Обыкновенно человек не может с уверенностью сказать, в какой момент его жизнь вывернула на новую дорожку. Декорации меняются незаметно: только что вокруг шумел карнавал, трещали фейерверки, звенели бубенцы… А потом вдруг взрывы потешных ракет превращаются в орудийные залпы, а колокола тревожно переговариваются над переполненным кладбищем. И как, когда это произошло?
А шут его знает.
Впрочем, Анаис Моро вполне могла дать точный ответ: в год, когда ей исполнилось четырнадцать, за четыре дня до Рождества, за полгода до войны, за целое детство от горя.
Был погожий морозный день; лужи покрылись хрусткой леденцовой коркой, земля поседела от изморози, а в западном ветре почти не чувствовалось моря. Бледно-голубое небо разом опустилось ниже и оледенело; его пугающая, зовущая осенняя бездонность обернулась росписью по стеклу, и как-то сразу стало ясно, что вот она, зима, уже здесь, среди людей, бродит неприкаянная, задевая то рукавом, то вздохом. К вечеру краски совсем поблекли, акварель стала дымкой – постепенно густеющей серостью. Анаис не спешила возвращаться домой: на самодельном прилавке из перевёрнутого ящика хватало пока яблок, красных и прозрачно-жёлтых, одним цветом разгоняющих стылый сумрак, и людей на улицах стало больше – близились праздники.
Тогда-то и он и появился.
Он возвышался над толпой на добрых полголовы, спину держал ровно, шагал широко. Широкое тёмно-серое пальто с капюшоном скорее напоминало старомодный плащ, по голенищам чёрных сапог змеилось серебряное шитьё. Такого даже в весёлой, разномастной рождественской толпе и захочешь – не проглядишь, но отчего-то никто не провожал его глазами, не оборачивался. Мальчишка, который на бегу врезался в него и упал – и тот просто поднялся и, отряхнув от инея и пыли коленки, побежал за приятелями дальше.
Шея у Анаис тут же покрылась мурашками, и вовсе не от холода. Захотелось укутаться шарфом до самого носа, уставиться на собственные ботинки – и перетерпеть, пока незнакомец в сером пройдёт мимо. Но отчего-то она не могла ни отвернуться, ни даже моргнуть.
А он бродил по площади, наклоняясь то к одному прилавку, то к другому; где-то пробовал рассыпанное по коробкам вымороженное печенье, где-то – леденец; у торговки шерстью выхватил прямо из-под рук белоснежную пуховую шаль и пропустил через кольцо пальцев, затем одобрительно кивнул и положил обратно. Хайм, языкастый южанин, не глядя налил ему полкружки горячего вина, продолжая болтать с приятелем, и так же машинально отёр возвращённую кружку полотенцем. Когда же незнакомец проходил мимо Анаис, она вдруг ощутила странное тепло – в груди, в горле, наконец внутри головы – и ухватилась за полу серого пальто.
Пальцы точно в пепел погрузились – скользкий, жирный, горячий.
Незнакомец по-циркачески лихо развернулся на каблуке и уставился на Анаис со всей высоты своего роста:
– Тебе чего?
Наверное, ей бы следовало испугаться. Но слишком весело блестели из-под капюшона глаза, а ещё из кармана торчала палочка от леденца, и мыски щегольских сапог были сбиты и перемазаны в глине, как у шкодливого мальчишки.
– Вот, возьми, – протянула Анаис ему яблоко – большое, красное в полоску. – Не надо воровать, если так дают.
Сказала – и почувствовала себя настоящей ханжой, которая бранит озорника за сорванную тайком вишенку у соседки… а сама хочет почувствовать на языке терпкий вкус.
Незнакомец выглядел позабавленным.
– Что, правда за так отдашь? – присел он на корточки рядом с прилавком. Воротник пальто разошёлся; под ним оказалась шёлковая рубаха, того самого красно-оранжевого оттенка, как пожар в темноте. – Дома тебя потом не накажут, а, госпожа коммерсантка?
– Сама собирала, сама продаю, – фыркнула Анаис. – Хочу – вообще бесплатно раздам, если неохота будет домой тащить.
Незнакомец рассмеялся; капюшон упал за спину, открывая чёрные с проседью волосы – сажа с пеплом, точь-в-точь как у Хайма-южанина.
– Так ты у нас, оказывается, сама себе хозяйка. А я-то думал, что растрогал сиротку, которую злая мачеха выгнала на улицу в мороз торговать спичками…
– Яблоками, – серьёзно поправила его Анаис. – Вот спички были бы кстати, а то руки мёрзнут.
– Ну так погрейся, – усмехнулся незнакомец и протянул руку.
Анаис помедлила секунду – и обхватила его ладонь своими.
…он весь, до костей пропах дымом. Сладким – летнего сена, дорогого табака, вишнёвой древесины; терпким – полыни, благовоний, осенней листвы; горьким – лакированной мебели, прокрашенной ткани, жжёной шерсти, жутким – горелого мяса, запекшихся волос. Болезненный, томительный жар теперь заполнил тело целиком, до кончиков пальцев. Усилием воли Анаис вынырнула из головокружительного беспамятства – и поняла, что смотрит на незнакомца снизу вверх, прижав его ладонь к своей щеке. Прилавок-ящик, куда она взгромоздилась коленками, треснул и перекосился; яблоки раскатились.
– Сильно же ты замёрзла, – пробормотал незнакомец растерянно. Глаза у него оказались обыкновенные карие, человечьи, но оттого почему-то ещё более страшные. Благородные черты лица напоминали о рыцарях; но не о слащавых, романных, а о тех, из старинных книг – о бойцах с хищным профилем, с острыми скулами и с нахмуренными бровями. – Сколько тебе лет?
– Че… четырнадцать.
Она едва заставила себя выпустить его руку и уткнулась взглядом в прилавок. Щека горела, как обожжённая.
– Я загляну через пару лет, – пообещал незнакомец, с нажимом проводя Анаис ладонью по голове. – Волосы только не стриги… я косы люблю.
Он склонился, поцеловал её в горящую щёку и ушёл вниз по улице, подкидывая яблоко и ловя, как мяч. Анаис с полчаса сидела оцепеневшая, а потом подскочила, опрокинув прилавок, – и по-мальчишечьи драпанула домой, перескакивая через заборы.
«Что же я натворила, что натворила…» – стучало в висках.
Первое, что Анаис сделала – это попросила старшего брата подрезать ей волосы. Он всё сомневался, не оставить ли подлиннее, но в конце концов сделал, как просила – обкорнал, как приютского сорванца, даже над ушами прядки выстриг. Белёсые кудри от сквозняка извивались на полу, как змеи. Мать, сокрушённо качая головой, смела их в совок и бросила в печь – чтоб птицы не растащили, не навили гнёзд, и голова не болела.
Но уже тогда Анаис понимала, что прятаться бесполезно: раз протянутая, связь не оборвётся.
Вскоре после Рождества молва разнесла по округе два странных случая.
В соседнем городе от единственной искры вспыхнул, как спичка, целый квартал – и выгорел за одну ночь. А на той, ближней площади, где шла ярмарка и торговал горячим вином Хайм-южанин, шальная ракета залетела на крышу оружейного склада, пробила её – и взорвалась внутри. Думали, будет пожар, да пронесло.
«Чудо», – шептались люди.
И только Анаис знала, что цена тому чуду – одно красное яблоко.
Летом началась война.
Когда она закипела далеко, у границ, никто не принял её всерьёз, кроме газетчиков и кликуш. В последние годы стычки случались не раз – вспыхивали и затухали, как фейерверк, упавший в сугроб. Но вскоре цены на хлеб поползли вверх, и люди стали перешёптываться, что теперь-то всё взаправду. Анаис не верила до последнего – ни сводкам с фронта, ни пересудам на рынке, пока в начале осени в двери не постучался человек с голодным лицом, одетый по-армейски.
– Господин Моро, полагаю? – произнёс он с ходу, едва отец открыл дверь.
– Верно, – кивнул отец, опираясь локтем на косяк.
Визитёр смерил его внимательным взглядом, особенно задержавшись на сутулых плечах и сухой ноге; прежде никто в городе не смотрел на Моро так: аптекарь – не пахарь, ему не крепкое тело нужно, а ясная голова, зоркие глаза и чуткие пальцы.
– Господин Моро, я бы хотел поговорить о ваших сыновьях. У вас ведь их трое?
При этих словах мать побледнела и прижала пальцы к губам.
Спустя час визитёр удалился, отметив что-то в бумагах. А на следующий день двое самых старших мальчиков, Танет и Кё, собрав скудные пожитки, покинули дом. Провожать себя они запретили, улыбаясь и зубоскаля – ещё чего, глупые женщины, беду накличете, будто и дел других нет. Но Анаис всё равно проследила за ними, стоя в тени яблони и обнимая младшего брата, последнего.
– Ты ведь нас не бросишь, Дени? – шепнула она.
Тот замотал патлатой головой. От него пахло дымом.
Поначалу братья исправно писали – раз в месяц, а то и чаще.
Но после нового года письма стали приходить реже. Анаис, впрочем, некогда было бояться и грустить – она теперь помогала отцу в аптеке. Если хлеб подорожал, так цены на лекарства вообще взлетели; правда, ингредиенты стало доставать непросто. Поэтому отец зачастую уезжал теперь сам, на неделю-две, как он говорил, «к друзьям», и возвращался с сумкой плотно запечатанных свёртков и пузырьков с притёртыми пробками. Кое-где стояло государственное клеймо, кое-где – незнакомое… Аптека в дни его отлучек оставалась на Анаис, Дени и госпожу Моро.
К следующему лету фронт откатился дальше. Люди стали привыкать – даже к настоящей, взаправдашней войне. Новости всё чаще узнавали не из газет, а из «листков» – сводок, которые распространяло правительство. Танет Моро попал в госпиталь с контузией и стал писать чаще; Кё в письме упомянул вполслова, что-де его отправляют куда-то переучиваться и запропал.
И Анаис бы тоже притерпелась к войне, как притерпелась к тревоге за братьев и к частым отлучкам отца, если б не заметила однажды, как бабушка Мелош перестала ставить под стол блюдце с угощением – две-три капли молока на чёрствую корку.
– А как же лютин?
– Кто? – задрала седые брови бабка. – Да тьфу ты, во всякую нечисть верить. Не до того сейчас.
Анаис на полшаге запнулась и едва не выронила ступку с перетёртым лекарством.
Как это – «верить»? Как это – «верить», когда ещё полгода назад старая Мелош сама угощала лютина, вкладывая горячий пирожок в маленькую, сморщенную руку? А дети шёпотом предупреждали друг друга, что Тео с мельницы видел у реки водяную лошадь, обернувшуюся красивой женщиной в платье наизнанку, и отец за обедом с тревогой просил Дени быть осторожней, когда тот купается с друзьями…
«И мама теперь не берёт с собой гроздь рябины, если идёт собирать травы к холмам», – вспомнила Анаис.
Два дня она расспрашивала невзначай – родителей, стариков, покупателей в аптеке, подружек. И почти уверилась, что война всего за год словно выгрызла из памяти здоровый кусок – у каждого, будь то взрослый или ребёнок. И только Хайм-южанин помрачнел и досадливо цокнул языком.
– Ушли они, э. Мне ли не помнить, я раньше у них вино иногда на мёд менял, душистый такой, а теперь откуда его брать? Э-эх, – скосил он глаза на Анаис и попытался приобнять её одной рукой.
Анаис вывернулась, улыбнулась на прощанье, чтоб не обидно было, и перемахнула через забор, припуская к дому коротким путём. В груди растекался дымный жар; сердцу сделалось тесно.
«А он теперь тоже не придёт?»
Родной дом Анаис проскочила насквозь – с парадного крыльца на кухню, а оттуда – через чёрный ход снова на улицу, сжимая горшок с углями. Булькала заткнутая за пояс бутыль с керосином, с каждым шагом-прыжком соскальзывая ниже, ниже; под конец она держалась то ли на широкой пробке, то ли на честном слове, но так или иначе – чудом. На вымерших улицах не было никого; не вились дымки над крышами, не пахло из открытых окон закипающей похлёбкой и румяным хлебом. Под горизонт набились черные тучи, как пчелиный рой давеча – под крышу, и даже будто бы слышалось издали низкое гудение.
Раньше окраины начинались в тысяче шагов от аптеки; теперь, когда война разорила дома одиночек и стариков, когда ушли братья и сыновья, и некому стало чинить перекосившиеся пороги, прогнившие перекрытия, и неподъёмно дорог стал хлеб – окраины подобрались вдвое ближе. На десять брошенных хибар – одна занятая, и в той – не хозяева, а погорельцы с границ.
Анаис на ходу перескочила ручей, пересекла одичавшее поле – и очутилась у большого дома. Хозяева его умерли от старости ещё до войны, и никто из наследников, столичных беспокойных ребят, не позарился на пустующее жилище. Крыша разошлась, полы прогнили, а перекошенные ставни торчали наружу, как зубы у циркового уродца.
– Ты никому не нужен, – яростно выдохнула Анаис, поливая порог и двери керосином. – Послужи хотя бы мне. Позови его!
Она подняла горшок над головой – и грохнула его о пропитанное горючим дерево. Толстая глина хрупнула, но звук этот потонул в громовом грохоте; тучи вычернили небо от горизонта до горизонта, жадно склонились над домом… А он радостно выбросил им навстречу языки рыжего пламени.
– Вернись, ты! Ты обещал!
Влажная, предгрозовая духота стискивала грудь; огонь должен был бы так же задохнуться, погаснуть – но он ревел гневно, точно раненое чудовище, древнее, оскорблённое небрежением.
– Вернись! Ненавижу!
Чернота небесная прогнулась, текучая, непостоянная; по смоляным клубам с треском разбегались молнии, но ни дождинки ни упало на зудящие от пепла щёки.
– Вернись, – всхлипнула Анаис, и в колени ткнулась сухая земля. – Вернись, ты… ты мне яблоко должен.
И стало тихо.
Так невозможно, жутко тихо, словно огромная стеклянная колба опустилась сверху, отсекая разом всё – шелест искр, треск деревянных перегородок, звериный рёв пожара, грозовые залпы.
– Кто… ты?
Голос был знаком; но звук его лишился чего-то важного – силы ли, чувства? Анаис обернулась, запрокидывая голову, и взглядом зацепилась за сапоги – чёрные, добротные, с серебряным шитьём по голенищам.
– Вернулся, – хрипло выдохнула она, вцепившись пальцами в штанину – в грубую ткань, вроде той, из которой шьют солдатскую форму.
И рубашка его так же огневела, и знакомое длинное пальто с капюшоном было наброшено на плечи, и седины в волосах не прибавилось ни на нить. Но лицо помертвело; глаза почернели, точно под веками разверзлась бездна.
– Кто ты? – повторил он ровно.
Где-то за пределами купола тишины пылающий дом осел, сложился в самое себя, выдыхая искры и пепел.
– Анаис.
– Анаис… – Он присел на одно колено, прикрывая глаза, и провёл рукой по её волосам – коротким, как у мальчишки. – Скажи, Анаис, кто я?
Когда уходили на войну братья, то сердце потяжелело, а сейчас наоборот сделалось лёгким, точно явилась надежда, точно вошла она через разваленные городские ворота, простоволосая, в окровавленном рубище, онемевшая, но живая.
«Значит, не все из его народа исчезли».
– Ты – пастырь, – сорвалось с языка. – Пастырь дыма и пламени. Кто-то овец посохом погоняет, кто-то коров… А ты – пожары.
Сказала – и потянулась к пергаментно сухой щеке. Прикоснулась губами, обожглась, отпрянула – и вздрогнула.
– Значит, пастырь, – усмехнулся он; взгляд его посветлел, появилась вновь смешинка, пусть и горькая. – Спасибо, Анаис. Выходит, я теперь тебе должен побольше одного яблока.
Обрушенный дом догорал, как бумажный. Тяжёлые балки крошились на угольки, угольки рассыпались пеплом, пепел уходил в землю – чёрную, растресканную от жара. Потом хлынул дождь; пастырь обнял Анаис и укрыл краем своего пальто. Смаргивая дождь, стекающий по лицу, она смотрела, как почва напитывается влагой, как тонкие, бледные нити ростков лезут вверх, сплетаются, выбрасывают листья и цветы. Ещё не развеялись до конца опустошённые тучи, когда пожарище затянулось тимьяном и клевером, и воздух забродил от пряного, сладкого аромата.
Анаис зачарованно протянула руку и сорвала тонкий стебель с багряными звёздчатыми цветами.
«Настоящий…»
– Что случилось с… со всеми вами?
– Мы ушли, – ответил пастырь отстранённо, точно повторяя чужие слова. – Мы сокрылись и спрятались, и нет нам возврата. Пришла война, и земля напиталась железом, и жжёт оно босые ноги – не танцевать нам на холмах, не пить вина из лунного света и осенней печали… Кто-то остался, впрочем – из гордости ли, из глупости, по незнанию? А вот я и не думал бежать, – продолжил он уже обычным голосом, и его пальцы сжались на плече Анаис. – Я издавна связан с людьми, мне нравится бывать среди них – больше, чем рядом с моим народом. Но если б знать заранее, чем это обернётся… – он запнулся и умолк.
– Чем?
На сей раз пастырь молчал долго, пока небо не сделалось совсем ясным, а веки Анаис почти смежил сон.
– Слишком много силы, – наконец произнёс пастырь. – Прежде я был почти как банши. Следовал за пожарами, как она – за смертью, когда мог – предупреждал, иногда отводил беду из прихоти, иногда – накликал. Но когда от края до края мира запело железо, я словно опьянел. Сейчас огонь везде, и он рвёт меня на части. Горят города, горят поля с несжатой рожью. Древние леса в огне и новые машины; покинутые кладбища, сердца человеческие – всё пылает. И такое чувство, будто я годы не смыкал глаз, скитаясь от пожарища к пожарищу, а единственные мои спутники – погорельцы и мертвецы. Ты позвала, и я очнулся. Но вот надолго ли?
Анаис прикрыла глаза, откинув голову ему на плечо.
«Значит, не только люди потеряли многое на этой войне».
Ей стало горько – радуга не может упасть на землю, чудом нельзя торговать на грязном городском базаре, мир не должен лишаться красоты – даже если он готов вот-вот рухнуть под тяжестью дурного, жадного до крови железа… Особенно если он готов рухнуть.
– А теперь ты уйдёшь?
– Да кто же меня возьмёт, – усмехнулся пастырь. – Наверно, если б я попросил белую госпожу, то она взяла бы меня под Холмы, хотя я не поверил её пророчеству о войне и посмеялся… Самоуверен был слишком, что уж говорить. А если б белая госпожа и затаила обиду, то Тис-защитник заступился бы за меня, а его слово нерушимо. Но разве они теперь услышат? Больше нет Холмов, некуда возвращаться.
Анаис развернулась, чтоб видеть его лицо:
– Тогда я больше не позволю тебе забыться. Если у тебя нет дома… – она сглотнула, чувствуя, как горят щёки, но откуда-то из глубины её существа поднималась странная нежность – та, что пришла на смену страху перед непостижимым и прекрасным. – Если у тебя нет дома, то я им стану.
Пастырь смотрел на неё, и в его глазах горели все пожары войны.
– Станешь домом огня?
– Ты так говоришь, будто огонь – это плохо, – улыбнулась Анаис. – Он греет, знаешь ли. А фейерверки какие красивые!
– Огонь бывает голодным.
– А пепелище лучше чумного города.
– А если город не чумной?
– Отстроиться можно, было б кому.
– А если… – начал пастырь, но Анаис вскочила, скрестила руки на груди и уставилась на него хмуро, как на братьев, когда они безобразничали. – Эй, эй, не сердись, что я, дурак – с такой грозной госпожой спорить. Как там твои яблоки, не созрели ещё? – спросил он вдруг, и прозвучало это так лукаво и двусмысленно, что Анаис вспыхнула.
– Нет! – вздёрнула она подбородок. – И вообще, я теперь на рынке не торгую. Я аптекарь, ясно?
Это было, конечно, почти враньё – Анаис пока только отцу помогала, не более. Пастырь рассмеялся и, поднявшись, поцеловал её в губы.
– Я запомню твои слова. Все до единого, – прошептал он, обдавая её сухим жаром и запахом дыма.
Анаис зажмурилась, а когда отважилась открыть глаза – его рядом не было. Но губы щипало и пекло, точно к ним приложили уголёк… Впрочем, ожог так и не появился.
А огонь в очаге стал ласкаться к пальцам, как домашний кот – согревая, но не опаляя.
Если б Анаис знала, как скоро и страшно её маленькая ложь обернётся правдой, то промолчала бы.
Осень только краем рукава задела город, приглушая одни цвета и разжигая другие, когда в город приехал человек в мундире – высокий, с плоской гадючьей челюстью и бесцветными внимательными глазами. В первый день он наведался в аптеку и купил микстуру от кашля и капли от бессонницы. На второй – попросил составить лекарство по рецепту. Тем же вечером отец подозвал Анаис и спросил:
– Ты знаешь, к кому я езжу за ингредиентами? – Она покачала головой. – К Огюсту Ландри. Если произойдёт что-то непредвиденное, найди способ связаться с ним так, чтоб никто не узнал. И… – отец вдруг резко умолк.
– И что?
– Забудь, Анаис. И о Ландри тоже забудь.
А назавтра человек в мундире вернулся – и не один.
Анаис отлучилась на два часа – занести мазь старику-учителю, а когда вернулась, то ещё с того конца улицы почувствовала неладное. Издали доносились отрывистые голоса; плакала женщина.
– Пусти, пусти, изверг! У тебя что же, сердце каменное?
«Мама?»
Распахнув аптекарскую сумку так, чтоб легко было достать нож, Анаис ускорила шаг… и застыла, едва завернув за угол.
Напротив садовой калитки стоял тот, в мундире. Ещё двое удерживали отца под локти, а один стоял поодаль, покачивая ружьём на плече. Той плачущей, причитающей женщиной оказалась мать, только родной голос пугающе изменился; Хайм-южанин обнимал её поперёк живота, не позволяя кинуться к мужу, и одновременно уговаривал успокоиться. Ни Дени, ни старухи Мелош видно не было.
Анаис понадобилось всего десять вздохов, чтобы понять: случилось то самое, чего боялся отец.
– К маме у вас вопросов нет? – просила она сухо, подойдя ближе. Руки дрожали.
– Нет, – ответил человек в мундире, посмотрев сквозь неё. – Только к господину Моро.
– Хорошо, – кивнула Анаис, хотя всё было очень, очень плохо. И – обернулась к Хайму: – Проводи, пожалуйста, маму домой. Ей нездоровится.
И, верно, было что-то такое в глазах Анаис, что мать умолкла – и позволила увести себя прочь. Отец исподлобья поглядел на человека в мундире:
– Дела я один вёл. Никто не знает.
– Ну что же вы беспокоитесь, господин Моро, мы же не звери, – так же бесцветно ответил тот и кивнул Анаис: – Доброго дня.
Анаис, не двигаясь с места, смотрела, как отца волокут к повозке; он едва мог опираться на больную ногу, и потому не поспевал за конвоирами. В гортань и грудь – всё словно заполнил колючий огонь; хотелось закричать, попрощаться, потребовать ответа…
Но нельзя.
Дома оставалась мать, Дени, бабушка Мелош. Отец не простит, если на них падёт хоть малейшее подозрение. Человек в мундире, и правда был по-своему чудовищно добр; говорят, когда лавочника из деревни за лесом поймали на торговле с теми, из-за линии фронта, вместе с ним забрали и жену, и старшую дочь. Обратно не вернулся никто – из-за двух ящиков вина, рулона ткани и горстки патронов для охотничьего ружья.
А тут – лекарства…
Анаис не могла сказать с уверенностью, не померещилось ли ей это, но в самую последнюю секунду, когда перед узким лицом отца ещё не опустилась холщовая ткань полога, он улыбнулся и произнёс одними губами:
«Спасибо».
С подгибающимися коленями Анаис вошла в дом, закрыла дверь изнутри на щеколду. Дени сидел на самом верху лестницы, втиснув голову между деревянными столбиками перил. Мать беззвучно рыдала Хайму в плечо; бабушка Мелош, постарев ещё вдвое, тяжело опиралась на прилавок.
– Много они забрали?
– То, что в доме лежало, – пожевала губу Мелош. – До погреба в саду не добрались. Видать, не знали.
– Хорошо, – кивнула Анаис снова, хотя – куда уж хуже? – Значит, видели не всё. Хайм, скажи, ты по округе торговать часто отъезжаешь?
– Да частенько, э. А что?
– Знаешь Ландри?
– С мельницы? Огюста или старика?
– Огюста. – Анаис глубоко вдохнула, прежде чем продолжить. – Будешь у него – расскажи, что тут видел.
– Да чтоб я – и смолчал, э? – ухмыльнулся Хайм, но тут же прикусил губу; потом хлопнул себя по колену, поднимаясь, точно собрался уходить, но почему-то засиделся до глубокой ночи.
Через два дня стало ясно, что отец не вернётся. На третий, ни слова никому не сказав, сбежала мать.
Анаис больше никогда не видела ни его, ни её.
Братьям она об этом так и не написала.
Аптека протянула до весны – и только потому, что другой-то в округе и не было. Поначалу многие заходили поинтересоваться, куда пропали супруги Моро, но траурные чёрные юбки старухи Мелош отбивали желание задавать глупые вопросы. Раз в два месяца Хайм навещал мельницу Ландри и обменивал всё дешевеющие банкноты на свёртки и склянки, но однажды он возвратился с пустыми руками.
– Не вернулся парень, жена плачет, э, – вздохнул южанин, протянув руки к огню; дрова приходилось экономить, дом быстро выстывал, кроме разве что кухни. – Да ещё какой-то мордач брыластый рядом кружит, вынюхивает. На меня косовато смотрел, ну, я на те деньги муки прикупил. Вроде отвязался. Если тебе не надо, я выкуплю, – добавил он виновато.
Анаис механически отвела прядь с лица. Волосы опять отросли, их бы обкорнать давно, да всё времени не находилось… И к тому же чудился иногда за околицей в сизых зимних сумерках, пропитанных дымом, силуэт высокого мужчины в багряных сполохах, как в шелках.
«Мне косы нравятся, – щекотал ухо призрачный шёпот. И долетало эхом: – Я запомню твои слова, все до единого…»
– Сколько муки-то, Хайм?
– Да два мешка будет…
– Пополам давай.
Через неделю Анаис достала запасы лекарств и перебрала. Кое-какие мази и настойки на травах можно было делать и своими силами, особенно летом, но вот что-то посложнее… Весь день она промаялась с головной болью, сто раз обозвала себя предательницей, мысленно извинилась перед отцом, а за ужином твёрдо сказала, что аптека закрывается. Не через полгода, не через месяц, а прямо сейчас.
– Давно пора, – хмыкнула бабка Мелош и шумно отхлебнула супа через край миски. С осени скулы у Мелош заострились, а глаза потемнели и запали, но сил наоборот будто бы прибавилось – и жалости не осталось вовсе, даже для своих. – У моего мальчика руки золотые были, мы супротив него – тьфу, школяры. Что теперь делать думаешь?
– Пойду работать в госпиталь, – без запинки ответила Анаис. – На это моих рук точно хватит. С голоду не умрём.
Мелош хрипло рассмеялась, откинув голову:
– Как хозяйка заговорила? Всё на себя брать – ещё чего удумала. Ты погоди, бабка старая тоже на кой-что сгодится. Ко мне по молодости аж из столицы приезжали платья подвенечные шить.
– Да кому они теперь нужны? – улыбнулась Анапе, чувствуя разгорающийся огонёк в груди.
«Всё же семья. Пусть и меньше, но пока ещё…»
– Ну, кому я прежде подвенечное шила, теперь траур будет нужен. Мужья-то с сыновьями… – Мелош снова расхохоталась, но смех перешёл в надсадный кашель. – И что ты на меня вылупилась? Неправда, что ли?
– Я тогда тоже работать пойду! – вскинулся вдруг Дени.
Анаис от неожиданности вздрогнула – с тех пор, как исчезли родители, сказанные им слова можно было пересчитать по пальцам двух рук.
Трёх, в крайнем случае.
– Да кому ты такой мелкий нужен? – усмехнулась бабка Мелош.
Дени показал язык и скорчил рожу. А назавтра уже сообщил с гордостью, что нанялся в пекарню. Анаис подозревала, что его взяли лишь потому, что хозяин, господин Мартен, много-много лет покупал у их отца мазь от ревматизма, но прикусила язык. Её саму взяли в больницу без вопросов из-за фамилии Моро, по доброй памяти.
Закрытая аптека, разрушенное семейное дело, долго ещё напоминала о себе укорами совести и мучительными снами, в которых суховатые мужские руки осторожно раскладывали ингредиенты по чашечкам золотистых весов. Но когда распустились листья на деревьях, и почти одновременно пришли письма от Танета и Кё – первые почти что за полгода! – Анаис решила, что это судьба недвусмысленно намекает: правильное было решение, нечего сомневаться.
– Мы будем жить, – мурлыкала она себе под нос, отдраивая больничные полы почти бесчувственными от холодной воды руками. Поверхность мутной воды в ведре отражала уже не девочку – молодую женщину. – Так или иначе, будем жить.
Волосы отросли за зиму; мягкие белёсые локоны теперь щекотали кончиками плечи.
Два года протянулось благословенное затишье. О перемирье и речи не шло, но линия фронта откатилась так далеко, что в войну почти перестали верить, как раньше – в фейри. Стали возвращаться домой те, кого забирали первыми. Кто в новеньком мундире и при медалях, кто в драной, дрянной одежде и с вечным ужасом в глазах; кто сам, кто на костыле, кто без глаза… С одинаковой радостью встречали всех.
Кё написал, что ему предложили переучиться на лётчика, да так и пропал надолго – видно, переехал далеко, откуда письма не доходили. А потом, с опозданием почти на шесть месяцев, допетляла по просёлочным дорогам весточка от Танета. Двадцать строк на мятом обрывке бумаги Анаис перечитывала снова и снова, чувствуя, как к горлу подступает ком.
– Чего глаза-то на мокром месте? – подозрительно сощурилась бабка Мелош, отрываясь от штопки. Свечи давно уже приходилось экономить, и потому само собой получилось так, что к вечеру вся семья собиралась на кухне. – Помер, что ли? Не похоже, раз пишет-то.
– Прикуси язык, – не по-настоящему рассердилась Анаис и подмигнула застывшему Дени. – У него контузия была, он так и оглох. Его навсегда в запас списали.
– Было б с чего рыдать, – хмыкнула Мелош. – Когда возвращается-то?
– Да никогда, – в тон ей ответила Анаис. – Он… В общем, Танет встретил хорошую женщину. Точнее, его к ней определили, поправляться. А они поженились. Ребёнок осенью будет. Точнее, наверное, уже родился. Слышишь, Дени? Ты теперь – дядя! Как думаешь, у тебя племянница или племянник?
Мелош уронила иглу и часто заморгала, бормоча что-то себе под нос. Анаис различила только: «не зря пожила» и «дождалась». Последнее «…теперь не жалко» она предпочла не услышать.
Праздновать увеличение семейства Моро было особенно и нечем: крепкие красные яблоки, немного сыра и хлеб с толстой, хрустящей коркой, дневной заработок Дени. Аккурат посередине ужина заглянул Хайм – не иначе, хорошие новости почуял – и добавил полбутылки вина. Анаис досидела в душной кухне до полуночи, а потом выскочила в сад, даже шаль на плечи не накинув; в правой руке – стакан с вином, почти нетронутый, в левой – кусок хлеба. Покружила по саду, забрела в дальний угол и привалилась спиной к стволу старой яблони.
– Пастырь, пастырь, – прошептала Анаис. Хайма, который смотрел на неё весь вечер, было ужасно жалко. И не прогонишь его ведь, не скажешь, что сердце давно отдано пожарам – не поверит, не поймёт. – Приходи, а? Без своих стад, без огней и дымов. Я тебя вином угощу.
Из зябкой осенней ночи налетел ветер, встрепал волосы – и следом, через мучительно долгую минуту, затылок накрыла тёплая ладонь.
– Вино, говоришь, маленькая госпожа торговка? – усмехнулся пастырь, усаживая Анаис к себе на колени, укрывая полой пальто. – Вылей ты эту кислятину. У меня кое-что получше есть.
– И что, поделишься? – недоверчиво откликнулась она. А глупое сердце в груди ликовало: услышал, пришёл! Чего больше-то надо, дурочка?
– С кем, если не с тобой, – ответил пастырь серьёзно.
И – забрал у неё злополучный стакан, опрокинул прямо в жухлую траву.
Анаис стало так легко, как давно уже не было; она знала, что скажет Хайму, не знала только, простит ли он её. Хлеб пришлось разломить надвое – заедать сладкие, невозможно пьяные ягоды. Пастырь и принёс-то их всего одну горсть, а они не кончались и не кончались.
– Слушай… Тебе до столицы далеко? – спросила Анаис сонно, пригревшись под пальто, так похожим на сыпучий, жирный пепел.
– Шаг туда, шаг обратно, – дыхание раздвинуло волосы у неё на затылке.
– Моего брата зовут Танет Моро. Он на меня похож, только высоченный. Женился недавно. Написал тут про ребёнка… Мне б только узнать, родился или нет, здоров ли…
– Спи, – коснулись лба горячие губы. – Всё о других беспокоишься. Про себя подумай.
Анаис в полудрёме ткнула его кулаком в бок – и провалилась в забытьё, безмятежное, как в детстве, когда волшебство было взаправду. Под утро ей пригрезилось: «Девочка, назвали Мелош».
Сон оказался пророческим.
После объяснения Хайм перестал приходить. Сначала – совсем, потом начал изредка заглядывать, но только днём, когда Анаис была в госпитале.
– Зовёт меня: «Эй, мать, здорова?». Ну какая я ему мать? – ворчала Мелош, и погнутая игла ныряла в рыхлую чёрную ткань. – Жалко парня.
– А мне сестру жалко, – фыркал Дени. И – раз! – опускал взгляд, скрывая потаённые мысли, точь-в-точь, как отец, когда его мать бранила по мелочи.
Иногда Анаис казалось, что брат хотел что-то сказать, но не решался; иногда она была уверена, что он знал наверняка – про пастыря, про яблоко, про пьяные ягоды, про случайные встречи за околицей. Видел, как сестра голой рукой подхватывает с пола выстреливший уголёк – и кидает обратно в печку. И – очень редко – она думала, что сумеет рассказать правду.
А потом стало не до того.
Война оказалась похожа на океан. За отливом следовал прилив, и чем дальше откатывались волны железные, горючие, тем яростней захлёстывали потом спокойные земли. Первым знаком стали погорельцы – снова потянулись через город вереницы усталых, голодных, выжженных ужасом людей. Больше, чем во все прежние годы; мест в больнице не было, солдаты заняли все койки. Ночью край неба полыхал, но не зарницами.
– Идите на север, – бросил как-то пастырь; он сидел на пороге, подбрасывая яблоко на ладони, и на Анаис не смотрел. Закат горел ореолом вокруг его головы, но не ярче багряных бликов в зрачках. – Здесь совсем скверно будет. А туда ещё нескоро беда доберётся, на человечий век хватит.
– Да как же мы, – растерялась Анаис. – Бабка Мелош ходит плохо, она не дойдёт. Не бросать же её…
– Как знаешь, – сухо ответил пастырь, положил яблоко на тёплое, нагретое за день дерево – и шагнул с порога прямо в кипящее, дымное, пламенное. Анаис моргнула, и жуткое видение исчезло.
Страх остался.
Первую бомбу она почуяла ещё до её появления – всей кожей, шестым чувством, зудом в костях. Нечто расчертило небо, раскроило надвое, выпуская из-за звёздного полотнища неба огненную тьму…
Не сейчас. Пока ещё нет.
– Нет! – Анаис рывком села, скидывая одеяло. Брат на полу зашевелился, протирая глаза. – Нет, нет, нет, только не к нам, пожалуйста, нет!
Выскочила на улицу – сапоги в руках, рубашка Танета падает с плеча, под ногами – ломкая от мороза трава. В спину неслось хриплое спросонья: «Эй, ты куда?», и обернуться бы, объяснить, но дорога сама бросалась под ноги, несла, как волна – доску от разбившегося корабля.
– Нет! – выдохнула Анаис, вскидывая руки к небу словно пытаясь заслонить узкими мозолистыми ладонями весь город. Дурацкие сапоги шлёпнулись о камень. – Не сегодня!
Закрыла луну трескучая машина, крылья – как ножи, в ореоле железистого дымного смрада. Металл, начинённый смертью, перевалился через край, полетел вниз…
Анаис не двинулась с места.
– Пожалуйста, не сегодня! – яростно крикнула она в сторону, зная, что тот, кто всегда рядом, обязательно услышит.
И правда, услышал.
Бомба вонзилась в брусчатку, оставив котлован; осколки брызнули в стороны, но и только – ни взрыва, ни огня. Вторая камнем упала на крышу больницы, пробивая перекрытия; третья – на ратушу. Затем машинный треск затих вдали, и чудовищная тень сокрылась меж других теней в ночи.
Пастырь обнял Анаис со спины, склонился, прижимаясь щекой к щеке.
– Уговор, маленькая моя госпожа, седая госпожа. В другой раз ты позовёшь меня со всеми моими стадами.
– Я не седая, – прошептала Анаис; губы онемели, обожжённые морозным воздухом; глаза были сухими; растрепавшаяся коса змеёй спускалась на грудь.
– Ты будешь, – произнёс пастырь горько и нежно, точно хотел бы откупиться от собственных слов, от знания – но не мог. – И тогда я приду за тобой. Только позови.
И – отстранился. Она почувствовала движение, обернулась, пытаясь удержать, но поймала только дым – невесомый, почти прозрачный, словно от тонкой щепки ароматного дерева. Запах запутался в волосах – шёлковый платок для призрака, бесполезный дар.
«Я не должна была просить… А могла ли промолчать?»
Анаис кое-как влезла в сапоги и вернулась домой ни жива ни мертва. Думала, что теперь не заснёт никогда, но провалилась в сон почти сразу.
И поначалу будто бы ничего не изменилось. Линия фронта пронзила город, как спица – зрелое яблоко, но никто не заметил. Взрывы, что звучали к северу, сместились вдруг южнее, а раненых в госпитале стало меньше. Исчезли мундиры, которые нет-нет, да и мелькали на улицах… Но всё так же работала пекарня Мартена, и говорливый южанин Хайм успевал бывать в десяти местах одновременно, одному сбывая бутылку вина, другому – старые сапоги, а третьему – яркие липкие леденцы.
А потом пришли чужие войска.
Вроде и различий со своими было немного: форма побледнее, потемнее, язык похож; и люди такие же – кто злой, кто усталый, кто весёлый без меры. Эти, как и свои, не спрашивали разрешения, подселяясь в хорошие дома, и одни гости еду требовали, а другие – делились. Тех раненых, кого свои не успели вывезти, чужие не трогали; простых людей никто не запугивал.
– Мы с мирными не воюем, нет, – сказал высокий белоглазый офицер, похлопывая по плечу старика-врача.
– Почти как наши, – вторила ему худая и краснощёкая медицинская сестра, поглядывая вниз, на каменный двор, где разместился громоздкий автомобиль, из которого выгружали тяжелораненого. – Слушай, а с чего началось-то? Кто кого обидел? Мы их – или они нас?
И только старуха Мелош одним словом смогла выразить то, что довлело над городом:
– Душно.
«И хрупко», – добавила про себя Анаис. Она и впрямь чувствовала, что воздуха не хватает – и одновременно боялась подспудно сделать неловкое движение, словно очутилась в наглухо запертой лавке с тысячью стеклянных статуэток. Повернёшься неаккуратно, заденешь рукавом – и брызнут осколки в стороны. И каждая такая фигурка – чья-то жизнь.
Страх, почти неощутимый поначалу, стал копиться по низинам и подвалам, как ядовитый болотный газ. И, прежде чем самые чуткие успели это понять, весь город оказался отравлен.
Утро выдалось не по-осеннему морозным; к полудню полетели по ветру крупные снежинки-пушинки, заволакивая обочины. Анаис, улучив минуту, выбралась в больничную кухню – погреть руки о чашку с похлёбкой, когда во внутреннем дворе, гулком, как колодец, разгорелась перебранка. Один голос, мужской, сбивчиво умолял, другой, старческий и нервный, требовал немедля убраться прочь.
Захрясшая рама поддалась не сразу – куда там слабым девичьим рукам. Да и потом через щель разглядеть можно было только небольшой кусок двора: облетевшую рябину, стену второго корпуса… и яркую-яркую цирковую повозку.
– Вы понимаете, она умирает!
– Вот и пусть умирает в другом месте! Здесь военный госпиталь, военный!
Залпом допив остывшую похлебку, Анаис захлопнула окно и выскочила в коридор.
– Эй, Моро, а кружку помыть? – вяло окрикнула её медицинская сестра.
– Потом!
С главным врачом она столкнулась в коридоре, у выхода. Успела спросить коротко, что случилось, и получила в ответ брезгливое: «Бродяги какие-то… Коек нет, что их, к солдатам подкладывать?».
В груди точно пылающая головня заворочалась.
Глаза у врача, у хорошего, честного человека, были перепуганные.
Стиснув зубы, Анаис сбежала по крыльцу, завернула за угол – и едва успела догнать пёструю цирковую повозку до того, как та выехала на большую дорогу.
– Стойте! – закричала. – Я врач, я… аптекарь. Что случилось?
Повозка медленно остановилась. Через край перевесился худощавый мужчина средних лет с навощёнными щегольскими усиками. В петлице потёртого смокинга вместо цветка торчал монокль.
– Вы правда поможете?
– Не знаю, – честно призналась Анаис, запрыгивая на подножку. – Что случилось?
– Жена… В бреду, жар… – забормотал мужчина; он смотрел только на собственные руки, точно боялся поверить. – Сын умер, теперь она… Все наши в поле остались, я думал, что тут сумею…
Отбросив полог, Анаис пробралась в повозку. Внутри, у стенки, действительно лежала женщина, бледная, с запавшими щеками. Одеяло её повлажнело; кислый запах болезни щекотал горло. Ни пятен на коже, ни гнойников не было, но горло отекло.
– Давно она так?
– Третий день…
Хлопнуло окно в больнице – высоко, на третьем этаже. Анаис прикусила кончик языка.
«Почему врач их не пустил? Побоялся эпидемии? Не похоже».
– Мне надо сейчас вернуться на работу, – наконец сказала она. – А вы езжайте вниз по этой улице до хибары с проваленной крышей, оттуда налево. Упрётесь в сад, где яблони, там в глубине большой дом, с флюгером-змейкой. Там будет старая женщина, её зовут Мелош. Скажите, что это я вас прислала, она поможет… Скажите, что вы от Анаис. А я приду к вечеру. И не бойтесь, – улыбнулась. – У нас есть лекарства.
– Спасибо, – ответил мужчина так тихо и проникновенно, что сердце у неё ткнулось в рёбра. – Я Франк, Франк Макди.
– Потом познакомимся, – махнула рукой Анаис, спрыгивая с повозки. И остановилась на секунду, прежде чем бежать обратно в больницу: – Только никому не говорите, что я обещала вам лекарства.
Три дня пролетели как один – ни покоя, ни сна. С утра и до вечера – перевязки, промывание ран, обработка ожогов, холодные коридоры и руки, почти бесчувственные от едких средств и ледяной воды. С вечера до утра – бдение в изголовье, отцовские золотые весы для лекарств, тёплое питьё, выстуженные мокрые полотенца. Даже старые лекарства, сделанные по проверенным семейным рецептам, работали лучше тех, что были в госпитале, но не так уж много их осталось.
«Ты ушёл, – думала Анаис, – но то, что ты сотворил, до сих пор спасает жизни».
На четвёртый день госпожа Макди наконец пришла в себя и немного поела. Франк уснул прямо у её постели – не иначе, от облегчения. Бабка Мелош обещала присмотреть за ними обоими.
– Ничего, – проворчала она, запирая дверь. – Если уж в разум вошла и голодная, как волк – значит, на поправку идёт. Видали мы таких. Ну, раз беда миновала, теперь и мы отдохнём.
– Отпрошусь и вернусь сегодня пораньше, – улыбнулась Анаис, но обещания не сдержала.
Она лишилась чувств прямо на пороге больницы.
– У вас гости, верно, госпожа Моро? – пожевал губу главный врач. Он не поленился спуститься вниз, и теперь нависал над кушеткой воплощением укоризны. – Утомительные, наверное?
– Зато у меня совесть чистая, – вскинула подбородок Анаис. Точнее, попыталась – сознание вновь поплыло в самый неудобный момент.
Врач ругнулся под нос, подхватывая её и аккуратно укладывая вновь на кушетку; у него были хоть и старческие руки, но по-прежнему сильные.
– Вы сейчас поспите час, госпожа Моро, а потом вернётесь домой. И чтобы я вас потом два дня здесь не видел, ясно? – слегка повысил он голос, а потом добавил совсем тихо: – Я не только за себя отвечаю, глупая вы женщина. Легко быть милосердным, когда ты один как перст. И попробуй-ка, когда под твоей рукой пятьдесят человек ходят…
Анаис хотела сказать, что у неё тоже есть те, за кого она отвечает, но осеклась. Господин главный врач избегал смотреть в глаза, и веки у него подрагивали. Сложно не узнать страх, когда он рядом… но что, если это страх не за себя?
– Простите, – выдохнула она, откидываясь на кушетку и смыкая ресницы. – Но я не могу по-другому.
– Отдыхайте, госпожа Моро, – устало ответил старик врач. И, совсем тихо добавил, как если бы это послышалось: – Хорошо, что вы не можете.
Анаис хотела только немного подремать, но очнулась только поздним вечером, когда стемнело. Город был тих; не верилось ни в войну, ни в горе. И, как в другой жизни – семь ли, десять лет назад? – леденцово блестел на лужах тонкий ледок, земля от инея казалась седой. Небо опустилось ниже и побледнело, и даже в сумерках не казалось больше бездонным – не пропасть, а стеклянная крышка.
– Только фейерверков не хватает, – пробормотала Анис, погуще наматывая шаль на шею. Крупные пушистые снежинки летели словно из ниоткуда – вразнобой, по одиночке. Ветер, морозный и сладкий, пробирался под одежду, понукая идти быстрее. – И ярмарки. Как же я соскучилась…
Шаги за спиной она услышала, когда подходила к дому – оставалось только за поворот шмыгнуть и по улице пройти. И, как прежде – ещё не сброшенную бомбу, почувствовала нутром порох и дурную злость.
– Эй, ты! Ты, беленькая, поди сюда!
В первое мгновение Анаис больше всего испугалась не чужого пьяного солдата, а того, что она позовёт на помощь – и что откликнется не человек, а пожар. Грудную клетку изнутри обожгло, снежинки на плечах свернулись каплями.
– Эй, беленькая, отдай платок!
Грубые пальцы рванули шерстяное кружево – старое, ещё материно, памятное, тёплое, дорогое. Воздух застрял в горле. Как, когда чужак успел догнать? Почему ноги не двигались?
«Почему он заметил меня?»
Анаис считала себя сильной, но от тощего, озлобленного человека даже заслониться толком не смогла. И, кажется, в какой-то момент закричала – то ли когда воротник затрещал, то ли когда нога подвернулась. Молотила кулаками наугад, заехала в челюсть лбом – и схлопотала оплеуху. А потом чужак вдруг обмяк – и кулём повалился на землю.
– Ты в порядке?
Она вздрогнула, не сразу узнав голос брата, потом кивнула дёрганно и кое-как поднялась на ноги.
– Да, он только ворот порвал… – начала было и вдруг осеклась.
Дени был без куртки, в одной рубашке – видимо, выскочил на улицу второпях. А в правой руке он сжимал топорик для щепок, маленький, но тяжёлый. Кровь капала на землю, дымная, тёмная, оставляя лунки в серебристой изморози; всё явственней ощущался тяжёлый металлический запах. А на плечах у мёртвого чужака виднелись знаки отличия – незнакомые, но у простых солдат таких не водилось.
Вот тут-то Анаис испугалась по-настоящему.
Где-то хлопнули ставни – не в её доме.
– Кто-то видел, – произнесла она, леденея.
Дени пожал плечами и отёр топорик об одежду умершего: – Да двое смотрели. Непонятно, почему только смотрели, а не вышли на помощь… Эй, Анаис, ты чего?
– Ничего. Слушай, его, наверно, убрать надо…
– А толку? – очень по-взрослому вздохнул Дени – маленький для своих четырнадцати лет, щуплый, но так похожий на отца. – Знаешь, ты иди домой, а я тут разберусь. Не хватало тебя вмешивать. Иди, иди, я скоро тоже подойду, обещаю. Ну?
И Анаис впервые безропотно послушалась младшего брата.
Дени вернулся спустя час. К тому времени о беде знала не только бабка Мелош, но и циркачи. Подвергать их опасности, оставляя в доме убийцы, было совестно, а выставить, ни слова не сказав – невозможно.
– Когда узнают – расстреляют, – невесело подытожил Франк, одной рукой обнимая жену, бледную и сосредоточенную, и дёрнул себя за ус. – Или повесят. Уж на это я нагляделся. Говоришь, вас видели?
– Соседи, – буркнул Дени и отхлебнул травяного чая. Зубы звякнули о край кружки. – Свои. Может, промолчат.
– Не промолчат, – качнул головой Франк. – Люди… Они, когда боятся, совсем другие. А сейчас все боятся.
– Так свои же…
– Да прав он. Бежать надо, – бросила старуха Мелош, как выругалась. Между бровями у неё залегло столько тревожных морщин, словно там почти всё лицо собралось. – Не навсегда. Как они уйдут, так и вернёшься.
– Не навсегда! – присвистнул Дени. – Война же. Может, своих догнать, в армию записаться?
– Да кто тебя такого дурня маленького возьмёт?
– Что, как вешать – взрослый, а как воевать – маленький?
– Хоть бы и так!
Анаис следила за их перепалкой, точно с другого берега реки. На каждом вдохе под рёбрами словно костёр разгорался, сильнее и сильнее.
«Если я только позову…»
– Госпожа аптекарь?
Она вздрогнула: интонации Франка были точь-в-точь как у пастыря тогда, на ярмарке – плутовские.
– Чего?
– Денег расплатиться за лечение у меня кот наплакал, скажу прямо, – произнёс циркач, и Дени с Мелош сразу прекратили переругиваться. – Но есть кое-что получше, – он переглянулся с женой, и та кивнула. – Дорожные бумаги на сына. Ему было тринадцать, и он в меня пошёл, тёмненький. Но у нас краска есть.
Брат помолчал всего несколько секунд, а затем посмотрел циркачу прямо в глаза:
– Как звали вашего сына?
– Франк Макди, – ответил тот быстро, и голос его дрогнул. – … Второй.
– Привыкну, – коротко кивнул Дени.
Собирались заполошно. Госпожа Макди едва могла ходить, и потому первой перебралась в повозку. Лишнюю одежду решили не брать, чтобы не наводить на след, если армейские всё же догонят циркачей и станут обыскивать. Анаис позволила себе единственную слабость – отдала Франку два последних письма от Танета.
– Там адрес на обороте, – шепнула она, благодарно обнимая циркача на прощание. – Брат вам поможет, вы только доберитесь к нему. И… мне говорили, что на севере безопасно. На человечий век хватит.
– Значит, поедем на север, – улыбнулся Франк Макди. – Спасибо. Мы с женой вас никогда не забудем. Надеюсь, после войны свидимся.
– Дени берегите, – только и смогла сказать она.
– Как родного сына.
Цирковая повозка покатилась под гору, и вскоре скрип колёс затих вдали. А с неба посыпался снег, всё гуще, сильнее, и к утру город выбелило от канав до шпилей. За Дени и правда пришли – через четыре дня, вечером. Анаис безропотно позволила обыскать дом, промолчала, когда какой-то бородач нагрубил старухе Мелош, даже на все вопросы ответила честно. Но когда высокий белоглазый командир начал совестить её и уговаривать выдать убийцу офицера, она не выдержала – встала резко, выпрямила спину до боли.
– Только попробуйте, – прошипела Анаис, сама не узнавая свой голос. – Только попробуйте сказать, что мой брат поступил неправильно. Только попробуйте сказать, что это я сама виновата. Ну?
Ей на плечи опустилась страшная тяжесть, точно легли на них две раскалённые каменные ладони. Белоглазый командир недоверчиво моргнул раз, другой – и вдруг начал хватать ртом воздух, как рыба. Так продолжалось с минуту, а потом командир развернулся резко и, пошатываясь, вышел из дома, жестом созывая своих. Потом говорили, что за неделю он поседел, как старик, но проверить это было нельзя: на людях белоглазый больше не показывался.
С соседями Анаис отныне не заговаривала. И хотела – но не могла, язык делался непослушным, и губы немели. Даже когда линия фронта откатилась обратно, и чужаки оставили город, и страх ушёл, завеса недоверия и вины осталась. Наверное, именно она и притянула беду – в разгар зимы, когда случилась нежданная оттепель.
Первым заболел главный врач.
Симптомы очень напоминали недуг, который поразил жену циркача – слегка отёкшее горло, ломота в костях и мышцах, жар и бред. Старик утянул за собой всю семью, а на исходе месяца в редком доме обошлось без больных. Кто-то выздоравливал – сильные, крепкие, те, кто не имел недостатка в пище… Но много ли таких найдётся в городе, который дважды захлёстывала война?
Это сводило с ума.
Анаис сама не поняла, как сделалась в госпитале главной – то ли потому, что хворь её не брала, то ли потому, что старше и опытней никого не осталось. Бабка Мелош к тому времени уже неделю не поднималась с постели, но пребывала в здравом рассудке, ещё и ворчать умудрялась. Другим старикам приходилось ещё тяжелее. Самые слабые, они уходили первыми, даже раньше детей, и не помогали ни доктора, ни лекарства. Впрочем, люди в больницу за помощью вскоре обращаться перестали – и не потому, что им отказывали, а потому, что бесполезно.
Примерно тогда и выяснилось, что город держится не на армии, не мэре и не судье, даже не на пекаре, а на могильщике – или, может быть, мёртвых в какой-то момент стало слишком много.
– Четверо, – пробормотала Анаис, выходя из палаты. Те, кто там ещё оставался, кажется, не особенно-то и стеснялся холодных соседей. – Что же делать?
Шатаясь, она спустилась на первый этаж. Госпиталь точно опустел – навстречу ей не попалось ни одного врача, ни даже медицинской сестры. На пороге курил человек в мундире, накинутом на одно плечо.
– Простите, – позвала Анаис. Зрение помутилось от бликов. – Вы мне не поможете? Нужно отнести мёртвых на кладбище… Тут рядом.
Человек повернул голову; на солнце волосы отсверкнули рыже-красным.
– Ну, я-то причём тут? Сама и тащи, – и он плюнул на брусчатку.
Анаис размахнулась и залепила ему пощёчину. Рыжий расхохотался, потом закашлялся и умолк, но с места так и не двинулся.
«Я… сама?»
Остальное слилось в дурную муть. Чужие двери – сплошь запертые; просьбы и сбитые о дерево кулаки… Некоторые дома были открыты. В один такой она даже зайти не смогла – в нос ударил запах гниения. Анаис сама не поняла, как оказалась перед порогом Хайма, забарабанила по дверному косяку:
– Открой, пожалуйста! Это я, – и сползла на мокрые ступени.
– Анаис?
Южанин откликнулся почти сразу, но не вышел, а выглянул через приоткрытую щель – похудевший, с запавшими глазами и словно бы постаревший.
«Теперь-то всё будет хорошо. Он поймёт».
– Хайм, – губы дрогнули в улыбке. – Помоги мне, Хайм. Там люди… умерли. Надо похоронить. Хотя бы до кладбища…
Замок щёлкнул оглушительно, как выстрел над ухом. Ответ из-за дерева прозвучал невнятно.
– Если ты за этим – уходи. Как передумаешь – возвращайся, уедем отсюда.
«А как же бабушка Мелош?» – хотела спросить Анаис, но не смогла. Зато сумела встать – и сначала пошла, быстрее и быстрее, затем побежала, точно огонь, полыхающий в груди, разлился по венам и наполнил ослабевшее тело жизнью. Запнулась о камень, распласталась на брусчатке, снова поднялась.
«Не осталось никого, – стучало в висках. – Теперь ты одна».
Горечь бессилия поднималась изнутри, как волна, как война, захлёстывала с головой.
– Да пропади оно пропадом, – всхлипнула Анаис, приваливаясь плечом к фонарному столбу – на площади, где тысячу лет назад шумела ярмарка, и взмывали ракеты фейерверков к ночному небу, и девочка продавала красные яблоки, разложенные на перевёрнутом ящике.
Она вдохнула полной грудью – и за смрадом города ощутила вдруг запах дыма. Терпкого и горького, как от палёной шерсти, сладкого, как от сосновой щепки.
– Пастырь, – прошептала Анаис, невидяще распахнув глаза навстречу мглистому небу. – Пастырь дымов и огней, приходи со всеми своими стадами…
«…за отца и мать…»
– Пастырь…
«…за всех, кому отказали в приюте…»
– Приходи…
«…за брата моего, отнятого, за всех братьев потерянных…»
– Приходи, – выговорила она едва. Горечь скопилась на кончике языка, готовая сорваться одной просьбой. Но жар был сильнее; тот жар, который заставил Анаис когда-то протянуть руку – и схватиться за полу плаща; который не позволил ожесточиться, дал силы жить – всегда. – Приходи, пастырь. Помоги мне похоронить мёртвых – больше некому.
Она сказала – и ей стало легко. Потому что правильно; потому что сумела всё-таки позвать его не для себя. И край неба занялся багрянцем, словно все бомбы, миновавшие город, разорвались в один момент. А от горизонта поднялась чудовищная, призрачная фигура – такая знакомая, до боли знакомая.
Анаис закрыла глаза.
И потому она не видела, как со всех концов города занялись пожары – трескучие, похожие на фейерверки; как складывались крыши с хрустом, как ломались балки; как пламя затопило город – от шпилей и до канав, до последней улочки. Но почувствовала, когда загорелось её платье, а ботинки стали расползаться лоскутами.
Наконец стало тихо.
– Посмотри на меня, Анаис, – ласково попросил пастырь.
…Он нисколько не изменился – высокий, выше на голову любой толпы; через плечо перекинута куцая косица, волосы тёмные с сединой; рубашка красно-оранжевая, того же цвета, что кромка свечного пламени, штаны заправлены в сапоги, расшитые серебром. Только пальто своё пастырь теперь держал в руках – и, лишь когда Анаис шевельнулась, накинул его ей на плечи.
Странная ткань, текучая, как пепел, лёгкая и мягкая, облекла тело, как платье, сшитое точно по мерке.
– Пойдём со мной, зелёная госпожа, – улыбнулся пастырь, помогая ей подняться и увлекая за собой. – Здесь нам больше нечего делать.
Анаис хотела спросить, почему он так назвал её, а затем обернулась – и увидела лишь огромное поле, засеянное пеплом. И там, где она ступала босыми ногами, появлялись ростки – тимьян и клевер, как тогда, на пожарище. Ростки вытягивались, сплетались ковром, только вот цветов не было.
Но она знала: цветы будут. Всему своё время.
– Пастырь?
– Да, любовь моя.
– Что ты видишь? Я смотрю, а перед глазами всё расплывается…
– От слёз всегда так, моя госпожа. Плачь, это добрые слёзы… Я вижу людей, и те, кто сильнее, помогают немощным. Вон южанин несёт старуху на плечах; а там солдат ведёт детей за руки, пока их мать показывает дорогу.
– Они живы?
– Да, любовь моя. Все живы.
– Они… смотрят на нас?
– Да, госпожа моя, – пастырь склонился к ней и впервые поцеловал её – не в щеку, как сестру, а в губы. – А ты не смотри. Наша дорога ведёт дальше.
Когда Анаис дошла до края поля, то не было уже пепелища – только цветущий луг. Старуха Мелош, стоя на краю, опиралась на локоть Хайма и щурилась; ей казалось, что в дрожании воздуха проступает что-то… кто-то…
Город отстроили.
Ещё не закончилась война, а он вырос на месте старого пожарища. Из прежних жителей вернулись немногие, хотя мэром стал человек местный, южанин по крови. И, говорят, именно он велел построить фонтан с красивой статуей девы, вроде бы похожей на погибшую возлюбленную.
Иногда в город приезжает бродячий цирк, и его хозяин подолгу сидит у этого фонтана, разговаривая с кем-то. Некоторые видели рядом с ним девушку, другие – девочку лет пятнадцати, третьи – молодую женщину.
Люди сходились в одном: она всегда улыбалась.