всяком случае, чем на Севере.
К пристани тем временем подошел рыбачий баркас, пришвартовался. Забегали по палубе рыбаки, натягивая канаты и кляня какую-то парусину. Толпа вокруг Трясучки заволновалась – вдруг работа перепадет? Он и сам ощутил робкую вспышку надежды и, как ни уговаривал себя не суетиться, все же привстал на цыпочки, чтобы лучше видеть.
Из сетей на пристань полилась потоком рыба, сверкая серебром в лучах водянистого солнца. Хорошее, честное занятие – ловить рыбу, плавать по соленому морю с людьми, которые не говорят лишних слов и плечом к плечу борются с ветром, выбирая из моря его щедрые дары… Благородное дело. Так, во всяком случае, убеждал себя Трясучка, стараясь не замечать вони. Сейчас ему показалось бы благородным любое дело, только предложи.
С баркаса сошел мужчина, обветренный, как старый воротный столб, и с важным видом зашагал к толпе, в которой тут же началась толкотня. Все спешили попасться ему на глаза первыми. Капитан, понял Трясучка.
– Нужны двое, – сказал тот, сдвигая на затылок потрепанную шапку и обводя взглядом исполненные надежды лица отчаявшихся людей. – Ты и ты.
Стоит ли говорить, что в число их Трясучка не попал? Как все остальные, он понурился, глядя на двоих счастливчиков, поспешивших вслед за капитаном к баркасу. Одним из них был ублюдок, которому он дал хлеба и который даже не оглянулся, не то чтобы словечко за него замолвить. Может, конечно, человека делает то, что он отдает, а не то, что получает, как говорил брат, но неплохо бы иногда и получать в ответ, чтобы не подохнуть с голоду.
– Дерьмо, – сказал Трясучка и решительно двинулся за ними.
Протолкался меж рыбаками, что раскладывали по корзинам и тележкам еще трепещущую добычу, поднялся на палубу и подошел, изобразив само дружелюбие, к капитану.
– Прекрасный у вас корабль, – так он начал, хотя поганей этой старой галоши не видал.
– И что?
– Может, наймете меня?
– Тебя? Что ты знаешь о рыбе?
Трясучка был мастером топора, меча, копья и щита, прошел весь Север, то атакуя, то обороняясь. Получил несколько скверных ран и с лихвой за них расплатился. Но понял, что это плохая жизнь, и решил стать лучше. И уцепился за свое намерение, как тонущий за бревно.
– Ловил ее частенько, в детстве. Ходил на озеро с отцом.
Галька под босыми ногами. Свет, блещущий на воде. Улыбки отца и брата…
Но капитан его тоски по родине не понял.
– Озеро? Мы вообще-то ходим по морю, парень.
– В море я, по правде говоря, рыбу не ловил.
– Какого же черта время у меня отнимаешь? Коль надо, я могу нанять стирийских рыбаков, умельцев, которые полжизни провели в море. Вон они стоят, на выбор, – капитан махнул в сторону пристани, где в праздном ожидании толпились люди, которые полжизни провели, судя по виду, скорее за пивной кружкой. – На кой мне давать работу какому-то северному нищеброду?
– Я буду хорошо работать. Мне просто не везло до сих пор. Но кабы кто помог…
– Все так говорят. Только я не понял, почему именно я должен тебе помочь.
– Так ведь помогать – это…
– Катись отсюда, засранец! – Капитан подхватил с палубы дубинку и замахнулся на него, как на собаку. – Проваливай вместе со своим невезением!
– Я, может, не рыбак, но что умею, так это кровь пускать. Положи-ка ты палку, говнюк, пока я не воткнул ее тебе в глотку. – Трясучка разом преобразился. Стал грозен ликом, как истинный северянин.
Капитан дрогнул, попятился, что-то проворчал себе под нос. Бросил палку и принялся орать на кого-то из своих людей.
Ушел Трясучка без оглядки. Покинув пристань, сгорбился, побрел устало мимо рваных объявлений на стенах по узкому переулку, ведущему в город. Шум доков за спиной затих.
Тот же самый разговор происходил у него и с кузнецами, и с пекарями, и со всеми прочими проклятыми мастеровыми в этом проклятом городе – даже с сапожником, который поначалу казался добродушным, пока не предложил Трясучке трахнуть самого себя.
Воссула говорил, что работы в Стирии навалом, стоит только попросить. Похоже, Воссула, неведомо по каким причинам, бессовестно врал. Всю дорогу. Трясучка задавал ему много разных вопросов. Но только сейчас, когда он присел на чье-то крыльцо, едва не угодив стоптанными сапогами в сточную канаву, где валялись рыбьи головы, в голову ему пришло, что он не задал одного, главного вопроса, который был очевиден с первого же дня в этом городе.
«Скажи мне, Воссула, если Стирия – такое чудо неземное, какого дьявола ты торчишь на Севере?»
– Долбаная Стирия, – прошипел Трясучка на северном наречии. В носу защипало – это значило, что он готов расплакаться. И так паршиво ему было, что он не устыдился бы слез. Он – Кол Трясучка. Сын Гремучей Шеи. Названный, всегда готовый идти на смерть. Сражавшийся рядом с величайшими воителями Севера – Руддой Тридубой, Черным Доу, Ищейкой, Молчуном Хардингом. Возглавлявший атаку против Союза у реки Камнур. Державший оборону против тысячи шанка под крепостью Дунбрек. Продержавшийся семь дней смертоубийства в Высокогорье. Вспомнив эти славные, отчаянные битвы, из которых он вышел живым, Трясучка почувствовал, как на губах заиграла улыбка. Да, конечно, то не жизнь была, а дерьмо, но какими же счастливыми казались сейчас эти дни… Когда рядом были хотя бы друзья.
Послышался топот, и Трясучка поднял голову. По переулку со стороны пристани, откуда пришел он сам, крадущимся шагом приближались четверо с тем вороватым видом, какой бывает у людей, замысливших недоброе. Надеясь, что это «недоброе» не касается его, Трясучка, дабы стать незаметнее, втянул голову в плечи.
Но они, подойдя, остановились, выстроились полукругом, и сердце у него упало. Один – с разбухшим красным носом, как у пьяниц. Другой – с голой, как носок сапога, головою и с деревянной палкой вместо ноги. Третий – с жидкой бороденкой и гнилыми зубами. Каков вид, решил Трясучка, таковы, поди, и намерения.
Четвертый, мерзкого вида ублюдок с крысиной мордочкой, ухмыльнулся.
– Не найдется ли у тебя для нас чего ценного?
– Хотелось бы, чтобы было. Да нету. Так что можете себе идти дальше.
Крысенок, раздосадованный, метнул взгляд на лысого.
– Тогда гони сапоги.
– Холодно же. Я замерзну.
– Мерзни, мне-то что. Сапоги, живо, пока не дали для сугреву пинка.
– Провались, Талин, – проворчал Трясучка, и недотлевшая жалость к себе вдруг вспыхнула в нем с новой силой, нашептывая, что лучше уступить. Мерзавцам ни к чему его сапоги, все, что им нужно, – выглядеть в своих глазах сильными. Но глупо драться одному против четверых, да еще без всякого оружия. И помирать за дырявую обувку, как бы холодно на улице ни было, тоже глупо.
Он наклонился со вздохом и начал стаскивать сапог. В следующий миг его колено ударило красноносого в пах, заставив того крякнуть и сложиться пополам. Это удивило самого Трясучку не меньше, чем грабителей. Видать, мысли о хождении босиком его гордость не снесла. Следом он двинул в челюсть крысенку, схватил его за грудки и швырнул на дружков, отчего те сбились в кучу и заверещали, как девки, застигнутые градом.
Лысый попер на него с палкой, Трясучка увел плечо. Палка просвистела мимо. Лысый потерял равновесие и разинул рот, который Трясучка тут же захлопнул, поддав снизу кулаком, после чего подсек ублюдка под ноги и швырнул наземь. Лысый пронзительно завопил. Кулак Трясучки врезался ему в лицо – один, два, три, четыре раза. Кровь брызнула из сотворенного месива на рукав и без того грязной куртки.
Трясучка молниеносно выпрямился, оставив лысого выплевывать зубы в сточную канаву. Красноносый все еще корчился, завывая и держась за пах. Но остальные двое выхватили ножи. Блеснули острые лезвия. Трясучка, тяжело дыша, пригнулся, сжал кулаки. Взгляд его заметался между двумя противниками. Гнев быстро остывал. Лучше бы он отдал сапоги. Поскольку их все равно снимут с его коченеющих мертвых ног через весьма короткое, но неприятное для него время. Чертова гордость… от нее один только вред.
Крысенок утер кровь под носом.
– Считай, ты сдох, вонючий северянин! Ты…
Одна нога под ним внезапно подломилась, и с диким визгом он упал, выронив нож.
Из-за его спины появился некто. Высокий, прячущий лицо под капюшоном, держащий в левой руке небрежно опущенный меч, чей длинный тонкий клинок вобрал в себя, казалось, весь свет, что был в переулке, и кровожадно запылал. Последний из похитителей сапог, гнилозубый, выпучил на него большие, как у коровы, глаза, напрочь позабыв о собственном ноже, который стал вдруг выглядеть никчемной безделушкой.
– Беги, пока можешь.
Трясучка от неожиданности тоже выпучил глаза. Голос был женский.
Предложение дважды повторять не потребовалось. Гнилозубый развернулся и ринулся вон из переулка.
– Нога! – вопил крысенок, держась окровавленной рукой за внутреннюю сторону колена. – Моя нога!
– Не скули, не то вторую подрежу.
Лысый лежал молча. Красноносый, сумевший к этому времени опуститься на колени, стенал.
– Сапог моих захотелось? Держи! – Трясучка шагнул к нему, пнул в то же место, вздернул на ноги и отпустил. Мерзавец с воем повалился ничком.
А Трясучка повернулся к пришелице. В ушах его еще шумела кровь, и не верилось, что драка позади и кишки целы. И что они так и останутся целы, тоже не верилось. Вид этой женщины добра не сулил.
– Чего тебе надо? – прорычал он.
– Ничего такого, с чем ты не справишься. – В тени капюшона как будто мелькнула улыбка. – Возможно, у меня найдется для тебя работа.
Большое блюдо мяса с овощами в подливе, ломоть плохо пропеченного хлеба. Вкусно или нет, разбирать Трясучке было некогда, покуда он засовывал все это в рот. Как дикий зверь, которым по сути и выглядел. Не брившийся две недели, жалкий, грязный из-за ночевок в подворотнях, а то и вовсе на улице. Но наплевать ему было, как он выглядит, при том даже, что на него смотрела женщина.
Они сидели сейчас под крышей, однако капюшона она не сняла. Держалась у стены, где было потемнее. И, когда кто-нибудь подходил близко, наклоняла голову так, что на щеку падала прядь смоляных волос. Трясучка все же сумел кое-что разглядеть в те редкие моменты, когда удавалось оторвать глаза от еды, и увиденное ему понравилось.
Твердое, решительное лицо с волевым подбородком. Жилистая, худая шея. Опасная женщина, пришел он к выводу, для которого, прямо скажем, большого ума не требовалось, поскольку он своими глазами видел, как она без всякой жалости подрезала человеку подколенную жилу. И неотрывный взгляд ее заставлял его нервничать. Такой спокойный и холодный взгляд, словно она уже все про него поняла и точно знала, что он скажет и сделает в следующую минуту. Лучше, чем он сам.
Три длинных пореза на щеке, старых, уже заживших. Перчатка на правой руке, лежавшей без дела. Хромота, которую он заметил еще по пути в харчевню. Похоже, темными делами занималась эта женщина. Но не так уж много было у Трясучки друзей, чтобы ими разбрасываться. И сейчас его верность принадлежала тому, кто кормит.
Он ел, а она смотрела.
– Долго голодал?
– Не очень.
– Давно из дому?
– Не очень.
– Не повезло?
– Больше, чем хотелось бы. Но я сам выбрал, чего не следовало.
– Обычно одно вытекает из другого.
– Это точно. – Он бросил нож и ложку на пустое блюдо. – Надо было прежде крепко подумать. – Подобрал остатки подливы последним кусочком хлеба. – Но я всегда был себе худшим врагом. – Помолчал, дожевывая. – Вы не сказали своего имени.
– И не скажу.
– Вот как?
– Я плачу. И будет по-моему.
– А почему платите? Один мой друг… – Трясучка прочистил горло, засомневавшись, был ли Воссула ему другом, – один знакомый говорил мне, чтоб я ничего не ждал в Стирии за так.
– Хороший совет. Мне от тебя кое-что нужно.
Трясучка ощутил во рту кислый привкус. Теперь он в долгу перед этой женщиной, и чем придется расплачиваться – неизвестно. Судя по ее виду, обед может обойтись ему дорого.
– И что же вам нужно?
– Чтобы ты вымылся для начала. В таком виде – ничего.
Голод и холод, удалившись, освободили место для стыда.
– Мне самому приятней не вонять, уж поверьте. Кой-какая чертова гордость еще осталась.
– Тем лучше для тебя. Спорим, ты не чаешь дождаться чертовой чистоты.
Трясучке сделалось еще неуютней. Такое чувство возникло, словно он собирается прыгнуть в омут, понятия не имея о глубине.
– И что потом?
– Ничего особенного. Пойдешь в курильню, спросишь человека по имени Саджам. Скажешь ему, что Никомо требует прийти в обычное место. И приведешь его ко мне.
– Почему вы сами этого не сделаете?
– Потому что плачу тебе, дурак. – Рука в перчатке раскрылась, показала монету. Сверкнуло изображение весов, вычеканенное на серебре. – Приведешь Саджама, получишь скел. Если не расхочешь рыбы к тому времени – купишь целую бочку.
Трясучка нахмурился. Невесть откуда является красотка, спасает, по всей видимости, парню жизнь, после чего делает золотое предложение?.. Таких удач судьба ему еще не подбрасывала. Но съеденное мясо всего лишь напомнило, сколько радости он, бывало, получал от еды.
– Ладно, это я сделаю.
– Вот и хорошо. А если сделаешь еще кое-что, получишь пятьдесят.
– Пятьдесят? – Трясучка аж охрип. – Шутите?
– Я что, похожа на шутницу? Пятьдесят, сказала, и, если аппетит к рыбе не потеряешь, купишь собственную лодку. И приоденешься у приличного портного. Как тебе это?
Трясучка стыдливо одернул обтрепанные рукава куртки. С такими деньгами он мог бы запрыгнуть на первый же корабль до Уффрифа и прогнать пинками по тощей заднице Воссулу из одного конца города в другой. Мечта, которая только и согревала его в последнее время.
– Чего вы хотите за пятьдесят?
– Ничего особенного. Ты пойдешь в курильню, спросишь Саджама. Скажешь, что Никомо требует прийти в обычное место. Приведешь его ко мне. – Она сделала паузу. – Потом поможешь мне убить человека.
Удивления это у него не вызвало, если уж быть честным до конца. Мастером он был лишь в одном деле. И лишь за одно дело ему могли заплатить пятьдесят скелов. Он приехал сюда, чтобы исправиться. Но вышло так, как сказал Ищейка. Раз испачкал руки в крови, отмыть их не слишком-то просто.
Что-то толкнуло его в бедро, и Трясучка чуть не слетел со стула. Глянул под стол и увидел промеж своих ног рукоять длинного ножа. Боевого. Клинок, одетый в ножны, держала рука в перчатке.
– Возьми-ка.
– Я не сказал, что готов убить.
– Я помню. Это для того только, чтобы показать Саджаму, что ты настроен серьезно.
Приязнь Трясучки к женщине, заставшей его врасплох с ножом промеж ног, несколько ослабела.
– Я не сказал, что готов убить.
– Я не говорю, что ты это сказал.
– Ладно. Просто чтобы вы знали.
Он быстро выхватил у нее оружие и спрятал под куртку.
Нож льнул к его груди, как потерянная и вновь обретенная возлюбленная. Трясучка понимал, что гордиться тут нечем. Ходить с ножом всякий дурак может. И все равно тяжесть оружия казалась приятной, создавая такое чувство, будто он больше не пустое место.
Он приехал в Стирию в поисках честной работы. Но когда мошна пуста, решишься и на бесчестную. И, добравшись, куда было велено, Трясучка подумал, что менее честного с виду заведения он, пожалуй, не встречал. Грязная голая стена без окон, прочная дверь, рядом – двое громил на страже. По тому, в каких позах они стояли, смело можно было предположить – вооружены и готовы без промедления пустить оружие в ход.
Один, чернокожий южанин с длинными черными волосами, спросил:
– Тебе чего? – а второй обшарил Трясучку взглядом с головы до ног.
– Саджама повидать.
– Оружие есть?
Трясучка вытащил нож, протянул вперед рукоятью. Стражник, забрав его, кивнул.
– Иди за мной.
Дверь со скрипом отворилась.
Внутри было не продохнуть. В воздухе клубами плавал густой, пряный дым. В горле у Трясучки запершило, в груди заскребло, в глазах защипало, аж слезы выступили. Еще там было темно, тихо и жарко – слишком жарко, до духоты, после свежего уличного ветра. Фонарики из цветного стекла, не разгоняя мрака, бросали на облупленные стены зеленые, желтые и красные отсветы. Кошмарный сон, а не местечко.
Всюду шелковые шелестящие занавеси. Подушки на полу, на которых раскинулись полураздетые, сонные люди. В глаза Трясучке бросился лежавший на спине, широко разинув рот, мужчина, в безвольной руке которого еще дымилась трубка. К нему прижималась женщина. Лица у обоих были в поту, бессмысленные, выражавшие разом удовольствие и отчаяние, и последнего, пожалуй, больше.
– Сюда.
Сквозь дымные облака Трясучка последовал за провожатым в темный коридор. Привалившаяся к дверному косяку женщина смерила его, слова не сказав, равнодушным взглядом. Откуда-то донеслось равномерное постанывание:
– Ох… ох… ох… – звучавшее как-то вяло.
Раздвинув занавес из гремучих бусин, стражник завел Трясучку в другую комнату, где дыму было поменьше, а жизни побольше. Народ тут собрался всех цветов кожи. И самого недоброго вида. Восемь человек сидели за столом, уставленным бутылками и стаканами, играли в карты. Еще несколько стояли, привалясь к стене и наблюдая за игрой. Взгляд Трясучки сразу же упал на чей-то неприятного вида тесак, не единственное, надо думать, оружие, имевшееся здесь. На стене висели часы, и маятник их раскачивался из стороны в сторону с громким стуком, от которого Трясучке сделалось еще больше не по себе.
Во главе стола, на месте вождя, будь это Север, восседал высокий, крепкий старик с изрезанным морщинами лицом. Черная кожа его маслянисто блестела, борода и короткие волосы были припорошены сединой. Он поигрывал золотой монеткой, подбрасывая ее и ловя то на ладонь, то на тыльную сторону руки. Стражник, нагнувшись, сказал ему что-то на ухо и вручил нож. Все взгляды немедленно устремились на Трясучку. И один скел внезапно стал казаться слишком маленьким вознаграждением за эту работу.
– Ты – Саджам? – спросил Трясучка громче, чем намеревался, охрипшим от дыма голосом.
Черное лицо старика украсилось желтой дугой улыбки.
– Да, Саджам мое имя, и это могут подтвердить собравшиеся здесь друзья. Знаешь ли ты, что по оружию, которое носит человек, можно многое сказать о нем самом?
– Что именно?
Саджам вытащил нож из ножен, поднял, и на лезвии заиграл свет свечей.
– Клинок не дешевый, но и не дорогой. В дело годен, никаких лишних украшений. Острый, прочный, настроен серьезно. Я угадал?
– Почти.
Трясучка понял, что перед ним любитель поболтать, поэтому не стал говорить, что это не его нож. Чем меньше слов, тем скорее он отсюда выберется.
– А как твое имя, друг?
Уж и друг…
– Кол Трясучка.
– Бр-р-р. – Саджам поежился, словно бы от холода, и люди его загоготали. Видать, легко их было насмешить. – Далековато ты забрался от дома, дорогой.
– Чхал я на это. Мне велено кое-чего передать. Никомо требует, чтобы ты пришел.
Веселье мигом схлынуло из комнаты, как кровь из перерезанного горла.
– Куда?
– В обычное место.
– Требует, говоришь? – Двое из людей Саджама оттолкнулись от стены, зашарили руками по поясам. – Экая наглость. И почему мой старый друг Никомо прислал ко мне громилу-северянина с ножом?
Тут только до Трясучки дошло, что женщина, по неизвестной причине, могла отправить его прямиком в дерьмо. Уж конечно, она действовала не от имени Никомо. Но за последнее время он проглотил столько насмешек, что легче было сдохнуть, чем снести еще одну.
– Спроси его самого. Я тут не для того, чтобы на вопросы отвечать, старик. Никомо требует тебя в обычное место. Вот и все. Поэтому давай-ка, поднимай свою жирную черную задницу, покуда я не осерчал.
Повисла долгая, неприятная пауза. Все обдумывали услышанное.
– Мне это нравится, – хрюкнул наконец Саджам. – А тебе? – обратился он к одному из своих головорезов.
– Да ниче, думаю, если оно кому по вкусу.
– Коль изредка, то да. Хвастливые слова, угрозы, грудь колесом. В больших количествах утомляет, конечно, но в малых способно позабавить. Значит, говоришь, Никомо требует, чтобы я пришел?
– Да, – ответил Трясучка. Ничего не оставалось, кроме как плыть по течению и надеяться, что на берег вынесет живым.
– Что ж, пошли. – Старик бросил карты на стол, медленно поднялся. – И да не скажут никогда, что старый Саджам не отдал долга. Раз Никомо зовет… идем в обычное место. – Нож, принесенный Трясучкой, он сунул за пояс. – Это я, однако, подержу пока у себя. Ладно?..
Близилась ночь, когда они добрались до места, указанного женщиной, и в облетевшем саду темно было, как в погребе. И так же пусто, насколько мог судить Трясучка. Лишь рваные объявления шуршали в тишине на ветру.
– Ну! – рявкнул Саджам. – Где Коска?
– Она сказала, что будет здесь, – пробурчал Трясучка – скорей себе, чем ему.
– Она? – Старик схватился за рукоять ножа. – Какого дьявола…
– Здесь я, здесь, старый хрыч. – И из-за дерева в скудный свет выскользнула легкая тень.
Капюшон на сей раз был откинут, и Трясучка, наконец, разглядел ее как следует. Она оказалась еще красивей, чем он думал. И суровей. Очень красивая и очень суровая. На шее красный шрам, как у висельника. Вид самый решительный – брови сдвинуты, губы сжаты, глаза сощурены. Словно собралась головой пробить стену и плевать хотела, что из этого выйдет.
Лицо Саджама обмякло.
– Ты жива.
– Проницателен по-прежнему, как погляжу?
– Но я слышал…
– Это не так.
Старик собрался с духом на удивление быстро.
– Нечего тебе делать в Талине, Меркатто. Нечего делать в пределах ста миль от него. И уж совсем нечего – в пределах ста миль от меня. – Он выругался на каком-то неизвестном Трясучке языке, затем задрал голову к небу. – Боже, Боже, почему ты не позволил мне вести честную жизнь?
Женщина фыркнула.
– Потому что кишка у тебя тонка для такой жизни. А еще ты слишком любишь деньги.
– Чистая правда, увы. – Говорили они, как старые друзья, но рука Саджама оставалась на рукояти ножа. – Чего ты хочешь?
– Чтобы ты помог мне убить несколько человек.
– Палачу Каприле понадобилась моя помощь в убийстве? Что ж, если эти люди не слишком близки к герцогу Орсо…
– Он будет последним.
– Бешеная сука. – Саджам медленно покачал головой. – Нравится тебе испытывать меня, Монцкарро. Как всегда и всех нравилось испытывать. Ты не сможешь это сделать. Никогда, пока солнце не погаснет…
– А если смогу? И не говори мне, что все последние годы это не было твоим заветнейшим желанием.
– Годы, когда ты сеяла огонь и смерть в Стирии от его имени? С удовольствием принимала от него приказы и деньги и лизала ему задницу? Ты про эти годы говоришь? Не припомню, чтобы ты подставляла мне свое плечо в утешение.
– Он убил Бенну.
– Правда? А говорят, прикончили вас обоих убийцы, подосланные герцогом Рогонтом. – Саджам показал на обтрепанные объявления на стене у нее за спиной, на которых изображены были два лица – мужское и женское. Трясучка вздрогнул, сообразив, что женское принадлежит ей. – Лигой Восьми. Все очень горевали.
– Мне не до шуток, Саджам.
– А когда тебе до них было? Только это не шутки. Ты – настоящий герой… так называют тех, кто убил столько народу, что простыми убийцами их уже не назовешь. Орсо произнес большую речь, сказал, что всем нам нужно сражаться усерднее, чтобы отомстить за тебя. И все плакали. Бенну, конечно, жаль. Мальчик мне всегда нравился. Но я со своими дьяволами примирился. Советую и тебе сделать то же самое.
– Простить может мертвый. Простить можно мертвого. У остальных найдутся дела поинтересней. Мне нужна твоя помощь, и ты у меня в долгу. Плати, ублюдок.
Они смерили друг друга хмурыми взглядами. Потом старик испустил долгий вздох.
– Я всегда знал, что ты станешь моей погибелью. Какова плата?
– Адреса нужных людей. Рекомендации нужным людям. То, чем ты и занимаешься, не так ли?
– Что ж, кое с кем я знаком.
– Еще мне нужен человек с холодной головой и твердой рукой, который не побоится вида крови.
Саджам как будто призадумался. Потом, повернув голову, спросил через плечо:
– Ты не знаешь такого, Балагур?
Из темноты донесся шорох, с той стороны, откуда явились они с Трясучкой. Следом, оказывается, кто-то шел, и делал это умело. Женщина мгновенно приняла боевую стойку, опустив левую руку на рукоять меча. Трясучка тоже схватился бы за оружие, да только продал его еще в Уффрифе, а нож отдал Саджаму. Поэтому он лишь нервно пошевелил пальцами, в чем не было ни малейшего проку.
На свет вышел, сгорбившись и глядя в землю, еще один человек. Ниже Трясучки на полголовы, но телосложения куда как более мощного и грозного. С бычьей шеей, с увесистыми кулаками, торчавшими из рукавов куртки.
– Балагур, – Саджам разулыбался, радуясь тому, что сумел удивить своих собеседников, – это мой старый друг, Меркатто. Ты поработаешь на нее немного, коли не возражаешь. – Пришелец пожал могучими плечами. – А это… как твое имя, не скажешь ли еще раз?
– Трясучка.
Балагур поднял на миг глаза и снова уставился в землю. Глаза были печальные и странные.
Некоторое время все молчали.
– Он надежный человек? – спросила, наконец, Меркатто.
– Лучший из тех, кого я знаю. Или худший, когда сталкиваешься с его худшей стороной. Мы познакомились в Схроне.
– Что он сделал, чтобы попасть туда, в компанию тебе подобных?
– Все, и более того.
Снова помолчали.
– Не слишком-то он разговорчив для человека с таким именем.
– То же самое подумал и я при первой встрече, – сказал Саджам. – Подозреваю, прозвали его так не без иронии.
– Иронии? В тюрьме?
– В тюрьму всякие люди попадают. У некоторых даже есть чувство юмора.
– Похоже на то. Еще мне нужна хаска.
– Тебе? Я понял бы, если бы брату… а тебе она зачем?
– Старик, с каких пор ты спрашиваешь у покупателей, зачем им товар?
– И то правда.
Он вытащил что-то из кармана, кинул ей, и она поймала это на лету. Сказала:
– Понадобится еще, дам знать.
– Часы буду считать! Всегда был уверен, что ты станешь моей погибелью, Монцкарро. – Саджам развернулся, собираясь уйти. – Всегда…
Трясучка заступил ему дорогу.
– Нож верни.
Из того, что было сказано, понял он немногое, но сомневаться не приходилось – судьба втягивает его в какое-то темное, кровавое дело. И хороший клинок, скорей всего, не помешает.
– С удовольствием. – Саджам опустил тяжелый нож в его раскрытую ладонь. – Хотя советую обзавестись ножичком побольше, если уж связался с нею. – Качая головой, он медленно обвел взглядом всех троих. – Итак, вы, три героя, собрались покончить с герцогом Орсо? Когда вас будут убивать, окажите мне любезность: умрите быстро и придержите мое имя при себе.
С этим подбадривающим напутствием он канул в ночь.
Трясучка повернулся. И наткнулся на пристальный взгляд женщины по имени Меркатто.
– Что ты решил? Рыбу ловить препаршивое занятие. Легче, может быть, чем пахать землю, зато вони… – Она протянула к нему руку в перчатке. На ладони блеснуло серебро. – Я могу нанять и кого-нибудь другого. Берешь свой скел? Или хочешь на пятьдесят больше?
Трясучка угрюмо уставился на блестящую монетку. Случалось ему, если подумать, убивать людей и за меньшее. На войне, в междоусобных драках, в поединках. Где попало и чем придется. Но у него всегда имелись для этого причины. Хоть какое-то оправдание. Никогда он не убивал просто так, потому лишь, что кровь была куплена и оплачена.
– Тот человек, которого мы собираемся убить… что он сделал?
– Вынудил меня заплатить пятьдесят скелов за его труп. Этого достаточно?
– Для меня – нет.
Она все не сводила с него взгляда, который отчего-то вызывал у Трясучки беспокойство.
– Ты из этих, что ли?
– Из каких – этих?
– Из людей, которые шагу не ступят без причины. Которым требуются оправдания. Опасная компания. Трудно предсказуемая. – Она пожала плечами. – Но если тебе так легче… Он убил моего брата.
Трясучка заморгал. Услышанные из ее уст, слова эти неведомым образом мгновенно возродили в памяти скорбный день, ярче, чем тот обычно вспоминался. Серое лицо отца, страшная весть. Брат убит, хотя ему была обещана пощада. Клятва отомстить, принесенная со слезами на глазах над его останками.
Клятва, которую он нарушил ради того, чтобы уйти от крови и стать лучше.
Эта женщина, возникшая из ниоткуда, предлагала ему другую месть. «Он убил моего брата». Услышь он какое-то иное объяснение, Трясучка наверняка сказал бы «нет».
Но, может быть, ему просто слишком нужны были деньги.
– Дерьмо, – сказал он. – Давайте пятьдесят.
Кости выпали – шестерка и единица. Так бывает – разом самое большое и самое маленькое. Этим цифрам можно было уподобить жизнь Балагура. От адских бездн до триумфальных высот. И обратно.
Шесть и один – семь. Семи лет отроду Балагур совершил первое преступление. Но прошло еще шесть лет, прежде чем его поймали в первый раз и вынесли ему первый приговор. Впервые вписали его имя в большую книгу, и впервые он отсидел в Схроне. За воровство – это он помнил, но никак не мог припомнить, что именно украл. И зачем. Отец с матерью давали ему все, только попроси. А он, тем не менее, воровал. Видно, некоторые люди рождаются на свет, чтобы поступать неправильно. Так сказали судьи.
Он поднял кости, встряхнул в кулаке и снова бросил на мостовую, не сводя с них пристального взгляда. Ожидание – всегда приятное предвкушение. Покуда кости катятся, результат может оказаться любым. Они вращаются, и с ними вращаются возможности, вероятности, шансы, его жизнь и жизнь северянина. Жизни всех обитателей великого города Талина.
Шесть и один.
Балагур улыбнулся. Шансы выпадения шестерки и единицы второй раз кряду – один к восемнадцати. Неравные шансы, как сказали бы некоторые, глядя в будущее. Но он смотрел в прошлое, а там не было шанса ни для каких других цифр. Что есть грядущее? – изобилие возможностей. Что есть прошлое? – нечто уже готовое и затвердевшее, как тесто, превращенное в хлеб. Туда не вернуться.
– Что кости говорят?
Балагур, сгребая их ребром ладони, поднял взгляд. Высокий парень этот Трясучка, но не тощий, какими часто бывают верзилы. Сильный. Но сделал его таким не тяжкий труд фермера или каменщика. Проворный. И не новичок в работе, которая им предстоит. Имелись тому кое-какие приметы, хорошо известные Балагуру. В Схроне угрозу, которую представляет человек, ты должен оценивать мгновенно. Оценивать и не зевать.
Солдат, скорее всего, принявший участие не в одной битве, судя по шрамам и тому выражению лица и глаз, с каким он расхаживает в ожидании. Не спокоен, но сдержан. Бежать не бросится и голову не потеряет. Не часто встречаются такие люди – умеющие сохранять голову, когда случается непредвиденное. На левом запястье шрам, который, если взглянуть под определенным углом, похож на семерку.
Семь нынче хорошая цифра.
– Ничего не говорят. Это кости.
– Зачем же ты тогда их бросаешь?
– Это кости. Что с ними еще делать?
Балагур закрыл глаза, сжал кости в кулаке, приложил, ощущая в ладони их тепло и закругленные грани, кулак к лицу. Что собираются они открыть ему сейчас, какие цифры выпустить на свободу? Снова шесть и один?.. Он вздрогнул от возбуждения. Шансы выбросить шесть и один в третий раз – один к тремстам двадцати четырем. Триста двадцать четыре – число камер в Схроне. Добрый знак.
– Идут, – шепнул северянин.
Их было четверо. Трое мужчин и шлюха. Слух Балагура уловил звяканье ее ночного колокольчика, смех кого-то из мужчин. Все пьяные, бредут по темному переулку, шатаясь.
Кости подождут.
Вздохнув, он бережно завернул их в мягкий платок, сложил его в несколько раз и спрятал глубоко во тьму надежного внутреннего кармана. Хотелось бы ему самому быть спрятанным в глубокой надежной тьме, но чего нет, того нет. Назад не вернуться.
Встав, он стряхнул с колен дорожную пыль.
– Каков план? – спросил Трясучка.
Балагур пожал плечами:
– Шесть и один.
Накинул капюшон, сгорбился, сунув руки в карманы, и двинулся вперед.
Компания вошла в пятно света, падавшего из окна на верхнем этаже. Из тьмы выплыли четыре балаганных рыла, искаженных хмельным весельем. Дряблое лицо толстяка посередине, с маленькими колючими глазками и злобной ухмылкой. Размалеванное – женщины, ковыляющей рядом на высоких каблуках. Тощее и бородатое – мужчины слева. Бледное, с выступившими от смеха слезами на глазах – мужчины справа.
– И что потом? – вопросил, утирая слезы, последний, гораздо громче, чем требовалось.
– А ты как думаешь? Пинал его, пока он не обделался. – Снова раздался гогот. Басу толстяка вторил контрапунктом женский фальцет. – Герцогу Орсо, сказал я, нравятся люди, которые говорят «да». И ты, лживый…
– Гобба? – спросил Балагур.
Тот резко повернул голову, улыбка сползла с дряблого лица. Балагур остановился. От того места, где бросал кости, он сделал сорок один шаг. Шесть и один – семь. Семью шесть – сорок два. Один долой…
– Ты кто? – рыкнул Гобба.
– Шесть и один.
– Что? – Смешливый, шедший справа, попытался отпихнуть Балагура пьяной рукой. – Проваливай, недоумок убог…
Тесак разрубил ему голову до переносицы. Бородатый слева не успел рта открыть, как Балагур уже оказался рядом и нанес первый удар длинным ножом. Пять раз тот вошел в живот, затем Балагур отступил, хлестким ударом перерезал горло, подсек бородача под ноги и толчком опрокинул на мостовую.
После чего медленно выдохнул. У первого – одна огромная рана на голове. Выплеснулись черные мозги, залив съехавшиеся к носу глаза. У второго – пять ножевых ран в теле. Еще – перерезанное горло, из которого хлещет кровь.
– Хорошо, – сказал Балагур. – Шесть и один.
Девка, одна напудренная щека которой расцветилась брызгами крови, завизжала.
– Ты покойник! – заревел Гобба, попятившись и выхватив из-за пояса нож. – Убью! – Но вперед отчего-то не кинулся.
– Когда? – спросил Балагур, поигрывая двумя ножами. – Завтра?
– Я…
Тут по затылку толстяка треснула дубинка Трясучки. Хороший удар, в правильное место. Колени Гоббы подогнулись, как смятая бумага, и он повалился наземь без чувств. Влажно шмякнулась о булыжную мостовую дряблая щека. Выпал из разжавшейся руки нож.
– Не завтра. Никогда. – Девка все захлебывалась визгом, и Балагур повернулся к ней: – Что стоишь? Беги.
Та, шатаясь на высоких каблуках, оглашая завываниями темный переулок, побежала. Звон ночного колокольчика затих вдали.
Трясучка хмуро уставился на два трупа на мостовой. Две лужи крови растеклись по щелям меж булыжников, встретились, смешались и стали одной.
– Чтоб я сдох, – пробормотал он на своем языке.
Балагур пожал плечами.
– Добро пожаловать в Стирию.
Глядя на руку в перчатке, скалясь от напряжения, Монца снова и снова сгибала и разгибала три пальца, которые еще действовали, слушая щелчки и треск, раздававшиеся всякий раз, как она сжимала кулак. Она чувствовала странное спокойствие, хотя жизнь ее, если это можно было назвать жизнью, балансировала сейчас на лезвии бритвы.
«Не доверяй человеку в том, что выходит за рамки его собственных интересов», – писал Вертурио, а убийство великого герцога Орсо и его приближенных не показалось бы легкой работой никому. Доверять молчаливому уголовнику она могла не больше, чем Саджаму, которому веры не было никакой. Северянин как будто казался честным, но то же самое думала она в свое время об Орсо, и о последствиях говорить не приходилось. Поэтому ее не слишком удивило бы, войди сейчас эта парочка под руку с расплывшимся в улыбке Гоббой, готовым отволочь ее в Фонтезармо, чтобы сбросить с горы еще разок.
Она не верит никому. Но в одиночку ей не справиться…
С улицы донеслись торопливые шаги. Стукнула, распахнувшись, дверь, и вошли трое. Трясучка – справа, Балагур – слева. Гобба – посередине. Руки его были закинуты им на плечи, голова свешивалась на грудь, носки сапог волоклись по засыпанному опилками полу.
Похоже, доверия ее не обманули. На этот раз, во всяком случае.
Балагур подтащил Гоббу к наковальне – выщербленной глыбе черного железа в центре кузницы. Трясучка подхватил с пола концы обмотанной вокруг нее длинной цепи с болтавшимися на них наручниками. Вид у него был мрачный. Как у человека, терзаемого угрызениями совести. Неплохая штука – совесть, но вечно начинает зудеть в подобных случаях.
Вместе эти двое действовали неплохо для бродяги и уголовника. Без суеты и лишних движений. Без всякой нервозности, даром что готовились к убийству. Впрочем, Монца всегда умела подбирать для работы нужных людей. Балагур защелкнул наручники на толстых запястьях телохранителя. Трясучка, подкрутив фонарь, прибавил в захламленной кузнице света.
– Приведите его в чувство.
Балагур выплеснул в лицо Гоббе ведро воды. Тот захлебнулся, втянув воздух, закашлялся, затряс головой, разбрызгивая воду с волос. Попытался вскочить, но цепь, громыхнув, удержала его на месте. Маленькие глазки злобно зашарили по сторонам.
– Ублюдки! Считайте, вы покойники! Оба покойники! Не знаете, кто я такой? И на кого работаю?
– Я знаю.
Монца изо всех сил старалась идти ровно, как когда-то, но получалось плохо. Прихрамывая, она выступила на свет, откинула капюшон.
Жирное лицо Гоббы перекосилось.
– Нет. Не может быть… – Глазки выпучились. Полезли на лоб. Изумление в них сменилось страхом, страх – ужасом. Звеня цепью, Гобба попытался отползти от нее. – Нет!
– Да. – И, вопреки боли, она улыбнулась. – Как делишки, говнюк? Гляжу, ты прибавил в весе, Гобба. Больше, чем я потеряла. Вот ведь как забавно бывает. Что там у тебя за камушек, не мой ли?
На фоне черного железа пылала красная искорка – рубин на мизинце Гоббы. Балагур, нагнувшись, сорвал его и бросил Монце. Она поймала перстень на лету левой рукой. Последний подарок Бенны, которым они любовались вдвоем, поднимаясь в гору, чтобы встретиться с герцогом Орсо. Ободок был слегка погнут и поцарапан, но сам камень, цвета перерезанного горла, сверкал, как прежде, ярко.
– Пострадал немного, когда ты пытался меня убить, да, Гобба? Все мы пострадали… – Надеть перстень на средний палец левой руки удалось не сразу, но, в конце концов, она все же пропихнула в него кривой сустав. – По-прежнему впору. К счастью.
– Послушай! Мы ведь можем договориться! – Лицо Гоббы мелким бисером усеял пот. – Решим, как…
– Я уже решила. Жаль, горы нет поблизости. – Монца сняла с полки молот – короткая рукоять, массивный стальной боек. Крепко стиснула его рукой в перчатке и услышала, как хрустнули косточки. – И придется расколотить тебя этим. Не подержишь его? – обратилась она к Балагуру, и тот силком уложил на наковальню руку Гоббы, бледную на фоне черного металла. – Надо было тебе меня добить.
– Орсо узнает! Все узнает!
– Конечно, узнает. Когда я скину его с того самого балкона, если не раньше.
– Не доберешься! Он убьет тебя!
– Убивал уже, помнишь? Да не вышло.
Жилы вздулись на шее Гоббы – он изо всех сил пытался вырвать руку, но Балагур держал крепко.
– Тебе его не одолеть!
– Кто знает. Поживем – увидим. Наверняка я могу сказать лишь одно. – Монца высоко подняла молот. – Ты не увидишь ничего.
Боек обрушился на пальцы с металлическим стуком – раз, другой, третий. При каждом ударе ее руку до плеча простреливала боль. Куда слабее, правда, чем та, что пронзала руку Гоббы. Он задыхался, вопил и трясся. Отпрянул от наковальни, кисть развернулась боком. И Монца ухмыльнулась, когда молот, упавший вниз в очередной раз, ее раздробил. Следующий удар пришелся в запястье, которое мгновенно почернело.
– Выглядит похуже, пожалуй, чем у меня тогда. – Она пожала плечами. – Но возвращать долг с процентами – свидетельство хороших манер. Давай вторую.
– Нет! – завопил Гобба, пустив слюну. – Нет! Вспомни о моих детях!
– Вспомни о моем брате!
Вторую руку она крушила по частям. Тщательно, не спеша нацеливая каждый удар. Кончики пальцев. Пальцы. Костяшки. Большой палец. Ладонь. Запястье.
– Шесть и шесть, – пробормотал Балагур.
Гобба ревел, не переставая. В ушах у Монцы стучала кровь.
– Что? – спросила она, решив, что недослышала.
– Шесть раз, и еще шесть раз. – Он отпустил телохранителя Орсо, отряхнул ладони. – Молотом.
– И? – рявкнула она, так и не поняв, о чем он.
Гобба, брызгая слюной, уперся в наковальню ногами. Натянул цепь, тщетно пытаясь сдвинуть с места железную глыбу. Почерневшие кисти безвольно свисали из наручников.
Монца наклонилась над ним.
– Я разрешила тебе встать?
Молот с хрустом раздробил коленную чашечку. Гобба рухнул на спину и не успел еще заорать, когда второй удар в колено выбил ему ногу в обратную сторону.
– Нелегкая, однако, работа. – Монца стащила с себя куртку, морщась от боли в плече. – Правда, и я уже не так сильна, как прежде. – Закатала рукава черной рубахи, обнажив длинный шрам на одной руке. – Помню, ты говорил, Гобба, что умеешь заставить женщину вспотеть. А я смеялась над тобой, подумать только. – Утерла тыльной стороной руки лоб. – Теперь поверила. Раскуйте его.
– Стоит ли? – спросил Балагур.
– Боишься, укусит за ногу? Дай-ка я его погоняю.
Уголовник пожал плечами, нагнулся и снял с Гоббы наручники. Она перехватила хмурый взгляд Трясучки, стоявшего в стороне. Рявкнула:
– Что-то не так?
Он промолчал.
Гобба пополз неведомо куда, опираясь на локти, волоча за собой сломанную ногу. Издавая какие-то бессмысленные стоны. Вроде тех, что издавала она сама, лежа с размозженными костями у подножья горы под Фонтезармо.
– Ы-ы-ырх…
Удовольствия это доставляло куда меньше, чем надеялась Монца, и потому она разозлилась еще сильней. Стоны Гоббы раздражали. Руку сводило болью. Монца заставила себя улыбнуться, изображая радость, которой не испытывала, и, прихрамывая, подошла к нему.
– Должна сказать, я разочарована. Орсо так хвастался силой своего телохранителя… но сейчас мы проверим, насколько ты силен на самом деле. Я…
Нога вдруг подвернулась. Монца вскрикнула, отшатнулась к выложенной кирпичом стенке горна, схватилась за нее левой рукой, чтобы не упасть. Через мгновенье поняла, что раскаленный горн так и не остыл.
– Черт! – Отшатнулась в другую сторону, как клоун на арене, споткнулась о ведро, грязная вода из которого выплеснулась ей на ногу. – Дерьмо!
Нагнулась к Гоббе и нанесла удар молотом, обуянная внезапным, глупым гневом, которого тут же устыдилась сама.
– Ублюдок! Подонок!
Стальной боек прошелся по ребрам, Гобба хрюкнул и забулькал. Попытался свернуться клубком и, зацепив ее за ногу, чуть не уронил на себя.
От боли, скрутившей бедро, Монца завизжала. Саданула его по голове рукоятью молота, наполовину оторвав ухо. Трясучка двинулся было на помощь, но она уже высвободилась.
Гобба, каким-то образом сумев сесть и привалиться спиною к бочке с водой, зарыдал и завыл. Раздувшиеся кисти рук, багровые, мягкие, как перчатки, сделались вдвое больше, чем были.
– Проси пощады! – прошипела Монца. – Проси, жирный говнюк!
Но Гоббе было не до этого. Он пялился на котлеты вместо рук и выл. Хрипло и слезливо.
– Могут услышать. – Вид у Балагура был такой, словно больше его ничто не волновало.
– Ну, так заткни его.
Уголовник, зайдя сзади, перегнулся через бочку, подцепил Гоббу под подбородок удавкой и с силой вздернул его кверху. Вой сменился сипением.
Монца присела так, что лица их с Гоббой оказались на одном уровне. Не обращая внимания на боль в коленях, жадно уставилась на металлическую струну, что врезалась в жирную шею. Как некогда другая – в ее собственную. Шрамы, оставленные удавкой, зазудели.
– Каково тебе, а? – Она прошлась взглядом по его лицу, пытаясь ощутить хоть какое-то удовлетворение. – Каково? – спросила снова, хотя никто не знал этого лучше, чем она сама. Глаза Гоббы выпучились, брыли затряслись, из розовых стали красными, затем багровыми. Монца не без труда выпрямилась. – Сказала бы я, что тело недурное пропадет понапрасну. Но это не так.
Закрыв глаза, она запрокинула голову, с силой втянула носом воздух. Крепче сжала молот, подняла его.
– Предать меня и оставить в живых?
Боек ударил меж свинячьих глазок, раздался треск – словно раскололась каменная плита. Тело Гоббы выгнулось дугой, рот разинулся, но из него не вылетело ни звука.
– Лишить меня руки и оставить в живых?
Молот ударил в нос, продавив лицо, как яичную скорлупу. Тело Гоббы обмякло, сломанная нога мелко задергалась.
– Убить моего брата и оставить меня в живых?
От последнего удара раскололся череп. По багровой коже хлынула черная кровь. Балагур убрал удавку, и Гобба завалился на бок. Перекатился легко, почти изящно, лицом вниз и застыл.
Мертв. Проверять ни к чему, и так ясно. Монца, морщась, с трудом разжала ноющие пальцы. Молот грохнулся на пол, кроваво блеснул боек с приставшим клочком волос.
Один мертв. Осталось шесть.
– Шесть и один, – пробормотала она.
Балагур, невесть с чего, вдруг уставился на нее широко открытыми глазами.
– На что это похоже? – спросил Трясучка.
– Что – это?
– Месть. Приятное чувство?
Монца не чувствовала ничего, кроме боли в голове, ногах и руках – одной переломанной, другой обожженной. Бенна по-прежнему мертв, она по-прежнему калека. Нахмурившись, она не ответила.
– Убрать его отсюда? – Балагур указал тяжелым, блестящим тесаком на труп.
– Да, и постарайся, чтобы не нашли.
Ухватив Гоббу за лодыжку, Балагур подволок его к наковальне. На опилках остался кровавый след.
– Разрубить. Раскидать по сточным канавам. Крысы сожрут.
– Достойный конец. – Монцу, однако, слегка затошнило.
Ей требовалось покурить. Как всегда в это время. Расслабиться, успокоиться. Она вытащила маленький кошелек с пятьюдесятью скелами и бросила его Трясучке.
Тот поймал. Звякнули монетки.
– Расчет?
– Расчет.
– Хорошо. – Он сделал паузу, словно хотел сказать что-нибудь еще, но не мог придумать, что. – Мне жаль вашего брата.
Она взглянула ему в лицо, освещенное тусклым фонарем. Внимательно всмотрелась, пытаясь его понять. О ней и Орсо он практически ничего не знал. Вообще мало что знал, на первый взгляд. Но сражаться умел, это она видела сама. Пошел в притон Саджама один, что требовало мужества. Человек мужественный, наделенный совестью… возможно. Гордый. Такой мог оказаться еще и верным. А верные люди в Стирии редчайший товар.
Ей никогда не приходилось оставаться одной надолго. Бенна всегда был рядом. Или за спиной, на худой конец.
– Жаль?
– Да. И у меня был брат.
Он начал разворачиваться к двери.
– Тебе больше не нужна работа?
Монца, не сводя с него глаз, двинулась вперед. Нашарила на поясе за спиной рукоять ножа. Ему известно ее имя. Имена Орсо и Саджама. Этого достаточно, чтобы она не дожила до рассвета. По доброй воле или нет, но он должен остаться.
– Такая же? – Он угрюмо глянул на окровавленные опилки у нее под ногами.
– Убийство. Говори, не стесняйся. – Ударить в грудь, размышляла она тем временем, или в горло? Или подождать, пока повернется, и всадить нож в спину? – А ты что думал? Козу доить?
Он покачал головой. Длинные волосы всколыхнулись.
– Может, вам это покажется глупым, но я приехал сюда, чтобы исправиться. У вас есть свои причины, конечно, но мне сдается, неверный это шаг. В неверном направлении.
– Еще шесть человек.
– Нет. Нет. С меня хватит. – Казалось, он сам себя пытается убедить. – Все равно, сколько…
– Пять тысяч скелов.
Трясучка уже открыл рот, чтобы снова сказать «нет». Но не сказал. Уставился на нее. Сначала растерянно, потом задумчиво. Прикидывая, сколько же это денег на самом деле. И что на них можно купить. Монца всегда умела определить цену человека, которую имеет каждый.
Глядя ему в лицо, она шагнула вперед.
– Ты хороший человек, я вижу. И сильный. Такой, как нужен. – Скользнула взглядом по его губам, снова посмотрела в глаза. – Помоги мне. Я нуждаюсь в твоей помощи, а ты – в моих деньгах. Пять тысяч скелов. С такими деньгами тебе будет гораздо легче исправиться. Помоги мне. Потом ты сможешь купить хоть половину Севера. И стать королем.
– Кто сказал, что я хочу быть королем?
– Будь королевой, коль хочешь. Но я скажу, кем ты уже точно не будешь. – Она придвинулась к нему так близко, что дышала почти в лицо. – Нищим. По мне, не пристало гордому человеку вроде тебя унижаться в поисках работы. – И Монца отвела взгляд. – Решать, конечно, тебе.
Он еще молчал в раздумье. Но Монца уже убрала руку с рукояти ножа, зная, каким будет ответ. «Деньги для каждого человека значат свое, – писал Бьяловельд, – но всегда хорошее».
Наконец Трясучка поднял голову. Взгляд сделался жестким.
– Кто следующий?
В былые времена Монца усмехнулась бы брату, и тот ответил бы ей такой же усмешкой. «Мы опять победили». Но Бенна был мертв, и думать следовало о том, чья очередь настала к нему присоединиться.
– Банкир.
– Кто такой?
– Человек, который считает деньги.
– Зарабатывает деньги, считая деньги?
– Точно.
– Странные у вас обычаи, однако. И что он сделал?
– Убил моего брата.
– Снова месть?
– Снова месть.
Трясучка кивнул.
– Считайте, я нанят. Что теперь?
– Помоги Балагуру вынести мусор. Ночью мы уедем. В Талине нам пока делать нечего.
Трясучка посмотрел на наковальню, тяжело вздохнул. Затем вытащил нож, который она ему дала, и направился к Балагуру, уже принявшемуся за работу.
Монца взглянула на свою левую руку, вытерла с нее капельки крови. Пальцы слегка дрожали. Из-за того ли, что несколькими минутами раньше она убила человека, из-за того ли, что не убила человека сию минуту, из-за того ли, что попросту хотела курить… сказать было трудно.
Возможно, по всем трем причинам сразу.