Имя быстрой, пулеметной-телеграфной дробью, жарким шепотком захлебываясь, отбила девушка-референт, провожавшая Александра Людвиговича. Пока шли церемонно из приемной, а затем маршами парадной лестницы:
– Это же я… я вас нашла и рекомендовала рассмотреть пиар-агентству, да. да… очень настойчиво… а все благодаря нашему преподавателю литературы в университете, я в лингвистическом училась, ну, Мориса Тореза, знаете, конечно… да? А нашего преподавателя литературы, доцента, Гейдара Чингизовича Гаджиева тоже знаете? Он ведь, как и вы, теперь на «Эхе»… там… на радио… конечно… да… А когда мы учились, он книгу вашего дедушки часто упоминал… честное слово… как яркий пример усвоения одним языком слов и выражений другого… Он знаете, смешно говорил, вот сделали жупел из мадам Курдюковой, и все, кому не лень издеваются над смесью французского с нижегородским, а на самом деле, язык ведь развивается заимствованиями… Я вот когда тут стала работать это как-то особенно ясно стала осознавать… да…да… честное слово… Но главное, мне, знаете, что здесь открылось? Ну, знаете, как озарение… нет, правда… Тот американский инженер, который в книге вашего дедушки едет в Баку… вот именно что в Баку… в Баку и там работает … это же основатель нашей компании, мистер Лав! Да, мистер Лав… только он там под другой фамилией выведен…
Вот как. Похоже, искажал реальность, обманывал других и сам обманывался Борис Ильич Винцель, когда утверждал, что Виктор Большевиков – единственный культурный человек в компании. Червь книжный. Читатель худла. Убийца времени. Хотя возможно и другое – Борис Ильич Винцель просто не принимал во внимание технический персонал. Игнорировал курьеров, референтов, переводчиков, бухгалтеров и прочий человеческий материал из категории расходного и оборотного. А он, оказывается, этот материал, существовал и даже ходами тайными и подковерными влиял на судьбоносные решения и исторический выбор:
– И вот, знаете, мне показалось… нет, правда… правда-правда…. что это будет очень, очень символично… именно, символично…. если окажется такая эстафета от деда к внуку… Такая живая связь времен… Ваш дедушка начал писать летопись наших дел в России, а вы на рубеже столетия подхватите… Прямую проведете… Именно вы…
Человек, которого девушка-референт не говорившая, а быстро и горячо словами, как дыроколом, гвоздавшая реальность, назначила на роль деда Александра Людвиговича, звали Степаном. Степаном Кляйнкиндом. И он, действительно, имел самое прямое отношение к роду Непокоевых, но сама линия родства совсем прямою, строго геометрически говоря, не являлась. Не представлялась такой же магистральной, какой виделась история компании Лав Интернешнл в России. Степан был братом. Всего лишь братом, правда, родным Савелия Непокоева. Настоящего деда Александра Людвиговича. Деда по прямой. И со времен РАППАа и Пролеткульта вражда двух братьев, бывшего Кляйнкинда и Кляйнкинда, оставившего все как есть, была общеизвестной и непримиримой. Младший, пропагандист и идеолог, Сава делал все возможное, чтобы старший, Степа, писатель и киносценарист, отправился в какой-нибудь далекий лагерь, а еще лучше вообще был бы стерт с лица земли, старший же как будто не обращал на младшего и все его старания особого внимания. Ну, или делал вид. И в результате сам чуть не убил свою кровиночку, отхватив в конце концов не десять лет без права переписки, а сразу после Великой отечественной Сталинскую премию за пьесу «Закат над Берлином». Но вовсе не эти страсти эпохи Расковой и Стаханова, Матросова и Кожедуба, заставили Александра Людвиговича охнуть, остановиться и вспотеть, когда в его голове наконец стрельнуло. Кляйнкинд! Кляйнкинд! Черт побери! Она сказала, Кляйнкинд!
Да, черт побери. В дурмане легкой победы, в идиотизме предвкушений, ведь он успел взглянуть на суммы, что предстоит освоить, еще бы, быстро листнул проект контракта, прежде чем папочку предложили, ну, и, конечно, при общей, столь схожей с высокомерием Бориса Винцеля, нерасположенности считаться и воспринимать техперсонал, уши Александра Людвиговича из короткого и хорошо смазанного лаза в мозг, канала прямой и быстрой доставки информации к височным долям, левой и правой, превратились на некоторое постыдное время в дыру, слепой и темный подпол для механической, тупой загрузки словесного гороха. Смысл наговоренного столь интимно девушкой в рубашке-поло с вышитой на правой груди нефтевышкой и красиво повязанным шейным платком в цвета компанейского флага – желтый и красный, смысл сказанного на лестнице, впопыхах, пророс, раскрылся в голове Александра Людвиговича и зацвел лишь на улице.
– Черт побери, – сказал Непокоев и остановился. Все новые и новые слова всплывали в голове, как рыбки вились и искрились…
«Эстафета… Такая живая связь времен… Ваш дед начал писать летопись наших дел в России, а вы на рубеже столетия подхватите… Именно вы… Внук Кляйнкинда».
Да. Кляйнкинда. Эта забытая, затерянная во тьме веков фамилия, с которой уже второе поколение Непокоевых, а по сути и третье, никак себя не связывало, и не ассоциировало, на которое всякое право утратило, включая галахическое, рождаясь последовательно от мам нижегородских и тверских, привязывало не только Александра Людвиговича, но и весь этот жирный, заманчивый проект Лав Интернешнл, вдруг и сейчас, к тому, к чему увязки вовсе не хотелось.
К дочке Саше и ее нерасчетливой, безумно жизни. Ее борьбе за идеалы. Всего лишь две недели тому назад в квартиру на Миусской явился участковый, и выяснилось, что при последнем задержании, она, Сашка, назвала в милиции этот адрес, адрес отца. Назвала, как место своего собственного проживания, его Александра уютный, милый дом, его рай с Асей.
– Можно увидеть Александру Кляйнкинд? – спросил приятный, вежливый старлей.
А ведь когда-то наивный Александр Людвигович даже обрадовался, узнав об этой официальной перемене, всего лишь пару лет тому назад, этому вызывающему возврату к тому, к чему, казалось, можно было вернуться лишь для одного, чтобы уехать. Свалить. Ту-ту. Освободить его, и, может быть, не только лишь его одного. А всех. И Сашу, в том числе. Сначала все начать. С нуля. Но, увы, как выяснилось, оказалось, благословенный сионизм тут ни причем. Дикость и несуразица, восстановление первобытно-общинных связей, предпринято в рамках борьбы с большевизмом предков, как шаг искупительный, символ и знак его. И все. Очередной асоциальный жест. Плевок в лицо обществу. И адрес папин в ментовский протокол. Ужасно. В самом деле, кто гарантирует, что через год, или там полтора, когда быть может и в самом деле надраен и начищен будет Колонный зал дома союзов, и надо будет ab ovo, настроено так будет, идти от Кляйнкинда, это же имя не будут синхронно полоскать по Первому каналу в малопочтенной рубрике «Судебная хроника». Не будет оно обязательным по теме «Агенты влияния» и «Вашингтонский обком»? Кто гарантирует? Кто исключит?
«Ах, почему, не Кац, не Рабинович? – расстраивался Александр Непокоев, стоя на солнечной стороне улицы Маросейка, – Ну почему же, почему для удара по наследию совка, во искупление промахов и преступлений предков, надо было выбрать, непременно вернуть из небытия, такую редкую, такую запоминающуюся фамилию? Вопрос ведь, если уж на то пошло, исторических принципов, а не частной генеалогии. Вполне абстрактный. Вот и не впутывай, не впутывай! Саша Кац или же Саша Шейн. Порезче, попроще, покороче. И все дела. Без лишнего замаха перчатку обществу бросай. И родственникам заодно».
И тут на пике совершенного расстройства Александр Людвигович Непокоев, все так же напоминавший убранством своего тела лоскутный ковер, цыганский веер, рассыпанную в беспорядке колоду цветных игральных карт, внезапно рассмеялся.
«Да кто? Кто это все за уши притянул? – при этом подумал бывший учитель русского языка и литературы, – Кляйнкинд, Баку, да это же вообще конец двадцатых, если не тридцатые, нелепый тот, дебютный, производственный роман Степана. Причем здесь столетие? Какая-то девушка-референт напутала, ошиблась, да и вообще, завтра она работает в Армянском переулке, а послезавтра уже нет… Во всяком случае никто из тех, кто что-нибудь действительно решает и определяет в этой большой, ему решившей отдаться сердцем и душой компании, ни словом о Кляйнкинде и его романе не говорил. Не упоминал. Не обмолвился. Ни господин Пешков, ни этот мистер… мистер… да, мистер, как же… Биттерли… конечно!»
И тут здоровый смех и пробрал бывшего педагога, ха, Пешков и Горький. Максим и Алексей, сиамские близнецы, разъединившиеся у него прямо на глазах. Счастливо избавленные, наконец, от раздвоения, мук родовых и травм младенческих, немедленно забросили литру и стали делать бизнес. Ха-ха. И это правильно!
Столь чуждые ему трагедия и драма буквально на глазах Александра Людвиговича превращались в излюбленные и понятные пародию и анекдот. В голове его уже роились варианты рассказа об этом:
– Представляешь, Ася! Фантастическое недоразумение. Феерия. Могли ведь по такой наводке начать искать Василия… Внука Степана…
– А он есть… существует?
– Да, сторож, что ли, в Мытищах на авторазборе, был книжным художником когда-то, но мне говорили, спился, спился совершенно … Только пуант не в этом, весь цимус в том, что у брата деда, у писателя этого самого Степана Кляйнкинда, не было вообще своих детей. Васькин отец – приемный, он сын второй жены Степана, мальчик от Костояна, помнишь, ну, двадцать шесть бакинских комиссаров… Герои революции… Один из тех, двух или трех, что смылись… Ноги сделали… Начдивом был, членом ЦК потом…. Арсен, кажется, Костоян…
– Это те самые, что там все у всех отнимали и национализировали… А потом их за это американцы кокнули…
– Да, англичане, в том-то и смех… Лав этот самый и просил, наверное, американский инженер Рональд Реджинальд, чтоб к стенке поставили этих смутьянов, чтобы не нарушали революционной суетой непрерывный цикл производства…
Мир снова стал пьянить, а не душить, топить и гробить. Александр Людвигович взмахнул замшевой, на ощупь гладкой, нежной, как плоть головки члена, папочкой с тисненной надписью «Love International» и облизнулся. Язык – прекрасный орган, счастливо наделявший Непокоева сладкой возможностью поесть и потрепаться, соединявший и олицетворявший в себе одном, красненьком червячке, тревожном крылышке, ту пару действий, инь и янь, ради которых жить стоило и хотелось, изнемогал. Просился вон из залитой слюною вдохновенья и удачи ротовой полости. Его в бой настоящий, праведный, сегодня так и не вступившего, но от готовности, от долгой и трудной настройки и накачки, дрожавший, вибрировавший целиком от спинки до уздечки, хотелось почесать. И поскорее.
Александр Людвигович посмотрел на часы. Малая стрелка уперлась прямо в небо, в зенит глядела, в то время как большая уже валиться начала на запад. Начало первого. Ася, конечно, уже встала и завтракает наверняка в «Хлебе насущном» на Лесной. Еще пара минут, и Зайнал – водитель серебристой «Хэнде Солярис», госномер «216» уже махал Александру Людвиговичу рукой из Старосадского переулка, потому что у Белорусского посольства, у дома номер 17/6 на улице Покровка, куда его вызвали, остановиться нет никакой возможности. Одностороннее движение и выделенная полоса для общественного транспорта.
Свою прекрасную подругу, изящную и хищную как жужелица, Асю Акулову, Александр Людвигович Непокоев, как и предполагал, нашел в кафе на Лесной улице. Девушка на винте, с копной немыслимо прекрасных черных волос в бесовских завихрениях и кольцах, с руками легкими и беспокойными, как тени луны, в самом деле завтракала, но не одна. Ася была с подружкой, редактором глянцевого журнала для очень богатых мам и деток «Блабер». И это было не слишком приятно, поскольку Александр Людвигович тяжело и остро ревновал. Он не желал делить Асю не только с мужчинами, что естественно, но и с женщинами, с любыми теплокровными вообще, включая кошек, собак, морских свинок, а также кассиров-консультантов в парфюмерных магазинах, со всеми, что могут нюхать, таращиться, тереться и лизаться. Тем более болтать. Но вид того, что развалилось сегодня на маленьком столике у огромного витринного стекла, смотревшего на Бизнес Центр «Белая площадь», смягчил его сердце и обруч ревности не сжался, как обычно. Не стал душить. Немного поколол и все.
А девушки листали и обсуждали книгу. Книгу, которая еще три дня тому назад была в Стокгольме, вчера днем передана из рук в руки Александру Людвиговичу и уже вечером им лично доставлена Асе.
О! Заинтересовала. И неприятные иголочки обиды на то, что Ася не одна, тотчас же перестали жалить. Они сменились волнами тепла, сладкого предвкушения. Конечно, при таком раскладе едва ли Непокоеву удастся сходу похвастаться невероятным содержимым папочки, ласкавшейся в его руке, словно панбархат крайней плоти, но и не надо, если все равно сейчас он и без этого станет немедленно центром всеобщего внимания. Звездой. И с этой мыслью, заранее в улыбке расплываясь, Александр Людвигович уселся на свободной стул.
– Сашок, это пиздец! – приветствовала его любимая. В ее глазах пылал восторг.
– Да, охуеть, – охотно подтвердила редакторша гламурного журнала для мам и деток.
Есть! Непокоев вновь угадал тренд. Поймал нечто такое, что уже начали делать в больших культурных центрах мира, но не додумались слямзить, пока еще не успели в красавице Москве. Этим, собственно, и был силен Александр Людвигович, это и сделало его и популярным, и известным, и, главное, неподражаемым – уменье всех обойти на голову, искусство пользоваться правом первой ночи. До всех успеть прокукарекать, сказать «А». Право, которое он зарабатывал, неустанно перелопачивая груды иноязычной свежатины, вдыхая полной грудью, пробуя на вкус любой первач, проистекавший от брожения и возгонки самых передовых умов по всей планете. Смакуя, примешивая к родным осинам, и в березовые ситцы обряжая. Он не скупился на платные подписки в Интернете, и каждому знакомому, на время отъезжающему, когда сам почему-либо сидел, пух, в заботах и делах в родной столице…всегда давал бабло на все малодоступное и единичное, контркультурное и поп-авангардное. На Амазон или же Гугл по определению не выкладываемое… Работал, в общем. Трудился денно, и нощно. И попадал. Брал и присваивал. Из раза в раз угадывал. Вот и сейчас, ущучил нечто, что могло бы полоскаться, над всеми реять, словно флаг, скандалы генерировать, симпозиумы, встречи, теле-дискуссии и радио-беседы, волну последователей и подражателей, страстных противников и оппонентов-охранителей. Годик, другой. Светить. Кормить и продвигать.
Детские книжки с недетским содержанием. То, что лежало на столе кафе, играло красками, крупными буквами, стишками и картинками архетипического букваря, ABC book'а, primer'а, на деле же было реестриком всех гнусных, гадких, скверных и неподобающих слов английского языка, каждое из которых подавалось в столь знакомой Александру Людвиговичу, сюсюкающей и до коликов смешной манере типичной первой школьной книжки. Особый восторг у Аси и ее подружки из журнала «Блабер» вызывали прописи. Раздельчики, где предлагалось после знакомства с каждым конкретным матерным словцом, после рассказа с рифмами и сладкими примерами о его смысле и вариантах употребления, еще и написать на специально для этого разлинованных страничках, с нажимом правильным и подобающим наклоном, его пять или десять раз… fuck, fuck you, fuck you in the ass и fuckly-duckly…
– Ебать! – шептала, задыхаясь, редакторша гламурного журнала с элитной семейной аудиторией, – Нам бы такое подверстать к статьям, ко всем, сразу в два раза вырос бы тираж.… В три, на хуй… Сука буду… Все до единого с карандашом читали бы… Ну, или с фломастером… Дети – все однозначно были бы наши!
Александр Людвигович усмехнулся, он, конечно, был в курсе, что «Блабер» по сути своей и природе издание совершенно непристойное, паскудное буквально, но слишком уж напыщенное, жеманное и криводушное, чтоб взять и вдруг признать это открыто, так что идею из-под носа у него гламур не уведет. И книжку, изданную американскими трендмонгерами, глобтроттерами и джетсеттерами в свободной, вольной Швеции и уже запрещенной к ввозу в лицемерно фарисейских Штатах, он притащил сюда, в Россию, не для чужих людей. Понимала это и Ася, поэтому, не давая подруге особо заиграться с такою хлебной темой, она спросила просто и по-деловому:
– А как ты вот думаешь, Сашок, как бы это могло в русском варианте называться? – и тут же, обыгрывая оригинальное английское название предложила: – Фигли-Хуигли? Хуюшки-Дуюшки?
– Нет! – сладко протянул Александр, и закрыл глаза. Он всегда их прикрывал в миг наивысшего взлета вдохновения, экстатического парения мысли, грядущего прорыва в иные сферы и откровения. Он делал это из естественной предосторожности, чтобы зенки его, склонные вообще вылезать из орбит, выпучиваться на ровном месте от самого простого, но удачного соединения субъекта с предикатом, в моменты настоящего прозрения просто не вылетели вон, как бильярдные шары…