По утрам дед по-прежнему, несмотря на своё полулежачее состояние, брился сам, доверяя Антону только взбивать пену в широкодонном медном стаканчике, именуемом «тазик», и – уже со вздохом – править «Золинген» на ремне. Подравнивал усы, виски, тщательно выбривал щёки, подперши их извнутри языком.
Раньше, когда Антон приезжал на каникулы, дед любил за завтраком расспрашивать, как там в столицах. Антон старался рассказать ему что-нибудь любопытное, например про встречу студентов МГУ с Николасом Гильеном, и даже цитировал его стихи, которые на вечере с пафосом читал переводчик прогрессивного поэта: «Он теперь мёртвый – американский моряк, тот, что в таверне показал мне кулак». Реакция деда, как всегда, была решительной:
– Наши были бандиты, и эти, кубинские – тоже бандиты.
Вспоминали; их общие с дедом воспоминанья теперь уже отстояли – не верилось – на тридцать, тридцать пять лет.
– А помнишь, дед, как вы меня с отцом экзаменовали?
– Да-да, когда Пётр Иваныч выпьет. Ну, это было нечасто – где было взять? Сдавали картошку – за мешок полагалась бутылка, мама твоя иногда принесёт чуток спирту из лаборатории. Но она боялась… Сядем с ним, я выпью свою рюмку, Пётр Иваныч – остальное. Позовём тебя – ты был очень забавный. Развлечений же никаких.
Называлось: экзамен по философии.
– Леонид Львович, сначала – вы, начнём, по хронологии, с богословия.
Дед охотно вступал в игру. Очень серьёзным тоном он спрашивал:
– Какие суть три царства в тварном мире?
– Три царства суть, – отбарабанивал Антон, – царство неживое, видимое и ископаемое, царство прозябаемое – растительное и царство животное.
– Относится ли человек к царству животному?
– Не относится, ибо он есть особенное Божественное творение.
– Ну-ну, – говорил отец. – Посмотрим, осталось ли что-нибудь в твоей головке от марксистской философии. Почему учение Маркса всесильно? Не помнишь? Потому что, – он подымал вверх палец, – потому что оно верно.
– Что есть истина? – задумчиво говорил дед.
– Идём дальше. Из чего состоит окружающий, или, как сказал бы твой дедушка, видимый, мир?
– Весь окружающий нас мир состоит из материи, – отвечал Антон. Помнил он это, как и всё, что ему говорили, хорошо, но всегда удивлялся, что и печь, и стены, и дорога одинаково состоят из мягкой материи вроде той, из которой мама по вечерам строчила на машинке трусы и лифчики.
– А что мы имеем в безвоздушном межпланетном пространстве?
Это было ещё непонятнее, но что надо отвечать, Антон также знал твёрдо и произносил с удовольствием:
– Тоже материю, она вечччна и бесконечччна.
– А что есть жизнь? – спрашивал отец. – Вы, Леонид Львович, вряд ли ответите на такой вопрос.
– Пожалуй, – говорил дед, подумав. – Я могу сказать только об её источнике – богоданности.
– А мы знаем! – с торжеством говорил отец, успев за время экзамена выпить ещё рюмку-другую. – Жарь, Антон!
– Жизнь есть существование белковых тел, – натренированно выпаливал Антон; это было понятней всего: белок был в яйце, а из яйца вылупливался живой мяконький цыплёнок. – Сказал Фридрих Пугачёв.
Отец от удивленья поставил рюмку, но потом, поняв, начал хохотать: за улицей Маркса в Чебачинске шла не улица Энгельса, как полагалось, а почему-то улица Пугачёва, Энгельса была следующая, и Антон, запоминая автора определения жизни, их слегка перепутал.
– Я знаю то, что ничего не знаю, – вдруг говорил дед. Это было не совсем ясно, но всё же понятней, чем то, что быстроногий Ахилл никогда не догонит черепаху.
Покормив деда, повспоминав и поговорив о конце золотого века в четырнадцатом году, Антон выходил во двор. У граничного забора в это время всегда стоял Гройдо и думал, опершись на лопату. Чтоб он этой лопатою чего-нибудь копал, Антону видеть не доводилось.
– Как борьба за наследство?
– Борьба? Изволите шутить, Борис Григорьич. За эту развалюху?
– Развалюха или миллионное имение – значения не имеет. Наследники – поверьте старому присяжному поверенному – все ведут себя одинаково.
– Но в наше время? В нашей стране?..
– В наше время и в нашей стране всё только запутанней из-за отсутствия нормального законодательства и всеобщей нищеты. Остальное – так же, как у Диккенса и Бальзака. Вот и у вас, – (Гройдо знал Антона с рожденья, но когда тот поступил в университет, в первую же встречу перешёл на «вы»), – может возникнуть соблазн включиться в число соревнователей.
Мысль про него, Антона, из-за своей абсурдности вниманья не заслуживала, но что касается остальных… об этом надо было поразмыслить. «Наивность не по возрасту являлась его регулятивной чертой», – определил он себя для начала, сел на скамейку и стал думать. Когда ты концентрируешь свою мысль на бытовых вопросах так же, как на научных, говорила первая жена Антона, то получается вполне приличный результат; но он редко размышлял над бытовыми вопросами.
Вчера утром дед сказал Антону: дом надо завещать Тане и её детям, все они много страдали, это будет только справедливо, вечером же горячо говорил о том, что Ира несчастна, одна с ребёнком, живёт в какой-то клетушке при библиотеке. Когда Антон вошёл, у постели деда сидела Ира, засобиралась, дед глядел на неё ласково.
Круг претендентов расширялся. У деда успела побывать и Катька, причём привела с собою слепнущую дочку. Постыдилась бы, ворчала тётя Лариса, всё не соберётся отвезти её в Москву к Фёдорову: то ремонт делает, то стенку покупает, а девка уже почти ничего не видит. Именно тут дед сказал, что они достаточно пострадали. А когда Антон говорил деду, что дом надо оставить Тамаре, которая всю жизнь провела при нём с бабкой и у которой нет ни пенсии, ничего, – дед тоже соглашался: да, всю жизнь отдала нам, так было бы правильно.
Дед стал влияем, это было непривычно. Раньше его было не сдвинуть – ему было не важно, что его жена, сын, брат, сосед думают иначе, плевать, что газеты, брошюры, радио, страна говорят другое. Прочитав в школьной «Экономической географии СССР», что зерна в закрома родины засыпано 10 млрд пудов, коротко бросил своё любимое: «Враньё!» И пояснил неохотно: Россия перед первой мировой войною собирала 4 миллиарда пудов ежегодно – и кормила всю Европу. А теперь – только-только карточки отменили. Где они, эти десять миллиардов? И хотя сейчас голова у деда по-прежнему была ясная, становилось видно: он сильно сдал. Стал жаловаться.
– Немощен есмь. Когда ещё ногу не отрезали, мешок с мукой поднял – коленки дрожат.
– Дед, побойся Бога! В мешке пять пудов! Да кто в девяносто лет…
– Не важно во сколько. Дряхлость.
На душе делалось тоскливо и неустойчиво.
Да, Ире дом был нужен. А дяде Лёне? Двадцать лет он жил в избушке, которая не рухнула только потому, что со всех сторон была подпёрта толстыми слегами, образовавшими некий странный наклонный частокол. Отец всё время понукал дядю Лёню хлопотать, сам ездил вместо него в комитет ветеранов в область, составлял письма маршалу Жукову, подписанные так: «Солдат трёх войн и участник борьбы с бендеровцами, связист и гвардии рядовой Л. Л. Саввин». Но ничего не помогало, жилья не давали. «Терпи, солдат, – говорил Гурий, тоже участник трёх войн. – Жив остался – радуйся. Нельзя, чтобы всё – одному. Господь Бог – он равномерно распределяет». – «Тебе вон. Дом распределил», – отрывисто говорил дядя Лёня. «Так это Полинин, приданое. А то б и у меня ни… не было».
От всего этого голова шла кругом, Антон ощущал себя действительно среди героев Диккенса или Бальзака. «Вон из этой душной атмосферы семейных дрязг и шкурных интересов». Он опять отправлялся бродить по городу.
Сегодня он решил сначала навестить свои тополя, которые сажали в третьем классе на самом первом воскреснике. За тридцать лет деревья разрослись, никто не спиливал, как в Москве, верхние их половины. Антон нашёл свой тополь; у него сохранилась фотография: мальчик в большой кепке держит за верхушку прутик. Как в «Пионерской правде»: «Впереди Никитин Ваня, он стоит на первом плане и с сияющим лицом снялся рядом с деревцом». Теперь этот прутик был выше телеграфных столбов. И кажется, выше своих соседей – Антону хотелось, чтоб выше. «Я с улицы, где тополь удивлён…»
Все пионерские мероприятия в школе носили хозяйственный характер: посадки, перелопачиванье зерна на элеваторе, рытьё картошки в колхозе. Других мероприятий, сборов не было. Всё главное происходило на Улице. Улицу Антон любил, но она была к нему сурова: дразнила профессором кислых щей, била – за отказ признать, что удавы бывают в сто метров длиной или что камни растут. «Да скажи этим негодяям, – говорила бабка, примачивая ему очередные фонари под глазами, которые с невероятной точностью умел ставить Генка Меншиков, – что растут их мерзкие камни, растут!» Но в научных вопросах Антон на компромиссы не шёл, а уж с такой чепухой не мог согласиться даже под угрозой раскровянения носа.