Глава 1 От Просвещения до революции. Сто лет культурной трансформации

Вход в Троицкую церковь Киево-Печерской лавры украшает любопытная фреска, изображающая изгнание Иисусом торговцев из храма. Фреска была создана иконописцами монастыря в 1730-40-х годах, и она расположена таким образом, что создается впечатление, будто Иисус выгоняет толпу торговцев и менял непосредственно из дверей этой церкви. Иисус находится лицом к зрителю, как и принято в православной иконографии святости, а большинство менял и продавцов голубей, пытающихся собрать свои рассыпавшиеся товары, изображены в профиль – так на иконах обычно показывают зло[1]. В отличие от картин на тот же сюжет, созданных Рембрандтом и Эль Греко, торговцы и менялы с киевской фрески изображены похожими на еврейских купцов из Восточной Европы XVIII века: по меньшей мере двое из них носят ермолки, и у всех есть бороды и шляпы, типичные для украинских евреев того времени. Таким образом, эта фреска отображает не только теологический спор между Иисусом и менялами, но и конфликт между местными славянами-христианами и иудеями, а также между официальной христианской культурой и миром рынка в Киеве XVIII века. Поскольку в XIX веке вопросы культурного сосуществования на территории Украины играли в Российской империи все более значимую роль, коренным образом менялось и то, как изображались рыночные торговцы и товары в искусстве и литературе этого региона.

Данная книга посвящена исследованию этих литературных изменений на протяжении ста лет глубокой демографической, политической и культурной трансформации – в период, начавшийся с написанных по-русски рассказов украинца Гоголя и закончившийся текстами еврея Бабеля, тоже созданными на русском языке. Первую из своих украинских повестей – «Сорочинскую ярмарку» – Гоголь написал в 1829 году, а бабелевские рассказы о коллективизации на Украине были созданы в 1930-м. Гоголь, Бабель и многие авторы, творившие в этот период, использовали коммерческий пейзаж для описания культурного обмена, постоянно происходившего на территории Украины. То, что именно коммерческий пейзаж оказался таким популярным литературным образом, связано с тремя историческими процессами. Первый – это присоединение указанных земель в XVIII веке Екатериной II, которое привело к появлению в Российской империи новых этнических групп. Второй – это политика государства в отношении новообретенных этнических меньшинств, направленная на то, чтобы подчинить и цивилизовать их. Третий – и самый важный для нашего исследования – это влияние всех вышеперечисленных демографических и политических факторов на творчество художников и писателей, рост их интереса к конфликтам и взаимоотношениям между различными народами, проживавшими на территории Российской империи.

Столетний период, о котором идет речь в этой книге, совпадает со временем существования черты еврейской оседлости. Территория этой черты была в последний раз увеличена в 1835 году; ограничения в праве свободного передвижения и избрания места жительства для евреев были сняты только в 1917 году. Внутри всей территории черты оседлости, простиравшейся до Вильно и Витебска на севере, Варшавы на западе и Крымского полуострова на юге, особенно интересными для изучения взаимного литературного и культурного влияния являются находившиеся под властью Российской империи украинские территории, называемые также Малороссией[2]. Коммерческие пейзажи, изображенные в русских, украинских и еврейских текстах, о которых идет речь в моем исследовании, создавались на материале реальных рынков и ярмарок, существовавших в этом регионе, однако написаны были эти тексты для широкого круга читателей – российских и не только.

До разделов Польши (1772–1795), в результате которых польско-литовские территории были поделены между Россией, Пруссий и Австрией, евреи играли значительную роль в экономической системе этого региона, во главе которого стояли польские магнаты. Взамен польская знать даровала евреям свободу и защиту. В царской России готовой инфраструктуры, куда можно было бы схожим образом встроить сотни тысяч польских евреев, не существовало[3]. Соответственно, царское правительство пыталось перестроить экономическую систему этого региона, ослабив деловые связи между евреями, польскими помещиками и крестьянами [Rosman 1990:212]. Русские, являвшиеся титульной нацией империи, воспринимали евреев как чужаков, не доверяя им из-за их религии и исторических связей с польской знатью, а также из-за того, что они плохо соответствовали русским представлениям о том, что такое нация и народ.

Непростые же отношения между Украиной и Россией развивались по схеме «вместе – порознь – вместе – порознь» (определение Ореста Субтельного) начиная с распада Киевской Руси в XIII веке и вплоть до объединений территории в 1654,1795,1935 и 1944 годах, а затем, что особенно важно, до объявления Украиной независимости в 1991 году [Subtelny 1994:1]. Серия казачьих восстаний в XVIII веке вынудила Екатерину II ликвидировать центр украинского казачества Запорожскую Сечь и аннулировать права казаков. В XIX веке российское правительство все больше и больше ограничивало национальные права украинцев, опасаясь того, что пробудившееся этническое самосознание приведет к восстанию и отделению Украины. В то же время русские часто превозносили украинцев за то, что в их среде якобы сохранился подлинный народный дух.

По мере поглощения империей еврейского и украинского населения и подавления польского восстания 1830–1831 годов политика России, а вместе с ней и русская культура становилась все более консервативной. «К 1830 году, когда [Россия] укрепила свою гегемонию, правительство уже не могло себе позволить пойти на риск», – пишет Джон ЛеДонн[4]. Решение Николая I защищать интересы правящего класса, а не развивать экономику империи за счет индустриализации и стабильной торговой политики означало, что экономическая активность в южных и западных регионах страны будет ограничиваться сверху, а не поощряться. Однако в отличие от империи-крепости, которая стремится закрыться от внешних контактов, коммерческий пейзаж в литературных текстах легко впускает в себя чужаков и поэтому часто служит средством отображения (и критики) изоляционистской политики властей.

Этнические и политические конфликты 1830-40-х годов привели впоследствии к реформам Александра II, главной из которых стала отмена крепостного права в 1861 году. Очередное Польское восстание 1863–1864 годов вызвало еще большую дестабилизацию культурной и экономической иерархии западных территорий Российской империи. Это, в свою очередь, привело к новым культурным притеснениям украинцев, которые, по мнению российских властей, могли объединиться и отделиться от России. В 1863 году в России был введен запрет на печатание книг на украинском языке – за исключением тех, которые принадлежали «к области изящной литературы»; в 1876 году было запрещено печатать и художественные тексты[5]. Хотя многие украинские писатели печатались за границей, в Австро-Венгрии, эти ограничения заглушили украинский голос в российском литературном пространстве. Тем не менее русскоязычные украинские авторы, такие как В. Г. Короленко, хотя и писали на официальном языке империи, поднимали в своем творчестве вопросы взаимоотношений между представителями различных народов, и Украина в их текстах предстает территорией языкового и этнического разнообразия.

Если украинцев (или малороссов, как их зачастую называли) царское правительство пыталось объединить с русскими на почве православия, то к евреям оно относилось как к потенциально опасным чужакам-иноверцам. Пытаясь разрушить обособленность евреев, Николай I предложил проект «насильственного просвещения». В каких-то пунктах эта программа совпадала с идеями поборников еврейского просвещения (так называемых маскилим), но в других прямо им противоречила. Хотя правительство часто запрещало еврейским просветителям публиковать свои книги на идише, министр народного просвещения граф С. С. Уваров консультировался с ними по вопросам образовательной политики и школьного обучения[6]. Новые законы в 1844 году уничтожили кагал — орган еврейского самоуправления – и ограничили распространение религиозной литературы за счет временного закрытия многих еврейских издательств[7]. Йоханан Петровский-Штерн в своей работе о еврейских рекрутах в царской армии пишет, что Николай I «планировал рекрутировать евреев в империю, сделав их полезными, лояльными и ассимилированными с прочим населением гражданами» [Petrovsky-Stern 2008: 59]. Набор в солдаты еврейских мальчиков наряду с другими подданными царя, начавшийся в 1827 году, и создание государственных школ для евреев были теми мерами, с помощью которых правительство пыталось завоевать преданность еврейского населения. Либеральные реформы Александра II 1860-70-х годов со временем позволили все большему числу евреев селиться вне черты оседлости [Litvak 2006: 7]. Однако важно отметить, что государственная политика в отношении еврейского просвещения имела совершенно иной характер, нежели культурные притеснения украинцев, происходившие после отмены крепостного права. Если украинцы воспринимались как культурно и религиозно близкий русским народ, то евреев по-прежнему считали чужаками и старались не столько ассимилировать их, сколько упорядочить структуру многонациональной империи.

В 1880-х годах беспокойство русских и украинцев по поводу проникновения евреев в русское общество и культуру переросло в яростный и полный насилия антисемитизм, что немедленно нашло отражение в творчестве еврейских писателей[8]. В 1881 году участники революционной организации «Народная воля», недовольные тем, что царь отказывался давать России конституцию, убили Александра II, и это неожиданно привело к немедленному отказу от либеральной политики. Наступила реакция, выразившаяся в волне еврейских погромов, которые прокатились по всей территории черты оседлости[9]. Два десятилетия спустя жители России потребовали равных прав для всех в ходе волнений, вошедших в историю как русская революция 1905 года[10]. Однако эта борьба за гражданские права также сопровождалась волной погромов на Украине. Евреи в России все еще воспринимались как чужаки, и угроза физической расправы стала для них еще более реальной. Хотя после Октябрьской революции 1917 года большевики объявили, что в Советском Союзе все национальные меньшинства, включая украинцев и евреев, обладают равными правами, национальная политика советского государства принимала разные формы, становясь иногда, по словам Ю. Л. Слезкина, «тяжело-торжественным парадом старозаветных романтических национализмов» [Slezkine 1994: 446][11].

Первая мировая война (1914–1918), Гражданская война на Украине (1918–1920) и Польская кампания (1920) залили кровью и разорили украинские земли. С приходом к власти Сталина в середине 1920-х годов началась эпоха индустриализации. В 1929 году, ровно через сто лет после того, как Гоголь написал «Сорочинскую ярмарку», Сталин объявил о переходе к сплошной коллективизации, при которой контроль над сельским хозяйством полностью переходил в руки государства, а миллионы крестьян оказались привязанными к земле и должны были выращивать продукты для нужд индустриального сектора. Этот процесс привел к голодомору на Украине (1932–1933)[12]. Хотя рынки и ярмарки (пусть и в совершенно ином виде) существовали и в советское время, свободная торговля, которая давала возможность различным этническим группам вступать в коммуникацию и завязывать отношения, перестала существовать в десятилетие, последовавшее за Октябрьской революцией. Коммерческий пейзаж – по крайней мере, временно – перестал быть площадкой, где критиковалось современное общество, и стал окном в прошлое.

Где двое, там рынок: мост между народами

Говоря об украинском коммерческом пейзаже как об общем литературном топосе, я подразумеваю под этим рынки и ярмарки самого разного типа, при условии что на этих площадках происходят типичные для украинской периферии торговые или социальные коммуникации, описанные в произведениях украинских, еврейских и русских писателей. Эти коммуникации включают в себя коммерческие отношения между сосуществующими на данной территории этническими группами, а также контакты между русскими чиновниками и жителями провинции, происходящие либо во время визита русских на Украину, либо в самой России, где коммерческий пейзаж может напоминать атмосферу окраины империи.


Базар в Полтаве, начало XX века. Коллекция М. С. Забоченя. ЦДКФФА, Киев, Украина. 0-192714


Как говорится в русской поговорке: «Где двое, там рынок, трое – базар, семеро – ярмарка» [Калугин 2000: 123]. Хотя эти слова взаимозаменяемы, как и следует из поговорки, стоит для ясности дать им определения. Наиболее общеупотребительное слово – рынок на русском и украинском или марк на идише – обычно обозначает открытое пространство, которое разделено на ряды лавок или временных мест для торговцев, продающих товары с лотка или прямо с земли. На рынке продаются основные продукты питания – местные овощи, мясо, молочные продукты, выпечка, мука и свежая рыба. Слово базар имеет персидское происхождение и было привнесено в славянские языки татаро-монголами; оно существует в русском, идише и украинском и обычно используется применительно к украинским рынкам для обозначения места, где происходит торг[13]. В соответствующем контексте или в форме прилагательного базарный это слово также может означать хаос, шум или крик[14].


Ярмарка в г. Путивле Курской губернии. До 1917 года. ЦДКФФА, Киев, Украина. Ф. 70. Оп. 4. Д. 298


Русское слово ярмарка и украинское ярмарок происходят от немецкого Jahrmarkt, которое дословно переводится как «ежегодный рынок» (фонетически схожее слово у arid в идише имеет древнееврейское происхождение). Ярмарка (иногда ярмонка) – это еженедельный, ежемесячный или ежегодный привоз товаров, как правило скота, зерна, промышленных изделий, таких как мебель или посуда, а также мануфактуры и галантереи. Поскольку рынок служит нуждам местного населения, купцы на ярмарку часто съезжаются издалека[15]. В рамках настоящего исследования функциональные различия между рынками, базарами и ярмарками вторичны по сравнению с их общей характеристикой – все это места, где происходила межэтническая коммерческая коммуникация.

В начале XIX века коммерческий пейзаж в Российской империи претерпевал серьезные изменения. Традиционные ярмарки уступали место постоянным рынкам, где производители продавали товары потребителям напрямую. Согласно Майклу Станиславски, это привело «к почти полному исчезновению бродячих торговцев старого типа, евреев и христиан. В этот период процветали только украинские ярмарки, но и там тоже оптовые торговцы играли все менее значимую роль, уступив свои позиции фабрикантам, продававшим товары собственного производства» [Stanislawski 1983: 174–175]. Рынки и ярмарки оставались важнейшим источником средств существования для множества евреев и украинцев, живших на Украине. Однако для украинцев, живших за счет сельского хозяйства, коммерческий пейзаж представлял собой псевдогородское пространство, которое они посещали для продажи продуктов и покупки товаров для дома. Евреи же, напротив, зачастую были ремесленниками, лоточниками, разнорабочими, винокурами и фабричными рабочими и могли заниматься своей деятельностью, только проживая вблизи коммерческого центра[16].

Чаще всего постоянный рынок располагался в еврейском штетле (рус. местечко, укр. містечко, польск. miasteczko). В царской России не каждое поселение могло считаться штетлом: это зависело от размера городка, его этнического состава, наличия церкви и рынка, а также присутствия в нем евреев[17]. Однако штетлы часто объявлялись деревнями и наоборот; все зависело от политической конъюнктуры и имущественных интересов. Так, в XVI веке статус местечка получило село Луково на Волыни: «В 1557 г. Станислав Мацеевский получил грамоту Сигизмунда Августа с разрешением переименовать село в местечко Мацеев» [Меламед, Куповецкий 2006: 56].

В XIX веке штетлами было принято называть небольшие городки, в которых имелись рынки и ярмарки. В селах же жили по большей части украинцы, а евреев было мало. Как правило, в селе не было рынка, однако там имелась церковь. Хотя обычно села были меньше штетлов, украинские села нередко бывали довольно большими, и в них проживало несколько тысяч человек.

В восточноукраинских штетлах, размеры которых сильно варьировались, евреи составляли свыше половины населения[18]. Дома богатых евреев и синагога часто строились на рыночной площади. Однако различные группы постоянно сражались между собой за право застолбить удачное место. В историческом путеводителе по украинским местечкам Лукина, Соколовой и Хаймовича описывается, как это происходило. В местечке Тростянец Подольской губернии

…дома евреев вместе с их лавками и магазинами располагались преимущественно в центре местечка вокруг рыночной площади и на ближайших к ней улицах. После того как становой пристав построил в районе вокзала два больших дома с магазинами, он, чтобы избавиться от конкурентов, запретил евреям селиться поблизости [Лукин, Соколова, Хаймович: 269–270].

Торговые ряды еврейских купцов создавали серьезную конкуренцию прочим коммерсантам. Несколько лавок еврейских торговцев, расположенных поблизости друг от друга, могли предложить покупателям товары на любой вкус.

В гостиных рядах имеются каменные лавки, в коих здешние евреи держат мелкие товары: шелковые ленточки, китайки, холст московский и простой, платки пестрые разных цветов, сахар, соль, рыбу, перец, мед, табак, табакерки, деготь, смолу, трубки, чубук, шпильки и веревки, кои получаются из ближайших местечек [Лукин, Соколова, Хаймович: 267–270].

В Восточной Европе базарный день, когда в местечко съезжались крестьяне со всей округи, становился для жителей штетла окном в другой мир. В 1913 году Ехезкель Котик в своих воспоминаниях о детстве в белорусском штетле Каменец писал:

Кроме как по воскресеньям, продавали мало, так как, кроме как в воскресенье, крестьянин в городе почти не появлялся. Так и сидели у магазинов, не имея, что делать. Но в воскресенье была большая торговля. Приходила масса крестьян, и у дверей магазинов начиналась такая толкучка, такая давка, точно как мухи на подоконнике вокруг рассыпанного сахарного песка [Kotik2002: 111][19].

Если обитателям штетла рынок напоминал о сельских пейзажах пограничья, то жителям окрестных деревень он предлагал не только торговую площадку, но и такие городские развлечения, как рестораны и кабаки. Сельские священники взирали на эти временные городские пейзажи с неудовольствием, особенно в воскресенье, когда туда устремлялась их паства. В 1887 году один священник жаловался, что украинскому крестьянину приходится вместо утренней службы ездить в город, где он «лакомится… пряностями яства и в особенности питей»[20]. Церковные власти, обеспокоенные тем, что коммерческий пейзаж негативно влияет на украинское крестьянство, охотно винили евреев во всех бедах, связанных с рынками и ярмарками: евреи, придерживавшиеся своей веры и занимавшиеся торговлей в воскресенье, представали в качестве очевидных врагов православия[21].

Историки, изучавшие русско-еврейские отношения, часто отмечали взаимосвязь между антисемитизмом и торговлей. Йоханан Петровский-Штерн приводит в качестве примера запись, сделанную Николаем I в 1810 или 1811 году: «Жидов много в губерниях, возвращенных от Польши; живут они торговлей и промышленностью»[22]. Как замечает Майкл Станиславски: «Еще с первого раздела Польши каждый русский чиновник, задававшийся этим вопросом, отмечал и порицал роль евреев в торговле» [Stanislawski 1983: 174]. Русские писатели и этнографы, посещавшие западные губернии империи в XIX веке, тоже обращали внимание на еврейских торговцев. Станиславски цитирует статью из Журнала министерства внутренних дел за 1844 год, в которой говорится, что «купцом, можно сказать, всякой еврей родится. Будь только что-нибудь в руках, он готов все продавать, всем барышничать»[23]. Славянофил И. С. Аксаков в своей книге об украинских ярмарках, написанной в 1858 году, говоря о еврейских торговцах, акцентирует внимание на их внешности, речи и популярной точке зрения (которую он нигде не оспаривает), что евреи мошенничают, заключая сделки с представителями других народов:

На тех же ярмарках, где евреи пользуются свободным правом купли и продажи, они придают торговле какое-то особенное, лихорадочное оживление, бегают, суетятся, снуют, сопровождая каждое слово быстрыми телодвижениями; везде раздается их шибкий гортанный говор, везде, на каждом шагу, останавливают они посетителя с предложением товаров [Аксаков 1858:36][24].

Согласно Аксакову, на еврейско-украинском рынке оглушающий шум и расположение еврейских лавок заманивают покупателя в ловушку[25]:

Вы гоните еврея вон, но он продолжает перечислять свои товары, не слушая вас, начинает раскладывать все припасы своей коробки и большею частью успевает-таки соблазнить вас, и вы, браня и его и себя, все же покупаете. В особенности много евреев бывает на Ильинской ярмарке, где они занимают целый «Еврейский ряд», в котором до 30 лавок с галантерейным товаром [Аксаков 1858: 327–328][26].

Аксаков, путешествовавший в юго-западные губернии России из Санкт-Петербурга, воспринимал коммерческий пейзаж как дикое пространство, населенное евреями[27]. Отвращение, которое Аксаков выказывал к еврейским торговцам, было сродни тому чувству, которое русское население столицы испытывало к евреям и в самом Санкт-Петербурге; несмотря на строжайшие ограничения, к середине XIX века в районе Сенной площади проживало довольно много евреев. Вот что писалось об этом в фельетоне полицейской газеты в октябре 1848 года: «Чтобы иметь понятие о материальной стороне тогдашнего общества жидов, стоило только заглянуть на Сенную площадь: это теплое местечко заманивало их к себе по удобству квартир и дешевизне продовольствия»[28]. Выражение «теплое местечко» подразумевает финансовую надежность, то есть речь идет о том, что евреи с их семейным укладом и бытом прочно обосновались в столице Российской империи. Также местечко является русским синонимом слова штетл. Этот каламбур намекает на то, что еврейское присутствие в окрестностях столичной рыночной площади привносит в петербургскую жизнь нежелательный элемент украинской провинции. В этом фельетоне также описывается, как бурно и даже разнузданно веселятся и поют евреи во время своих праздников. При этом автор осуждает не еврейскую нацию как таковую. Напротив, он пишет, что те из них, на кого образованные жители столицы оказали благотворное влияние, отказались от обычаев своих отцов и обратились в христианство, но, к сожалению, число их невелико[29]. Иными словами, речь идет о том, что традиционные празднования, принятые в иудаизме, нарушают закон и общественный порядок.

Иудаизм с его непостижимыми правилами и законами и особым календарем воспринимался как вредное для столичной жизни явление, нарушающее привычные социальные нормы и гендерные роли. Русско-еврейский поэт О. Э. Мандельштам в своих воспоминаниях, относящихся к концу XIX века, описывает этот конфликт между петербургской культурой, в которой он был воспитан, и местечковой культурой своих еврейских предков следующим образом: «Весь стройный мираж Петербурга был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос» [Мандельштам 1991,2:55][30]. Чуждость еврейских религиозных ритуалов и кажущееся беззаконие коммерческого пейзажа грозили стереть тонкий налет цивилизации, который столичные власти стремились сохранять в Петербурге. Такой коммерческий пейзаж был характерен, разумеется, не только для территорий черты оседлости, но и для всех крупных городов и губерний России. В общественном сознании XIX и начала XX века русские базары и ярмарки были связаны с многоэтничным пограничьем Российской империи. Ярмарка была любимым местом художников-жанристов – в частности А. А. Попова.

Языки рынка и национальная гордость

В. Г. Белинский писал: «Есть у нас литература грязная, копеечная, которая скрывается в непроходимых извилинах толкучих рынков» [Белинский 1948,2: 571]. Однако любопытно, что именно Гоголь с его рассказами о далеких украинских ярмарках вселил в Белинского надежду на лучшее будущее русской литературы. Своим успехом Гоголь отчасти был обязан тому, что в начале XIX века все были увлечены учением о «народности» и «духе народа» (Volksgeist), принадлежавшим Иоганну Готфриду Гердеру (1744–1803). Понятие «народ» в толковании Гердера было связано не с государством или территорией, а с этнически однородной группой, объединенной общей религией, культурными и кулинарными традициями, одеждой и, что особенно важно, «общим языком, на котором говорят народные массы и который образованный класс воспринимает как свой родной язык, даже если в своей среде он обычно говорит на менее естественном и подверженном иностранному влиянию языке высшего общества, света и модных салонов» [Lucky) 1996: 9]. Для того чтобы понять, каким образом язык влиял на читательское восприятие многоэтничного коммерческого пейзажа, нам необходимо изучить, каково было отношение к фольклору в литературных традициях, являющихся предметом данного исследования.


А. А. Попов. Народная сцена на ярмарке в Старой Ладоге. Публикуется с любезного разрешения Государственного Русского музея. Санкт-Петербург


Все авторы, о которых идет речь в этой книге, обладали двойной идентичностью: украинское или еврейское происхождение сочеталось в них с доминирующими русским языком и культурой. Некоторые из них, например Бабель, обладали даже тройной идентичностью: в их творчестве в той или иной степени проявлялись и русские, и еврейские, и украинские элементы. В зависимости от обстоятельств они могли писать либо на своем родном языке (украинском или идише), либо на русском – языке империи. Выбор языка влиял на этнографическую и фольклорную составляющую произведения. В любом случае коммерческий пейзаж давал автору возможность с помощью карикатурных штрихов или манеры речи изобразить представителей самых разных национальностей. Тексты, написанные на русском, хотя и были иногда адресованы сравнительно узким группам читателей русско-еврейских или русско-украинских журналов, теоретически всегда могли стать достоянием широкой читательской аудитории. Произведения же, написанные на украинском или идише, были ориентированы на массового образованного – хотя и не полностью ассимилированного – национального читателя, и зачастую в них делался акцент на роль, занимаемую данным национальным меньшинством в многоэтничной русской империи. Произведения на иврите, появившиеся в XIX веке в период Гаскалы, были адресованы евреям, знакомым с классическими древнееврейскими текстами. На идише, служившем разговорным языком, можно было живо и доступно рассказывать о повседневной жизни в черте оседлости. Более содержательная литература на идише, возникшая во второй половине XIX века, привлекала уже других читателей. Украинские и еврейские писатели отвечали на попытки русских авторов изобразить чужой акцент тем, что воспроизводили реальную речь: по-русски или на иврите можно было имитировать язык украинской ярмарки, но подлинными ее языками были украинский и идиш.

Хотя Гоголь родился на Украине, мечтал преподавать в университете украинскую историю и часто использовал в своих книгах украинские слова и синтаксис, у него нет ни одного произведения на украинском языке[31]. Из-за своей двойной идентичности – «двоедушия», как он сам это называл, – Гоголь оказался зажат между классической русской литературой и украинской фольклорной традицией, и сцены на ярмарке позволяли ему реализовывать эту культурную двойственность, не отказываясь от нее[32]. Конфликты на ярмарке, о которых пишет Гоголь, были достаточно универсальны, чтобы быть понятными русскому читателю независимо от того, бывал он на Украине или нет. В то же самое время фольклорные и географические детали, встречающиеся в этих рассказах, придавали им столь востребованный читающей публикой Volksgeist (народный дух) и утверждали репутацию Гоголя как писателя из провинции. Григорий Квитка-Основьяненко писал подобные «двоедушные» тексты и по-русски, и по-украински. И Шолем-Янкев Абрамович (Менделе Мойхер-Сфорим), и Шолом Рабинович (Шолом-Алейхем) выбрали языком своих книг идиш[33]. При этом Шолом-Алейхем и, как ни странно, советский еврейский писатель Перец Маркиш говорили со своими детьми по-русски[34]. Еврейские черты, свойственные лирическому герою Бабеля, очень напоминают то, как вплетал в свое повествование украинские мотивы Гоголь. Бабель знал украинскую историю и реалии, владел идишем, время от времени переводил идишские тексты и часто включал в свои написанные на русском языке произведения героев, говорящих с украинским или еврейским акцентом.

Украинские народные песни и стихи «малороссийских» поэтов были очень популярны в начале XIX века. В 1827 году М. А. Максимович выпустил антологию украинских народных песен[35].

Периодические издания, посвященные украинской культуре, такие как «Украинский вестник», «Украинский журнал» и «Украинский альманах», активно читались в Петербурге. В эпической поэме Пушкина «Полтава» (1828) рассказывается о потерпевшей неудачу попытке украинского гетмана Мазепы добиться независимости от России. К. Ф. Рылеев (1795–1826) написал ряд стихов о казаках, в том числе поэму «Войнаровский» (1825)[36]. Как писал Гиппиус, Украина интересовала русского читателя, потому что была «своя и не своя, соседняя, родственная и все же легко представляемая в свете полуреальной романтики, как “славянская Авзония”» [Гиппиус 1994: 27]. Интерес к прошлому Украины существовал не только у русских и украинских писателей, но и в Европе, и все эти литературные процессы были взаимосвязаны. Поэма Байрона «Мазепа» (написана в 1818 году, опубликована в 1819 году) была создана под влиянием вольтеровской «Истории Карла XII» и, в свою очередь, вдохновила русских писателей на то, чтобы воспринимать украинскую историю как материал для настоящего романтического эпоса. Впрочем, этот интерес русского общества к украинской народной культуре вовсе не предполагал глубокого знакомства с ней. Как писал Г. П. Федотов, «мы преступно мало интересовались прошлым Украины за три-четыре столетия, которые создали ее народность и ее культуру, отличную от Великороссии» [Федотов 1981:213].

Свой первый цикл рассказов «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголь создал по совету украинского писателя и этнографа О. М. Сомова (1793–1836) [Leighton 1987:44]. В трактате 1824 года «О романтической поэзии» Сомов пишет об Украине, протестуя против расхожего мнения, будто русская литература слишком молода для того, чтобы быть способной выразить идею народности: «Не говоря уже о собственно русских, здесь являются малороссияне, с сладостными их песнями и славными воспоминаниями; там воинственные сыны тихого Дона и отважные переселенцы Сечи Запорожской: все они, соединяясь верою и пламенною любовью к отчизне, носят черты отличия в нравах и наружности» [Leighton 1987: 31; Сомов 1991: 8]. Сомову принадлежит сборник «Сказки о кладах», в который он включил истории и предания, собранные им в ходе любительских этнографических исследований; Джон Мерсеро – младший назвал эту книгу «солянкой из украинских баек, легенд и поверий»[37]. Самыми популярными произведениями Сомова были сказочные повести «Киевские ведьмы» и «Недобрый глаз». Работая над своими ранними рассказами, Гоголь использовал в качестве фольклорного источника эти сомовские истории наряду с написанными на украинском языке пьесами своего отца и письмами от матери.

Поместив героев своих рассказов в Полтавскую губернию, Гоголь «заявил права» на эту территорию[38]. Действуя в традициях романтической литературы, Гоголь с помощью этнографических средств помещал знакомых героев в достоверный пейзаж. Однако его больше интересовала художественная сторона повествования, а не фольклорная. Гоголь пошел дальше, чем его собратья-этнографы, разработав то, что последователи формальной школы назовут сказом, – имитацию речи неграмотного рассказчика из народа, обращающегося к грамотному читателю. Как писал В. В. Виноградов, «параллельно с этой работой над вульгарно-сказовой и разговорно-речевой стихиями, над комическими превращениями формул “высокого” стиля, Гоголь прибегал к различным вариациям романтического стиля, их преобразуя и усложняя сторонними элементами» [Виноградов 1976: 215]. Этот стиль впоследствии трансформировался в так называемый «гоголевский натурализм», встречающийся в произведениях самых разных авторов, живших в этом регионе, в том числе Бабеля.

Украинцы, воспринимавшиеся как братский народ, вызывали больше доверия у царского правительства и сочувствия в обществе, чем евреи, которые, как и католики-поляки и мусульмане-турки, являлись не только национальным, но и религиозным меньшинством. Имперская концепция «русскости», основанная на православии и самодержавии, предполагала существование многонациональной России под властью одного Бога и одного властителя[39]. Однако разговор о близости между русскими и украинцами иногда служил для русских литературных критиков оправданием притеснения украинской литературы. Так, Белинский писал: «…должно ли и можно ли писать по-малороссийски? Обыкновенно пишут для публики, а под “публикою” разумеется класс общества, для которого чтение есть род постоянного занятия, есть некоторого рода необходимость» [Белинский 1875,5: 308][40]. Здесь Белинский говорит как о том, что украинская культура является частью культуры русской, так и о том, что носители украинского языка не относятся к читающей публике, причисляя их, как сказала бы Гаятри Спивак, к угнетенному классу, чьи интересы должны представлять русские общественные институты[41]. Хотя Белинский и другие критики активно выступали против книг на украинском, некоторые украинские писатели не только боролись с таким презрительным отношением со стороны русской литературной общественности, продолжая создавать произведения на своем родном языке, но и искали новых читателей вне той имперской читающей публики, о которой говорил Белинский. Так, Квитка-Основьяненко в буквальном смысле ходил на сельский рынок и читал свои украинские рассказы торговцам вслух[42].

Если украинским писателям приходилось сталкиваться с этнографическим упрощением их фольклорной традиции в русской литературе и притеснением по языковому и культурному принципу, то еврейские писатели противостояли русскому антисемитизму тем, что представляли русско-еврейские отношения под другим углом. Антисемитизм – это культурная и национальная дискриминация евреев, которая в широком смысле может пониматься как ненависть к евреям, основанная на различных претензиях к ним: расовых, культурных, классовых или деловых[43]. Яков Кац рассматривает христианскую юдофобию и расовый антисемитизм в исторической перспективе [Katz 1973]. Концепция Каца очень помогает при анализе места евреев в русской и украинской литературе, потому что еврейские персонажи в ней зачастую представляют собой смесь библейских и расовых стереотипов. До разделов Польши предубеждение против евреев в России по большей части являлось юдофобией: вне зависимости от того, были ли они знакомы с евреями в реальной жизни или нет, православные воспринимали евреев как врагов христианской веры. Государственную и бытовую дискриминацию евреев, последовавшую за разделами Польши, уже можно считать антисемитизмом. Однако, если большинство украинских писателей в XIX веке вступали в контакты с евреями (хотя степень этого знакомства зависела от того, жили ли они в городе, местечке или деревне), нужно иметь в виду, что русский писатель, живший вне черты оседлости, имел мало возможностей столкнуться с евреем[44]. Во второй половине XIX века и иногда в следующем столетии некоторые славянские писатели продолжали использовать в своем творчестве классические юдофобские стереотипы, доминировавшие в европейской культуре еще со Средневековья. Таким образом, хотя некоторые украинские и русские писатели изображали евреев, исходя из своего личного опыта, славянский коммерческий пейзаж XIX века был также полон образов евреев, порожденных новозаветным антагонизмом, согласно которому всякий еврей был если не менялой или Иудой, то комическим персонажем, как правило, связанным с деньгами.

Еврейская литература зачастую боролась именно с этими стереотипами. В отличие от книг на украинском языке, публикации на идише и иврите в Российской империи были разрешены с 1840-х годов и до Октябрьской революции, хотя и подвергались строгой цензуре[45]. Языки, на которых говорили евреи в царской России, имели разные области применения. Евреи в то время владели минимум тремя языками: ивритом, идишем и каким-то одним, а иногда и несколькими местными или международными языками. Бенджамин Харшав называет это «трехъязычием» европейских евреев. Эти языки не были полностью взаимозаменяемы, как, скажем, французский, итальянский и немецкий, на любой из которых вы можете переводить один и тот же текст, если знаете их. Скорее, у каждого языка была своя особая роль: иврит использовался для молитвы, идиш – в быту, а местный язык – для дел, не связанных с еврейскими реалиями; все вместе они образовывали большой многоязычный словарь, который использовался в трех различных дискурсах. Однако нееврейские языки не были равны между собой. Русский, польский и немецкий являлись государственными языками и имели особый статус по сравнению с языками других восточноевропейских народов, которые зачастую были лишены политических прав. Хотя в XIX веке многие евреи, жившие в селах и местечках (особенно женщины, нередко работавшие на рынках рядом с украинскими торговцами), чаще говорили на украинском, а не на русском, еврей из большого города в Восточной Украине с большей вероятностью владел не украинским, а русским языком. В украинской литературе XIX века эти языковые нюансы иногда утрировались: еврейские персонажи, как и гости из России или царские чиновники, часто говорят на русском языке, что маркирует их чужеродность и нарушает плавное течение украинской речи.

Загрузка...