О да! Конечно же, не иначе как я был рожден на чердаке! Что там погреб, что там дровяной сарай – я решительно высказываюсь в пользу чердака! Климат, отечество, нравы, обычаи – сколь неизгладимо их влияние; да, не они ли оказывают решающее воздействие на внутреннее и внешнее формирование истинного космополита, подлинного гражданина мира! Откуда нисходит ко мне это поразительное чувство высокого, это непреодолимое стремление к возвышенному? Откуда эта достойная восхищения, поразительная, редкостная ловкость в лазании, это завидное искусство, проявляемое мною в самых рискованных, в самых отважных и самых гениальных прыжках? – Ах! Сладостное томление переполняет грудь мою! Тоска по отеческому чердаку, чувство неизъяснимо-почвенное, мощно вздымается во мне! Тебе я посвящаю эти слезы, о прекрасная отчизна моя, – тебе эти душераздирающие страстные мяуканья! В честь твою совершаю я эти прыжки, эти скачки и пируэты, исполненные добродетели и патриотического духа! Ты, о чердак, поставляешь мне от щедрот своих то мышонка, то кусочек колбасы или ломтик сала, – ты порой позволяешь мне извлечь их из чрева дымохода, – о да, порою даже ты позволяешь мне изловить, скажем, зазевавшегося воробушка, а порою даже подкараулить и сцапать жирного голубка. О, сколь безмерна нежность к тебе, родимый край!
В высшей степени замечательно и поучительно, когда великий ум в автобиографии своей распространяется обо всем, что случилось с ним в его юности, обо всем, каким бы незначительным все это ни казалось. – Впрочем, разве в жизни высокого гения может когда-либо произойти хоть что-либо незначительное?[1]
Дверь кабинета фрау Шаде распахнулась: здесь не принято было стучать. В проеме замер лейтенант Клотц с объемистой папкой в руках.
– Вы позволите, доктор? Это для вас.
– Проходите, Герман. От кого на сей раз?
– Вы не поверите. От самого Франца Гофмана! Наш знаменитый коротышка оказался ко всему прочему еще и писакой. Как вам это понравится?
– Может быть, и понравится, Герман, а может быть, и нет, – вздохнула фрау Шаде, штатный психолог Тегельской тюрьмы, – прочитать, так или иначе, придется.
– Мы проверили рукопись, доктор. Опасных вложений нет. А вам следует расписаться. Вот здесь.
– Откуда быть опасным вложениям, лейтенант Клотц? – спросила фрау Шаде, расписываясь в получении рукописи. – Вы его боитесь?
– Нет, нисколько, но он странный, как будто не от мира сего. Не знаешь, чего от него ожидать.
– Он умнее многих, лейтенант.
– Не знаю, но смотрит… Знаете, фрау доктор, если бы не его крошечный рост, я бы сказал, что смотрит он свысока. Понятно ли я выражаюсь?
– Вполне, Герман, вполне понятно. Он себя и ценит высоко и, возможно, не зря. Сколько времени его разыскивали? Не помните?
– Года два, не меньше.
– И это после серии невероятно дерзких ограблений, которые он совершал, уже будучи в розыске. Прямо под носом у криминальной полиции. Ему есть чем гордиться, вам не кажется?
– Фрау Шаде?!
– Герман, я шучу, конечно же. Но ведь он едва не стал человеком года, настолько был популярен, если помните. Все газеты кричали о его «подвигах». Ограбление железнодорожной кассы, ограбление частной авиакомпании, ограбление ювелирного магазина, ограбление букмекерской конторы. Это, кажется, еще не все?
– Не все, доктор. Причем многое до сих пор не доказано, его подозревают не только в ограблениях, но и в мошенничествах. Его взяли с поличным, причем совершенно случайно, а иначе он, пожалуй, еще до сих пор бы развлекался на свободе.
– Он по-своему талантлив.
– Вам виднее, фрау Шаде, – проворчал Клотц, у которого в голове не укладывалось, что преступник, даже такой легендарный, как Франц Гофман, способен обладать умом и талантом. – Вас подвезти вечером?
– Спасибо, Герман, – ответила фрау Шаде, – мою машину починили.
– Что же, приятного чтения, доктор, – съязвил лейтенант и удалился, сделав четкий поворот направо кругом, бывший военный как-никак, и лейтенантом его называли по той причине, что именно в этом звании он, пограничник, подал в отставку после того, как объединились две Германии. Он служил в районе Ораниенбурга и охранял Тегельский канал, вылавливая своих не в меру предприимчивых восточноберлинских сограждан, надумавших вплавь пересечь границу в обход известной стены и приобщиться к радостям свободного мира. Беглецы оставляли обувь в вязкой прибрежной грязи канала, рвали одежду и кожу о колючую проволоку заграждений и железную арматуру, торчащую из воды. Лейтенант Клотц возвращал неразумных детей родине, где их ожидало примерное наказание и труд во благо общества. После отставки он получил получиновничью должность в знаменитой своими легендами Тегельской тюрьме, и теперь, по прошествии полутора десятков лет, Германа Клотца стало несколько коробить именование его лейтенантом. Не по возрасту это. А фрау психолог наверняка это понимает, но иногда не преминет… Впрочем, женщина она хоть и лукавая, но романтическая, а кокетство – и это известно опытным мужчинам, каковым почитал себя экс-лейтенант, – кокетство проявляется частенько в самых неожиданных формах.
Фрау Шаде, которую подозревали в изощренном кокетстве, взвесила папку в руках, вздохнула, положила обратно на стол. Придется читать, ведь это ее обязанность. Заключенные не так уж редко поставляли ей подобное чтение; многие были от природы истериками, и такого рода деятельность – письменная исповедь – шла им на пользу, а ей, как психологу, помогала понять истоки девиантного социального поведения подопечных. К некоторым из них она приглашала психиатра или психоаналитика, так как сама не была уполномочена заниматься психоанализом, платили ей вовсе не за это, ее деятельность была ограничена строгими рамками.
Она беседовала с заключенными, проводила тестирование, анализировала результаты тестов, определяя психологические типы. На основании своих выводов она составляла докладные. Например, о том, на какую работу лучше направить того или иного заключенного, или о психологической совместимости либо несовместимости однокамерников. Кому же нужны лишние конфликты? Чаще всего начальство внимало ее доводам, а иногда по каким-то своим соображениям поступало наоборот, и в этом случае почти всегда дело рано или поздно доходило до отчаянных, насмерть, драк, психических срывов и даже до суицидальных попыток.
До конца рабочего дня оставалось больше двух часов, и фрау Шаде, уже уставшей, пришлось взять себя в руки, чтобы сесть за чтение трактата Франца Гофмана. Она опасливо поглядела на черную папку и попыталась представить себе ее содержание. Исповедь? Не может быть. Он слишком самодостаточен, этот неуловимый малыш. Оборотень, как прозвали его газетчики. Тогда что же это? Роман? Впрочем, что гадать!.. И она открыла папку.
«Досточтимая фрау Шаде…»
Надо же, каков слог!
«Досточтимая фрау Шаде, позвольте выразить Вам глубокую благодарность за то удовольствие, которое мне доставили беседы с Вами, пусть даже они велись в сей мрачной обители, пусть даже они были не столь продолжительными, как мне бы того желалось».
Беседы? Фрау Шаде внутренне передернулась, вспомнив их «беседы». Она так и не смогла разгадать этого субтильного карлика. Такое впечатление, что он тестировал ее, а не наоборот. Он просвечивал ее своим бесцветным холодным взглядом, был спокоен, полон достоинства и слегка – не обидно – ироничен. Иногда ей казалось, что они разговаривают на разных языках: вроде бы слова одни и те же, но то, что стоит за этими словами… Такие ощущения иногда бывают, когда разговариваешь с шизофрениками, но Франц Гофман, без всяких сомнений, был абсолютно нормален. Это подтверждали данные ассоциативного эксперимента, методически очень надежного. Гофман быстро отвечал на вопросы, давал те ответы, которые обычно дают люди без психических отклонений, и при этом тонко, едва заметно улыбался, словно знал, какого ответа от него ожидают, более того, словно знал, каким будет следующий вопрос. Да! Без сомнения, он был нормален. Нормален, но аномален. Словно родился на другой планете. Хотя ей (именно ей) абсолютно точно известно, что это не так.
Выглядел Франц юношей, а при тусклом освещении мог сойти и за двенадцатилетнего мальчика, и голос у него был слишком высокий, но чистого – «дикторского» – тона, с мягкими модуляциями, как будто синтезированный. Редкое явление для мужчины бальзаковского… нет, конечно же, этот эпитет применим лишь к женскому возрасту. А лет ему было столько же, сколько доктору Шаде. Доктор Шаде и сама была весьма миниатюрна, но выглядела даже чуть старше своих лет – с юности была не очень здорова, а сейчас еще подступили проблемы одинокой сорокалетней женщины. Да, она ощущала себя сорокалетней, хотя планку в тридцать три года – канонический возраст Христа – перешагнула всего два с небольшим месяца назад.
И вот теперь, когда, надо признаться, она немного запустила себя, появляется человек, к которому она не может не испытывать интереса, даже расположения, и не стоит обманывать себя, не стоит внушать себе, что этот интерес чисто профессиональный и что рукопись она читает только по обязанности.
Она продолжила чтение.
«Дражайшая фрау, вот Вам вопрос: верите ли Вы в судьбу? В неизбежность встреч и возвращений на круги своя? В предопределение? Впрочем, что это я? Разве можно задавать такие вопросы психологу? Как раз и запишет в сумасшедшие. Не беспокойтесь, фрау доктор, не беспокойтесь, говорю я Нет причин для беспокойства! Перед Вами отнюдь не учение нового пророка-параноика, не покаянная исповедь преступника, желающего сократить срок пребывания в заточении, не сценарий кровавого триллера, не комедия положений, не „сказка из новых времен“. Хотя, кто знает, может быть, в конце концов все перечисленные жанры и найдут свое отражение в моем манускрипте. Кто знает, может быть, все, что Вы, фрау доктор, прочтете, покажется Вам полным абсурдом. Но я уповаю на Вашу профессиональную добросовестность и потому уверен, что рукопись будет прочитана Вами до конца. С какой целью, Вы спросите, я тратил досуг и силы на бумагомарание? Что ж, давайте пока считать, что я не лишен авторского тщеславия, что я в восторге от самого себя. Или будем считать, что все дело в неудовлетворенном половом инстинкте заключенного, и сей манускрипт – сублимация в чистом виде. Считайте как хотите. Неважно все это, дражайшая фрау!..А я начинаю тем временем повесть о том, откуда я, кто я, и, возможно, о том, куда я иду. Занавес, фрау! Вигилия первая.
Мой прадед, профессор Киевского университета Михельсон, немец по происхождению, во время Гражданской войны, произошедшей в России после революции семнадцатого года, сделал все, чтобы вывезти семью в Германию. Ему, насколько я понимаю, не нравились большевики, не нравилась восставшая чернь, не нравились политические спекуляции, не нравилась любая военщина, не нравился дефицит продуктов. И дрова воровать он, понятное дело, не умел, а такое умение становилось необходимостью суровой зимой второго года революции. Поэтому, воспользовавшись связями, он буквально в последний момент, накануне взятия Киева большевиками, вывез в Германию жену и сына – моего тезку и будущего деда…»
Фрау Шаде вздрогнула, услышав телефонный звонок. Звонили с контрольного пункта. Она, оказывается, увлеклась чтением, а на посту беспокоились, так как рабочий день уже полчаса как закончился. Где же фрау доктор и ключ от ее кабинета?
– Сию минуту спускаюсь вниз, герр Лемке, – ответила фрау Шаде знакомому пожилому контролеру, – простите, заработалась.
– Так ведь пятница, фрау. Стоит ли задерживаться перед выходными? – укоризненно проворчал Лемке.
– Сию минуту спускаюсь, – повторила фрау Шаде.
Надо же, зачиталась и совсем забыла, что хотелось домой, в уютное кресло под свет абажура, что хотелось переодеться в любимый синий халат и сбросить туфли с отекающих в последний год ног… Рукопись затягивала, что твой омут. Завораживал мелкий, но четкий почерк с вычурными, под старину, росчерками, немыслимым и странным образом облагородивший сероватую и ломкую тюремную бумагу. Фрау Шаде казалось, что подобную каллиграфию она когда-то видела. Но когда и где это было? В другой жизни, что ли, во сне? А может быть, тот забытый или приснившийся почерк и не имел никакого отношения к начертательности, к письменам, к тому, что связано с ручкой и бумагой? Может, это был почерк движения по жизни, почерк, которым пишут судьбу? Скажите, какие округлые, ясные и уверенные сальто гласных! Какие отточенные и грациозные пируэты согласных! Как прицельно расставлены знаки препинания – словно выверенные точки приземления и высоких пружинистых прыжков на гимнастическом ковре.
Впрочем, на исписанные страницы можно посмотреть и с другой точки зрения, с чисто эстетической. Слова, строки представлялись тонкими изящными цепочками с замысловато соединенными звеньями-буковками, каждая из которых могла бы служить эскизом к самостоятельному ювелирному изделию, брелоку ли, кулону ли, подвеске к серьге или браслету. Фрау Шаде не отказалась бы украсить себя несколькими рядами таких вот цепочек, будь они из серебра или белого золота, и всенепременно приобрела бы маленький дамский перстень-печатку, если бы на нем была выгравирована такая вот заглавная буква «S» – первая буква ее имени – с подчеркивающим элегантный поворот двойным контуром и намеком на нечто растительное в росчерке – лиану, стебель кувшинки или вьюнка.
…Если женщина средних лет примеривает к себе чужой почерк, то никак нельзя сказать, что она потеряла вкус к жизненным переменам и махнула на себя рукой. Что ж! Фрау Шаде все еще была достаточно женщиной, и женщиной весьма разборчивой как в выборе украшений, так и в знакомствах, несмотря на одиночество, частую хандру и постоянные бытовые неурядицы. От такого рода неурядиц, к несчастью, никто не застрахован, но на некоторых, и фрау Шаде входила в число этих судьбою избранных «некоторых», мелкие неприятности так и сыплются, как рис на новобрачных.
Когда она выходила замуж, совсем еще молоденькой девочкой, она в своей юной непримиримости по отношению к мещанским обычаям наотрез отказалась от фаты, и ей пришлось об этом сильно пожалеть, так как зерна риса, которыми щедро осыпали молодоженов, застряли у нее в прическе и попали за декольте, что было еще более неприятно. Тогда новоиспеченная фрау Шаде и поняла, что от обрядового антуража либо нужно отказываться целиком и полностью, либо ни на шаг не отступать от традиций. Так, фата и рис на свадьбе – вещи неразделимые. В точности как владение автомобилем и соблюдение правил дорожного движения. Ее муж, который вообразил, что уж ему-то на его выпендрежном «Альфа-Ромео» все можно, ночью разогнался до ста шестидесяти километров на трассе Берлин – Потсдам, а покрытие-то было мокрым после ливня, и «Альфа-Ромео» на плавном изгибе шоссе ракетой сиганул в кювет и взорвался, озарив окрестности, и быстро сгорел. Вместе с Дитрихом Шаде, известным тренером малолетних гэдээровских гимнасточек.
Что это она вдруг вспомнила мужа-тренера? События давно минувших дней. А между прочим, сейчас обязательно еще раз позвонит старичок Лемке и прогнусавит что-нибудь сверхостроумное по поводу женской рассеянности и необязательности. Что бы ему не оставить ее в покое! Кому она тут мешает, в своем кабинетике? Сидит себе, читает и читает.
Прочитала она не более пятой части этого странно притягательного творения и теперь с трудом преодолевала желание снова усесться на стул и продолжить чтение. Впрочем, что же это она? Вполне можно взять с собой рукопись на выходные и почитать дома, в том самом уютном кресле под кремовым абажуром, в любимом халате цвета оперения птицы счастья и толстых носках ручной вязки.
Фрау Шаде захлопнула папку, положила ее в пластиковый пакет, заранее приготовила ключи от машины, заперла кабинет и торопливо направилась к лифту. Вслед ей из запертого кабинета затрезвонил телефон. Лемке, конечно же. Но он опоздал. Опоздал, старый хрен! Она уже в пути. Теперь быстрее, как можно быстрее нужно добраться до дома. У нее есть очень важное дело – дочитать до конца сочинение Франца Гофмана. Вот-вот! Это очень важное дело.