– Ребенка нужно называть семейным именем, – категорично заявила жена, – как звали кого-то из близких родственников. И потом, имя Валерий – такое красивое!
Володя был согласен на любое. С тех пор как у него появился сын, он соглашался с женой во всем, и так продолжалось уже пять дней. Жена сохранила присутствие духа и вообще реагировала на жизнь адекватно, а вот он, он все не мог осознать новое состояние. То, что он стал отцом, не укладывалось в голове, слишком неожиданно все получилось, хотя вроде бы было время подготовиться. Он даже не успел забрать ее из роддома, подвернулась крайне выгодная халтура, отец и теща справились без него. Конечно, если бы сына назвали Василием, как его отца, Володе было бы очень приятно, но не он же рожал, не он вынашивал ребеночка долгих девять месяцев, пока папа, то есть он сам, крутил фонограммы в театре.
Через пару недель Володя немного освоился, чему способствовал отпуск, и сообразил, что никакого Валерия ни в своей семье, ни в семье жены он не знает.
– Ой, отстань, – лениво сказала жена, пахнувшая молоком и свежим бельем. – Валерием звали маминого брата.
– Я никогда не слышал о нем, – удивился Володя.
Жена смущенно отвела взор:
– Ну что о нем говорить. Мы давно не виделись.
К трем годам сынишка Валера обнаружил недюжинные способности к вранью. Даже не способности, он врал органично, а вот с правдой у него не получалось. Врал родителям, бабушкам и дедушке, воспитателям в детском саду, врачам, друзьям по песочнице, пассажирам в троллейбусе, сантехнику, зашедшему в дом поменять кран, кошке и даже черепахе. Жена махала рукой, говорила: "Пройдет". К шести годам сыночек освоил клептоманию. Пока речь шла о чужих игрушках, еще можно было терпеть, но в школе он принялся за чужие карманы, а как-то украл золотое кольцо у собственной матери. Жена задумалась. К седьмому классу ребеночек превратился в азартного игрока. Не было игры, которой бы Валера не освоил, а освоив, не принялся жульничать. Его выгнали из двух школ, поставили на учет в детской комнате милиции, после того как Валерик неудачно залез в чужую машину – клептомания-то никуда не делась, и настойчиво советовали родителям показать мальчика психиатру.
Володя по-прежнему пропадал на работе, но однажды жена прихватила его тепленьким после командировки и затеяла серьезный разговор. На этот раз Валерик залез на порносайт, о чем свидетельствовал счет на сумму, превышающую годовую зарплату жены. Сынок, конечно, все отрицал.
– Милый, я ошиблась с именем для ребенка. Ты не слышал о моем дяде, потому что семья разорвала отношения с ним. Он игрок и лжец. Он проиграл бабушкины сапфиры, которые она сохранила в блокаду. Он подделал документы, продал нашу дачу в Ольгино и потратил деньги на певичку из мюзик-холла. Но мне нравилось имя… Я не знала, что с именем может передаться все дурное. Прости меня.
Жена расплакалась. Володя утешал. Настал его черед адекватно реагировать на жизнь и махать рукой. Но жена оставалась безутешна. Она рыдала на всю супружескую спальню, пока ее не осенило:
– Придумала. Надо поменять Валерке имя. Скоро он получит паспорт, заодно и имя поменяем. Назовем его Леонидом.
– Да Валерка в жизни не согласится. Он уже взрослый, как ты себе это представляешь? – возмутился Володя, но начал заражаться настроением жены. Через неделю нерешительно спросил:
– Ты имеешь в виду своего дядю Леню? Он какой-то непропеченный. Тогда уж назвать бы Василием…
– Твой отец выпивает, – мгновенно парировала жена.
– Ну тогда Николаем, как твоего.
– А мой что – не пьет, что ли? – справедливость жены не знала пределов.
– Поколение такое, – пояснил Володя. – Все пьют.
– Дядя Леня не пьет, – возразила жена. – Не играет, не врет и не ворует. И бабушку, маму свою, уважает.
– У тебя все продумано. Но Валерка все равно не согласится.
Сынок согласился легко. За сотню долларов, фирменные джинсы и новый велосипед. Загремев с этого велосипеда следующим летом, он сломал руку.
– Что значит родная кровь, – удивлялся дядя Леня, безропотно возивший племянника к врачу. – Я ведь тоже руку ломал, как раз в Валеркином возрасте.
– Не Валеркином, а Ленином, – привычно поправила жена и легонько побледнела.
Ко времени учебы в институте сынок прекратил лгать, воровать и играть в любые игры, кроме компьютерных.
– Вот видишь, – укорял Володя, – само все прошло, зачем было комедию ломать со сменой имени.
– С чего ты взял, что само? – усталая жена укладывала передачку сыну, лежавшему в Боткинских бараках с желтухой – как дядя Леня в свое время. Если сынок не ломал рук или ног, не цеплял гепатит и краснуху, то оказывался крайним для отправки в колхоз, в самую глубокую дыру на производственную практику, на внеочередное дежурство по общежитию. Боевой характер, присущий ему в школе, сменился безропотностью и привычкой к невзгодам. Дядя Леня, человек большой души, был законченным неудачником. Прежде жена не замечала этого, а теперь подолгу беседовала с дяди-Лениной женой и мрачнела все больше. Незадолго до того, как Леня должен был защищать диплом, она пристала к Володе с той же безумной идеей:
– Скоро Ленечка защищается, давай заодно поменяем ему имя, чтобы диплом выписали уже на новое.
– Ну ты даешь, – только и ответил Володя.
– А что ты думаешь, – взвилась жена. – Ребенка же отправят в армию.
– Других-то не отправляют, – защищался Володя. – У них же военная кафедра.
– У дяди Лени тоже была военная кафедра. Тем не менее отслужил – единственный из всего выпуска. А ведь в то время не было горячих точек.
– Но Леньке двадцать один год, у него уже связи завелись по будущей работе. Как он это объяснит? И как ты хочешь назвать взрослого, считай мужика, против воли, – Володя соглашался, сам чувствовал, что соглашается.
– Алексеем. Леша, Леня – почти одно и то же, и объяснять не придется. Главное, документы исправить. А друзья будут звать, как звали. Мальчик покладистый, не станет маму расстраивать, если я попрошу, согласится.
– Подожди-ка. Алексеем?
– Брат твоей матери. Не пил, не крал и удачлив был. Женщины его любили А у нашего сыночка до сих пор нет девушки.
– Как же удачлив, если в двадцать лет разбился на самолете, забыла? – Володя занервничал, поверил вдруг в женины бредни, стало страшно за сына.
– Я все продумала, Леньке уже двадцать один. Он проскочил тот возраст. Видимо, среди пассажиров самолета оказался закоренелый неудачник, такой пропащий, что дяди-Лешино счастье перебил.
– Но почему бы не назвать сына нейтрально? Сама видишь, с родней у нас сплошные обломы.
– Нет, ребенка нужно называть семейным именем, – настаивала жена, и глаза ее сверкали, как двадцать один год назад.
Леонид выказал такое равнодушие к родительской затее, что те опешили. Ночью Володя не мог заснуть. Надеялся, что сын возмутится и вместе они уговорят мать не поддаваться суевериям. Минута слабости, когда сам согласился с женой, прошла, Володя не помнил ее принципиально. Он не спал и потому услышал, как в три часа утра сынок разговаривает по телефону. Наутро Леня попросил обождать с переименованием пару недель, потому что это совпадет с… он выдержал паузу и пообещал сюрприз. Жена схватилась за сердце и сообщила, что хватит с нее сюрпризов, наверняка Ленька темнит, наверняка узнал что-то ужасное про армию. Но сынок заверил, что сюрприз окажется приятным.
В субботу Ленька поднялся ни свет ни заря и умотал прежде, чем жена успела проснуться. Володя встал, побрился. Правильно сделал, вскоре Ленька вернулся, да не один, а с девушкой, беленькой, худенькой и довольно хорошенькой.
– Знакомьтесь, предки, моя Анька.
Жена, не успевшая сменить халат на платье, смутилась и потому поздоровалась нелюбезно.
– Торжественно приглашаем вас на регистрацию нашего брака, которая состоится послезавтра по адресу…
Жена охнула и принялась сползать по стенке. Володя потянул нитку из рукава домашнего свитера, принялся наматывать ее на палец. Девица обернулась к Леньке и залопотала что-то, вроде бы на французском. Жена прекратила сползать, разгневалась:
– Молодые люди, извольте нормально разговаривать. Мы пока еще в России живем.
Ленька засмеялся, ободряюще обнял девицу за плечи:
– Мам, Анька – она на самом деле Ани и плохо говорит по-русски. Только сегодня из Канады прилетела.
Жена заплакала и села на пол с размаху, не сползая.
Ленька, переименованный в Лешку, улетал с молодой женой в Канаду. Его ждали новая работа и новая страна. Пока самолет находился в воздухе, жена молилась по псалтырю, на память молитв не знала. Лешка долетел благополучно, устроился хорошо, с Ани зажил замечательно. Только к родителям в гости никак не мог выбраться. Им к нему тоже не получалось, жили письмами.
– Вот мы и остались без сына, – всхлипывала постаревшая жена. – Все-таки нельзя было его так называть. Пропал ребенок.
– Глупости, – сердился Володя, – что значит – пропал, ему здорово там, не о себе думай, а о Лешке.
– Один к одному, – продолжала жена, – дядя Леша в двадцать лет погиб, а наш как раз в двадцать с Анькой познакомился, на фестивале. Надо было лучше имя искать, зачем ты меня слушался, настоял бы на своем, муж как-никак.
Через два года у Володи родился внук. Сын писал, как они искали имя для ребенка. История со сменой имен мужа развеселила Ани, но махровое суеверие далеких родственников заставило отложить приглашение и перенести их вызов на некоторое время. Ани боялась, что бабушка с дедушкой плохо повлияют на маленького Валерика. Так назвали внука, имя выбрала Ани, хотела сделать мужу приятное. Молодые родители тряслись над сыном, психика у того оказалась неустойчивая, зато проявилось устойчивое пристрастие к ювелирным изделиям. В годовалом возрасте Валерик стащил бриллиантовую брошь у крестной матери, а кидая монетку в церковную кружку, другой рукой немедля выгребал три, пока еще он не удерживал больше.
Из всех старых вещей только люстра имела право на существование, в том случае если Салли обратит на нее внимание. Салли не сводила с люстры глаз, хотя посередине гостиной прямо на ковре возвышалась целая гора вполне достойных внимания забавных и милых вещиц.
Елочная игрушка в виде люстры, неяркая, из потускневшего серо-жемчужного стекла, украшенная висюльками запылившегося изнутри стекляруса, лежала чуть-чуть в стороне. Сорок минут, с семи пятнадцати утра до без пяти восемь, он потратил на это "чуть-чуть". Получалось то слишком близко, так что люстра терялась среди ярких шелковых лоскутков, выпуклых прихотливых пресс-папье, розовых и зеленых пепельниц из природного камня, ни разу не использованных по назначению, тяжелых латунных подсвечников, то слишком далеко, что выглядело явным намеком. Опускаться до очевидного символизма он не хотел ни в коем случае, двигая игрушку по ковру сорок минут туда-сюда, пока не нашел то самое "чуть-чуть". Тело люстры состояло из двух шаров, верхний поменьше, нижний – побольше, шары скреплялись четырьмя стеклянными трубочками, одна из которых была раздроблена, и на проволоке, пропущенной внутри, болтались обломки с неровными краями, не длиннее бусины стекляруса.
Салли сидела на неудобном диване с деревянной высокой спинкой, не заботясь о том, чтобы хоть как-то скрыть свое напряжение. Щеки ее слегка запали, уголки глаз словно бы подтянулись к вискам, отчего сами глаза казались темными. Но глаза у Салли серые, он знает. Светло-русые волосы, тонкие и не слишком густые, больше не прыгали на плечах, а томились на хрупком затылке, стянутые старомодным безвкусным узлом. Салли вцепилась пальцами в жесткий подлокотник, ногти ее были обгрызены, почти как тогда, ему показалось, что он даже различает следы чернил на большом и указательном пальцах. Лишь большая и тяжелая грудь, единственное, к чему он оказался не готов, слишком большая, слишком тяжелая для ее хрупкого тела, сохраняла презрительное спокойствие. Может быть, это из-за беременности, но талия оставалась по-прежнему тонкой, даже тоньше, чем раньше. Если бы он не знал точно, не навел справки, никогда бы не подумал, что Салли беременна. Она не изменилась, те перемены, которые произвели бы впечатление на другого, для него служили лишь доказательством того, что время, общее время его и Салли, по-прежнему не движется.
– А помнишь, – подруга, которую Салли взяла с собой, чтобы чувствовать себя увереннее, назвала Салли ее настоящим нелепым именем. Он помнил и эту подругу, вот она действительно изменилась за истекшие семь с половиной лет, превратившись из некрасивого подростка в некрасивую, но уже по-другому, девицу. Подруга оживленно заговорила, показывая костлявым подбородком на игрушечную люстру, – помнишь, как ты разозлилась, чуть не подралась с Рыжим, когда он разбил эту хрень?
Салли пожала плечами и наконец-то взглянула на него. Не в глаза, нет, шевельнула ресницами в сторону его галстука, спохватилась и уставилась на свои пальцы, все сжимавшие подлокотник. Осторожно пошевелила пальцами, по очереди: указательный, средний, безымянный не двинулся, мизинец. Проверяла, должно быть, не вросла ли в старый диван.
– Так-таки ничего не хочешь взять на память о доме? – он спросил легко и непринужденно. Что в этом такого, обычный вопрос. Дом продается, он только что сообщил Салли об этом. Она родилась и провела здесь свое детство, можно сказать, начало юности. Жила здесь еще на заре юности. Почему не говорят "на восходе юности"? Он действительно очень спокоен, если способен размышлять о подобных глупостях, сам от себя не ожидал. Но что там Салли?
– Нет, спасибо, – Салли отвечала кратко.
Сломанная елочная игрушка сиротливо блеснула жемчужным боком и угасла в темноте, когда свет в гостиной погасили.
…..
Он не останется умирать здесь, в доме, так и не ставшем своим, в городе, где все помнят его стремительное восхождение, завидуют ему и нетерпеливо, с радостью и злорадством ждут его крушения. (Как оживились они, забегали и засуетились, еле прикрывая удовольствие набрякшими от неутоленных желаний веками, когда рухнул отец Салли, его компаньон и учитель, предавший его в конце концов.) И в этой стране, ставящей все с ног на голову, извращающей нормальные человеческие отношения, опошляющей любые чувства, кроме зависти и угодничества, он не останется. Уедет на какой-нибудь маленький ласковый островок, в частный санаторий, где его никто не знает и никому нет дела до того, насколько быстро он разбогател. Он богат и может позволить себе прожить причитающийся остаток жизни в удовольствии и относительной роскоши. Лишь удлинить срок он не может. Осталось недолго. Консилиум из самых известных белых халатов подтвердил диагноз, давным-давно поставленный уездным докторишкой. Но тогда он не поверил. Тогда он был молод, а Салли еще жила со своим отцом в этом доме, никто не помышлял о крахе. По праздникам весь город выстраивался в очередь у дверей, чтобы выразить почтение и удовольствие. У него не было денег вовсе, и он не мог делать подарки Салли. А ей хотелось подарков. Любому ребенку хочется подарков.
Санаторий на ласковом острове съест небольшую часть капитала, так что денег хватит. Нет, никакой помпезности, никаких роз, не дай бог, орхидей, она все равно не понимает в них. Что-нибудь очень простое, но красивое, львиный зев, например, душистый горошек, вот-вот, разноцветный душистый горошек в шелковой синей бумаге. Пусть цветы меняют каждый день. Разумеется, на розы его денег могло бы и не хватить. Использованные букеты, высохшие хрупкие трупики, шуршащие блестящим шелком, можно складывать за хранилищем, устроенном в бывшем доме Салли, комната довольно большая.
Как Салли относилась к нему все те годы, что они не виделись, со дня похорон отца? Наверняка ее отношение менялось. Откуда – куда? Что она почувствовала, узнав, что именно он покупает ее дом? Поверила ли тем слухам? Считает ли его виновником краха? Одним из виновников? А ведь безусловно знает о том, что ее отец подставил его, давно, чуть ли не в самом начале. Дети понимают гораздо больше, чем кажется взрослым, да и не ребенком она была, подростком. Заваленным дорогими подарками подростком. Сегодня Салли не может купить даже приличную обувь, туфли, в которых она пришла, потерлись на носках. Да еще нелепый брак и беременность. Подкупить ее врача оказалось намного дешевле, чем можно было предположить.
Хранилище он уже оплатил на девятнадцать лет вперед. Цветами займется завтра с утра. Через девятнадцать лет, когда ребенок Салли родится, вырастет и перешагнет порог совершеннолетия, его разыщет доверенное лицо и объявит о праве вступления в наследство. И тогда при свидетелях будет открыта стальная дверь, обитая деревянной рейкой, и счастливый наследник станет обладателем серой сломанной люстры, елочной игрушки, подаренной им Салли на последнее общее Рождество и букетов, скопившихся за девятнадцать лет к игрушке в придачу.
Поначалу Петька не слишком отличался от сверстников. Тощий, белобрысый, с выгоревшими до такой степени бровями, ресницами и глазами, что на лице был заметен только нос, вообще-то маленький, но в крупных конопушках. Учился Петька из рук вон плохо, но так в поселковой школе учились многие. Старшие его братья и сестры тоже не блистали хорошими оценками, но едва дотянув до восьмого класса, норовили перебраться в город. Петька так и остался с матерью, к тому моменту все уже поняли, что место подсобного рабочего в магазинчике, где работала Петькина мама? – большая удача и отличная карьера для него.
Он таскал ящики с вермишелью, сухим киселем и мыл полы, став в этом деле крупным специалистом. Хитрость в том, что надо не лениться и мыть из двух ведер: сперва очень мокрой, после хорошо отжатой тряпкой. И все довольны.
Свободное время Петька проводил на озере. Друзей в поселке у него не осталось, либо разъехались, либо заняты по хозяйству, и сторонились его бывшие друзья, скучно им было с Петькой, что ли. Польет Петька грядки в огороде, помоет матери полы как профессионал – и на озеро. Без удочки – червя он так и не научился толком насаживать, больно черви вертлявы, а крючок маленький и царапается, – так бежит, посидеть на берегу, в воду посмотреть. Кажется Петьке, что там, в воде, жизнь привольная, люди живут добрые, водяные, никто не дразнится "дурак, дурак", чипсов от пуза и лимонад "Колокольчик". Петьке частенько перепадали чипсы в магазине, но пакетиком разве наешься?
Сидит на берегу, вода мягкая, маслянистая к руке, коричневая от торфа. Мальки носятся стайками, выпрыгивают из воды, играют. В тени от козлятника, козьей ивы, щуренок стоит. Какой малек зазевался, щуренок его – хап, как чипсу, и все. Над водой крачки носятся с раздвоенными хвостами, тоже мальков жрут. И Петька похрустывает пакетиком. Два раза руку запустил – уже пусто. Потом, если ветер на озере, пакетик шурша до воды долетает, бьется на мелководье, как пестрый плотик, переливается серебряными искрами. Если нет ветра, так и лежит рядом, лезут в него рыжие голодные муравьи – жрать крошки. Узнать любимое Петькино место на берегу нетрудно, там блестящих оберток набралось – пропасть, красиво, как они в козлятнике шуршат и сверкают на солнце.
А еще Петька полюбил радио слушать. Утром в магазине народу нет, моешь полы, а радио играет музыку, поет, не то рассказывает что-то полезное. Жаль, понять не всегда удается, но что полезное – факт, стали бы по радио глупости говорить, как же. И вот Петька слушает передачу и вдруг все понимает, так толково радио ему рассказало об окружающей среде, а среда эта – то же озеро Петькино. Так радио объяснило: дескать, твое озеро и есть и как эту среду беречь и охранять надо. А что на берегу пустые бутылки и обертки, это вовсе не красиво, а плохо и безобразно. Пивные бутылки Петька и раньше собирал, в магазин носил, мать за это ему чипсов или лимонаду. А пластиковые не принимают, их Петька не трогал, какой смысл. А смысл-то есть, потому что озеро, среду свою, беречь надо. Петька отрекся от старых привычек, все ему в другом свете увиделось.
Перво-наперво собрал все свои пустые пакетики по кустам, хоть поначалу и жалко было, собрал и сжег. После в азарт впал, обошел озеро – а по зарослям пробираться не шутка, – обошел, подобрал чужие обертки, мешки и пластиковые бутылки. Несколько дней на это угрохал, но чисто в среде стало, как в магазине. А после наступила суббота. Понаехали на озеро компании на машинах: костры жечь и колбасу на палочках жарить. Петька любил субботы: в магазине покупателей больше, мать довольная, уже с обеда пьяная, работать не заставляет. На озере можно много интересного увидеть за кустами, иногда и разжиться чем: теряют приезжие. Часы и деньги реже, одежку часто.
В эту субботу Петька не за кустами подглядывал, хотя видел, как туда удалились двое, Петькиного возраста, парень с девкой; больше следил: много ли мусора оставляют за собой компании. Домой можно не торопиться, мать примет еще бутылочку и завалится спать до воскресенья. А чего ей не спать, коровы-то они не держат. Мать у Петьки строгая, пьет только по субботам, в остальные дни ему нельзя поздно приходить – прибьет. Мусора оставили порядочно. Петька еле дождался конца работы в воскресенье – побежал убираться и жечь. Прибежал, а на озере новые компании сидят… В понедельник лишь управился. Хорошая жизнь пошла, насыщенная, деятельная.
Но пришел июль, а с ним жара. Компании сидели на берегах не только в выходные, а с утра до вечера в будни. Даже в кустах скапливались бутылки. Петька не успевал. Вместо удовольствия он ощутил раздражение, а к концу недели – злость. Злиться Петька до этого не умел. От злости уставал и расчесывал коленки до болячек. А компании все ехали на своих машинах, мусор копился, так, что даже к воде стало трудно подойти: то разбитая пивная бутылка, то журналы изодранные, то бумажные тарелки с остатками еды. И не видно привольной волшебной жизни в озере, не добраться до той, другой водяной страны через бутылки и белые стаканчики.
Те, которые на машинах, гоняют Петьку, чтобы не жег мусор, не вонял, не мешал культурно отдыхать. Пробовал он несколько раз объяснить про окружающую среду, приохотить отдыхающих к своему занятию – не справляется ведь один. Какие смеялись и ругались обидно, а какие и тумаком угостили. Зарекся Петька.
Вот сидит он в воскресенье на берегу рано-рано, еще и работа в магазине не началась. Успел уже убрать чуть не пол-озера. Спуск к воде, самый хороший, где песочек на дне, расчистить. И голова такая ясная, думается легко, не как в школе. Понимает Петька, что скоро приедут машины с тарелками, бутылками, людьми и снова все покроют ровным слоем мусора, к воде опять не пройти. И тут он правильно быстро соображает, что надо делать. Лезет в кусты по топкому илу, находит крепкий мешок с ручками, с надписью непонятной, складывает туда ключи от озера (остальным-то невдомек, что осколки – это ключи), снимает джинсы, найденные на берегу в прошлом году, и идет по песочку прямо в воду – по самую шею. И, медленно пятясь к берегу, аккуратно выкладывает на озерное дно крупные осколки бутылок, толстые, острые с неровными краями. Хорошо, часто выкладывает, а у берега чуть углубляет в песок, чтоб не видно было тем, кто купаться пойдет. Петькины это ключи, и ничьи больше. Никто не догадается, пока в озеро не полезет, что заперто. А уж полезут, так сразу поймут про среду и про ключи.
Разве можно сказать, что твоя жизнь не сложилась из-за него? Ну, во-первых, она сложилась. Так или иначе. Как складываются-раскладываются карты на столике вне зависимости от того, сошелся ли пасьянс. При чем тут этот старик с пухлыми коленями сластолюбца, плешью и тонким длинным членом? Весна в семнадцать лет не отличается от весны в шестнадцать. Те же вишни в цвету, соловьи, рассеянный городской гомон, люди, коих не замечаешь. Экзамены. Нет, экзамены – нет, экзамены отличаются. В шестнадцать они последние. Условно последние, ты пока еще не думаешь о следующих. Куда деваться после экзаменов? Если сверстники раздражают. Потому что не принимают тебя всерьез, не зовут покататься на кораблике в избранной компании самых… надутых, самых благополучных, самых пристроенных – в будущем – благодаря широким и крепким родительским спинам. Куда же деваться? Покуда они пьют на палубе оплаченного отцами кораблика сладкое и тягучее красное вино, тискаются на ветру, а после неукротимо извергают содержимое желудков на свежие прохладные и плоские, словно вырезанные из серо-голубого картона, волны, ты бредешь – куда?
Домой нелепо, так рано тебя не ждут. К подруге? Так ведь нету подруги. Ты идешь к нему, немного равнодушно понимая зачем. Покупаешь дешевое, тоже красное и сладкое, пенистое вино в первой попавшейся по дороге лавчонке, пушистые теплые персики, сыр. Идешь.
Надо сказать, он относится с пониманием. Нет! Никакого вина. Дефлорация – дело серьезное. Неважно, что твои соученики давным-давно распрощались с девственностью. Они же проделали это без понятия, с такими же неопытными, как сами, ровесниками. Но у тебя соблазна не возникло – никто не соблазнял. Так уж лучше с ним, чем никак. Пора. Экзамены позади.
Хорошо, что это, если по-честному, неэстетичное действо быстро кончается. Можно перейти к вину. Принесенное тобою вино он пьет с удовольствием, и это счастье. Ведь ты его действительно любишь. А то, что сладостный, если верить обрывкам разговоров твоих самонадеянных сверстников, процесс не доставил тебе удовольствия, только неловкость и слабенькую боль, – не его вина, твои проблемы. Шумит ветер за закрытым окном, осыпает вишневый цвет. Кораблик с соучениками гуляет где-то по волнам, недалеко от центральной пристани.
В конце концов, им, на кораблике, сейчас гораздо хуже, чем тебе. Много ветра, много вина, а еще больше глупости. И бессмысленных споров, и бессвязных речей. А он умеет говорить. И даже слушать.
Только он, первый из всех, да ладно – единственный, объяснил тебе, как много ты можешь. Как отличается то, что ты можешь, от слабых потуг твоих соучеников. Поверилось не сразу, но он умеет найти доказательства там, где другие видят лишь нарушение логики. Он же – Учитель. Как же ты забываешь главное? С этого следовало начать. С того, что он – Учитель. Непревзойденный. Хотя и неизвестный, что странно. Ну в масштабах города неизвестный. А в близком окружении – вот, в близком окружении все завидуют и удивляются. Как? Как ему удается добиваться таких успехов от своих учеников? Может, он кормит их специальными витаминами? Поит молоком сказочной козы Амальтеи? Почему с младых ногтей его избранные ученики проявляют чудеса самостоятельности в суждениях, откуда у них эта легкость, виртуозная техника в споре, непринужденность и божественная свобода? Да хоть тебя взять! Куда девается замкнутость, неуклюжесть, страх перед насмешкой невежды – едва дело доходит до Предмета? Ты паришь стремительней стрижа, играешь привольнее ветра, пьянишь сильней вина.
Ты знаешь ответ. Он очень простой. Почему? Да потому, что ты делаешь это для Него и только для Него. Поэтому легко. Все остальное, все, что ты делаешь для родителей, знакомых, для себя, наконец, – тягостно. И как следствие – неуклюже. Потому что неуклюжесть – вовсе не твоя отличительная черта, лишь следствие скуки, чего другим не понять.
Но что там с твоей жизнью? С внешней, после осыпавшихся вишен и вернувшегося к центральной пристани выпускного кораблика? Соученики вступают в брак, заводят детей и всякие скучные дела. Твои родители отплывают на лодочке с пятаком, зажатым в правой ладони: заплатить последнему перевозчику. Следующие вишни отцветают все быстрей, обгоняя черемуху, зимы, напротив, удлиняются. Но это – внешняя жизнь, тебя не касается. Ты по-прежнему номер один у него, Учителя. Никто не может, не владеет Предметом лучше тебя. И периодические постельные забавы учителя с другими избранными им учениками, даже великовозрастными, тебя не волнуют: ревность нелепа, а жизнь тиха и гармонична. Пока не появляется этот мальчишка, сопляк, на десять лет младше, белокурый, как продажная девка, волоокий, томный, как стельная корова. Можно пережить, даже легко, что теперь учитель сжимает его бедра своими пухлыми коленями – раз в неделю, по вторникам, подумаешь, не жалко. Но он, этот смазливый и волоокий, претендует на номер один в овладении Предметом.
И Учитель подтверждает претензию. Так.
Ты уходишь, исчезаешь, занимаешься другими незаметными мелкими делами, краткими, пресными, как стежки белошвейки. Стежки плотно прилегают друг к другу: год, другой, десять. А дети соучеников уже выросли и – округ-то небольшой – в свою очередь отправились к Учителю. Вот-вот для них поплывет кораблик со сладким вином, зацветут вишни…
Ты начинаешь думать о собственной жизни, лет тебе пока еще не столько, чтобы не догнать черепаху; ты еще можешь начать другую свою жизнь или вернуться и бросить эту, старую и выцветшую, в пухлые ревматическими колени – я возвращаюсь! Все равно, под каким номером. Возьми меня. Сперва так, а после обратно, навсегда!
Иной раз ты думаешь, что лучше бы он умер, уплыл на лодочке с пятаком в правой ладони, избавив тебя от выбора. И нечаянно догадываешься: выбора можно избежать, придумав все заново. Тебе не надо убивать Его, лишь написать нового Учителя, ведь ты же по-прежнему номер один в Предмете, ты-то знаешь.
Разворачиваешь чистый лист, его девственная белизна наполняет твою строгую комнату прохладным ветром и свежестью едва распустившегося вишневого цвета; не задумываясь, выводишь заглавие: "Диалоги". Слова множатся, словно их выносит на новый лист весенним ветром, бегут, подгоняя предлогами отстающих, придерживая точками не в меру яростных.
Пройдет весна, и другая, и сотни таких весен. Сгниет последний в округе выпускной кораблик, уплывут с Хароном праправнуки твоих соучеников, и семьи их, и овцы их, и утки, и черепахи. Никто не вспомнит – не вспомнил бы – твоего учителя, кабы не твои "Диалоги с Сократом", где ты не пожалел слов даже для того, чтобы обустроить в чужой грядущей памяти закуток тому волоокому мальчишке, Алкивиаду. Или, наоборот, убил мальчишку, сочинив заново…
Значит, он, Учитель, все-таки научил тебя?!
Первым был Жувачка и карандашик для век.
Карандашик он, наверное, позаимствовал у мамы или старшей сестры – слегка сточен. Все-таки у сестры, дешевый потому что. Карандашик дешевый. Это в шестом, не то седьмом классе. Жувачка Карандашик высокого роста, иначе бы я не клюнула. А рот у него маленький, туго собранный, как розовый помпон. Мы даже не целовались, держались за руки в кино и прижимались друг к другу коленями и плечами. После не помню. Куда-то он делся. После было много Книг, некоторые даже сохранились. Китайские турецкие Тени, мыльные Помады, левые Пудры, Ремень, да, кожаный красивый – с этим целовались, ну с Книгами тоже, впрочем; слюнявыми детскими поцелуями.
Моя девственность досталась Колготкам с черными розочками. Это первая. Я дарила ее трижды, пока не поняла, что подарок сомнительный, ценности не представляет. Это не сложно – подарить девственность, но негигиенично. Вот Браслетику она бы пригодилась, но я была не готова. Выпила перед праздником – Алые паруса, все выпивали. Белые ночи, Стрелка Васильевского острова. До Дворцовой не добралась. С непривычки затошнило, очередной Помада, из параллельного класса, куда-то делся; забрела на Менделеевскую линию в поисках кустиков, а тут – Браслетик. Ну Браслетиком он стал наутро, а тогда, ночью, посадил меня в машину, отвез к себе, напоил чаем; но меня все тошнило, потому и говорю – не готова была. Утром, конечно, поздно, уже не исправишь. А он достает красивый довольно-таки большой браслет с синими камушками, я думала – золотой, оказался просто позолоченный. Но мне понравился. Сам Браслетик был как раз маленький, но тогда мне это уже не мешало. Маленький, с редкими волосиками и неровными зубами, и пахло от него влажной пылью. Он, кстати, первый из тех, кто хотел на мне жениться. И дарил уже не золоченые браслеты, а что-то стоящее. Но сперва-то – дутый браслетик.
Я сделала его счастливым: почти год – так, а после четыре месяца жили вместе. Уже через месяц поняла, отчего он пахнет пылью, дело не в возрасте, около сорока ему, – уныл и податлив, как тряпка для уборки. Мама убивалась: Браслетик представлялся ей идеалом – ну! продукты возит (маме), предлагает руку-сердце (мне), хорошо (по ее меркам) зарабатывает.
Когда появился Сумка от Гуччи, я вздохнула с облегчением. Смешно, что он вручил свой первый подарок на приеме, устроенном Браслетиком в его честь, условно, конечно. Сумка считался научным руководителем Браслетика. Он был еще старше, но много импозантнее, с густой седой гривой изрядно длинных волос и разбойничьими усами, а пахло от него хорошей туалетной водой. Он мне в общем-то нравился. Правда, хоть и не мне о том говорить, раздражало, что всему тотчас определял свою цену – а я помнила о первом подарке-сумке, стало быть, так меня оценил. Но секс с ним был приятный и необременительный, а секс – это беда, раздражает, дело такое. Сумка пристроил меня в институт учиться и на квартиру к своей, быть может, родственнице. Мы виделись хорошо если два раза в неделю, а то и раз. Хватало времени на другие мелкие Подарки, но на их площади. С быть может родственницами неудобно – заложат, как пить дать. Зато Сумка часто водил меня в рестораны, театры и на настоящие приемы.
Вот с одного из таких приемов, устроенного каким-то арабским представительством в честь выставки их золота в Эрмитаже, я и ушла с Зажигалкой. Бизнесмен Зажигалка не жалел денег на мои тряпки и путешествия, но я никак не могла забыть первого подарка – разовой зажигалки. Ну, и фантазии у него случались дурацкие: то экстремальный секс в самолете, то свари ему украинский борщ со шкварками – гадость какая!
Мама к тому времени махнула на меня рукой и угрожала завещать квартиру свидетелям Иеговы. Хотя я успевала в институте довольно хорошо, практически без троек и, главное – сама, на взятки преподавателям не тратилась. А на преддипломной практике своими руками выбрала Айфон. Буквально выпросила, пока брала интервью, да он и сам был не прочь. Айфон служил в городской администрации, и вопрос с моим трудоустройством плавно перетекал в восклицательный знак. Айфон снял для нас отдельную квартиру без всяких родственниц, но мог наведаться в любое время, так что от других Подарков пришлось отвыкать, даже от разовых. Хотя я была не в обиде. На смену Праге Зажигалки пришла Ницца, а борщ, коли возникала нужда, готовила Люся, приходящая два раза в неделю на хозяйство. Я так расслабилась, что стала подумывать, не родить ли мне маленького Айфончика, еще пара лет, и двадцать пять стукнет, а там – ну нехорошо уже там. Глядишь, оставит он свою старую во всех отношениях семью, а я сделаю его счастье на достаточно долгий срок, во всяком случае на тот срок, пока не встану на ноги совершенно крепко. Не успела подумать – вот, сразу и задержка; обрадовалась, дурочка. Айфон задумался, взгрустнул. Но колечко с бриллиантом подарил, на карат – как для помолвки. А у меня температура высокая, и "скорая помощь", больница, гинекология, диагноз-если-по-человечески – воспаление матки, стерва-врачиха говорит, партнеров надо аккуратнее выбирать.
Из больницы меня забрала мама. Спасибо, что забрала. Спасибо Айфону, что предупредил ее, мог бы и не позвонить.
А ведь у меня вправду никого не было, кроме него, в то время. Вправду.
Это другая болезнь начиналась, но кабы знать.
Полтора года проболела. Три операции. Полгода в себя приходила. Подурнела, похудела, ногти стали слоиться – не отрастишь. Александр Степанович, мой хирург, говорит, что-то вы, голубушка, духом пали! А вот я вам китайский амулет подарю, на счастье и здоровье!
Но это же мой врач, он же меня в прямом смысле изнутри видел – как подарок возьму?
Иду после консультации от Александра Степановича к метро "Озерки", район чужой, знакомых не встретишь, а значит, плачу, не стесняясь. Снег вдоль дорожки ноздреватый, в синеву. Ларьки какие-то, много их. От ларьков мне навстречу с длинной челкой в джинсовой куртке: девушка! Не плачьте! Он того не стоит! Вот, возьмите вместо цветов! – протягивает смешной такой леденец на палочке, но не чупа-чупс. Долго думала, как его назвать, но, кроме Сладость моя, так ничего и не придумала. Я ведь даже имя его помню, но зачем.
Он целовал под ключицу, не там, где они сходятся, а только справа, в ямку, где ключица от плеча отходит. Всегда справа. После того, как я улетала в его объятиях. И я не притворялась. После него за всю жизнь, может, еще пару раз не притворялась, если не путаю.
Мы у мамы моей жили. Она ворчала по привычке, но ничего. Не зарабатывал, не умел. Ладно бы художник какой или еще что. Так не зарабатывал. Устроится, несколько месяцев продержится – скучно. Жизнь, говорит, маленькая, что же я буду ее на бумагу в конторе переводить, или – на мобильные телефоны, или – на чужие автомобили.
У меня на счету в банке еще оставалось, но в банк я не ходила, не стоило. Сладость моя, говорю, поехали к морю! Лето наступает, мне совсем-совсем на море надо!
Конечно, поедем! Я знаю, у кого палатку одолжить! До Москвы можно на электричках, а там – автостопом.
Тут уж мама моя вмешалась, кричала про больного человека, всего разрезанного-перерезанного, да. На меня то есть намекала. Он задумался, чуть не неделю ходил плавный. Через неделю приносит три купюры по сто евро. Гордый – куда там! Триста евро мои летние сапожки стоят, не самые парадные. Бежать надо, иначе не выживу. Последний раз поплакала, когда под ключицу целовал, "Сладость моя", – шепнула. А утром сходила в банк и, не возвращаясь домой, уехала к морю.
Полгода почти прожила там, сперва одна, после с Нелепыми часами, но фирменными. Вернулась маму успокоить и тотчас встретила Ключика. Ну это я уже выздоровела, загорела и сильно хорошо выглядела. Чудо, что и говорить: чтобы барышне квартиру подарили, постараться надо, а я не особенно старалась. Зато сделала для Ключика исключение, первый его подарок был невнятный какой-то, ключ только через месяц преподнес, но – произвело впечатление.
Долго мы с Ключиком прожили, но не расслаблялась, повзрослела. Никаких маленьких Ключиков в перспективе не планировала. Интерес к посторонним Подаркам практически утратила, так что не пришлось напрягаться, чтобы ненароком не изменить. Лет семь-восемь назад показался бы мне Ключик противным, сейчас же – одинаковым.
Мама сильно постарела, стала похожа на мультяшную ведьму, все вещала – подожди, пройдет время, сама станешь им подарки покупать, и пойдут у тебя сплошные Галстуки, Рубашки, в лучшем случае Зимние шины. Ты ведь скуповата.
Время прошло. Я мало изменилась. Галстуки не появились. Но и Ключиков больше не наблюдается. Браслетиков-то при желании нашла бы, но нет желания. А счет в банке неплохой. Ну и без дела не сижу, не журналистика, разумеется, несколько салонов красоты завела, все занятие. И волосы самой красить не приходится.
А они со мной. Все-все, даже Жувачка Карандаш. Разве только некоторые из Книг потерялись. Все лежат в специальных витринках, на заказ сделанных, – в моей памяти. Только Сладость моя – исчезает. Леденцы кончаются, даже если их облизывать всего лишь раз в месяц. Как и не было.
Когда останется одна тонкая деревянная палочка, на улице будет лежать синий ноздреватый снег и он выйдет мне навстречу из-за ларьков. Жизнь – она полна подарков, хотя удивительна не этим.
Как он называл меня?
Андрей Степанович лежал на расстеленном прямо на полу одеяле в одних плавках и старался отвлечься. Тело одеревенело от неловкости, старенькие плавки, с трудом обнаруженные в шкафу под грудой свитеров, стискивали ягодицы.
Очередное "расслабьтесь, пожалуйста" придало Андрею Степановичу решимости, и он уж совсем было собрался сказать, что следующего сеанса не нужно, но сообразил, что следует все-таки дождаться окончания этого, а потом, в коридоре, когда будет прикрыт хотя бы халатом, отменить курс приличнее и удобнее. Сообразив это, он внезапно успокоился и наконец-то расслабился. И даже перестал представлять – ведь глаза были закрыты, – как девчонка ползает на коленях вокруг его синеватого тела, наклоняется, чуть не касаясь грудью, как двусмысленно и вместе с тем нелепо все это должно выглядеть со стороны. Можно себе представить, какое впечатление произвели на нее его тощие руки и кожа, щедро покрытая пупырышками.
Девчонка велела перевернуться на спину, надавила на грудь локтем или коленом, Андрей Степанович не понял чем, и надолго замерла. Что она, рассматривает его, что ли?
– Каналы у вас совсем забиты, – сказала девчонка. – Завтра грудь поболит, но вы не бойтесь. Послезавтра мы все снимем.
Она уже сама все решила про послезавтра. Каналы! Какие к черту каналы! Массажистка, свихнувшаяся на эзотерике, – этого ему только не хватало. Полоумные приятели Николая, бредни в студенческом кафе, ахинея, летящая с голубого экрана, – раздражали, но не касались его лично. Но массажистка! На что он, дурак, рассчитывал, клюнув на объявление в газете? Да еще выбирал по имени, Алеся ему, видите ли, понравилось, ведь не девушку по вызову искал, а медика, того, кто поможет. Но представить себе мужчину, трогающего его тело, Андрей Степанович совсем уж не мог. Сейчас он с ней распрощается и – привет.
В коридоре он не сказал ничего, кроме "до свидания".
Грудь болела невыносимо, не иначе как девчонка что-то повредила ему, может, уже началось воспаление надкостницы. Как же он, разумный человек, не проверил, кому доверился? А как проверить? Не диплом же просить предъявлять, в самом деле? Да что диплом, главное – практика. Какая у нее может быть практика, если она выглядит не старше его студентов. Хорошо, если учится в каком-нибудь училище, но скорее всего ведет ее один из самодеятельных "гуру", учит "каналы чистить". Надо позвонить и отменить завтрашний сеанс, пока не поздно. И сходить в поликлинику. Высидеть очередь, выдержать раздражительность невропатолога и добиться записи на настоящий массаж. Раз по-другому не получается.
Почему-то не позвонил, не отменил сеанс.
Девчонка помазала ему грудь пахучей мазью, помяла ладошкой, и боль не то чтобы совсем прошла, но затихла.
– Алеся, – в первый раз обратился к ней по имени Андрей Степанович, – может, мы займемся поясницей?
Пока она разминала ему спину, решился и спросил, подъезжая издалека:
– Тяжело, наверное? Сколько за день у вас клиентов бывает?
– Пациентов, – поправила Алеся. – По-разному. Сейчас много. Весна, обострения.
– А давно вы этим занимаетесь?
– По-настоящему практикую пять лет. До этого три года стажировалась.
Андрей Степанович принялся высчитывать возраст Алеси, хотел спросить, где же она стажировалась, и незаметно для себя задремал. Сквозь сон он слышал, как ему обещали незначительное обострение, мышечную боль и улучшение после третьего сеанса.
Встречая Алесю в коридоре, Андрей Степанович подумал, что надо бы предложить ей чаю или кофе, когда будет уходить. Или она неправильно поймет его предложение? Нет, надо предложить, невежливо получается. Тело болело действительно сильнее прежнего, но того страха, как после первого сеанса, уже не было. Не то чтобы до конца поверил Алесе, но больше не думал о том, что она сделает еще хуже. Подолгу сидеть за столом Андрей Степанович по-прежнему не мог, поясница не давала, но он и не ждал немедленного результата.
Мысль о чае не отпускала, даже когда пальцы Алеси добрались до самой болезненной зоны, словно проникая под кожу, раздвигали мышцы, охватывали белый цилиндрик позвонка. Как будто хищная лошадь вгрызалась в спину, высасывая боль. Но – предлагать, не предлагать – вертелась мысль о чае, придавая ситуации новую двусмысленность. Пахло от Алеси сегодня чем-то другим, пахло тревожно и волнующе.
Когда его попросили перевернуться лицом верх, запах – нет, не запах, он ошибся, не мог найти определения, нечто вроде запаха, не ощущаемого носом, – сделался нестерпимо пронзительным. Андрей Степанович обнаружил, что возбудился, скрыть это под старенькими плавками невозможно, но стыда почему-то не испытал. О чае, разумеется, теперь не может быть и речи, Алеся поймет его именно что не так. Хотя, как ни странно это выглядело, Андрей Степанович был убежден, что сама Алеся не имеет отношения к его возбуждению. Он очень консервативен, верен идеалу роскошной белотелой блондинки с длинными волосами, маленькая, смуглая, коротко стриженная Алеся с пушком над верхней губой и непозволительной молодостью нисколько не волновала его. Женщина-девочка не могла прельстить субтильного старшего преподавателя кафедры теоретической механики.
Проводив массажистку, бесцельно поплелся в ванную, где Алеся мыла руки перед сеансом, в слабой надежде еще раз услышать странный запах. В раковине уныло кисло намоченное белье: трусы вперемешку с носовыми платками и носками. Запах действительно присутствовал, отчетливый запах немытого белья.
– Черт, как неудобно получилось, – подумал Андрей Степанович и тотчас перебил себя: – Что же, она руки не мыла, так получается? Может, в ванной? – Но ванна сухо мигнула порыжевшим сливом. – Не мыла руки-то. Неприятно все-таки.
К следующему разу Андрей Степанович отскоблил разводы ржавчины в ванной, невзирая на боль в спине, и помыл раковину. Замешкался, прислушиваясь, включит ли Алеся воду, не успел расстелить одеяло. Алеся мяла его спину твердыми пальцами, уже не просила расслабиться, все отлично получалось и так, больно давила на какие-то ей одной ведомые точки, но тело радовалось и словно ждало этой недолгой боли, после которой наступало очередное расслабление, и ничего больше. Ни запаха, ни возбуждения.
– Я сегодня вас помучаю, – говорила Алеся, – вы как, потерпите?
Андрей Степанович благодарно терпел, под конец разболтался, как пьяненький, не мог уняться, выложил все, не нужные Алесе кафедральные заморочки, приступил к рассказу о племяннике Николае, а хищная лошадь грызла поясницу, а боль стекала по телу, пряталась в ногах, но Алесины пальцы настигали ее, выбирая из слабеньких мышц.
"Показалось", – решил Андрей Степанович, в очередной раз лежа на полу и прислушиваясь к собственным ощущениям. А может быть, Алеся нажала куда-нибудь по ошибке позапрошлый раз, и вышел такой вот… эффект. Расспросить бы ее об эротическом массаже или неудобно? Интересно, сколько стоит? Наверняка больше лечебного. Можно и потом спросить, когда со спиной закончим. Не стоит смешивать. А ведь к ней наверняка обращались с предложениями такого рода, почему же он не решается?
– Сколько вам лет, Алеся? – внезапно брякнул Андрей Степанович.
– Двадцать девять, – Алеся не прекратила своих манипуляций.
– Надо же, а выглядите на девятнадцать, – удивился он. – Вы, наверное, сами себе какой-нибудь хитрый массаж делаете. А какой бывает массаж? Каких видов?
– Спортивный, – ответила массажистка, – косметический. Нас всему учили, вплоть до эротического. А что?
Андрей Степанович глухо молчал.
– Нет, нет, – сказала Алеся, когда пациент привычно растянулся на животе. – На этот раз ложитесь на бок, вот так, – она завела его руку за спину, потрясла за локоть. Необоняемый запах проколол Андрея Степановича, как булавка бабочку, сердце заколотилось, он даже застонал.
– Больно? – Алеся убрала пальцы.
– Нет-нет, – Андрей Степанович плотно зажмурился, под веками мелькнули тяжелые золотые пряди, хлестнули по зрачкам. Он сжался.
– Расслабьтесь, пожалуйста, что это с вами сегодня? Устали? Или все-таки больно?
– Н-ничего, продолжайте, – пробормотал он, привыкая к возвращенному чуду. Казалось, что сквозь закрытые веки он различает стройную шею под высоко заколотыми золотыми прядями, полные белые плечи, узкую спину, вздрагивающую, словно от холода или внезапного прикосновения. Возбуждение не заставило себя долго ждать.
– Хорошо, – словно за удачно выполненное упражнение похвалила Алеся. – Встаньте на колени, ко мне спиной, – и выпустила на волю хищную лошадь. – Теперь уж немного осталось, видите, боль локализовалась.
Андрей Степанович не видел ничего, кроме того, что под веками, кроме прекрасной гибкой спины, распростертой прямо перед ним. Он насилу проводил Алесю до дверей, рухнул на диван и провалился в забытье на несколько часов, наплевав на неподготовленную лекцию. Очнувшись, ткнулся в ванную – освежиться, прийти в себя. Крутанул кран – никакого эффекта. Ни холодная, ни горячая вода течь не желала.
– Отключили, заразы, – вяло возмутился. – Опять авария, до чего осточертело, – и замер. – Интересно, когда Алеся приходила, воду уже отключили? Она опять не помыла руки? – разгадка плеснула хвостиком по поверхности, помедлила и выпрыгнула вся, блестящая и убедительная в лучах воспаленного сознания. – Нет, такого не бывает, это эзотерика, – Андрей Степанович уничижительно произносил "экзотерика". – Это из области студенческих кафе и желтой прессы. Спросить Алесю? Да что за глупости. Осталось еще четыре сеанса, и все. Спине, между прочим, ничуть не лучше, – знал, что лукавил, спина, конечно, болела, но он уже вернул себе способность завязывать шнурки, не присаживаясь на ящик с обувью.
Во вторник Андрей Степанович держался с Алесей по-деловому сухо. Не постеснялся попросить размять левую ногу, массажистка, правда, отвечала, что, мол, сама видит. Отказался от массажа головы: "Знаете, Алеся, мне это ничего не дает, давайте ограничимся спиной и ногами". "Эзотерического" запаха, разумеется, не было и в помине.
В четверг решил, что ведет себя, как мальчишка, рассказывал Алесе институтские байки, неловко шутил и чуть было не предложил чаю, но очень уж хотелось поскорее остаться одному, и он промолчал.
– Мы выходим на финишную прямую, – напомнила на прощанье Алеся. – Осталось два раза.
"Скоро все кончится, – с утра вертелось в голове, – скорей бы. Посмотрим, надолго ли мне хватит этого курса. Алеся обещала, что чуть ли не год смогу жить спокойно. А с моими виденьями, если разобраться, ситуация абсолютно типична. Дамы влюбляются в своих психоаналитиков, мы – в массажисток, все правильно". Но понимал, что лжет себе, Алеся по-прежнему не вызывала в нем никаких желаний, но думать, что дело всего лишь в тривиальности ситуации – лежащий почти обнаженный мужчина, склонившаяся над ним женщина, – было безопасней. За десять минут до прихода массажистки не выдержал, ринулся в ванную комнату, покидал в раковину все, что попалось под руку: полотенца, сохнущие на змеевике носки, насыпал порошка, заткнул раковину, залил водой. Этого показалось недостаточно, на всякий случай отключил стояки с холодной и горячей водой. Все. Осталось два раза.
Алеся коснулась руками его кожи, и Андрей Степанович разглядел все: и узкую белую спину с родинкой под левой лопаткой, и стройную шею, и узел золотых волос с выбивающимися короткими завитками. Даже смутно различил пушистый не то коврик, не то плед, свернутый валиком под плечами. Лишь лица ее не было видно, но лицо было прекрасно, он знал это: прекрасное любимое лицо с полузакрытыми глазами, прижимающееся нежной щекой к пушистому пледу. "Надо спросить Алесю, у кого она бывает перед тем, как прийти ко мне, надо узнать адрес. Согласится ли сказать? Вдруг это неэтично по их, врачебным, меркам. Ничего, я уговорю ее. Но не сейчас, еще чуть-чуть посмотреть на эту прелестную спину, полюбоваться мягкими завитками".
Спина самого Андрея Степановича уже не отзывалась болью на прикосновения, тело казалось легким и упругим, как в детстве.
"Не сегодня, – струсил Андрей Степанович. – В следующий раз спрошу".
– Видите, как мы хорошо справились. И быстро, – говорила Алеся, натягивая серое коротенькое пальтецо. – Я думаю, вам не нужен десятый сеанс. Постарайтесь первое время не очень напрягаться, через месяц исчезнут все остаточные явления. Если что-то будет беспокоить, позвоните обязательно. – И исчезла за дверью.
Он позвонил на следующий день.
– Нету, – нелюбезно ответил мужской голос.
– Наверное, муж, – решил Андрей Степанович. – Извините, я ее пациент, мне очень надо. Понимаете, похоже у меня начинается обострение… Когда я могу перезвонить, будьте любезны…
– Съехала, – раздражаясь, заговорил неизвестный на том конце провода. – Съехала, а адреса не оставила. С утра, блин, по объявлению звонят, не имела она права давать телефон съемной квартиры, разбирайся теперь со всеми, один вы, что ли, такой!
– А вы случайно не знаете, – начал несчастный, – но услышал лишь короткие гудки отбоя. Все было кончено.
Прошел месяц и еще один месяц. Спина не болела. Болела, наверное, душа – или что там, внутри, там, где болело после первого сеанса Алеси, когда он так испугался. Андрей Степанович сник, неприятности с Николаем перестали его волновать, даже студенты не сердили Андрея Степановича, даже коллеги не раздражали. Он купил новый портфель, безумно дорогой и ненужный, и не испытал ни радости, ни сожаления по поводу собственного мотовства. Он сходил в ресторан, чего никогда не позволял себе со времен аспирантуры. Он начал ездить на работу на маршрутках вместо троллейбуса.
Однажды, когда почки на деревьях уже выдвинулись и в воздухе отчетливо запахло мокрым песком, бензином, всей той волшебной смесью из раннего детства, забытого целиком, за исключением этого вот запаха городской весны и песочницы, Андрей Степанович залез в маршрутку и рухнул на сиденье, прямо на чьи-то сумки.
– Вы что, не видите, куда садитесь? – возмутилась пассажирка с лицом рыночной торговки пряностями.
Андрей Степанович не видел. Он не мог устоять, проколотый, как бабочка булавкой, волной неслышного запаха. Где она? Из четырех женщин, включая рыночную торговку, ни одна не походила на золотоволосую красавицу его видения. У двоих, правда, волосы были спрятаны под вязаными шапками, Андрей Степанович не выносил такие шапки. Их лица, обращенные на зашедшего нового пассажира, выражали усталость, равнодушие; даже секундный интерес, вызванный репликой торговки, не оживил эти лица. Поношенные пальто мрачных расцветок, полиэтиленовые пакеты с продуктами, забрызганные сапоги. Ее просто не могло быть среди этих заезженных жизнью теток.
Но запах плыл, воздух качался вокруг Андрея Степановича. Он не узнал ее. Она может выглядеть совсем не так, как ему представлялось там, на полу своей комнаты под пальцами Алеси. Она устала на работе или по хозяйству, у нее мог выдаться тяжелый день или целый месяц. До института еще пятнадцать минут езды. Он успеет. Он поймет – кто. Он все-таки нашел ее.
Алина мама казалась мне обычной женщиной. То, что она к сорока годам защитила докторскую и стала заведовать кафедрой гидравлики, не делало ее большим ученым и не возводило на пьедестал в назидание сборной прочих мам. Скорее, приталенное коричневое пальто и широкополая шляпа служили знаком отличия в нашем доме, где половина жильцов имела какую ни на есть ученую степень, преподавала в том же институте, но не носила чудесной мягкой велюровой шляпы, как Ольга Александровна.
Другое дело – Аля: маленькая, неловкая, с клейкими белесыми прядками и кривоватыми ножками на стоптанных в одну сторону каблуках. С самого раннего детства для нее мама – Мама – проходила по ведомству выдающихся людей. Помню, как в старшей детсадовской группе наша воспитательница с гипертрофированным чувством рабочего долга предложила рассказать о профессиях родителей. На всю группу набрались только один папа-сантехник у Зои и мама-уборщица у Коли, но о Коле позже. Остальные оказались заурядными преподавателями, доцентами, докторами. И вот Аля встала перед нашей на диво однородной, как тесто для блинов, группой, выпрямилась прутиком внутри просторного платья и веско заявила:
– А моя Мама, – так и сказала, с большой буквы, – моя Мама – ученая.
На прогулке дети дергали Алю за широкий подол и кричали: "Твоя мама ученая, ест дерьмо печеное". Особенно усердствовал Витя, сынишка проректора, и то правда, разве проректорство – научная дисциплина? Аля сморщилась, зажмурилась и неожиданно стукнула Витю кулачком прямо в нос. С появлением первой крови дуэль прекратилась, воспитательница, разобравшись в чем дело, думала до полдника – говорить или нет родителям, но, выпив какао с детским печеньем, решила, что сор из избы выносить на ночь глядя не следует.
В школе все считали меня Алиной подругой, включая саму Алю, что неправда – я просто соседка, а подруги ей были не нужны. У Али – Мама. Первый раз я зашла к ним домой, когда мы учились в школе.
– Тетя Оля, – начала я с порога, – Аля дома?
– Не тетя Оля, а Ольга Александровна, – строго поправила меня Аля, выныривая из кухни на волне теплого воздуха с отчетливым привкусом подгорелой яичницы. Пройти в комнату тогда так и не пригласили. Позже мне доводилось посещать и комнату, и кухню: раз в год, было бы странно, если чаще, Алина мама устраивала день рождения дочери с приглашением близких подруг и друзей, каковых оказывалось обычно двое: я и Коля, тот самый сын уборщицы, живущий выше этажом. Раз в год приходила к Алиной маме и уборщица – мыть окна за деньги, пока Аля не выросла настолько, чтобы делать это самой. И происходило это во времена, когда день рождения еще казался нам значительным праздником.
Совсем мне не хочется рассказывать об этой дурацкой нескладной девочке, изо всей истории примечателен лишь момент, когда Аля отложила мелко исписанные тетради и взялась за тряпку для пыли, но это произойдет в самом конце, а до него рассказывать и рассказывать. Кого боги хотят наказать, того наделяют последовательностью – так должна звучать поговорка, на мой испорченный хорошей учебой и аккуратностью взгляд.
Коля – высокий, сутулый и даже в детстве, как будто бородатый, жил с мамой, подобно Але. Я слышала, как одна наша соседка с возмущением рассказывала другой о звонке Колиной мамы сыночку: "Ты подумай, говорит, вкусненького тебе принесу сегодня, сосисочек принесу!" Сперва я решила, что соседку возмутило слово "сосисочки", потом – с моим полным неодобрением соседкиных чувств – что уборщица звонила домой с кафедрального телефона, не по рангу. Правду я узнала гораздо позже, после того как разразились всяческие кризисы и сосиски для моей семьи, увы, стали не самым заурядным блюдом. А если короче, то Коля всегда был не прочь перекусить в гостях, но старался скрывать свои желания. С Алей они сидели за одной партой, очень удачно: один тихий и несколько не от мира сего, другая – никакая и целиком от мира маминого. Коля и в гости стал ходить к Але почти каждый день, что его мама одобряла – как же, семья приличная, да и ребенок под присмотром, правда, неясно под каким, Ольги Александровны вечно не случалось дома. Но о ней, об Ольге Александровне, и речи нет – не одобряла бы, Коли бы вовсе не было не то что у них дома, но и за партой рядом с Алей.
В школе Аля научилась помалкивать об ученой маме, да и обстановка изменилась: в классе у детей встречались всякие родители. Про Нинину маму ходили слухи, что она из "этих" женщин. Когда Нина позвала нас на день рождения, пошли все, из любопытства, с замиранием сердца. Наш сладкий ужас вознаградился: на столе – а учились мы тогда в пятом классе – стояла бутылка коньяка, и каждому налили маленькую рюмочку, после чего стало жарко в животе и весело в комнате. Но Аля свою рюмку вылила в тарелку сидевшей рядом девочки, не пошла с нами играть в снежки, и вообще больше ни к кому не ходила в гости.
Мы жили на Пряжке, что звучало несколько двусмысленно, так как на Пряжке – сумасшедший дом, прямо напротив нашей школы, через реку. Мы ходили к страшному дому по едва замерзшей Пряжке, лед трещал под ногами, вокруг следов расплывались темные пятна подступавшей воды, и тот же страх, как тогда у Нины в гостях, нежно баюкал нас и гнал к проталине у моста. Аля смотрела на нас с берега, ни слова не говоря и не обращая внимания на поддразнивания, а когда тяжелый снежок выбивал портфель у нее из рук, отходила подальше и смотрела невыразительно и упорно.
Конечно, она поступила в мамин институт, но училась средненько. Странно, как можно так учиться, если не пропускаешь лекции и вовремя делаешь курсовики? Но почему-то все, что делала Аля, оказывалось недоступным нашему пониманию. Коля учился в Горном институте и где-то подрабатывал по вечерам, чтобы помочь своей маме. Возможно, поэтому они с Алей и поженились. Тому и другому некогда крутить романы, некогда влюбляться и бегать за сиренью в Алешин садик, да и привыкли друг к другу с детства. Поженились они самыми первыми из нашего выпуска, раньше, чем легкомысленная Нина, раньше, чем красавица Маринка с длинными черными косами; но подруги не подвели, как опытные стайеры. Сейчас у них на двоих насчитывается седьмой поход на улицу им. Петра Лаврова, успевшую стать Фурштатской. Для тех, кто не совершил ни одной попытки, поясняю, что эта улица знаменита не только близостью к пивбару "Медведь", но и как место парковки "Волг" и "Чаек" с душераздирающими куклами в белых платьях и фатах на капоте.
Колина мама тихо одобрила выбор сына – ну как же, девочка так привязана к своей матери, такая домашняя, из нее получится отличная жена и хозяйка. Да и семья не из простых. Чем руководствовалась Алина мама, непонятно, ну а сама Аля, ясное дело, ориентировалась на нее. Мне казалось, и чем дальше, тем чаще, что Ольга Александровна не прочь была отодвинуть дочь подальше, не то чтобы совсем избавиться от нее, но дистанцироваться. Странно, потому что Аля без конца демонстрировала, какая она хорошая дочь и хозяйка: готовила, убирала – маме некогда со своими статьями и лекциями. После свадьбы Аля переехала к мужу, чтобы маме не мешать, в точно такую же однокомнатную квартиру этажом выше. У свекрови молодая не делала ничего, проводя свободное время внизу у Ольги Александровны, продолжая там вести хозяйство, как ни в чем ни бывало. Свекровь, существо забитое и безропотное, вполголоса пожимала плечами, а Коля готовился к защите диплома и подрабатывал теперь не только на маму, но и на жену.
Забыла упомянуть, что через неделю после свадьбы Аля выстирала и убрала подальше красивую, но неуютную новую ночную рубашку и достала ту, что носила с восьмого класса, с аккуратной нераспускающейся дырочкой под мышкой, но это Але все равно.
Когда Аля, как положено, через девять месяцев попала в роддом, она успела перед решающим моментом позвонить маме и отчитаться, что отошли воды. И сразу жизнь пошла живее и разнообразнее. Под своих новорожденных близнецов Аля получила двухкомнатную квартиру, в том же доме, с той же свекровью. Коля, годик отработав в городе, подался в геологоразведку и жил в новой квартире не больше трех месяцев в году. Свекровь пошла на пенсию и плотно села с внуками, денег пока хватало. Аля же, отработав в своей проектной конторе – с наукой у нее так и не сложилось, – прямиком шла к маме и лишь после того – домой.
Поначалу Аля как-то пыталась установить с мужем более "трепетные" отношения, чем те, что сложились у них в эпоху сидения за одной партой. Например, она звонила мужу на работу и после того, как его полчаса искали, чтобы позвать к телефону, спрашивала: "Ты по мне соскучился?" Коля кричал: "Что? Говори громче, у нас очень шумно, изыскатели вернулись". После чего Аля предупреждала, что вечером зайдет к маме. Но с мужем, по крайней мере, предпринимались попытки, а дети у молодой мамаши вызывали недоумение, то ли потому, что их оказалось сразу много, то ли потому, что родились мальчиками. Аля точно помнила, что она такой не была, она всегда любила маму, а ее дети равнодушно взирали на родителей, но впадали в истерику, стоило бабушке скрыться из поля зрения. Аля вышла на работу после декретного отпуска, когда детям не было и года, сослуживцы удивились, но решили, что молодой семье не хватает денег, и выписали Але материальную помощь. Конечно, мальчишки привыкли к свекрови, в том числе из-за Алиной работы. Но Ольга Александровна, Мама, даже на месяц не брала декретного отпуска! И тем не менее ее отсутствие не отразилось на Алиной привязанности. Кто сидел в няньках, пока мама вела занятия в институте, Аля не помнила, как не помнила многого из своего детства, даже случай с коньяком на дне рождении у Нины.
В целом новообретенные родственники оказались "при своих" и довольны: Коля в поле, гуляй не хочу, свекровь с детьми как главная хозяйка – а кто бы ей такое позволил, при ее-то курином характере! Ольга Александровна осталась с наукой и готовым обедом, сваренным Алей. И только Але временами начинало казаться, что она чего-то недополучила в жизни: может быть, маминой признательности? Нет-нет, что за глупости, все правильно, разумно устроено. Никто лучше Али не представляет значительности и масштаба маминой личности. Понимать же надо! Мама, кстати, предлагала ей тему для диссертации, кандидатской, и обещала помочь, и когда-нибудь Аля напишет, что надо.
Если в компании зайдет речь об Алиной ограниченности, я первая с пеной у рта стану отстаивать одноклассницу, но себе самой признаюсь, что я-то поумнее буду, о чем речь. И тут две странности. Первая – мы нередко чувствуем себя умней некоторых наших приятелей, и не некоторых, а многих. Мы и говорим более связно, и мыслим четче и верней. Но куда что девается, когда мы сталкиваемся с "авторитетом": речь наша запинается и скачет, мысли разбегаются, как нерадивые школьники. Вторая – оговариваются наши учителя, родители запросто могут сморозить несусветную глупость, самый прочный "авторитет" ни с того ни с сего выдает не то чтобы чушь, но редкую пошлость, и мы, хоть сами тысячу раз оказывались в сходном положении, мы испытываем приступ разочарования или, напротив, умиления, но вера наша после подобных ляпсусов умаляется – чуть-чуть, на воробьиный шажок, как день в декабре. Неужели с Алей не случалось такого, неужели ее вера в Маму не ведала сомнений? Мне холодно от подобного предположения, я не понимаю, в чем дело. Но пора завершать историю. Я не описала Колину маму, а она как-никак участница событий, но что делать, если не помню ее имени, а что до внешности, ну уборщица – она и есть уборщица, ни к чему замедлять повествование перечнем ее бурых юбок и нитяных чулок.
Итак, близнецам исполнилось шесть, и первый экономический кризис стоял уже не на пороге, а в прихожей. Аля вернулась, удачно отоварив карточки, даже свекровины, маслом и гречневой крупой, но на звонок – в действительно родную квартиру – ей никто не открыл. Ключи от маминой квартиры у нее, конечно, были, но там, наверху. Надо подниматься, спускаться, свекровь не к месту поинтересуется, полезет в сумки. А лучше бы мама сперва выбрала, какое ей надо масло. Привычно побежали заветные игрушечные мысли: случилось страшное, что именно страшное – никогда не додумывалось, но становилась ясна последовательность действий: "скорая помощь", милиция и так далее. Привычно Аля прогнала эти мысли, представлявшиеся ей стайкой толстых хомяков, именно хомяков, не мышей и не крыс. Тем не менее следовало что-то предпринять. Наверх, к свекрови, Аля поднялась в полусне, и отдаленно не напоминавшем истерику. Распаковала сумки, переговорила со свекровью и села пить чай, глядя в окно.
– Алечка, что-то случилось? – спросила свекровь через полчаса, глядя на пакеты с крупой и бутылки с постным маслом, обнаружившиеся в холодильнике, куда она полезла за молоком для близнецов. Какое-то время Аля не могла объяснить ничего, потом равнодушно обрисовала ситуацию, и ее сразу же неудержимо потянуло в сон.
Свекровь подхватилась, принялась накручивать телефонный диск, сбегала вниз, на ходу успокоила закапризничавших близнецов и наконец обратилась к невестке снова: "Аля, где твои ключи от маминой квартиры?" Аля достала связку и продолжила чаепитие, краем сознания удивляясь своей отстраненности. Свекровь ушла и не вернулась ни через десять минут, ни через полчаса. Когда раздался телефонный звонок, Аля уже знала, что сейчас услышит, и самая отдаленная провинция ее сознания послала сигнал, что надо бы отреагировать, но громко нельзя, дети рядом, да и как выглядит громкая реакция? Аля на всякий случай немножко повыла, не обращая внимания на мальчишек, которые враждебно и испуганно забились в угол за диваном. Пришла свекровь, лихорадочно кинулась к серванту, обыскивая ящичек, где лежали паспорта, на ходу кинула:
– Тебе, Алечка, тоже надо спуститься, сейчас приедет "скорая".
Аля согласилась и погрузилась в размышления о том, как ей говорить с врачами. Свекровь тем временем звонила в квартиру напротив и что-то верещала насчет детей, выскочила до отвращения опрятная соседка, жалостливо кивая, разглядывая Алю и прикидывая, как сообщит новость вечером их общей знакомой, да нет, надо и остальным соседям сообщить, дом-то институтский, все вместе работают и знают друг друга.
В маминой – теперь она сразу стала маминой, и только – квартире Аля села в прихожей на ящик с обувью и не двинулась до приезда "скорой". На вопросы врачей реагировала по-прежнему спокойно и равнодушно, но ничего не объясняла сама, предоставляя свекрови право разворачиваться на поле действий. Та хваталась за сердце, поминутно пила валерьянку, но толково распорядилась, отправив бесполезную, как оказалось, Алю к близнецам.
Коля на похороны не приехал, в поля, где он чего-то разведывал, телеграммы и те попадали хорошо если через неделю. Алино отупение никак не желало отступать, целое утро перед похоронами мысли долго и тщательно кружили вокруг черного шарфа: как закрепить его на Алиных коротких волосах. В автобусе по дороге к кладбищу тщетно пыталась заплакать, слезы пришли только во время речи проректора и скорей от злости на то, что он говорил. Никто из выступивших над гробом не отметил настоящего значения Ольги Александровны, никто не оценил по достоинству.
За поминальный стол Аля присела на полчаса, затем, не говоря ни слова, ушла к детям наверх – сменить соседку. Но пока сидела за столом, больше всего боялась услышать посторонние разговоры и анекдоты, похороны ведь никогда не обходятся без анекдотов. Можно сказать, что ей повезло, услышала только одну странную фразу, как раз от проректора, который, не заметив Алю, сказал соседу, видимо, продолжая давно начатый разговор:
– Обычное дело, как правило, человек кокетлив в своем горе – неосознанно.
На работе, где большинство сотрудников были когда-то учениками Ольги Александровны, отнеслись с пониманием и отпустили Алю аж до сорокового дня, но начальник, подписывая заявление, сказал проникновенно простуженным голосом: "Алечка, может быть, вам лучше выйти на работу пораньше, ради самой себя, надо же отвлекаться!" Аля ненавидела разговоры на тему недавнего несчастья и быстро научилась переносить ненависть на собеседника. Захотелось нахамить начальнику, ударить его по худому унылому лицу с бессильно поникшими под ударами судьбы усами. Сдержалась.
Свекровь не трогала Алю, как обычно, да и близнецы почти перестали обращаться к ней. С самого утра, попив чаю с голой булкой, Аля уходила вниз. Она не думала о том, что будет с квартирой, – постыдные мысли, в конце концов, свекровь или Коля разберутся. Она приходила и убирала, убирала до посинения. Начищала хрусталь в серванте, выгребала посуду из кухонных шкафчиков, промывала их слабым раствором борной кислоты – от возможного нашествия гипотетических тараканов, натирала паркет жидкой, плохо впитывающейся мастикой и – дольше тянуть было нельзя – добралась до письменного стола. Стол – Мамин стол – следовало разобрать. Трепет перед возможным и близким святотатством переполнял ее, как вздувшуюся банку с компотом. Ни первый поцелуй, которого она, кстати сказать, не помнила, ни первая близость с Колей, ни первое шевеленье плода – плодов – не отзывались таким сладким замиранием в чреве, как звук открывающегося ящика темного полированного стола. Учебники, написанные или отредактированные Мамой, множество ее методических пособий, конспекты лекций – все бережно выгружалось на свет, пролистывалось, складывалось в том же священном порядке. В самом последнем ящике, под папками для дипломного проектирования, обнаружилась связка тетрадей и блокнотов, исписанных убористым и четким Маминым почерком. На первой тетради красовалась надпись на немецком языке, Аля полезла за словарем и перевела: "Дневник моей жизни". Ее слегка затошнило от волнения, сейчас она узнает последнюю правду, между ними с Мамой не останется никаких секретов, наконец-то она прочтет о том, как Мама любила ее, скрывая проявления своей любви за повседневной занятостью, за работой, за бесконечными дипломниками, заочниками, аспирантами. Сейчас.
Первая тетрадь оказалась историей любви. Любви нелепой и постыдной. Дневник вела чужая недалекая женщина со словарным запасом кухарки из Ельца. Объект любви был безобразен и хамоват. В конце дневника обнаружилось и его письмо, письмо пошлого самца, дающего полную отставку очередной своей пассии, письмо, закапанное слезами, в их разводах не всегда угадывались окончания предложений, которые и угадывать-то не стоило. Разрыв произошел восьмого марта. Аля бы не поверила в реальность такой банальщины, если бы не вспомнила отчетливо, как мама не любила этого праздника, никогда не отмечала его – тогда казалось, что не любила из-за очевидно совдеповского характера навязанного торжества, а теперь открывалась изнанка, полная размазанных слезами строк и банальнейшего адюльтера. Далее объект исчезал из маминой жизни, но не из дневника. И в последних тетрадях встречались бесконечные абзацы, обращенные к покинувшему, абзацы, полные любви, прощения и беспросветной пошлости. Ни строчки, ни слова о дочери, об Але. Только во второй или третьей тетради попались записи о том, как тяжело со временем, что лучше пешком добежать до дома и покормить ребенка в перерыве между занятиями, чем дожидаться 43-го трамвая, идущего не по расписанию. И единственное замечание о том, что девочка абсолютно не похожа на отца.
Такого не могло быть. Но тетради лежали перед Алей, давно сидящей на полу, как целлулоидный пупс с раскинутыми ногами и большим пальцем во рту. Аля отчетливо осознала, что со стороны выглядит свихнувшейся домохозяйкой в своем строгом кухонном переднике и с тряпкой для пыли на коленях. Вот и все. Надо уничтожить эти тетради, чтобы никто никогда не узнал, что мама, Мама… А что не узнал? Что она оказалась обычной женщиной? Пошлой женщиной? Женщиной, в конце концов? Нет, нет – несправедливой женщиной, так-то! А квартиру удастся оформить запросто, раньше не помнила, а теперь всплыло что-то про дарственную, или нет? Неважно, проблемы имеют свойство разрешаться. И Аля поднялась с пола, сжимая тряпку в левой руке, обтерла тетради и аккуратно сложила их на прежнее место под твердые коричневые папки для дипломного проектирования. Абсолютно чистые папки.
Ее босоножки цвета голубиного крыла быстро щелкали по деревянным ступеням, и, обгоняя этот птичий и лесной звук, летел голос:
– Милый, ау! Вот и я!
Гостиница была довольно новая, но желтые стены здания пестрели серыми проплешинами отвалившейся штукатурки, масляная краска, толстым слоем положенная на деревянные оконные рамы – никаких стеклопакетов, – потрескалась. За стойкой регистрации должен бы находиться медлительный портье в вельветовом, потертом на локтях пиджаке и меланхолично разглядывать посетителя, а сидели две молоденькие свиристелки, чуть не школьницы, не сидели – вертелись, стрекотали. Хоровое радостное "здравствуйте" прозвучало, не успел он полностью войти в двери.
– Моя жена, – "жена" выговорилось на удивление легко, естественно и без надрыва, – моя жена останавливалась здесь на пару дней не так давно, кажется, в конце той недели. Кажется, в двадцать четвертом номере.
– В двадцать четвертом, – подтвердила темненькая и странно взглянула на него, а после на подружку-блондинку. Блондинка открыла рот, собираясь что-то добавить, но промолчала, лишь хихикнула. Почему-то блондинки часто хихикают, когда затрудняются с ответом, он давно приметил. Жена была шатенкой, чуть-чуть в рыжину, если на солнце.
– Она, жена, кое-что оставила в номере. Потеряла. Да, потеряла. Рассеянная. Вот, мне приходится…
– Но ведь вы… – начала блондинка, справившись с дурацким смехом.
– Горничные нам ничего не передавали, – голос темненькой стал ниже и глубже, она занервничала. Еще бы ей не нервничать – не понимает же! – А что она потеряла? Что-то ценное?
– Как сказать… – равнодушно посмотрел на обеих, казалось, слова даются ему уже с трудом, столько сил уходило на борьбу со скукой, что речевой аппарат сбоил. – Кому как. Кому – ценность, а кому, напротив, – благо, – с укоризной мазнул зрачками блондинку. – Голос потеряла, – его интонация окрепла и взметнулась к невысокому чистенькому потолку. – Да, голос.
– Это вы метафорически? – темненькая явила зачатки интеллекта. Ох, как ему скучно все-таки, скучно.
– Но ведь вы… – занудствовала в своих недосказанностях блондинка.
– Барышни, я хотел бы снять этот номер. Сейчас. На день, на два. Пока не знаю точно, сколько мне потребуется дней… Или это сложно? В вашем городе такое уже не практикуется? – подпустил сарказма, как ему казалось, достаточно, чтобы поставить их на место.
– Пожалуйста! – темненькая обиделась, но он того и добивался. Пусть не пристают. – Номер свободен. Запишу вас на два дня, дальше продлим, если потребуется.
– Но ведь вы… – обреченно заметила блондинка.
Он резко бросил паспорт на стойку, давая понять, что разговор окончен.
Не распаковывая вещи – нечего было распаковывать, – он вышел в город. Набережная показалась удивительно знакомой: каменная беседка с шишечкой на крыше, невысокая ограда самого простого рисунка, вон там, за липами на излучине, должна быть скамья, и точно, вот она. Хотя почему бы ей там не быть, место живописное. Наверное. Только-только начинает отцветать сирень, еще пахнет одуряющее навязчиво, над всей набережной тянется, как птичья стая, ее горьковатая нота; но уже появились в рыхлых гроздьях соцветий коричневые точки увядания. Ужинать он не пошел, не хотелось. Бродил бесцельно до наступления темноты, изучал скупые витрины сувенирных лавок и редкие парочки, одетые с провинциальной смелостью, пару раз столкнулся с компаниями подростков, накачанных пивом. Компании провожали его свистом, но то была детская бравада, никакого страха, даже в зародыше, подростки по себе не оставляли.
Около десяти вечера вернулся в гостиницу. За стойкой наконец-то появился меланхолический портье в коричневом вельветовом пиджаке. Выдал ключ от номера, не глядя на постояльца, и углубился в газетный кроссворд. Газета была недельной давности, столичная.
– Ты ищешь не там, – сказали ему вишневые муаровые шторы из того же материала, что и покрывало на кровати – дешевая синтетика, на глаз видно.
– Не здесь, – засмеялась новенькая полированная тумбочка, совершенно нелепая, убогая, хоть и недавно приобретенная, еще пахнет клеем, ДСП и нежилым.
– Холодно-холодно, – скрипнула дверь совмещенного санузла.
Под кроватью что-то мелькнуло, мелко сворачиваясь, как каштановый завиток на шее, у жены волосы явно не такие яркие. Полез под кровать – плоская пыль, словно здесь не убирали никогда, а больше ничего.
К четырем утра отчаялся искать, лег в постель. "Ау, милый, ты слышишь?" – и щелканье ее пестро-сизых голубиных босоножек по желтым сосновым ступеням. Вскочил, обежал номер – ничего. Послышалось, приснилось. Пошел в душ, горячая вода не текла: в маленьких гостиницах захудалых городков всегда так, к восьми утра включат, не раньше. Холодные струйки дразнили кожу, шумно ударяли в душевой поддон. "Ау, милый!" – отчетливо за дверью, в номере.
Кого она звала? Не его, конечно. Того, с кем ночевала в этом номере, на этой кровати с бельем цвета шампанского в узкую полоску более темного цвета. Того, кому оставила себя, голос, щелканье звонких босоножек.
Он выскочил из душа, добежал до середины номера – всего-то несколько шагов, – оставляя мокрые следы. Шторы и тумбочка смеялись в голос. Мокрый, как был, рухнул на полосатое белье, лежал без сна, без сил, пока не рассвело окончательно. Тогда уснул. Во сне жена присела на постель, говорила шепотом, безголосая, упрекала, жаловалась. Ты измучил меня ревностью, ты убиваешь меня, шептала. А он, холодней, чем хотел, спрашивал: ну и где же твой голос? Отчего ты шепчешь? Кто кого убивает? Проснувшись, видел, как голос прозрачной лентой скользнул над постелью и вылетел в оставленную открытой на ночь балконную дверь.
За ним пришли сразу после обеда. Где-то к двум часам дня. Отыскать его оказалось не так уж и сложно, зарегистрировался же, по паспорту. Если бы за стойкой дежурила вчерашняя блондинка или хотя бы темненькая, они спросили бы – он убил свою жену? Да? Убил, оставил труп дома, а сам приехал сюда, где они вместе останавливались пять, нет, шесть дней тому? Но за стойкой продолжал восседать меланхолический портье в вельветовом пиджаке, тот ничего не спросил. А может, он заметил машину "Скорой психиатрической помощи", хоть она и остановилась за углом, чтобы не пугать постояльцев гостиницы.
– Энергичная бабенка, – сказал медбрат, слишком субтильный для такой профессии. – На фига ей этот фрукт-овощ, спрашивается? Бред ревности, как же! Знаем, плавали.
– Тебе-то что? – сердито отвечал другой, врач или санитар, непонятно. – Деньги заплатили. Хорошие, между прочим. Дело семейное. Их дело.