Сад в имении Желтухина. Дом с террасою, на площадке перед домом два стола: большой, сервированный для завтрака, и другой, поменьше – для закуски. Третий час дня.
Желтухин и Юля выходят из дому.
Юля. Ты бы лучше надел серенький костюмчик. Этот тебе не к лицу.
Желтухин. Все равно. Пустяки.
Юля. Ленечка, отчего ты такой хмурый? Разве можно так в день рождения? Какой же ты нехороший!.. (Кладет ему голову на грудь.)
Желтухин. Поменьше любви, пожалуйста!
Юля (сквозь слезы). Ленечка!
Желтухин. Вместо этих кислых поцелуев, разных там любящих взглядов и башмачков для часов, которые ни на какой черт мне не нужны, ты бы лучше просьбы мои исполняла! Отчего ты не написала Серебряковым?
Юля. Ленечка, я написала!
Желтухин. Кому ты написала?
Юля. Сонечке. Я просила ее приехать сегодня непременно, непременно к часу. Честное слово, написала!
Желтухин. Однако уж третий час, а их нет... Впрочем, как им угодно! И не нужно! Все это нужно оставить, ничего из этого не выйдет... Одни только унижения, подлое чувство и больше ничего... Она на меня и внимания не обращает. Я некрасив, неинтересен, ничего во мне нет романического, и если она выйдет за меня, то только по расчету... за деньги!..
Юля. Некрасив... Ты о себе не можешь понимать.
Желтухин. Ну да, точно я слепой! Борода растет отсюда из шеи, не так, как у людей... Усы какие-то, черт их знает... нос...
Юля. Что это ты за щеку держишься?
Желтухин. Опять болит под глазом.
Юля. Да и напухло немножко. Дай я поцелую, оно и пройдет.
Желтухин. Глупо!
Входят Орловский и Войницкий.
Те же, Орловский и Войницкий.
Орловский. Манюня, когда же мы есть будем? Уж третий час!
Юля. Крестненький, да ведь еще Серебряковы не приехали!
Орловский. До каких же пор их ждать? Я, лапочка, есть хочу. Вот и Егор Петрович хочет.
Желтухин (Войницкому). Ваши приедут?
Войницкий. Когда я уезжал из дому, Елена Андреевна одевалась.
Желтухин. Значит, наверное будут?
Войницкий. Наверное ничего нельзя сказать. Вдруг у нашего генерала подагра или каприз какой – вот и останутся.
Желтухин. B таком случае давайте есть. Что же ждать? (Кричит.) Илья Ильич! Сергей Никодимыч!
Входят Дядин и два-три гостя.
Те же, Дядин и гости.
Желтухин. Пожалуйте закусить. Милости просим. (Около закуски.) Серебряковы не приехали, Федора Иваныча нет, Леший тоже не приехал... Забыли нас!
Юля. Крестненький, выпьете водки?
Орловский. Самую малость. Вот так... Достаточно.
Дядин (повязывая на шею салфетку). А какое у вас превосходное хозяйство, Юлия Степановна! Еду ли я по вашему полю, гуляю ли под тенью вашего сада, смотрю ли на этот стол, всюду вижу могучую власть вашей волшебной ручки. За ваше здоровье!
Юля. Неприятностей много, Илья Ильич! Вчера, например, Назарка не загнал индюшат в сарайчик, ночевали они в саду на росе, а сегодня пять индюшат издохло.
Дядин. Это нельзя. Индюшка птица нежная.
Войницкий (Дядину). Вафля, отрежь-ка мне ветчины!
Дядин. С особенным удовольствием. Прекрасная ветчина. Одно из волшебств тысяча и одной ночи. (Режет.) Я тебе, Жорженька, отрежу по всем правилам искусства. Бетховен и Шекспир так не умели резать. Только вот ножик тупой. (Точит нож о нож.)
Желтухин (вздрагивая). Вввв!.. Оставь, Вафля! Я не могу этого!
Орловский. Рассказывайте же, Егор Петрович. Что у вас дома делается?
Войницкий. Ничего не делается.
Орловский. Что нового?
Войницкий. Ничего. Все старо. Что было в прошлом году, то и теперь. Я, по обыкновению, много говорю и мало делаю. Моя старая галка maman все еще лепечет про женскую эмансипацию; одним глазом смотрит в могилу, а другим ищет в своих умных книжках зарю новой жизни.
Орловский. А Саша?
Войницкий. А профессора, к сожалению, еще не съела моль. По-прежнему от утра до глубокой ночи сидит у себя в кабинете и пишет. «Напрягши ум, наморщивши чело, всё оды пишем, пишем, и ни себе, ни им похвал нигде не слышим». Бедная бумага! Сонечка по-прежнему читает умные книжки и пишет очень умный дневник.
Орловский. Милая ты моя, душа моя...
Войницкий. При моей наблюдательности мне бы роман писать. Сюжет так и просится на бумагу. Отставной профессор, старый сухарь, ученая вобла... Подагра, ревматизм, мигрень, печёнка и всякие штуки... Ревнив, как Отелло. Живет поневоле в именье своей первой жены, потому что жить в городе ему не по карману. Вечно жалуется на свои несчастья, хотя в то же время сам необыкновенно счастлив.
Орловский. Ну вот!
Войницкий. Конечно! Вы только подумайте, какое счастье! Не будем говорить о том, что сын простого дьячка, бурсак, добился ученых степеней и кафедры, что он его превосходительство, зять сенатора и прочее. Все это неважно. Но вы возьмите вот что. Человек ровно двадцать пять лет читает и пишет об искусстве, ровно ничего не понимая в искусстве. Ровно двадцать пять лет он жует чужие мысли о реализме, тенденции и всяком другом вздоре; двадцать пять лет читает и пишет о том, что умным давно уже известно, а для глупых неинтересно, значит, ровно двадцать пять лет переливает из пустого в порожнее. И в то же время какой успех! Какая известность! За что? Почему? По какому праву?
Орловский (хохочет). Зависть, зависть!
Войницкий. Да, зависть! А какой успех у женщин! Ни один Дон-Жуан не знал такого полного успеха! Его первая жена, моя сестра, прекрасное, кроткое создание, чистая, как вот это голубое небо, благородная, великодушная, имевшая поклонников больше, чем он учеников, любила его так, как могут любить одни только чистые ангелы таких же чистых и прекрасных, как они сами. Моя мать, его теща, до сих пор обожает его, и до сих пор он внушает ей священный ужас. Его вторая жена, красавица, умница, – вы ее видели, – вышла за него, когда уж он был стар, отдала ему молодость, красоту, свободу, свой блеск... За что? Почему? А ведь какой талант, какая артистка! Как чудно играет она на рояли!
Орловский. Вообще талантливая семья. Редкая семья.
Желтухин. Да, у Софьи Александровны, например, великолепнейший голос. Удивительное сопрано! Не слышал ничего подобного даже в Петербурге. Но, знаете ли, слишком форсирует в верхних нотах. Этакая жалость! Дайте мне верхние ноты! Дайте мне верхние ноты! Ах, будь эти ноты, ручаюсь вам головой, из нее получилось бы... удивительное, понимаете ли... Виноват, господа, мне нужно сказать Юле два слова. (Отводит Юлю в сторону.) Пошли к ним верхового. Напиши, что если им нельзя сейчас приехать, то чтоб хоть к обеду. (Тише.) Да не будь дурой, не срами меня, пиши неграмотней... Ехать пишется через ять... (Громко и ласково.) Пожалуйста, мой друг.
Юля. Хорошо. (Уходит.)
Дядин. Говорят, что супруга профессора, Елена Андреевна, которую я не имею чести знать, отличается красотою своих не только душевных, но и внешних качеств.
Орловский. Да, чудесная барыня.
Желтухин. Она верна своему профессору?
Войницкий. К сожалению, да.
Желтухин. Почему же к сожалению?
Войницкий. Потому что эта верность фальшива от начала до конца. B ней много риторики, но нет логики. Изменить старому мужу, которого терпеть не можешь, – это безнравственно; стараться же заглушить в себе бедную молодость и живое чувство – это не безнравственно. Где же тут, черт возьми, логика?
Дядин (плачущим голосом). Жорженька, я не люблю, когда ты это говоришь. Ну вот, право... Я даже дрожу... Господа, я не обладаю талантом и цветами красноречия, но позвольте мне без пышных фраз высказать вам по совести... Господа, кто изменяет жене или мужу, тот, значит, неверный человек, тот может изменить и отечеству!
Войницкий. Заткни фонтан!
Дядин. Позволь, Жорженька... Иван Иваныч, Ленечка, милые мои друзья, возьмите вы во внимание коловратность моей судьбы. Это не секрет и не покрыто мраком неизвестности, что жена моя бежала от меня на другой день после свадьбы с любимым человеком по причине моей непривлекательной наружности...
Войницкий. И превосходно сделала.
Дядин. Позвольте, господа! После того инцидента я своего долга не нарушал. Я до сих пор ее люблю и верен ей, помогаю, чем могу, и завещал свое имущество ее деточкам, которых она прижила с любимым человеком. Я долга не нарушал и горжусь. Я горд! Счастья я лишился, но у меня осталась гордость. А она? Молодость уж прошла, красота под влиянием законов природы поблекла, любимый человек скончался, царство ему небесное... Что же у нее осталось? (Садится.) Я вам серьезно, а вы смеетесь.
Орловский. Человек ты добрый, прекрасная у тебя душа, но уж очень длинно говоришь и руками махаешь...
Из дому выходит Федор Иванович; он в поддевке из отличного сукна, в высоких сапогах; на груди у него ордена, медали и массивная золотая цепь с брелоками: на пальцах дорогие перстни.
Те же и Федор Иванович.
Федор Иванович. Здорово, ребята!
Орловский (радостно). Федюша милый, сын мой!
Федор Иванович (Желтухину). Поздравляю с днем рождения... расти большой... (Здоровается со всеми.) Родитель! Вафля, здравствуй! Приятного вам аппетита, хлеб да соль.
Желтухин. Где ты шатался? Нельзя так опаздывать.
Федор Иванович. Жарко! Водки выпить надо.
Орловский (любуясь им). Душа моя, борода ты моя великолепная... Господа, ведь красавец? Поглядите: красавец?
Федор Иванович. С новорожденным! (Пьет.) А Серебряковых нет?
Желтухин. Не приехали.
Федор Иванович. Гм... А где же Юля?
Желтухин. Не знаю, что она там застряла. Пора бы уж и пирог подавать. Я сейчас ее позову. (Уходит.)
Орловский. А наш Ленечка, новорожденный, сегодня что-то не в духе. Угрюм.
Войницкий. Просто скотина.
Орловский. Нервы расстроены, ничего не поделаешь...
Войницкий. Самолюбив очень, оттого и нервы. Скажите при нем, что эта селедка хороша, он сейчас же обидится: почему не его похвалили. Дрянцо порядочное. Вот он идет.
Входят Юля и Желтухин.
Те же, Желтухин и Юля.
Юля. Здравствуй, Феденька! (Целуется с Федором Ивановичем.) Кушай, душечка. (Ивану Ивановичу.) Посмотрите, крестненький, какой я сегодня Ленечке подарок подарила! (Показывает башмачок для часов.)
Орловский. Дусенька моя, девочка моя, башмачок! Какая штука...
Юля. Одной золотой канители на восемь с полтиной пошло. Посмотрите на края: жемчужинки, жемчужинки, жемчужинки... А это буквы: Леонид Желтухин. Тут шелком: кого люблю, того дарю...
Дядин. А позвольте мне посмотреть! Восхитительно!
Федор Иванович. Бросьте вы это... будет вам! Юля, вели-ка подать шампанского!
Юля. Феденька, это вечером!
Федор Иванович. Ну, вот еще – вечером! Валяй сейчас! А то уйду. Честное слово, уйду. Где оно у тебя стоит? Я сам пойду возьму.
Юля. Всегда ты, Федя, в хозяйстве беспорядки делаешь. (Василию.) Василий, на ключ! Шампанское в кладовой, знаешь, в углу около кулька с изюмом, в корзине. Только смотри, не разбей чего-нибудь.
Федор Иванович. Василий, три бутылки!
Юля. Не выйдет из тебя, Феденька, хорошего хозяина... (Накладывает всем пирога.) Кушайте, господа, побольше... Обед еще не скоро, в шестом часу... Ничего из тебя, Феденька, не выйдет... Пропащий ты человек.
Федор Иванович. Ну, пошла отчитывать!
Войницкий. Кажется, кто-то подъехал... Слышите?
Желтухин. Да... Это Серебряковы... Наконец-то!
Василий. Господа Серебряковы приехали!
Юля (вскрикивает). Сонечка! (Убегает.)
Войницкий (поет). Пойдем встретим, пойдем встретим... (Уходит.)
Федор Иванович. Эка обрадовались!
Желтухин. Как в людях мало такта! Живет с профессоршей и не может скрыть этого.
Федор Иванович. Кто?
Желтухин. Да вот Жорж. Так ее расхваливал сейчас, когда тебя не было, что даже неприлично.
Федор Иванович. Откуда ты знаешь, что он с ней живет?
Желтухин. Точно я слепой... Да и весь уезд говорит об этом...
Федор Иванович. Вздор. Пока с ней никто не живет, но скоро буду жить я... Понимаешь? Я!
Те же, Серебряков, Марья Васильевна, Войницкий под руку с Еленой Андреевной, Соня и Юля входят.
Юля (целуя Соню). Милая! Милая!
Орловский (идя навстречу). Саша, здравствуй, голубушка, здравствуй, матушка! (Целуется с профессором.) Здоров? Слава богу?
Серебряков. А ты, кум? Ты ничего – молодцом! Очень рад тебя видеть. Давно приехал?
Орловский. B пятницу. (Марье Васильевне.) Марья Васильевна! Как изволите поживать, ваше превосходительство? (Целует руку.)
Марья Васильевна. Дорогой мой... (Целует его в голову.)
Соня. Крестненький!
Орловский. Сонечка, душа моя! (Целует ее.) Голубушка, канареечка моя...
Соня. Лицо по-прежнему добренькое, сантиментальное, сладенькое...
Орловский. И выросла, и похорошела, и возмужала, душа моя...
Соня. Ну, как вы вообще? Что, здоровы?
Орловский. Страсть как здоров!
Соня. Молодчина, крестненький! (Федору Ивановичу.) А слона-то и не приметила. (Целуется с ним.) Загорел, оброс... настоящий паук!
Юля. Милая!
Орловский (Серебрякову). Как живешь, кум?
Серебряков. Да понемножку... Ты как?
Орловский. Что мне делается? Живу! Именье сыну отдал, дочек за хороших людей повыдавал, и теперь свободней меня человека нет. Знай себе гуляю!
Дядин (Серебрякову). Ваше превосходительство изволили несколько опоздать. B пироге уж значительно понизилась температура. Позвольте представиться: Илья Ильич Дядин, или, как некоторые весьма остроумно выражаются по причине моего рябого лица. Вафля.
Серебряков. Очень приятно.
Дядин. Madame! Mademoiselle! (Кланяется Елене Андреевне и Соне.) Здесь всё мои друзья, ваше превосходительство. Когда-то я имел большое состояние, но по домашним обстоятельствам, или, как выражаются в умственных центрах, по причинам, от редакции не зависящим, я должен был уступить свою часть родному моему брату, который по одному несчастному случаю лишился семидесяти тысяч казенных денег. Моя профессия: эксплоатация бурных стихий. Заставляю бурные волны вращать колеса мельницы, которую я арендую у моего друга Лешего.
Войницкий. Вафля, заткни фонтан!
Дядин. Всегда с благоговением преклоняюсь (преклоняется) пред научными светилами, украшающими наш отечественный горизонт. Простите мне дерзость, с какою я мечтаю нанести вашему превосходительству визит и усладить свою душу беседою о последних выводах науки.
Серебряков. Прошу покорно. Буду рад.
Соня. Ну, рассказывайте, крестненький... Где вы зиму проводили? Куда исчезали?
Орловский. B Гмундене был, в Париже был, в Ницце, в Лондоне, дуся моя, был...
Соня. Хорошо! Счастливчик!
Орловский. Поедем со мной осенью! Хочешь?
Соня (поет). Не искушай меня без нужды...
Федор Иванович. Не пой за завтраком, а то у твоего мужа жена будет дура.
Дядин. Теперь интересно бы взглянуть на этот стол a vol d’oiseau[1]. Какой восхитительный букет! Сочетание грации, красоты, глубокой учености, села...
Федор Иванович. Какой восхитительный язык! Черт знает что такое! Говоришь ты, точно кто тебя по спине рубанком водит...
Смех.
Орловский (Соне). А ты, душа моя, все еще замуж не вышла...
Войницкий. Помилуйте, за кого ей замуж идти? Гумбольдт уж умер, Эдисон в Америке, Лассаль тоже умер... Намедни нашел я на столе ее дневник: во какой! Раскрываю и читаю: «Нет, я никогда не полюблю... Любовь – это эгоистическое влечение моего я к объекту другого пола...» И черт знает, чего только там нет? Трансцендентально, кульминационный пункт интегрирующего начала... тьфу! И где ты научилась?
Соня. Кто бы другой иронизировал, да не ты, дядя Жорж.
Войницкий. Что же ты сердишься?
Соня. Если скажешь еще хоть одно слово, то кому-нибудь из нас двоих придется уехать домой. Я или ты...
Орловский (хохочет). Ну, характер!
Войницкий. Да, характер, доложу вам... (Соне.) Ну, лапку! Дай лапку! (Целует руку.) Мир и согласие... Не буду больше.
Те же и Хрущов.
Хрущов (выходя из дому). Зачем я не художник? Какая чудная группа!
Орловский (радостно). Миша! Сыночек мой крестненький!
Хрущов. С новорожденным! Здравствуйте, Юлечка, какая вы сегодня хорошенькая! Крестненький! (Целуется с Орловским.) Софья Александровна... (Здоровается со всеми.)
Желтухин. Ну, можно ли так поздно приезжать? Где ты был?
Хрущов. У больного.
Юля. Пирог давно уже простыл.
Хрущов. Ничего, Юлечка, я холодного поем. Где же мне сесть?
Соня. Садитесь сюда... (Дает ему место рядом.)
Хрущов. Великолепная сегодня погода, и аппетит у меня адский... Постойте, я водки выпью... (Пьет.) С новорожденным! Пирожком закушу... Юлечка, поцелуйте этот пирожок, он станет вкуснее...
Та целует.
Merci. Как живете, крестненький? Давно не видел вас.
Орловский. Да, давненько не видались. Ведь я за границей был.
Хрущов. Слышал, слышал... Позавидовал вам. Федор, а ты как живешь?
Федор Иванович. Ничего, вашими молитвами, как столбами, подпираемся...
Хрущов. Дела твои как?
Федор Иванович. Не могу пожаловаться. Живем. Только вот, братец ты мой, езды много. Замучился. Отсюда на Кавказ, из Кавказа сюда, отсюда опять на Кавказ – и этак без конца, скачешь как угорелый. Ведь у меня там – два именья!
Хрущов. Знаю.
Федор Иванович. Колонизацией занимаюсь и ловлю тарантулов и скорпионов. Дела вообще идут хорошо, но насчет «уймитесь, волнения страсти» – все обстоит по-прежнему.
Хрущов. Влюблен, конечно?
Федор Иванович. По этому случаю, Леший, надо выпить. (Пьет.) Господа, никогда не влюбляйтесь в замужних женщин! Честное слово, лучше быть раненным в плечо и в ногу навылет, как ваш покорнейший слуга, чем любить замужнюю... Такая беда, что просто...
Соня. Безнадежно?
Федор Иванович. Ну вот еще! Безнадежно... На этом свете ничего нет безнадежного. Безнадежно, несчастная любовь, ox, ax – все это баловство. Надо только хотеть... Захотел я, чтоб ружье мое не давало осечки, оно и не дает. Захотел я, чтоб барыня меня полюбила, – она и полюбит. Так-то, брат Соня. Уж если я какую намечу, то, кажется, легче ей на луну вскочить, чем от меня уйти.
Соня. Какой ты, однако, страшный...
Федор Иванович. От меня не уйдешь, нет! Я с нею не сказал еще трех фраз, а она уж в моей власти... Да... я ей только сказал: «Сударыня, всякий раз, когда вы взглянете на какое-нибудь окно, вы должны вспомнить обо мне. Я хочу этого». Значит, вспоминает она обо мне тысячу раз в день. Мало того, я каждый день бомбардирую ее письмами.
Елена Андреевна. Письма – это ненадежный прием. Она получает их, но может не читать.
Федор Иванович. Вы думаете? Гм... Живу я на этом свете тридцать пять лет, а что-то не встречал таких феноменальных женщин, у которых хватало бы мужества не распечатать письмо.
Орловский (любуясь им). Каков? Сыночек мой, красавец! Ведь и я таким был. Точь-в-точь таким! Только вот на войне не был, а водку пил и деньги мотал – страшное дело!
Федор Иванович. Люблю я ее, Миша, серьезно, аспидски... Пожелай только она, и я отдал бы ей все... Увез бы ее к себе на Кавказ, на горы, жили бы мы припеваючи... Я, Елена Андреевна, сторожил бы ее, как верный пес, и была бы она для меня, как вот поет наш предводитель: «И будешь ты царицей мира, подруга верная моя». Эх, не знает она своего счастья!
Хрущов. Кто же эта счастливица?
Федор Иванович. Много будешь знать, скоро состаришься... Но довольно об этом. Теперь начнем из другой оперы. Помню, лет десять назад – Леня тогда еще гимназистом был – праздновали мы вот так же день его рождения. Ехал я отсюда домой верхом, и на правой руке сидела у меня Соня, а на левой – Юлька, и обе за мою бороду держались. Господа, выпьем за здоровье друзей юности моей, Сони и Юли!
Дядин (хохочет). Это восхитительно! Это восхитительно!
Федор Иванович. Как-то раз после войны пьянствовал я с одним турецким пашой в Трапезонде... Он меня и спрашивает...
Дядин (перебивая). Господа, выпьем тост за отличные отношения! Виват дружба! Живьо!
Федор Иванович. Стоп, стоп, стоп! Соня, прошу внимания! Держу, черт меня возьми, пари! Кладу вот на стол триста рублей! Пойдем после завтрака на крокет, и я держу пари, что в один раз пройду все ворота и обратно.
Соня. Принимаю, только у меня трехсот рублей нет.
Федор Иванович. Если проиграешь, то споешь мне сорок раз.
Соня. Согласна.
Дядин. Это восхитительно! Это восхитительно!
Елена Андреевна (глядя на небо). Какая это птица летит?
Желтухин. Это ястреб.
Федор Иванович. Господа, за здоровье ястреба!
Соня хохочет.
Орловский. Ну, закатилась наша! Что ты?
Хрущов хохочет.
Ты-то чего?
Марья Васильевна. Софи, это неприлично!
Хрущов. Ох, виноват, господа... Сейчас кончу, сейчас...
Орловский. Это называется – без ума смеяхся.
Войницкий. Им обоим палец покажи, сейчас же захохочут. Соня! (Показывает палец.) Ну, вот...
Хрущов. Будет вам! (Смотрит на часы.) Ну, отче Михаиле, поел, попил, теперь и честь знай. Пора ехать.
Соня. Куда это?
Хрущов. К больному. Опротивела мне моя медицина, как постылая жена, как длинная зима...
Серебряков. Позвольте, однако, ведь медицина ваша профессия, дело, так сказать...
Войницкий (с иронией). У него есть другая профессия. Он на своей земле торф копает.
Серебряков. Что?
Войницкий. Торф. Один инженер вычислил, как дважды два, что в его земле лежит торфу на семьсот двадцать тысяч. Не шутите.
Хрущов. Я копаю торф не для денег.
Войницкий. Для чего же вы его копаете?
Хрущов. Для того, чтобы вы не рубили лесов.
Войницкий. Почему же их не рубить? Если вас послушать, то леса существуют только для того, чтобы в них аукали парни и девки.
Хрущов. Я этого никогда не говорил.
Войницкий. И все, что я до сих пор имел честь слышать от вас в защиту лесов, – все старо, несерьезно и тенденциозно. Извините меня, пожалуйста. Я сужу не голословно, я почти наизусть знаю все ваши защитительные речи... Например... (Приподнятым тоном и жестикулируя, как бы подражая Хрущову.) Вы, о люди, истребляете леса, а они украшают землю, они учат человека понимать прекрасное и внушают ему величавое настроение. Леса смягчают суровый климат. Где мягче климат, там меньше тратится сил на борьбу с природой, и потому там мягче и нежнее человек. B странах, где климат мягок, люди красивы, гибки, легко возбудимы, речь их изящна, движения грациозны. У них процветают науки и искусства, философия их не мрачна, отношения к женщине полны изящного благородства. И так далее, и так далее... Все это мило, но так мало убедительно, что позвольте мне продолжать топить печи дровами и строить сараи из дерева.
Хрущов. Рубить леса из нужды можно, но пора перестать истреблять их. Русские леса трещат от топоров, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи, и все оттого, что у ленивого человека не хватает смысла нагнуться и поднять с земли топливо. Надо быть безрассудным варваром (показывает на деревья), чтобы жечь в своей печке эту красоту, разрушать то, чего мы не можем создать. Человеку даны разум и творческая сила, чтобы приумножать то, что ему дано, но до сих пор он не творил, а только разрушал. Лесов все меньше и меньше, реки сохнут, дичь перевелась, климат испорчен, и с каждым днем земля становится все беднее и безобразнее. Вы глядите на меня с иронией, и все, что я говорю, вам кажется старым и несерьезным, а когда я прохожу мимо крестьянских лесов, которые я спас от порубки, или когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный вот этими руками, я сознаю, что климат немножко и в моей власти, и что если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я. Когда я сажаю березку и потом вижу, как она зеленеет и качается от ветра, душа моя наполняется гордостью от сознания, что я помогаю богу создавать организм.
Федор Иванович (перебивая). За твое здоровье, Леший!
Войницкий. Все это прекрасно, но если бы взглянули на дело не с фельетонной точки зрения, а с научной, то...
Соня. Дядя Жорж, у тебя язык покрыт ржавчиной. Замолчи!
Хрущов. B самом деле, Егор Петрович, не будем говорить об этом. Прошу вас.
Войницкий. Как угодно.
Марья Васильевна. Ах!
Соня. Бабушка, что с вами?
Марья Васильевна (Серебрякову). Забыла я сказать вам, Александр... потеряла память... сегодня получила я письмо из Харькова от Павла Алексеевича... Вам кланяется...
Серебряков. Благодарю, очень рад.
Марья Васильевна. Прислал свою новую брошюру и просил показать вам.
Серебряков. Интересно?
Марья Васильевна. Интересно, но как-то странно. Опровергает то, что семь лет тому назад сам же защищал. Это очень, очень типично для нашего времени. Никогда с такою легкостью не изменяли своим убеждениям, как теперь. Это ужасно!
Войницкий. Ничего нет ужасного. Кушайте, maman, карасей.
Марья Васильевна. Но я хочу говорить!
Войницкий. Но мы уже пятьдесят лет говорим о направлениях и лагерях, пора бы уж и кончить.
Марья Васильевна. Тебе почему-то неприятно слушать, когда я говорю. Прости, Жорж, но в последний год ты так изменился, что я тебя совершенно не узнаю. Ты был человеком определенных убеждений, светлою личностью...
Войницкий. О да! Я был светлою личностью, от которой никому не было светло. Позвольте мне встать. Я был светлою личностью... Нельзя сострить ядовитей! Теперь мне сорок семь лет. До прошлого года я так же, как вы, нарочно старался отуманивать свои глаза всякими отвлеченностями и схоластикой, чтобы не видеть настоящей жизни, – и думал, что делаю хорошо... А теперь, если б вы знали, каким большим дураком я кажусь себе за то, что глупо проворонил время, когда мог бы иметь все, в чем отказывает мне теперь моя старость!
Серебряков. Постой. Ты, Жорж, точно обвиняешь в чем-то свои прежние убеждения...
Соня. Довольно, папа! Скучно!
Серебряков. Постой. Ты точно обвиняешь в чем-то свои прежние убеждения. Но виноваты не они, а ты сам. Ты забывал, что убеждения без дел мертвы. Нужно было дело делать.
Войницкий. Дело? Не всякий способен быть пишущим perpetuum mobile.
Серебряков. Что ты хочешь этим сказать?
Войницкий. Ничего. Прекратим этот разговор. Мы не дома.
Марья Васильевна. Совсем потеряла память... Забыла вам, Александр, напомнить, чтобы вы перед завтраком приняли капли. Привезла их, а напомнить забыла...
Серебряков. Не нужно.
Марья Васильевна. Но ведь вы больны, Александр! Вы очень больны!
Серебряков. Зачем же трезвонить об этом? Стар, болен, стар, болен... только и слышишь! (Желтухину.) Леонид Степаныч, позвольте мне встать и уйти в комнаты. Здесь немного жарко и кусают комары.
Желтухин. Сделайте такое одолжение. Завтрак кончился.
Серебряков. Благодарю вас. (Уходит в дом; за ним идет Марья Васильевна.)
Юля (брату). Иди за профессором! Неловко!
Желтухин (ей). Черт бы его взял! (Уходит.)
Дядин. Юлия Степановна, позвольте вас поблагодарить от глубины души. (Целует руку.)
Юля. Не за что, Илья Ильич! Вы мало ели...