Ван Мянь, по прозванию Минь-чжай, из Линшаня, был очень талантлив, и неоднократно на литературных экзаменах его имя было выше всех. Мнения о себе он был очень высокого, любил издеваться над другими, и многим приходилось терпеть от его нападок и оскорблений.
Как-то раз попался ему навстречу некий даос, который посмотрел на него и сказал:
– Твое лицо являет признаки высших будущих почестей. Однако от скверного легкомыслия и недоумия тебе придется сократиться и потерять их, так что всему этому наступит едва ли не конец. Если же с твоим умом и талантом ты отвернешься от земли и обратишься к совершенствованию в себе дао, то тебе еще, пожалуй, будет возможно попасть в книгу бессмертных.
– Знаешь что, – ответил, смеясь над даосом, Ван, – счастье и блага земные, сказать по правде, знать не дано. А разве в нашем мире существуют бессмертные, блаженные люди?
– Ай как мало ты видел! – возражал даос. – Нечего и искать их где-нибудь в других местах… Вот я, например, как раз такой вечно блаженный человек.
Ван начал еще пуще прежнего хохотать над нелепостью даоса.
– На меня, – продолжал даос, – дивиться не стоит. А вот если ты можешь пойти за мной, то сейчас же увидишь настоящих бессмертных, и не один десяток!
– Где же это? – спросил Ван.
– Да вот, не далее фута от тебя.
С этими словами даос взял свой посох, сжал его между ногами, а другой конец подал студенту, веля ему сделать такой же жест. Затем он приказал ему закрыть глаза и крикнул:
– Вздымайся!
Ван почувствовал, как посох стал толще, чем мешок в пять мер, и они вместе взвились в пустоты. Ван стал потихоньку нащупывать: чешуйчатая броня так и торчала зуб за зубом. В страхе, в ужасе он уже более не решался пошевелиться.
Через некоторое время даос опять крикнул:
– Стой!
И тут же выдернул посох. Они опустились среди очень большого поселения, в котором высокие дома шли целыми рядами, дворцы так и тянулись. Похоже было на царское местопребывание.
Возвышалась терраса, более нежели на сажень от земли. На ней покоились чертоги в одиннадцать колоннад, обширные, прекрасные, ни с чем не сравнимые. Даос с Ваном поднялись. Затем даос велел отрокам накрыть столы. И вот в зале наставили несколько десятков столов, накрыв их так, что слепило глаза. Даос переоделся в великолепное платье и стал ждать гостей.
Вскоре из пустот начали прибывать гости, кто верхом на драконе, кто на тигре, кто на фениксе хуане, кто на фениксе фэне и так далее – все по-разному. Каждый нес с собой по музыкальному инструменту. Среди них были женщины, были и мужчины. У тех и других ноги были босы.
Выделялась одна какая-то красавица, сидевшая на ярко-красочном фениксе, одетая и причесанная как придворная дама. При ней был отрок-слуга, державший в руках музыкальный инструмент. Это было нечто размером в пять с чем-то футов; не то цитра цинь, не то гусли сэ[35] – неизвестно, как назвать.
Вино обошло гостей, и сейчас же стали появляться самые роскошные кушанья, которые, попадая в рот, имели восхитительный вкус, совершенно необыкновенный для ежедневных блюд.
Ван сосредоточенно молчал и сидел неподвижно, уставив глаза на красавицу. Сердце его уже любило женщину, но ему все же хотелось послушать ее музыку. Он втайне боялся, что ей не придется ни разу во весь вечер поиграть.
Кончили пить вино. Какой-то старец первый взял слово и сказал:
– Мы удостоились от вас, Истиной Объятый Цуй, лестного приглашения… Сегодня, могу сказать, наше собрание великолепно, и, само собой разумеется, наслаждение нужно исчерпать полностью. Прошу поэтому всех, у кого инструменты одинаковы, собраться по группам и исполнить свои мелодии.
Тогда каждый из гостей присоединился к той или иной группе, и вот полились звуки струнных и других инструментов, проносясь по тучам и звездной Хани[36]. Оставалась одна лишь всадница на фениксе, у которой не было партнера по искусству, и только когда все звуки смолкли, отрок открыл расписной шелковый футляр и положил инструмент поперек стола. Женщина вытянула свою яшмовую ручку, придав ей положение, напоминающее игру на настольных гуслях чжэн. Прозрачностью звука эта вещь во много раз превосходила цитру цинь. Яркий, сильный тембр так и раскрывал человеку грудь. Мягкий, нежный тон мог взволновать все существо.
Она поиграла не меньше чем на половину времени, нужного для кипения воды, но вся зала так и замерла: никто даже не кашлянул… Теперь она, кончая, взяла аккорд, и казалось, что она словно ударила по чистозвучному камню цину[37].
Все бросились хвалить игравшую, восклицая:
– Дама с горы Юньхэ[38], ваша музыка вне сравнений!
Затем гости поднялись всей толпой и стали прощаться… Закричали их журавли[39], завыли драконы – и сразу все разлетелись в разные стороны.
Даос велел поставить дорогую кровать и накрыть ее парчовой постелью, приготовив Вану для почивания.
Когда Ван впервые увидел красавицу, у него уже взволновалась вся душа. Теперь же, когда он услышал ее музыку, его мысли и чувства заработали с особенной силой. Ему представилось, что с таким талантом, как у него, заполучить, как говорится, «синие и пурпурные шнуры к печати»[40] будет не труднее, чем подобрать травинку, а коль скоро он станет богат и знатен, то можно ли представить себе что-нибудь такое, что бы он захотел достать и не получил бы?
И в один миг сотни мыслей и картин пронеслись хаотическими рядами, словно по ветру летучая полынь.
Даос, по-видимому, уже знал это.
– Слушай, – сказал он Вану, – ты в своем предыдущем рождении был моим товарищем по даосскому учению, но потом, за неверность мыслей и настроений, был свергнут в мир праха и всяческих тенет. Я вовсе не чураюсь тебя и искренне хотел бы вытащить тебя из злостной гущи мира… Я не ожидал, однако, чтобы твое заблуждение, твоя помраченность оказались такими глубокими, такими мутными – как тяжелый сон, от которого невозможно человека пробудить. Придется сейчас же проводить тебя в путь… Нельзя, конечно, утверждать, что не настанет время, когда мы увидимся еще раз; однако для того, чтобы тебе стать блаженным в небесах, придется ждать еще целую вечность!
С этими словами он указал Вану на длинную плиту, лежавшую у крыльца, и велел сесть на нее, зажмуря глаза… Затем настойчиво подтвердил, чтобы он не смел смотреть.
Ван сел, даос взял плеть и стегнул камень, который взвился вверх. Шум ветра потоком хлынул в уши Вана.
Сколько он летел, он уже не знал. Вдруг ему пришло в голову, что он так и не рассмотрел, какова область нижнего мира, и вот он тихонько, еле-еле, на одну ниточку приоткрыл оба глаза. Он увидел огромное море, мутное и безбрежное. В крайнем ужасе он сейчас же снова закрыл глаза, но уже вместе с камнем падал в море… Шшлепп! И с этим звуком он нырнул в воду, словно чайка.
К счастью, Ван, с малолетства живя у моря, кое-как умел нырять и плавать… И вот он слышит, как кто-то, хлопнув в ладоши, кричит:
– Красиво, ай как красиво упал!
В самый опасный миг какая-то дева спасла его, втащив в лодку.
– Счастье, счастье его! – приговаривала она. – Кандидат наш насквозь мокрый!
Посмотрел на нее Ван – лет ей семнадцать-восемнадцать, лицо сверкает красотой и привлекательностью… Выйдя из воды, Ван трясся в ознобе и попросил дать ему огня посушить платье.
– Идемте ко мне, – сказала дева, – я вас устрою, помещу… Если вам там понравится, не забудьте обо мне.
– Что это за речи? – возразил Ван. – Я признанный талант Срединных Равнин[41], и если случайно попал в такое смешное положение, то, как только это пройдет, я думаю отблагодарить вас хоть жизнью… Можно ли говорить о том только, чтобы не забыть вас?
Дева гнала лодку веслом с быстротой ветра, который гонит дождь. Глядь – они уже пристали к берегу. Дева захватила с кормы пучок лотосов, ею набранных, и повела за собой Вана. Через полверсты они вошли в деревню. Ван увидел красные ворота[42], раскрытые на юг, вошел и прошел за девой через несколько дверей. Дева побежала вперед, и вскоре из покоев вышел какой-то человек, лет за сорок, который сделал Вану приветствие и поднялся с ним на крыльцо. Тут он велел слуге принести шапку, халат, чулки и туфли и дать Вану переодеться.
Только что он стал спрашивать Вана, чей он и откуда, как тот сейчас же ответил:
– Я не обманываю вас: о моих талантах и моем имени можно слышать везде. Объятый Истиной Цуй, любя меня и относясь ко мне как к близкому, вызвал меня в небесные чертоги. Однако, определив сам, что для меня получить высокий пост и славу, как говорит Конфуций, не труднее, чем повернуть ладонь, я не пожелал устроиться в этом гнезде уединения.
Человек встал с места и сказал с полным почтением:
– Это место называется островом Блаженных Людей. Остров наш лежит вдали от человеческого мира. Я Вэнь-жо, ношу фамилию Хуань… Живу здесь все время в скромном захолустье; как счастлив я, что мне удалось повидать знаменитость!
С этими словами он принялся усердно ухаживать за Ваном и велел подать вина.
– У вашего покорного слуги, – сказал он между прочим и нисколько не подчеркивая, – есть две дочери. Старшую зовут Фан-юнь, Цветущее Облако. Ей шестнадцать лет, однако до сих пор ей не встречалось подходящей пары. Мне хотелось бы отдать ее человеку, как вы, высоких достоинств, и пусть она имеет счастье вам служить. Что вы на это скажете?
Ван решил, что это, конечно, та самая, которая рвала лотосы, вышел из-за стола и изъявил ему свою благодарность.
Хуань велел вызвать из села двух-трех лиц постарше и подостойнее, а затем, обернувшись, позвал дочь. Не прошло и нескольких минут, как ворвались густой струей необыкновенные духи, и более десятка красавиц вошли, ведя под руки Фан-юнь. Ее сияющая красота, ее светящее очарование напоминали лотос, освещенный утренним солнцем.
Она поклонилась гостю и села. Толпа красавиц разместилась, служа ей, тут же сбоку. Оказывается, та, что срывала лотосы, была также среди них. Когда вино обошло уже несколько раз, из покоев вышла девушка с нависшей челкой, которой было не более десяти-одиннадцати лет, но красота и изящество манер уже соединились со стройным сложением и привлекательностью. Она с улыбкой подошла и прильнула к локотку Фан-юнь, а осенние волны ее глаз так и двинулись потоками…
– Почему ты, девочка, не в своей комнате, – спросил Хуань, – за каким это делом ты сюда вышла? Это, – добавил он, обратясь теперь к гостю, – Луюнь, Зеленое Облако, моя младшая дочь. Она очень сметливая и способная, может помнить наизусть всех древних классиков.
И велел ей продекламировать гостю стихи. Девочка стала напевно читать третью часть песен «Бамбуковых ветвей»[43]. Читала мило, грациозно – стоило слушать! Когда она кончила, отец велел ей сесть в углу возле своей сестры.
Вслед за этим Хуань обратился к гостю.
– Господин Ван, – сказал он, – вы человек с талантом от Неба. У вас, наверное, обильный запас готовых произведений. Не дадите ли вы вашему покорному слуге возможность услышать и, так сказать, поучиться?
Ван с полной охотой продекламировал одно свое стихотворение в современном стиле и смотрел на всех, сознавая себя могучим. В этом стихотворении были, между прочим, следующие две строки:
Во всем теле остались всего лишь усы и брови жить…
Немного выпив, могу заставить глыбу камней растопиться[44].
Старец, сосед Вана, повторил эти строки нараспев и раз, и два, и три. Фан-юнь тихо заявила:
– Первая строка – это путник Сунь, уходящий от пещеры Огненных Туч. Вторая же – это Чжу Ба-цзе[45], переходящий реку Сына и Матери.
Вся зала захлопала в ладоши и громко хохотала. Хуань попросил Вана прочесть еще что-нибудь. Ван тогда стал читать и объяснять свои стихи «Речные птицы». Там встречалась такая фраза:
В затонах кричат ге-ге…
…И вдруг забыл следующую строку. Только он стал сосредоточиваться, стараясь вчитаться, как Фан-юнь, склонившись к сестре, зашептала ей что-то на ухо тихо-тихо, а затем закрыла рот рукой и стала смеяться. Лу-юнь обратилась к отцу.
– Она продолжает стихи моего зятя, – сказала маленькая, – и дает вторую фразу так:
Собачий зад гремит пхын-бба…
Весь стол так и засверкал зубами, а Ван горел от стыда. Хуань поглядел на Фан-юнь гневным взором, и лицо Вана стало понемногу принимать нормальный цвет.
Хуань стал снова просить Вана насчет его изящной прозы. Ван решил, что люди, живущие вне мира, наверное, не знают о восьмичленных изложениях[46].
И вот он хвастнул своим сочинением, которое, как говорится, сделало его «венцом войска» экзаменующихся. Темой были следующие фразы[47]: «Как сыновне-почтителен – (этот) Минь Цзы-цянь!»
«Разламывание» темы у Вана гласило так: «Совершенный человек»[48] «похвалил сыновнее благочестие великого доблестного человека…»
Лу-юнь сказала тут, обращаясь к отцу:
– Совершенный человек ни разу не величает своих учеников по их прозванию[49]. Фраза «Как сыновне-почтителен!» – это как раз чужие слова.
Слыша это, Ван почувствовал, как настроение и вдохновение разом пропали, он стал тускло-унылым. Хуань улыбнулся.
– Девочка, что ты понимаешь? – сказал он дочери. – Не в этом дело… Суди исключительно о литературных качествах!
Ван опять принялся за декламацию. Но как только он произносил несколько фраз, каждый раз сестры непременно шептали что-то друг дружке – по-видимому, слова критики и осуждения. Впрочем, их шепот был неясен, ничего нельзя было разобрать.
Декламируя, Ван дошел до самого красивого места и заодно передал слово судьи-экзаменатора, как его именуют – «патриарха литературы»[50]. Там, между прочим, была следующая фраза: «Что ни знак, то больно подходящ!»
Лу-юнь при этом заявила отцу:
– Сестра говорит, что надо бы вычеркнуть слово «подходящ».
Публика не понимала. Однако Хуань, боясь, как бы эти слова не были издевательством, не решился расспрашивать далее.
Ван кончил декламировать и опять сообщил общий отзыв о сочинении, где, между прочим, стояло следующее:
– Барабан из гэ[51]раз ударит – тысячи цветов одновременно упадут.
Фан-юнь опять, прикрыв рот, говорила с сестрой, и обе они так смеялись, что не могли поднять головы.
Лу-юнь опять сказала вслух:
– Сестра говорит, что барабан из гэ должен бы, собственно, ударить четыре раза!
Публика опять не поняла. Лу-юнь открыла рот, желая сказать, но Фан-юнь, сдержав смех, крикнула на нее:
– Смей только сказать, девчонка! Забью насмерть!
Публика пришла в большое смущение, и все стали друг перед другом догадываться и судить… Лу-юнь не могла вытерпеть.
– Вычеркнуть слово «подходящ» – это значит тогда: «Что ни знак, то больной, и, следовательно, не идет»[52]. В барабан ударить четырежды – это значит: «Не идет, и опять не идет!»[53]
Публика хохотала.
Хуань сердито выбранил дочь. Затем он встал со своего места и налил Вану чарку, извиняясь перед ним бесконечно…
Раньше Ван, хвастаясь и кичась своим талантом и своею славой, совершенно искренне не признавал тысячелетий… Теперь же, когда дошло до этого, дух его как-то осекся, упал… Он сидел и только потел, потел неистово.
Хуань, желая польстить Вану и утешить его, сказал:
– У меня, кстати, есть одно словечко… Прошу всех за столом дать ответное построение:
«У почтеннейшего Вана на теле повсюду нет ни одной крапинки, которая не напоминала бы яшму-драгоценность»[54].
Еще не успела публика справиться с антитезой, как Лу-юнь в тон отцу уже говорила:
«У досточтимого Миня на голове – еще проведи он полвечера – сейчас же образуется черепаха».[55]
Фан-юнь усмехнулась[56], но сердито крикнула и рукой раза четыре повернула у девочки в ребрах.
Лу-юнь выскользнула от нее.
– Разве я вмешиваюсь в твои дела? – сказала она. – Ты же ругаешь его все время и не считаешь это проступком… А если фраза от кого другого, так уж и не позволяется?
Хуань крикнул ей, чтоб убралась, и она наконец со смехом ушла.
Соседи-старцы стали прощаться. Служанки проводили мужа и жену во внутренние покои, где лампы, свечи, ширмы, постели и вся мебель окружала их в самом полном и изысканном отборе. Ван поглядел еще – и в самой спальне, в альковах, увидел целые этажерки книг в костяных застежках[57], нет такой, которой бы здесь не было. Стоило осведомиться о чем-либо трудном, как бы незначительно то ни было, книги, как эхо, отвечали бесконечностью[58]. Вот тут только Ван уразумел наконец безмерную безбрежность[59] и познал стыд.
Дева позвала Мин-дан, и сейчас же, в ответ на зов, прибежала та, которая рвала лотосы, после чего Ван только и узнал ее имя.
Вану неоднократно приходилось сносить от жены насмешки и оскорбления, и он уже стал бояться, что на женской половине он лишается уважения. К счастью, хотя Фан-юнь на словах была резка, но в самой спальне, за занавесями, все-таки любилась и миловалась.
Вану жилось покойно. Делать было нечего – и он декламировал и напевал стихи. Жена сказала ему раз:
– У меня, дорогой муж, есть для вас хорошее словечко. Не знаю, согласитесь ли вы только его достойно принять?
– Что же это за слово? – спросил Ван.
– Начиная с сегодняшнего дня не писать стихов – этот один из путей, ведущих к прикрытию своей грубости.
Ван был сильно посрамлен и с этих пор, как говорится, «оторвал кисть»[60].
С течением времени Ван стал теперь все более и более заигрывать с Мин-дан и как-то раз заявил жене:
– Мин-дан мне представляется благодетельницей: она спасла мне жизнь. Я бы хотел, чтобы мы обратили на нее внимание и словом, и иным выражением!
Фан-юнь была согласна, и теперь всякий раз, как в комнатах чем-нибудь развлекались, звали и ее принять участие. У нее и у Вана чувства стали еще живее. Иногда он давал ей знать взглядом и выражением лица, а рукой уже говорил. Фан-юнь стала понемногу замечать и громоздила на мужа упреки и брань. Ван только и мог, что мекать да некать, употребляя все усилия, чтобы только как-нибудь от нее отвязаться.
Однажды вечером он сидел с женой и наливал вино. Ему показалось скучно, и он стал уговаривать жену позвать Мин-дан, но та не согласилась.
– Милая, – сказал тут Ван, – нет ведь такой книги, которой бы ты не читала. Что же ты не помнишь эти слова: «Одному наслаждаться музыкой…»[61] и так далее?
– Я уже говорила вам, – отвечала Фан-юнь, – что вы бестолковы! Сейчас это вы доказали с еще большей очевидностью: вы не знаете, кажется, где в этой фразе полуостановка и остановка[62]. «Один хочешь, – да, это веселее, чем если другие хотят. Спроси об удовольствии: кто его хочет? – Отвечу: не я!»
Засмеялась и прекратила разговор.
Как-то раз случилось, что Фан-юнь с сестрой отправились в гости к соседней девушке. Ван воспользовался их отсутствием, сейчас же вызвал Мин-дан, и они свились клубком в самом полном наслаждении. К вечеру Ван почувствовал в «малом брюшке» небольшую боль. Боль прошла, но передняя тайная вещь целиком вобралась внутрь. Страшно напуганный, Ван сообщил об этом Фань-юнь.
– Это уж, конечно, милая благодарность Мин-дан, – сказала она ему.
Ван не смел скрыть и изложил все в настоящем виде.
– Скажу тебе по правде, – отвечала она, – эту беду, которую ты сам же наделал, нет возможности поправить никакими мерами. Раз не болит, ну пусть так, терпи.
Прошло несколько дней, улучшения не было. Ван был в тоске и унынии, радостей стало маловато. Фан-юнь понимала его настроение, но не интересовалась и не расспрашивала. Она только глядела на него в упор, и осенние воды ее глаз так и перекатывались, светлые, чистые, словно утренние звезды.
– Про тебя, милая, – говорил ей Ван, – можно сказать словами: «Если на душе чисто, то зрачки светлые».
– Про тебя, милый, – отвечала, смеясь, Фан-юнь, – можно сказать словами: «Если на душе нечисто, то ляоцзы исчез».
Надо заметить, что слово му[63]– «нет», как, например, в выражении му-ю – «не имеется», небрежно читают вроде моу – «зрачок»[64]. Этим она и воспользовалась для шутки.
Ван проронил улыбку и стал жалобно умолять дать ему какого-нибудь снадобья.
– Вы, сударь, – отвечала она, – не изволили слушать хорошие слова. Раньше, до этого, вы, не правда ли, думали, что я ревную, не зная, что эту прислугу нельзя было к себе допускать. До этого я вас действительно любила, а вы вели себя вроде, знаете, «весеннего ветерка, подувшего коню в уши»[65]. Вот поэтому-то я и плюнула на вас, бросила и нисколько не жалела… Однако делать нечего: попробую полечить, так и быть. Впрочем, врачу полагается непременно осмотреть поврежденное место!
И вот она полезла в одежду и стала приговаривать:
– Желтая птичка, желтая птичка! Не сиди в шиповнике![66]
Ван не заметил, как расхохотался вовсю. Похохотал и… выздоровел.
Через несколько месяцев Ван стал думать, что отец у него стар, а сын мал, – крепко-крепко все время об этом думал. Наконец сказал об этом жене.
– Что ж, – сказала она, – вернуться тебе домой нетрудно. Только уж соединиться нам снова время не наступит!
Ван заплакал, и слезы покатились по обеим щекам. Он стал упрашивать ее идти домой вместе с ним. Тогда она стала об этом так и этак раздумывать; наконец согласилась.
Старый Хуань перед их отъездом дал прощальный обед. На обед пришла Лу-юнь с корзиночкой.
– Нам с тобой, сестра, приходится проститься перед дальним путем. Мне нечего подарить тебе. Однако я все боялась, как бы вы, добравшись до южного берега моря, не остались без дома, и вот дни и ночи я сидела над изготовлением для вас помещений… Не обессудь же на моей неуклюжей работе!
Фан-юнь приняла подарок с поклоном и стала внимательно его рассматривать. Оказалось, что сестра из тонких трав сделала дома и терема. Те, что побольше, были величиной с душистый лимон, а те, что поменьше, – с мандарин. В общем, таких домиков она сделала больше двадцати штук, причем в каждом из них все балки, стропила, столбы, скрепы – хоть считай: все отчетливо-отчетливо сделано одно за другим. В комнатах же мебель вроде кроватей с пологами, диванов и т. п. была сделана величиной с зерно конопли.
Ван отнесся к этому как к детской забаве, но в душе изумился такому мастерству.
– Я должна вам, сударь, сказать теперь все по правде. Мы все здесь земные блаженные[67]. Так как у нас с вами была заранее предопределенная судьба, мне пришлось с вами соединиться. Собственно говоря, мне не хотелось бы пойти по красному, как говорится, праху[68], и, только приняв во внимание, что у вас есть старик-отец[69], я не позволила себе воспротивиться. Подождем, пока небо не решит его годы, и обязательно вернемся сюда.
Ван выразил ей свое уважение и согласился.
Хуань спросил:
– Вы как? Посуху? В лодке?
Ван, зная, что морские волны представляют опасность, пожелал ехать сухим путем. Только они вышли из дому, а кони и экипажи уже ожидали их у ворот. Простились, откланялись, сказали: «Поехали!»
Мчались с огромной быстротой. В мгновение ока очутились уже на берегу моря. Ван, видя, что дальше нет сухого пути, приуныл. Тогда Фан-юнь вынула штуку белого шелка и бросила ее по направлению к югу – и шелк превратился в длинную плотину, шириной в несколько сажен. Миг – и проскакали через нее. Теперь она начала понемногу сдавать, и в одном месте ее уже промывали воды прилива. Куда ни глянь, на все четыре стороны расстилались бесконечные дали.
Фан-юнь остановила коней, слезла с повозки и, вытащив из коробочки изделия из соломы, вместе с Мин-дан и другими служанками разложила их и расставила, как требовалось. Не успел Ван отвернуть глаза, как все это превратилось в огромные постройки.
Муж с женой вошли, переоделись, не видя ни малейшей разницы с той обстановкой, которая была у них на острове. Даже в спальне столы, кровати и все-все было премило.
Дело было уже к вечеру, они так и остались ночевать.
Рано утром жена велела Вану пойти встретить и привезти того, кого собиралась кормить-поить. Ван велел оседлать коня и помчался в родное село.
Прибыв туда, он увидел, что его дом принадлежит уже другой семье. Стал расспрашивать односельчан и узнал, что мать и жена уже, как говорится, по закону живых существ стали былью. Отец же старик был еще жив, но так как сын Вана пристрастился к азартной игре и вся земля с хозяйством исчезла, то он, видя, что у своих родных внуков нечего искать пристанища, нанял себе угол в деревушке к западу от них.
Когда Ван еще только ехал домой, мечты о службе и славе все еще в его душе не остывали. Теперь же, слыша о всех этих делах, почувствовал глубокую боль и огромную печаль. «Пусть даже, – думал он, – богатство и знатность можно захватить и унести… Чем это будет отличаться от пустого цветка?»
Погнал лошадь к западной деревушке. Увидел на отце грязную, рваную одежду… Весь он был дряхлый, хилый, жалкий. Встретились отец с сыном и давай плакать до потери голоса.
Спросил, где его негодный сын. Оказывается, он пошел играть и до сих пор еще не вернулся.
Ван посадил отца в повозку и поехал с ним обратно. Фан-юнь явилась на поклон, потом велела разогреть воду и пригласила старика вымыться. Поднесла ему парчовые одежды и поместила в надушенных покоях. Мало того – велела привести к нему, невзирая на даль, его приятелей, стариков, чтобы ему было с кем потолковать и вместе выпивать. Вообще, она угощала его и ухаживала за ним лучше, чем то бывает в какой-либо знатной и родовитой семье.
Вдруг неожиданно в один прекрасный день в этих местах появился сын Вана. Ван отказался его принять: не велел даже впустить его. Дал двадцать ланов, велев передать ему через людей, чтобы он взял эти деньги и купил на них жену, озаботясь затем добыванием средств к жизни. Если же он еще раз появится, то, мол, под ударами плетей тут же умрет.
Сын заплакал и ушел.
С тех пор как Ван приехал домой, он с людьми не очень-то охотно вел знакомства и обычные приемы. Однако, если случайно к нему заходил кто-нибудь из друзей, он обязательно принимал и угощал роскошно и щедро, в смиренной вежливости уйдя далеко от своих прежних дней.
Был только один друг, некто Хуан Цзы-цзе, который в былое время учился с ним вместе и был, между прочим, один из знаменитых, но застрявших на пути ученых-стилистов. Его Ван оставлял у себя как можно дольше и постоянно говорил с ним по душам, одаряя его при этом и деньгами и прочим в высшей степени щедро.
Так они прожили года три-четыре. Старик Ван умер. Ван израсходовал десятки тысяч на гадателей[70], выбиравших для могилы место, и затем похоронил со всею сложностью обряда.
К этому времени Ванов сын уже успел взять жену, которая забрала его в руки, и он стал играть уже с некоторыми перерывами. И вот в день похорон, подойдя к гробу, он наконец получил возможность быть признанным со стороны второй матери; Фан-юнь, увидя его, тотчас же признала, что он может вести дом, и подарила ему триста ланов на расходы по покупке поля и хозяйства.
На следующий день Хуан и Ванов сын отправились к Ванам навестить их. Глядь – все постройки и здания исчезли, и куда все делось – неизвестно.