Вена, декабрь 1899 года
На сцене три семьи, находящиеся между собой в родственных отношениях; в двух – смешанные браки. Весь клан принадлежит к состоятельной венской буржуазии. Всего 13 человек. Кроме них, на сцене домоправительница (она же кухарка) Польди, горничная Хильда и няня Яна. Квартира рядом с Рингштрассе заполнена людьми и аляповатой мебелью. Все чем-то заняты. На три семьи восемь взрослых, четверо детей и младенец в люльке.
В квартире семьи Мерц, занимающей целый этаж роскошного дома с высокими потолками, теперь живут только глава семейства – бабушка Эмилия Мерц, ее сын Герман, его жена Гретль и их восьмилетний сын Якоб. Две другие семейные группы – гости: младшая сестра Германа Ева, ее муж Людвиг и двое детей – Паули (12 лет) и младенец Нелли. Вильма, сестра Людвига, замужем за Эрнстом. У них две дочери – близнецы Салли и Роза, младше Якоба. Ханна, младшая сестра Вильмы, не замужем.
Гретль не еврейка, Эрнст тоже.
Польди (40 лет) и Хильда – прислуга Мерцев, живущая с ними. Яна – няня маленькой Нелли, но занимается всеми детьми.
С самого начала у каждой группы своя игра. Понять, о чем идет речь, практически невозможно, кроме того, что шоколадный торт со взбитыми сливками уже разложен по тарелкам, которые Хильда и Польди разносят собравшимся. Четверо детей под руководством Яны наряжают рождественскую елку.
Бабушка за столом режет и раскладывает торт, добавляя каждому щедрую порцию взбитых сливок. Ради этого она отложила в сторону семейный фотоальбом, перо и бутылочку белых чернил для подписи фотографий на черных страницах, ворох карточек – старых и новых, любительских и студийных – и стопку наклеек на уголки. Она вернется к этому позже.
Герман стоит чуть поодаль. У него в руках брошюра в 80 страниц, которая вызывает у него возмущение. Ева рассказывает Гретль о скандале, связанном с книжкой, которую она держит в руках[1]. Эрнст обсуждает с Людвигом еще одну книгу. Вильма сидит так, чтобы можно было говорить с бабушкой и, если нужно, вмешаться в ссору детей. Она переворачивает страницы фотоальбома. Ханна наигрывает для себя на пианино «Stille Nacht! Heil’ge Nacht». Инструмент отличный.
Из большой коробки достают елочные игрушки: серебристые шары, колокольчики, сосульки, бумажные гирлянды, черствые пряники, шоколадки в форме животных, солдатиков, музыкальные инструменты и т. д.
Голоса детей заполняют собой все пространство, их реплики перемежают, прерывают, завершают бабушкины указания кухарке, раздачу пирога и приватные беседы между Евой и ее невесткой Гретль, между Эрнстом и Людвигом.
Дети (их реплики перемежают разговоры остальных действующих лиц). Это мой. Яна, он взял мой серебряный шар!.. Салли, не тяни за гирлянду – порвешь… Сюда нужно еще… Снежинки в последнюю очередь… Это сломанная… Мне нужен крючок для оленя… Роза, ты можешь разбросать снег вокруг елки – там для этого есть вата… Рожок работает! Ту-ту! и т. д.
Вильма (показывает фотографию). Эмилия, это кто?
Бабушка. Отец Германа, когда мы только обручились.
Герман (с раздражением бросает свою брошюру). Идиот!
Видя, что все заняты своим делом, он снова берет в руки брошюру и продолжает читать.
Ева (обращаясь к Гретль). …как венок из одуванчиков – два на два… «Привет» – скидывает юбку – «До свидания» – «Следующий!» – «Привет» – скидывает юбку – «До свидания» – «Следующий!»
Гретль в изумлении от такой смелости прикрывает рот рукой.
Гретль. Ева!
Ева. …меняя партнеров, как в хороводе.
Эрнст (Людвигу). Толкование снов, как ты помнишь, помогло Иосифу освободиться от египетского рабства и заслужить высочайший пост у фараона… Но венское медицинское братство более консервативно, хотя половина его членов до сих пор жила бы на земле Ханаана.
Салли (отвлекаясь от елки). А можно мне тоже, бабушка Эмилия?
Бабушка. Можно, когда ты закончишь наряжать елку. Мы только ради вас ее и ставили, маленькие паписты.
Вильма. Эмилия, Эрнст – протестант.
Бабушка. В любом случае он был хорошим еврейским мальчиком, который много о себе возомнил. Если бросать каштаны через Дунайский канал, то в десяток таких попадешь.
Салли возвращается к елке.
Гретль (Еве). Потом поможешь мне в этом деле?
Яна. Роза, кто тебе разрешил есть украшения? Я все видела, милочка!
Роза. Я только лизнула.
Якоб. Мам, смотри, у меня звезда для верхушки. Я хочу сам ее надеть, Яна.
Яна. Тогда держись за меня.
Якобу приходится залезть на стул, чтобы дотянуться до верхушки елки. Герман снова отбрасывает брошюру.
Людвиг (Эрнсту). Истерия, невроз… чем современней диагноз, тем больше лечение напоминает древнее жречество. Так что да, толкование сновидений – почему бы и нет?
Эрнст. Но у него нет ни связей, ни последователей. Он бы давно был экстраординарным профессором.
Герман подходит ближе и прислушивается.
Герман (Эрнсту). Ему надо ехать в Аргентину. Его там на следующий день сделают профессором.
Эрнст. Почему в Аргентину?
Герман. Или в Африку. На Палестину нет никакой надежды, пока там правят турки. Или на Мадагаскар! Говорят, на Мадагаскаре полно места для еврейского государства.
Людвиг. Мадагаскар, населенный евреями! Само по себе звучит как мечта!
Герман (пренебрежительно). Несбыточная.
Гретль (держит в руках книгу Евы). Подписано: «Людвигу»!..
Ева. Артур не смог добиться, чтобы ее опубликовали, не говоря уже о театральной постановке, поэтому он отпечатал несколько экземпляров для своих. Спроси у Германа.
Якоб. Мам, смотри!
Гретль (не смотрит). Чудесно, дорогой. (Еве) Германа бесит идея своего отдельного государства.
Ева. Я оставлю ее тут для тебя.
Якоб. Ты не смотришь!
Гретль и Ева поворачиваются к елке. Ее верхушку украшает большой позолоченный магендовид.
Ева (растерявшись на секунду). Это ничего?
Бабушка (смотрит). Ой!
Гретль. Это очень красивая звезда, дорогой, только ее не надевают на рождественскую елку.
Паули. Я ее найду. Я знаю, какая нужна.
Якоб. А чем плоха эта?
Бабушка. Бедный ребенок – ему устроили крестины и обрезание на одной неделе. И чего вы теперь от него хотите?
Якоб берет правильную звезду у Паули.
Гретль. Это правда. И оба раза он кричал.
Ева. Я не понимаю Германа – кроме всего прочего, он крестился задолго до знакомства с тобой, Гретль, и обвенчался в церкви, как примерный католик! Зачем тогда…
Гретль. Он просто мужчина и не хочет, чтобы его сын от него отличался.
Ева смеется. Герман невольно втягивается в разговор.
Герман. Что вы здесь обсуждаете?
Бабушка. Крайнюю плоть. Ханна, ты можешь играть что-нибудь другое?
Ханна перестает играть.
Людвиг и Эрнст прислушиваются.
Ева. С Паули у меня все было просто. Мы евреи. Плохие евреи, но чистокровные потомки Авраама, и родители Людвига от нас бы просто отказались, если бы в ванной их внук не был похож на еврея. А если бы я крестилась, как Герман, Людвиг бы точно на мне не женился. Скажи, Людвиг, только честно!
Людвиг. Женился бы – после их смерти.
Ева. Это комплимент?
Людвиг (спокойно). Чти отца и мать своих. (Замечает реакцию Вильмы.) Я не хотел, чтобы это так прозвучало. (Кланяется Эрнсту.) И Эрнста. Конечно. Математика, кажется, единственный язык, на котором можно точно изъясняться. Тебе надо в этом году поехать к маме с папой на Седер, Вильма. Вместе с Эрнстом и девочками, конечно.
Вильма. Да, надо съездить. Может быть, это последний раз.
Людвиг (Герману). И вы с Гретль тоже, разумеется. Будет хорошо, если дети проведут Седер вместе.
Гретль. Я приеду. А что такое Седер?
Герман (Людвигу). Ты, очевидно, считаешь, что принять католичество – это все равно что вступить в жокейский клуб.
Людвиг. Разница небольшая, разве что в католики принимают кого угодно.
Вильма. Позволь мне сказать, Герман, в тебе есть какой-то снобизм по отношению к дедушке и бабушке Якобовиц.
Герман. Во мне?
Вильма. Да, в тебе. Снобизм по отношению к тому, как они говорят, как вставляют слова из идиша, как одеваются – словно иммигранты из какой-нибудь галицкой деревни, – хотя они там живут и держат там магазин. Они слишком местечковые для тебя.
Герман. Это не снобизм. Это… ладно, снобизм, я согласен.
Гретль. Я бы хотела поехать в Галицию. Это было бы так интересно!
Герман. Что в этом интересного?
Ева (примирительно). В таком случае все могут собраться на Седер у нас. Правда же, Людвиг?
Ханна. О да, пожалуйста, Ева!
Вильма (Ханне). А как же мама с папой?
Ева. И они тоже приедут! Увидеть Вену – это будет для них настоящий праздник. И всего одна пересадка на поезде.
Вильма. На каком поезде? Им только до поезда ехать полдня. И она захочет взять с собой постельное белье, не говоря уже о едe, которой хватит, чтобы открыть ресторан. Она будет три недели готовиться, с каждым днем все больше нервничать и переживать, как она оставит магазин… на самом деле, с ее сердцем это смертельный номер.
Людвиг. С ее сердцем все в порядке, но даже если…
Вильма. Кто ты такой, чтобы так говорить?
Людвиг. Ты хочешь сказать, кто такой доктор Лисак, чтобы так говорить. Но даже если…
Вильма. Хорош сын! Мама и папа от всего отказались, только чтобы ты поступил в университет и им было кем гордиться!
Людвиг. Я с тобой соглашался.
Ханна, сидящая за пианино, взрывается.
Ханна. А как насчет меня? Кто-нибудь когда-нибудь будет гордиться мной, тем, что я куда-то выбилась? Тебе легко рассуждать, Вильма. Ты о маме не очень беспокоилась, когда подцепила университетского друга своего брата и тебе было все равно, еврей он или готтентот! Я хочу приехать в Вену на Песах.
Гретль подходит к ней, чтобы утешить.
Гретль. И приедешь! Правда, Герман? Когда у нас Песах?
Герман (пожимает плечами). Не знаю. В марте, апреле… В любом случае мы, скорее всего, опять поедем в Италию, на озера, в следующем…
Вильма. Нет! (Обращаясь к Гретль.) Перестань вмешиваться. Мы поедем к маме с папой. Может быть, это ее последняя возможность показать, что она простила меня за то, что я вышла замуж за Эрнста.
Бабушка. А если не простила, то можешь привести девочек ко мне на Песах, Вильма. Если только он не совпадает с Пасхой. Рождество меня мало беспокоит, потому что младенец Иисус представления не имел о том, что происходит, но пасхальные яйца я плохо перевариваю.
Герман (Эрнсту). Ты, кажется, лишился дара речи.
Эрнст. Как тут его не лишиться?
Гретль. В любом случае мне надо идти позировать.
Якоб. Что значит позировать? Можно я с тобой?
Гретль. Нет, милый. Ты будешь ерзать, а мне нужно сидеть с неподвижным лицом.
Ханна разговаривает с Гретль, а жизнь вокруг идет своим чередом. Пока они говорят, дети заканчивают наряжать елку, и она вызывает всеобщее восхищение. Ева и Вильма приносят завернутые подарки для семьи Мерц, и их теперь нужно разложить под елкой. Якобу, естественно, хочется все знать раньше времени [ «какой из них мой?»], но его осаживают [ «погоди, увидишь»]. Близнецы возбуждаются оттого, что узнали подарки, которые они принесли Якобу. Всего примерно 12 свертков, включая подарки от Паули семье Мерц, которые Паули «анонсирует», перед тем как положить под елку. Еве и Вильме удается угомонить детей и собрать их за столом вокруг бабушки, чтобы раздать им шоколадный торт. Мужчины (Герман, Людвиг и Эрнст) принимают символическое участие во всем этом, в то время как Хильда подливает им свежего чая из чайника, который только что принесла Польди. Младенец просыпается. Яна его утешает. Сквозь шум отчетливо слышен разговор Гретль и Ханны.
Ханна. Гретль, я должна тебе кое-что рассказать. Я познакомилась с молодым человеком.
Гретль (радостно). О, Ханна! Рассказывай немедленно.
Ханна. Он офицер, из драгунов, и я ему нравлюсь.
Гретль. Конечно, нравишься! Драгун! В желтой форме или в черной?
Ханна. Не знаю, он был не в форме.
Гретль. Где вас представили друг другу?
Ханна. Нас не то чтобы…
Гретль. Как вы познакомились?
Ханна. Он просто заговорил со мной на улице.
Гретль. Ах!
Ханна. Он был с другом. Они были очень учтивы. Они увидели, как я выхожу из трамвая на углу оперного театра.
Гретль. И что потом?
Ханна. Они спросили, не окажу ли я им любезность выпить с ними чаю у Прессима. Такие веселые молодые люди! Потом второй ушел.
Гретль. Второй?
Ханна. Да. Теодор. Фриц, тот, что мне понравился, пригласил меня потанцевать. Ах, Гретль, – видела бы ты меня! Как лихо кружил меня молодой офицер, а скрипка и гармонь заходились все сильнее и сильнее, так что я, кажется, чуть не потеряла сознание. Мадмуазель Ханна Якобовиц – в светском обществе! Потом мне надо было уходить, потому что я всегда помогаю укладывать девочек, когда живу у Вильмы с Эрнстом. Фриц попросил разрешения проводить меня до дома, а я сказала, что тогда ему придется провожать меня до Галиции, но я уверена, что мама с папой пригласят его в дом! Я знаю, я готова сквозь землю провалиться, как вспомню свою бесконечную болтовню и глупые шуточки, но он сказал, что в этот раз проводит меня до дома сестры и что мы должны еще раз непременно выпить чаю, перед тем как я уеду домой, и пригласил меня к себе на чай завтра.
Гретль. Боже мой. Ты согласилась?
Ханна. Нет. Я сказала «нет» – сама мысль! Я не хочу, чтобы Фриц решил, что я такая. Так что я ему твердо сказала – нет, только если с подругой. Пойдешь со мной?
Гретль. Я?
Ханна. У меня совсем нет друзей в Вене, и ты мне как подруга. Пойдешь?
Гретль. Ох, Ханна.
Ханна. Пожалуйста, пойди! Или я не пойду.
Гретль. Ладно… почему бы и нет? Пойду, конечно.
Ханна обнимает ее. Они смеются, обнявшись.
Ханна начинает играть вальс. Эрнст и Людвиг возобновляют свой разговор.
Эрнст (Людвигу). …когда новую теорию публикуют в начале нового века, в этом есть что-то. Как пророчество. Как будто приподнимается занавес.
Людвиг. Новый ли век – зависит только от того, откуда вести отсчет. Но я не сомневаюсь, что по нашим снам мы можем узнать о себе много интересного. Мне вот, например, иногда снится, что я доказал гипотезу Римана. На самом деле – (окликает Еву) Ева! Хочешь поехать летом в Париж на выставку?
Гретль (возвращается от Ханны). Я готова!
Ева. В Париж? Что это с тобой? Я тебя не могу заставить на несколько дней за город поехать, в Ишль, и вдруг —
Гретль. Поезжай обязательно!
Эрнст. Вена там громко заявит о себе. Малер везет на Парижскую выставку филармонический оркестр.
Людвиг. Вот видишь.
Эрнст. Он нарочно едет со Второй симфонией, чтобы досадить французам.
Ева. Людвиг, мы с тобой были на премьере Второй симфонии, и она тебе не понравилась.
Людвиг. Не в этом дело. Он наш человек.
Бабушка. Еще один новоиспеченный христианин – прямо из купели.
Людвиг. А мы отправляем «Философию» – картину, написанную для нашего университета, чтобы показать парижанам. Меня просили подписать петицию против нее, которую составили на философском факультете.
Гретль. Ты слышал, Герман? Мой художник будет выставляться на всемирной выставке в Париже!
Людвиг. Факультет хочет, чтобы Платон и Аристотель беседовали в оливковой роще, им не нужно, чтобы на потолке университета красовалось современное искусство, именующее себя «философией». Мы можем посмотреть на него в Париже.
Ева. Людвиг, тебе дорогу лень перейти —
Людвиг. Я бы перешел, если бы не был так занят, но это Всемирная выставка, тут на кону честь Вены в области искусства, музыки, ну и, чтобы отдать дань Парижу, ты можешь себе купить одно или два платья. Скажем, два – самое большее.
Гретль. Ева! Ты должна поехать.
Ева (подозрительно). А ты что будешь делать?
Людвиг. Так совпало, что во время выставки будет проходить Вторая международная математическая конференция. А это значит, что я смогу встретиться с математиками, с которыми состою в переписке.
Ева. Ну если ты все равно едешь, со мной или без меня, то и я еду.
Гретль (подлизываясь). Ах, Герман! Я хочу поехать на математическую конференцию.
Эрнст. А Риман там тоже будет?
Людвиг. Риман умер.
Эрнст. А как насчет его жены? – Нет, это сейчас была бестактность…
Младенец начинает плакать.
Гретль. Я опаздываю. Мне нужна моя зеленая шаль!..
Следует неразбериха движений и фраз.
Герман подбирает зеленую шаль Гретль.
Паули толкает люльку, проявляя заботливый интерес к младенцу.
Паули. Ничего, Нелли, не плачь. Открой глазки, это я – твой брат Паули.
Герман приносит Гретль шаль и с нежностью накидывает ей на плечи.
Герман. Какая же ты… Это он мне еще должен приплачивать!
Гретль. Нет, нет – как же я тогда узнаю, что портрет – проявление твоей любви?
Герман. Потому что это правда!
Гретль. Поцелуй меня тогда в губы, пока никто не смотрит.
Герман. Смотрят.
Гретль смеется, потом, застав его врасплох, быстро целует в губы и выбегает. Герман доволен.
Во время этой сцены Ева берет на руки Нелли и укачивает ее, бормоча нежные слова. Хильда собирает чайные приборы на поднос. Ее вежливо благодарят. Дети тем временем то и дело подбегают к бабушке – см. ниже; затем Эрнст по просьбе Вильмы собирает детей. Ханна продолжает играть Штрауса. Таким образом, все происходит скорее одновременно, чем последовательно.
Ева (Нелли). Ну, ну – кому не достался шоколадный торт?
(Яне) Я ее покормлю. Дети пойдут погулять и посмотреть на верблюдов на Штефанплац. Проследите, чтобы Паули взял перчатки.
Людвиг. Верблюдов?
Ева. Это рождественский вертеп.
Бабушка. Кто хочет облизать ложку?
Дети. Я… я хочу… мне, мне… Бабушка Эмилия, пожалуйста… Я здесь самый старший, бабушка!
Бабушка. Кто первый сказал бы: «Бабушка, ты сама оближи», получил бы ложку. Но раз никто так не сказал, то… (Облизывает ложку.)
Вильма. Спасибо, Ханна! Ну что, вперед! Одеваемся, одеваемся!
Ханна встает из-за рояля и уходит.
Герман. Якоб, ты сказал дяде Людвигу?
Людвиг. Что сказал?
Герман. Якоб… ну расскажи своему дяде.
Якоб. У меня лучшая оценка в классе по математике.
Людвиг. Вот это да! Молодец!
Герман. Учителя говорят, что у него дар.
Людвиг. Поздравляю тебя, Якоб. У тебя впереди столько удовольствий! Числа – это как огромная коробка с игрушками: с ними можно играть и строить из них прекрасные, изумительные вещи.
Герман. Спроси у него что-нибудь.
Людвиг. Что ты хочешь, чтобы тебе подарили на Рождество?
Герман. Я имел в виду, проверь его – вот увидишь!
Людвиг. Ах, в этом смысле… как тебе кажется, ты можешь сложить все числа от одного до десяти в уме?
Герман. Это слишком легко. Давай, Якоб. (Обращаясь ко всем.) Потише, пожалуйста.
Якоб сосредотачивается и считает. Герман выжидательно смотрит.
Вильма. Эрнст, ты пойдешь с ними?
Эрнст. Нет, я должен зайти в отделение неврологии.
Вильма. Тебе обязательно было назначать на сегодня пациентов?
Эрнст. Нет…
Вильма. В прошлом году ты этого не делал.
Эрнст. В прошлом году я не был экстраординарным профессором. Просто поднять бокал с лекторами и поздравить ассистентов с Рождеством… Так принято.
Якоб. Пятьдесят пять!
Людвиг гладит его по голове. Герман доволен. Ханна входит с шерстяными шапками и шарфами для детей.
Людвиг. Правильно. А пятьдесят пять – это одиннадцать раз по пять. Что интересно.
Ханна. Якоб, собирайся!
Якоб убегает, чтобы надеть пальто.
Людвиг (Герману). В пределах нормы.
Герман (задет). Что ты имеешь в виду? Он же правильно посчитал?
Людвиг. Посчитал он правильно, но не выдержал тест. Когда Карлу Фридриху Гауссу было одиннадцать лет, его попросили сложить в уме все числа от одного до ста. Он, почти не задумываясь, ответил: «Пять тысяч пятьдесят». Вот это дар.
Герман. Это был правильный ответ?
Людвиг. Как ты думаешь, я стал бы рассказывать тебе эту историю, если бы ответ был неправильный?
Герман. Еврей мог бы и наугад ответить – всегда есть вероятность, что тот, кто задал ему вопрос, сам не знал ответа.
Людвиг заинтригован.
Людвиг. Но почему еврей?
Герман. Только не начинай. А у твоего Паули есть дар?
Людвиг (смеется). У него в голове одни солдатики. Ему не терпится надеть военную форму.
Так или иначе, все, кроме бабушки, Вильмы, Германа и Людвига, отправляются по своим делам. Ева уносит Нелли, а Польди и Яна прибирают разбросанное. Бабушка устраивается за столом с фотоальбомом, перьевой ручкой и белыми чернилами. Людвиг и Герман не слишком близки между собой, но им легко друг с другом. Герман предлагает Людвигу сигару, но тот предпочитает сигарету. Герман закуривает сигару и наливает два бокала виски из графина.
Герман. Ну и в чем фокус?
Людвиг. В том, что ты можешь складывать числа в любом порядке… один плюс десять, два плюс девять, три плюс восемь… так что любая пара чисел дает ту же сумму, для Якоба – пять пар по одиннадцать.
Герман. Для него будет лучше, если он займется чем-нибудь полезным. (Чувствует неловкость.) Чем-нибудь практическим. Учитывая обстоятельства. Я не хочу сказать, что от математики нет пользы, разумеется.
Людвиг. Разумеется. Хотя от теории простых чисел пользы немного. Насколько нам известно.
Герман. Ева тебе, наверное, говорила, что Гретль не может больше рожать, так что все свои деньги я поставил на Якоба. Неудачно выразился, думаешь ты.
Людвиг. Наоборот. Замечательно точно и по существу.
Герман. Больше всего я хотел бы, чтобы мой сын стал великим композитором. В крайнем случае – блестящим пианистом. Но увы! Якоб унаследует от отца и деда фирму «Мерц и компания», как заведено испокон веков, а я исполню свой долг перед семейным делом.
Они поднимают бокалы с виски в беззвучном тосте и устраиваются в креслах.
Бабушка. Я вписываю пропущенные имена, те, что помню, но это далеко не все. Так всегда и бывает. Сначала ничего не нужно подписывать, все и так знают, что тут – двоюродная бабушка Соня, а вот тут – двоюродный брат Руди, а потом это знают уже далеко не все, и мы уже сами спрашиваем: «Кто это с Гертрудой?» и «Я не помню этого мужчину с собачкой» – и даже не замечаем, как быстро они исчезают из наших воспоминаний.
Вильма. Самое удивительное – что мы знаем лица тех, кого уже нет. Я помню пожелтевшие от табачного дыма бакенбарды дедушки Якобовица, а его жена умерла, когда рожала папу, фотографии еще не было, и никто не знает, как она выглядела на самом деле, словно ее выдумали.
Бабушка. Когда я была девочкой, все с ума сходили из-за фотографий – это казалось чудом, надо было идти к фотографу и позировать… Молодожены, солдаты в своей первой военной форме, дети на фоне нарисованных пейзажей… и непременно дамы в карнавальных нарядах у греческих колонн. Потом, когда появились фотоаппараты, фотографий стало столько, что они перестали помещаться в альбом, – фотографии на отдыхе, уже с настоящим пейзажем, пляжные фотографии, фотографии детей в передничках и кожаных штанах, словно они маленькие австрийцы. Вот пара машет на прощание из уходящего поезда, но кто они? Никто не знает. Поэтому они и прощаются. Это все равно что второй раз умереть – лишиться имени в семейном альбоме.
Бабушка переворачивает страницу, подписывает фотографию. Передает альбом Вильме и переходит к удобному креслу, чтобы вскоре в нем задремать. Вильма вставляет разрозненные фотографии в альбом. Тем временем:
Герман. Как виски? Односолодовый – подарок от поставщика, у него лучшая шерсть в Шотландии – прямо с овцы. Кстати, мне стало известно, что наш император заказал себе из нее охотничью куртку.
Людвиг. Угу.
Герман. Ты сказал, что от тебя нет пользы.
Людвиг. В том смысле, в каком от композитора нет пользы. По сравнению с текстильной фабрикой… да. Но чистая математика затягивает тебя, как музыка. Это все равно что находить гармонию в несвязанном множестве чисел.
Герман. И тебе за это платят?
Людвиг. Да. Почему – понятия не имею. Но если бы я заснул на сто лет, то первое, о чем бы я спросил, проснувшись, – доказана ли гипотеза Римана.
Герман. Почему?
Людвиг. Потому что если да, то я могу точно сказать, сколько существует простых чисел, не превосходящих сколь угодно большое число. А если нет, то я не могу этого утверждать, по крайней мере с уверенностью.
Герман. Это очень досадный ответ.
Людвиг. Да, но у него есть одно достоинство. Теоретик простых чисел, каким бы великим он ни был, не связан практической пользой. В отличие от прикладного математика, который прислуживает баллистике, современной архитектуре —
Герман. Ты великий теоретик?
Людвиг. Нет, но у меня есть студент, который может им стать. А это уже что-то.
Герман. Он еврей?
Людвиг. Нет.
Герман. Его сделают профессором раньше, чем тебя.
Людвиг. Надеюсь.
Герман. О, не преувеличивай. Почему еврей должен обязательно быть или наглым, или забитым? Когда откроется ставка для евреев, вероятно, ты ее получишь. Только не ведись на этот бред с юденштатом. Ты хочешь быть математиком в пустыне – или в городе, где в одно и то же время жили Гайдн, Моцарт и Бетховен, а Брамс вообще приходил к нам домой? Мы австрийцы. Венцы. Доктора съезжаются со всего мира, чтобы получить здесь образование. Философы. Архитекторы. Город интеллектуалов и ценителей искусств, которому нет равных.
Людвиг. Да, и не забудь про кафе и пирожные.
Герман. Пространство, на котором шестьсот лет собирались поляки, чехи, мадьяры, румыны, русины, итальянцы, хорваты, словаки и еще бог знает кто – от швейцарских границ до окраин Российской империи, парламенты и партии, говорящие на не знаю скольких языках, объединенные черно-желтой ливреей почтовых ящиков от Зальцбурга до Черновцов и верностью королю-императору Францу Иосифу, который вовремя эмансипировал своих евреев, чтобы мы могли пользоваться теми же правами, что и все остальные. Конечно, предрассудки не исчезают за один день. Государственная служба, армия, университет…
Людвиг. Конечно. Должно быть, поэтому полиция стоит и спокойно смотрит, как еврейских студентов спускают с лестницы университета, чтобы затем их же арестовать за беспорядки.
Герман. Да, поэтому! Это то, почему какой-то сумасшедший в городском совете объявляет награду за голову каждого убитого еврея, – если уж тебе нужны доказательства предрассудков. Но пятьдесят лет назад ты не смел даже ступить на порог университета. Ты не мог перемещаться без разрешения, не мог остановиться на ночлег нигде, кроме еврейского квартала, хоть в городе, хоть в деревне… и уж конечно, ты не мог просто взять и приехать работать в Вену, но если ты уже в ней оказался, то должен был жить только в Леопольдштадте, носить желтую звезду на рукаве и сходить с тротуара, чтобы уступить дорогу австрийцу.
Ради всего святого, это все произошло на протяжении одной жизни. Мой дедушка носил кафтан, мой отец ходил в оперу в цилиндре, а я приглашаю к себе на ужин оперных певцов, актеров, писателей, музыкантов. Мы покупаем книги, мы любуемся живописью, мы ходим в театр, в рестораны, мы нанимаем учителей музыки для наших детей. Новый писатель – если он великий поэт, как Гофмансталь, – ходит среди нас как полубог. Мы буквально поклоняемся культуре. Когда мы делаем состояние, деньги нам нужны именно для этого: чтобы поместить нас в самое сердце венской культуры. Это и есть земля обетованная – и не потому, что это место на карте, откуда родом мои предки. Мы теперь австрийцы. Австрийские евреи! Пусть еврей только каждый восьмой, но без нас Австрия была бы Патагонией в области финансов, науки, юриспруденции, искусства, литературы, журналистики… «Neue Freie Presse» – газета, которая принадлежит евреям, ими пишется и редактируется, – предпочла не заметить книгу собственного литературного редактора – можешь забрать ее обратно, спасибо, – потому что Герцль носится как угорелый со своей фантазией о том, что евреи снимутся со своих мест и поедут из Европы и Америки жить среди овечьих стад в утопии, где не будет даже общего языка.
Людвиг. А иврит?
Герман. Иврит? Ты на иврите даже билет в трамвае не купишь.
Людвиг. Трамваи… хорошая идея.
Герман. На самом деле, Теодор Герцль думает не об иудейском доме для евреев, а о либеральном государстве, где евреи могли бы играть в крикет и теннис.
Людвиг. Правда? В крикет?
Герман. Но кто захочет ехать туда жить?
Людвиг. Немногие из тех, кто вхож в высший свет венской буржуазии, – здесь я с тобой согласен.
Герман. Но тот, кто хочет войти туда, – войдет. Мы – знаменосцы ассимиляции. Твой сын будет носить кивер и гусарский мундир. Проснись, разве ты не видишь, что происходит?
Людвиг. Да нет, Герман, это ты не видишь. Никто так не радовался брошюре Герцля, как антисемитская печать. Государство для евреев? Отличная идея! Пусть убираются отсюда! Еврейская печать, естественно, оскорбилась. Как же, ее авторы – это еврейская интеллигенция в культурной столице Европы. Им хватает забот и без сионистов, которые кричат, что мы – другие, в то время как цель – стать такими же.
Но когда мы поехали знакомить Нелли с нашими родственниками, где бы мы ни были, всюду меня спрашивали о Герцле. Его брошюра разлетается, как вирус. Это евреи, чьи родители приехали со своими родителями, которые бежали от казаков; они как будто до сих пор сидят на чемоданах. В Галиции евреев ненавидят поляки, в Богемии – немцы, в Моравии – чехи. Еврей может быть великим композитором. Его может чествовать весь город. Но он не может быть евреем. И в конечном итоге, если это не коснется его самого, то это коснется его детей. Обычные евреи это понимают. Империя состоит из такого количества национальностей, что ты не смог всех перечислить. Но ты не учел евреев – единственный народ, у которого нет своей территории. Так что, когда кто-то приходит и говорит: «Мы потеряли свою землю, но мы ее можем обрести вновь, страну, где мы не будем приживалами, где мы можем быть теми, кем были когда-то… где мы будем воинами…»
Герман. У них может быть своя земля. В этом смысл ассимиляции.
Людвиг. От лица обычных евреев я выражаю восхищение твоим терпением. Тем временем Христианско-социальная партия набрала большинство исключительно благодаря своему антисемитизму. Наш всеми любимый бургомистр – глашатай антисемитизма. Мы выросли во время либерализации при либеральном правительстве, которое искренне верило в то, что представляет интересы миллионов, хотя почти никто из них не имел права голоса. Парламент был джентльменским клубом для дебатов. Но политика больше не для джентльменов – так к черту политику. Мы поклоняемся культуре! Но, Герман, ассимиляция не означает, что ты перестаешь быть евреем. Ассимиляция означает, что ты можешь оставаться евреем, не подвергаясь унижениям. Англиканцы ассимилированы, зороастрийцы – ассимилированы. Я могу быть друидом, и никто из моих профессоров и бровью не пошевельнет. Только евреи! Я неверующий. Я не соблюдаю еврейских обрядов, кроме как из уважения к семейным связям. Но для нееврея я – еврей. Нет на свете такого гоя, который хоть раз не подумал бы: «Вот уж эти евреи!» Ты можешь креститься или жениться на католичке…
Герман вздрагивает.
О, я не хотел, чтобы это так прозвучало, – конечно же, я не имел в виду тебя! То есть имел, но… прости! И это после одного виски. Надо еще выпить.
Герман наливает ему виски. Короткая пауза.
А ты правда вступил в жокейский клуб?
Герман. Вилли фон Байер меня выдвинул.
Людвиг. Ах вот как…
Герман. Первый христианин еврейского происхождения, вероятно.
Людвиг. Ах да. Прогресс.
Герман Что ты хочешь сказать?
Людвиг. О чем?
Герман. А о чем ты говорил?
Людвиг. Ой, забыл. А ты что хотел сказать?
Герман. Я? Я хотел сказать, что у нас двадцатый век на пороге, а века не чередуются, как времена года. Мы плакали у рек вавилонских, но это прошло, как и то, что было после, – изгнания, побоища, поджоги, кровавые наветы, прошло, как Средние века, – погромы, гетто, желтые повязки… Все это свернули, как старый ковер, и выбросили на помойку, потому что Европа сделала шаг вперед. Предрассудки отмирают медленнее, но разве бургомистр причинил физический вред хоть одному еврею?
В какой-то момент незаметно для всех просыпается бабушка. Ее реплика звучит неожиданно для Людвига и Германа и привлекает внимание Вильмы.
Бабушка. Герман, голубчик мой, мой первенец! Гои должны правый глаз отдать за то, от чего ты отказался!