Сложное уравнение семьи Брик, в котором к двум друзьям-партнерам присобачиваются любовники, в первую очередь любовники жены, многие пытаются разрешить с помощью логарифмической линейки большевистской революции. Дескать, Октябрь разрушил институт семьи, а Брики шагали в ногу со временем. Почитайте, дескать, валькирию революции Александру Коллонтай и ее открытое письмо трудящейся молодежи «Дорогу крылатому Эросу!».
Основная мысль этой статьи 1921 года довольно нехитрая: миновала пора Гражданской войны, когда народу было не до любовных волнений и нежностей. Бескрылый Эрос – тупая похоть – отшабашил свое. Пришла пора ему обрастать крыльями, а его адептам – ложиться не абы с кем, а с теми, к кому испытываешь чувства, разумеется, не ограничиваясь единственным избранником, как того требовала буржуазная мораль, а расплескивая любовь свободно и по-товарищески щедро, удушив ревность как остаточный мелкособственнический инстинкт. «Буржуазная идеология учила, вдалбливала в голову людей, что любовь, притом взаимная, дает право на обладание сердцем любимого человека целиком и безраздельно. Подобный идеал, такая исключительность в любви вытекала естественно из установленной формы парного брака и из буржуазного идеала “всепоглощающей любви” двух супругов. Но может ли такой идеал отвечать интересам рабочего класса? Не является ли, наоборот, важным и желательным с точки зрения пролетарской идеологии, чтобы чувства людей становились богаче, многоструннее?»[58]
Крылатый Эрос взялся у будущей дипломатки и первой женщины-министра Коллонтай, разумеется, не с потолка, а из «Пира» античного философа Платона, в котором мучающиеся похмельем знаменитые древние греки пространно классифицируют виды любви, от самой низменной тяги к конкретному телу до метафизической любви к идее. В передовых трудах на «половую» тему Платон, как можно догадаться, всплывал не случайно. Именно он в своем «Государстве» впервые заговорил о сексуальной коллективизации: «Все жены этих мужей должны быть общими, а отдельно пусть ни одна ни с кем не сожительствует. И дети тоже должны быть общими, и пусть отец не знает, какой ребенок его, а ребенок – кто его отец»[59].
После Платона эта идея циркулировала в различных утопических фантазиях – к примеру, у француза Шарля Фурье (1772–1832), мечтавшего о коммунальных дворцах-фаланстерах, обитатели которых жили бы и трудились все вместе, без всякого рабского принуждения, а рождавшиеся дети сразу же сдавались бы в коммунальный детсад. Кстати, фаланстеры несколько раз пытались устроить на практике. В частности, в 1902 году в Париже возникла коммуна «Улей», где в 140 ателье-студиях бок о бок работали художники, литераторы и прочий творческий люд, в том числе и Жозеф Леже, и Марк Шагал, и Давид Штеренберг, впоследствии дружившие с Лилей Брик и с удовольствием писавшие ее портреты.
Но Платона поминали не только социалисты, но и метафизики. В частности, философ и мистик Владимир Соловьев, озабоченный достижением религиозного всеединства (по сути, еще один вид антибуржуазного общежития), апеллировал к великому философу. Взять хотя бы его «Жизненную драму Платона» (1898) или «Смысл в любви» (1892–1894), где некоторые пассажи почти буквально предвосхищают тезисы эрудитки Коллонтай, безусловно, Соловьевым пропитавшейся: «Из того, что самое глубокое и интенсивное проявление любви выражается во взаимоотношении двух восполняющих друг друга существ, никак не следует, чтобы это взаимоотношение могло отделять и обособлять себя от всего прочего как нечто самодовлеющее»[60].
Итак, новая пролетарская мораль, которую проповедовала Коллонтай, опиралась на следующие положения:
«1) равенство во взаимных отношениях (без мужского самодовления и рабского растворения своей личности в любви со стороны женщины),
2) взаимное признание прав другого, без претензии владеть безраздельно сердцем и душою другого (чувство собственности, взрощенное буржуазной культурой),
3) товарищеская чуткость, умение прислушаться и понять работу души близкого и любимого человека (буржуазная культура требовала эту чуткость в любви только со стороны женщины)»[61].
Надо сказать, самой Александре Михайловне «многострунность» чувств и отказ от собственнического инстинкта по отношению к возлюбленному давались со скрипом. Будучи замужем за неотесанным матросом Павлом Дыбенко (по легенде, к браку свободолюбивую Коллонтай приговорил Ленин в качестве наказания за политический проступок) и узнав о наличии у мужа любовницы (ее собственной секретарши!), она никак не могла побороть атавистическую буржуазную ревность. Потом эта стыдная ревность вспыхивала не раз по поводу разных женщин и в конце концов закончилась далеко не пролетарской мелодрамой: в пылу уродливой супружеской ссоры Дыбенко стрелял в себя, но промазал.
Как бы то ни было, именно Коллонтай вопиюще несправедливо приписывают знаменитую теорию стакана воды – дескать, потребность в любви сродни элементарной жажде, и сексуальная разрядка должна быть так же доступна, как стакан воды для питья. Теория распространялась, как саранча; красноармейцы насиловали кого попало, а Ленин с наркомом просвещения Луначарским срывали голоса, пытаясь втолковать молодежи, что классовая отмена брачных оков и животное сластолюбие – совершенно разные вещи.
Обсуждая распущенную молодежь в разговоре с еще одной поборницей женских прав, Кларой Цеткин, Ленин не мог сдержать раздражения:
«Многие называют свою позицию “революционной” и “коммунистической”. Они искренне думают, что это так. Мне, старику, это не импонирует. Хотя я меньше всего мрачный аскет, но мне так называемая “новая половая жизнь” молодежи, а часто и взрослых довольно часто кажется чисто буржуазной, кажется разновидностью доброго буржуазного дома терпимости. Всё это не имеет ничего общего со свободой любви, как мы, коммунисты, ее понимаем. Вы, конечно, знаете знаменитую теорию о том, что будто бы в коммунистическом обществе удовлетворить половые стремления и любовную потребность так же просто и незначительно, как выпить стакан воды. От этой теории “стакана воды” наша молодежь взбесилась, прямо взбесилась. Эта теория стала злым роком многих юношей и девушек. Приверженцы ее утверждают, что теория эта марксистская. Спасибо за такой “марксизм”, который все явления и изменения в идеологической надстройке общества выводит непосредственно, прямолинейно и без остатка исключительно только из экономического базиса. Дело обстоит совсем не так уж просто. Некий Фридрих Энгельс уже давно установил эту истину, касающуюся исторического материализма.
Я считаю знаменитую теорию “стакана воды” совершенно не марксистской и, сверх того, противообщественной. В половой жизни проявляется не только данное природой, но и привнесенное культурой, будь оно возвышенно или низко. Энгельс в “Происхождении семьи” указал на то, как важно, чтобы половая любовь развилась и утончилась. Отношения между полами не являются просто выражением игры между общественной экономикой и физической потребностью. Было бы не марксизмом, а рационализмом стремиться свести непосредственно к экономическому базису общества изменение этих отношений самих по себе, выделенных из общей связи их со всей идеологией. Конечно, жажда требует удовлетворения. Но разве нормальный человек при нормальных условиях ляжет на улице в грязь и будет пить из лужи? Или даже из стакана, край которого захватан десятками губ? ‹…› Как коммунист я не питаю ни малейшей симпатии к теории “стакана воды”, хотя бы на ней и красовалась этикетка “освобожденная любовь”. Вдобавок она и не нова, и не коммунистична. Вы, вероятно, помните, что эта теория проповедовалась в изящной литературе, примерно в середине прошлого века как “эмансипация сердца”. В буржуазной практике она обратилась в эмансипацию тела»[62].
Не могу не привести и слова Луначарского – из доклада, прочитанного в Ленинграде 18 ноября 1926 года: «Молодежь говорит: пол, удовлетворение пола есть вещь голая, простая, надо отучиться об этом задумываться. А если у девушки возникали сомнения, если она говорила: может быть, это и правильно, может быть, это и научно, но всё-таки как же это будет: если ты меня бросишь, а у меня будет ребенок, то что же мне делать? – “Он” отвечал ей: какие мещанские рассуждения! Какая мещанская предусмотрительность! До какой степени ты сидишь в буржуазных предрассудках! Нельзя тебя считать за товарища! И запуганная девушка думала, что она поступает по-марксистски, по-ленински, если она никому не отказывает. От этого происходили самые настоящие трагедии, самые настоящие беды, самая настоящая гибель женской молодежи»[63]. Сразу вспоминается мотивация юной Лили Каган отдаться своему растлителю Крейну – страх быть уличенной в мещанстве. «Гибель женской молодежи», на которую ссылается нарком просвещения, в те годы и вправду цвела буйным цветом.
Наконец-то разрешили аборты. И, самое главное, тогда же, 16 (29) декабря 1917 года появился декрет «О расторжении брака» – отныне для развода было достаточно «просьбы о том обоих супругов или, хотя бы, одного из них». Драмы в стиле «Джейн Эйр» и «Анны Карениной» отменялись.
Сексуальная революция следовала шаг в шаг за социальной, в полном соответствии с заветами Маркса и Энгельса. Последний был автором краеугольной статьи «Происхождение семьи, частной собственности и государства» (1884)[64], в которой подробно разбирал устройство семьи на разных стадиях развития человечества. В доклассовом обществе, к примеру, существовал групповой брак, в котором каждая женщина принадлежала каждому мужчине, а каждый мужчина – каждой женщине. В будущем, когда классы исчезнут, считал основоположник коммунистической теории, моногамная модель семьи тоже подвергнется эволюции. А что уж точно неизбежно, так это равенство полов. Вот этого равенства и добивались революционеры, отменяя привычное церковное брачное таинство, закабалявшее супругов навечно. Но в первые послереволюционные годы порывание с традицией стремительно выходило из берегов. Это было целое движение вроде современной группы «Фемен». Правда, в отличие от последней оно было массовым, в нем участвовали представители обоих полов, обнажались не только женские груди, но и другие интимные части мужских и женских тел.
Анекдотов о голышах, разъезжавших в трамваях в одной лишь кумачовой ленте с надписью «Долой стыд!», предостаточно, но вот исторических документов почти нет. Зато спекуляций на эту тему в средствах массовой информации – миллион. Вот, к примеру, что говорилось об обнаженных демонстрациях 1920-х годов на Красной площади в документальном фильме «Секс в СССР»: «Да, во главе этого дикого шествия следовал в чем мать родила большевик со стажем, любимец Ленина, блестящий публицист и работник комиссариата иностранных дел Карл Радек, бессменный лидер движения “Долой стыд!”. ‹…› Надо вам сказать, что Карл Радек был с впалой грудью, маленький и горбатый, зато у него был член до колен, и он разгуливал дома совершенно обнаженный, пугая живущих с ним родную сестру с ее детьми, которые так и выросли сексуальными уродами из-за этого»[65]. В общем, если прямые фотосвидетельства и остались, то в тридцатые годы их, конечно, постарались уничтожить или запрятать поглубже.
Впрочем, отдельные лоскуты информации о творившихся нудистских безобразиях до нас дошли – в частности, выдержка из статьи в «Известиях ВЦИК», в которой нарком здравоохранения Николай Семашко пытается вправить мозги распоясавшимся (буквально) гражданам: «Подобное поведение необходимо самым категорическим образом осудить со всех точек зрения. Во-первых… жестоко ошибаются, когда думают, что если ходить голым, отрастить волосы и ногти, то это будет самая настоящая “революционность”… Во-вторых, путешествие по Москве в голом виде совершенно недопустимо с гигиенической точки зрения. Нельзя подставлять свое тело под пыль, дождь и грязь… Улицы Москвы – не берег Черного моря… В-третьих, очень спорно, содействует ли это дикое новшество нравственности. В тот момент, в который мы живем, когда еще не изжиты такие капиталистические уродства, как проституция, хулиганство, обнажение содействует не нравственности, а безнравственности… Поэтому я считаю абсолютно необходимым немедленно прекратить это безобразие, если нужно, то репрессивными мерами»[66].
Несмотря на эти увещевания, набирали популярность комсомольские коммуны, в которых разбивание на парочки осуждалось как индивидуализм, как угроза коллективизму. Поощрялось перекрестное соитие. Это видно и по литературе двадцатых годов. К примеру, в романе Ивана Рудина «Содружество» описывается студенческая коммуна «Задруга», в которой новоприбывшая стыдливая девушка Лиза подвергается мощной идейной обработке со стороны парней. Забавно, что их риторика отчасти напоминает первое выступление Ромео под балконом Джульетты: «Девичий стыд, воспетый некогда поэтами, – наследственный страх перед нападающими самцами», «Товарищества с мужчиной можно достигнуть, лишь переступив через стыдливость», «Стыдливость и девственность – первое препятствие к эмансипации»[67]… «Ты должна потерять стыд тела. Ну, например, не стесняться и быть обнаженной». (Как мы помним, это качество было присуще Лиле Брик с рождения.) Девушка Лиза, надо сказать, в конце концов воспиталась и сняла все крюки и запоры с дверей – заходи, кто хочет, – но закончилось дело всё равно трагически – изнасилованием и смертями.
В другом произведении – повести Сергея Малашкина «Луна с правой стороны» – комсомольские будни рисуются почти декадентскими красками: «новые люди» перенимают у обормотов Серебряного века и богемный шик, и кокаиновый угар. Героиня повести, комсомолка Таня, приехавшая в Москву из деревни, записывает в дневнике: «За мной ухаживало много ребят, а когда я не отвечала на эти ухаживания взаимностью, меня стали публично называть мещанкой»[68]. Со временем Таня, конечно, исправляется: обрезает волосы, начинает пить, курить и якшаться с парнями.
Или прогремевший рассказ «Без черемухи» Пантелеймона Романова – как раз о бескрылом Эросе, грубо физиологическом, не украшенном старорежимными воздыханиями и экивоками. Героине рассказа хочется красоты и черемухи, а ею пользуются, как клизмой. «Девушки легко сходятся с нашими товарищами-мужчинами на неделю, на месяц или случайно – на одну ночь. И на всех, кто в любви ищет чего-то большего, чем физиология, смотрят с насмешкой, как на убогих и умственно поврежденных субъектов»[69], – жалуется она подруге.
Складывается впечатление, что все эти пореволюционные страсти прямиком произросли из скандального романа Михаила Арцыбашева «Санин» (1907) с его культом удовлетворения плотских желаний, только под чистый безыдейный гедонизм теперь подводились мудреные марксистские формулировки. И совсем не удивительно, что буйство молодежных коммун и радикальных законодательных новшеств сопровождалось курьезными фальшивками.
Самая известная из них – так называемый декрет о национализации женщин, сфабрикованный врагами большевиков для подрыва их авторитета (по одной из версий, декрет сварганил владелец саратовской чайной Михаил Уваров, и его потом за это ограбила и зарезала толпа анархистов). В 1918 году декрет наделал грандиозный переполох в Саратовской и некоторых других губерниях – его перепечатывали, а кое-где, приняв за чистую монету, с рвением применяли на практике. Его содержание и стилистика блестяще выдержаны в духе псевдомарксистского креатива (некоторые историки уверены даже, что большевики сочинили его сами, но потом, испугавшись народного гнева, открестились от него и свалили всё на недобитков-буржуев). Документ постановлял, что с 1 мая 1918 года все женщины от семнадцати до тридцати лет (за исключением матерей пятерых и более детей) изымаются из частного владения и передаются рабочему классу как экземпляры народного достояния; за их бывшими мужьями сохранялась возможность внеочередного пользования ими, остальные члены трудового коллектива имели на это право не чаще четырех раз в неделю и не дольше трех часов (неясно, правда, единовременно или за всю неделю), отчисляя за это два процента своего заработка в фонд народного поколения, на средства которого планировалось содержать «народные ясли» для обобществленных младенцев. Если же мужчина не мог предъявить удостоверение от профсоюза или заводского комитета, то за право попользоваться «отчужденной» женщиной ему предлагали заплатить в вышеуказанный фонд аж тысячу рублей. Кстати, фонд обязывался содержать и «коллективизированных» женщин, выделяя каждой по 280 рублей в месяц. Беременным обещали отгул в четыре месяца, а родившим двойню – 200 рублей. Какие именно имелись в виду рубли – «николаевки» или «керенки», – не уточнялось (кстати, первые в пору военного коммунизма котировались гораздо выше). Выяснить, что можно было купить в 1918-м, скажем, на 280 рублей, довольно сложно, учитывая, что рост цен бешеными скачками обгонял эмиссию купюр. На одном белорусском портале я наткнулась на заверение, что именно такой была в тот год зарплата минского машиниста паровоза и купить на нее можно было четыре пуда (65,5 килограмма) ржаной муки. Как бы то ни было, курьезный декрет, по сути, не опровергал, а доводил «буржуазную» логику до крайности – женщину низводили до категории товара и собственности.