До двенадцати лет Леонардо жил в Винчи, и, несмотря на то что у него была большая и разветвленная семья, жизнь эта была вполне оседлая и спокойная. Он жил чаще всего вместе с дедом и бабкой, а также с праздным дядей Франческо в родовом доме в центре Винчи. Согласно сохранившимся записям, его отец и мачеха тоже жили там, когда Леонардо было пять лет, но потом перебрались во Флоренцию. Мать Леонардо и ее муж вместе с рождавшимися у них детьми, а также вместе с родителями Аккаттабриги и семьей его брата жили на ферме неподалеку от городка.
Но в 1464 году этот мир рассыпался. Мачеха Леонардо Альбиера умерла родами, унеся на тот свет так и не родившегося первенца. И дед Леонардо Антонио, глава семьи да Винчи, незадолго до этого умер. И вот, когда Леонардо приблизился к тому возрасту, когда пора было выбирать себе какое-то ремесло, его овдовевший отец, вероятно, живший один, забрал его с собой во Флоренцию[50].
В записных книжках Леонардо редко упоминает о собственных чувствах, поэтому трудно понять, обрадовал ли его тот переезд. Однако сочиненные им басни иногда позволяют догадаться о том, что он думал и ощущал. Одна басня рассказывает о печальной одиссее камня, который лежал на возвышенном месте, на краю рощи, в окружении разноцветных цветов, – иными словами, в месте, напоминавшем Винчи. И вот, поглядев на множество камней, лежавших внизу на дороге, одинокий камень решил присоединиться к остальным. “Что делать мне с этим растеньями? Хочу жить вместе с теми моими братьями”, – сказал камень. И скатился вниз. “Когда же полежал он так недолго, – продолжал свой рассказ Леонардо, – взяли его в неустанную работу колеса повозок, подкованные железом ноги лошадей и путников; тот его перевернет, этот топчет, порой поднимется он на малую высоту, иногда покроет его грязь или кал каких-нибудь животных, – и тщетно он взирает на то место, откуда ушел, на место уединенного и спокойного мира”. Из этой басни Леонардо выводит следующую мораль: “Так случается с теми, которые от жизни уединенной, созерцательной желают уйти жить в город, среди людей, полных нескончаемых бед”[51].
Среди записей Леонардо можно найти еще много похвал сельской тиши и одиночеству. Так, начинающему живописцу он советовал “покидать свое городское жилище, оставлять родных и друзей и идти в поля через горы и долины”. В другом месте он замечает: “Если ты будешь один, ты весь будешь принадлежать себе”[52]. Эти восхваления сельской жизни романтичны и – в глазах тех, кому дорог образ одинокого гения, – весьма привлекательны. Однако от них веет чем-то сказочным. Леонардо провел почти всю жизнь во Флоренции, Милане и Риме – шумных, оживленных центрах творчества и торговли, где его всегда окружали толпы учеников, товарищей и покровителей. Он сам редко удалялся в загородную тишь и еще реже имел возможность долго жить там в полном одиночестве. Ему, как и многим художникам, нравилось общаться с людьми самых разных интересов, и он заявлял (охотно противореча самому же себе в записных книжках): “Рисовать в обществе много лучше, чем одному”[53]. Наклонности деда и дяди, наслаждавшихся покоем сельской жизни, Леонардо запомнил навсегда, но сам все-таки жил по-другому.
В первые годы во Флоренции Леонардо жил вместе с отцом: тот дал сыну начальное образование и вскоре подыскал ему и хорошее место подмастерья, и заказы. И все-таки сер Пьеро не сделал одной важной вещи, которая была вполне под силу нотариусу, имевшему неплохие связи: он не стал проходить юридическую процедуру, которая позволила бы ему признать сына законным. Для этого отцу и сыну нужно было просто явиться к местному чиновнику (по-итальянски conte palatino), облеченному соответствующими полномочиями, и подать прошение; сыну при этом полагалось опуститься на колени[54]. Решение Пьеро не делать этого особенно удивляет: ведь других детей у него к тому времени еще не появилось.
Возможно, одной из причин, почему Пьеро не узаконил Леонардо, была его надежда когда-нибудь иметь наследником сына, который продолжит семейные традиции и станет нотариусом, а когда Леонардо исполнилось двенадцать лет, уже было ясно, что у него склонностей к этой профессии нет. По словам Вазари, Пьеро заметил, что сын “никогда не оставлял рисования и лепки, более всего волновавших его воображение”. Кроме того, в уставе гильдии нотариусов имелось правило (обойти которое, вероятно, было нелегко), возбранявшее членство даже для тех внебрачных сыновей, которые впоследствии были признаны законными. Так что Пьеро явно не видел никакого смысла в этой юридической процедуре. Не узаконивая Леонардо, он еще надеялся произвести на свет другого сына, который унаследует его профессию. Через год Пьеро женился на дочери видного флорентийского нотариуса, но лишь после третьей женитьбы (в 1475 году) – на девушке, которая была на шесть лет младше Леонардо, – у него появился законный наследник, со временем действительно ставший нотариусом.
Флоренция начала XV века была уникальным городом, где сложился идеальный климат для развития искусств, и с тех пор в мире появлялось мало подобных мест. Флоренция, некогда разбогатевшая благодаря малоискусным шерстопрядильщикам, переживала теперь эпоху расцвета, для которой, как и для нашего времени, было характерно переплетение искусства, техники и торговли. Ремесленники трудились сообща с шелкоткачами и купцами, создавая ткани, которые представляли собой настоящие произведения искусства. В 1472 году во Флоренции работали 84 резчика по дереву, 83 шелкоткача, 30 живописцев, имевших собственные мастерские, и 44 златокузнеца и ювелира. Кроме того, Флоренция являлась центром банковского дела. Флорин, который чеканили почти из чистого золота, имел хождение во всей Европе как главная валюта, а изобретение метода двойной записи в бухгалтерии, учитывавшей дебет и кредит, привело к расцвету торговли. Жившие во Флоренции мыслители придерживались принципов ренессансного гуманизма, то есть ставили во главу угла достоинство человеческой личности и надеялись, что обрести счастье возможно здесь, на земле, при помощи знаний. Во Флоренции наблюдался самый высокий уровень грамотности в Европе: читать и писать умела треть населения. Благодаря деятельной торговле Флоренция сделалась центром финансов и котлом идей.
“Прекрасная Флоренция обладает всеми семью благами, каковые потребны городу для достижения совершенства, – писал литератор Бенедетто Деи в 1472 году – в пору, когда там жил Леонардо. – Во-первых, она пользуется полной свободой; во-вторых, она имеет многочисленных жителей, богатых и нарядно одетых; в-третьих, она стоит на реке с чистой, прозрачной водой и имеет мельницы внутри своих стен; в-четвертых, она владеет замками, малыми городами, землями и людьми; в-пятых, у нее есть университет, где преподают латынь, греческий и счетоводство; в-шестых, у нее есть искусники всех ремесел; в-седьмых, у нее есть банкиры и деловые агенты по всему миру”[55]. Каждый из перечисленных активов имел большую ценность для крупного города, как имеет и сейчас: ценились не только “свобода” и “чистая вода”, но и то, что жители “нарядно одеты” и что в прославленном университете учат не только бухгалтерскому делу, но и древнегреческому языку.
Главный городской собор стал самым красивым в Италии. В 1430-е годы его здание увенчали самым большим в мире куполом, который построил архитектор Филиппо Брунеллески. Это был настоящий триумф и искусства, и инженерной науки, а стирание границ между этими двумя областями как раз было ключом к секрету флорентийского творчества. Многие из живописцев, работавших в городе, одновременно являлись зодчими, а производство тканей складывалось из технологий, дизайна, химии и торговли.
Подобное смешение идей из разных областей становилось нормой, когда люди, имевшие различные таланты, начинали взаимодействовать. Шелкоткачи работали рука об руку с золотобитами, создавая новые замысловатые ткани. Архитекторы с художниками вместе расширяли представления о перспективе. Бок о бок с зодчими трудились резчики по дереву, украшавшие 108 городских церквей. Лавки превращались в мастерские. Купцы делались финансистами. Ремесленники вырастали в художников[56].
В пору, когда во Флоренцию приехал Леонардо, ее население составляло 40 тысяч человек. Таким оно оставалось уже около столетия, а в 1300 году, до повальной эпидемии чумы (Черной Смерти) и последующих ее вспышек, там насчитывалось 100 тысяч жителей. Не менее сотни семей считались очень богатыми, а еще около пяти тысяч членов различных гильдий, лавочников и купцов составляли преуспевающий средний класс. Поскольку большинство горожан разбогатели недавно, им хотелось как-то самоутвердиться и подчеркнуть свое новое положение. Для этого они заказывали выдающиеся произведения искусства, покупали роскошные наряды из шелка с золотом, строили похожие на дворцы особняки (между 1459 и 1470 годами их выросло тридцать), выступали покровителями литературы, поэзии и гуманистической философии. Это было показное потребление, но оно отличалось взыскательным вкусом. Ко времени приезда Леонардо во Флоренции насчитывалось больше резчиков по дереву, чем мясников. Сам город превратился в произведение искусства. “Во всем мире нет места прекраснее”, – писал поэт Уголино Верино[57].
В отличие от остальных итальянских городов-государств, Флоренция не имела государей, передававших власть по наследству. За сто с лишним лет до приезда Леонардо самые состоятельные купцы и главы городских гильдий создали республику с выборными должностями правителей. Правительство заседало в Палаццо делла Синьория, который сегодня известен под названием Палаццо Веккьо (“Старый дворец”). “Горожан каждый день развлекали представлениями, празднествами и всякими новшествами, – писал живший в XV веке флорентийский историк Франческо Гвиччардини. – Все были сыты, ведь город изобиловал съестными припасами. Процветали всевозможные ремесла. Высоко ценились талантливые и способные мастера, везде готовы были взять на службу учителей словесности, искусства и прочих ученых людей”[58].
Однако эта республика не была ни демократичной, ни эгалитарной. По правде говоря, она только звалась республикой. Это был лишь фасад, а на деле Флоренцией правило семейство Медичи. В XV веке эти баснословно богатые банкиры прибрали к рукам и флорентийскую политику, и культуру, хотя не имели ни каких-либо официальных должностей, ни даже наследственного титула. (В следующем столетии они сделались потомственными герцогами, а некоторые менее влиятельные представители рода становились папами.)
В 1430-е годы семейный банк Медичи, перейдя к Козимо, стал крупнейшим банком в Европе. Медичи, управлявшие состояниями богатейших европейских семей, сделались богаче их всех. Они по-новаторски подошли к ведению отчетности, придумав систему двойной бухгалтерии, что сильно подстегнуло прогресс в эпоху Возрождения. Действуя подкупом и интригами, Козимо стал фактическим властителем Флоренции, и под его покровительством она превратилась в колыбель ренессансного искусства и гуманизма.
Собиратель древних рукописей, знаток греческой и римской литературы, Козимо способствовал возрождению интереса к античности, которая и легла в основу ренессансного гуманизма. Он создал первую публичную библиотеку Флоренции и содержал ее на собственные деньги. Он основал неофициальную, но влиятельную Платоновскую академию, где литераторы и философы-гуманисты обсуждали и развивали учения древних мудрецов. Покровительствуя искусству, он давал заказы Фра Анджелико, Филиппо Липпи и Донателло. Козимо умер в 1464 году, как раз когда Леонардо переехал во Флоренцию из Винчи. Власть перешла к сыну, а потом, всего через пять лет, к знаменитому внуку Козимо, Лоренцо Медичи, прозванному Лоренцо Великолепным.
Лоренцо изучал гуманистическую литературу и философию под неусыпным взором собственной матери, искушенной поэтессы, и покровительствовал созданной дедом Платоновской академии. Еще его привлекали атлетические занятия: он блистал на турнирах, любил псовую и соколиную охоту, разводил лошадей. Он был в большей степени поэтом и меценатом, нежели банкиром. Ему гораздо больше нравилось тратить деньги, чем копить их. За двадцать три года правления он брал под крыло разных художников-новаторов, в том числе Боттичелли и Микеланджело, а также покровительствовал мастерским Андреа дель Верроккьо, Доменико Гирландайо и Антонио дель Поллайоло, без устали украшавшим цветущую Флоренцию живописью и скульптурами.
Меценатство Лоренцо Медичи, его автократическое правление и умение поддерживать в равновесии и мире отношения с другими итальянскими городами-государствами помогли превратить Флоренцию в колыбель искусства и торговли в ту самую пору, когда Леонардо делал там свои первые шаги в ремесле. Кроме того, Лоренцо постоянно развлекал горожан пышными зрелищами и празднествами – от мистерий, представлявших Страсти Христовы, до карнавалов накануне Великого поста. Эти действа требовали большой работы, и она, хоть и казалась эфемерной, все же приносила неплохие доходы и будила воображение многих художников, которых привлекали к оформлению зрелищ. Среди них был и юный Леонардо.
Особую остроту праздничной культуре Флоренции придавало присутствие множества людей с творческим воображением, которым нравилось смело объединять идеи, почерпнутые из разных областей. На узких улочках красильщики тканей работали по соседству с золотобитами, а те – по соседству с изготовителями линз. Делая посреди дня перерыв, они вместе шли на ближайшую площадь и оживленно толковали между собой. В мастерской Поллайоло изучали анатомию, чтобы молодые скульпторы и живописцы лучше понимали, как устроено человеческое тело. Художники осваивали понятие перспективы и наблюдали, как свет, падающий под разными углами, создает ощущение глубины при помощи тени. От такой культуры выигрывали прежде всего те, кто овладевал разными дисциплинами и умело их объединял.
На Леонардо в юности оказало большое влияние наследие двух многогранных эрудитов. Первым был Филиппо Брунеллески (1377–1446), создатель монументального купола флорентийского собора Санта-Мария-дель-Фьоре. Как и Леонардо, он был сыном нотариуса. Но, мечтая о творческой профессии, он начал учиться на золотых дел мастера. К счастью для юноши с весьма разносторонними интересами, златокузнецы наряду с другими ремесленниками являлись членами гильдии шелкоткачей и шелкоторговцев (Arte della Seta), куда входили еще и скульпторы. Вскоре Брунеллески увлекся архитектурой и отправился в Рим изучать античные руины в компании своего друга Донателло, другого флорентийского ювелира, который позже прославился как скульптор. Они измеряли купол Пантеона, осматривали другие знаменитые здания, читали сочинения древних римлян, среди которых их особенно привлекал трактат Витрувия De architectura, восхвалявший классические пропорции. Их увлечения явились примером тех междисциплинарных интересов и того возрождения классических знаний, которые определяли характер раннего Ренессанса.
Чтобы построить купол собора – самоподдерживающуюся конструкцию из почти четырех миллионов кирпичей, которая и поныне остается самым большим в мире куполом, возведенным методом ручной кладки, – Брунеллески потребовалось произвести сложные математические расчеты и придумать целую систему лебедок и прочих инженерных приспособлений. Творческие силы, бурлившие в ту пору во Флоренции, были столь многолики, что некоторые из этих строительных подъемников позже использовались для великолепных театральных представлений, какие заказывал Лоренцо Медичи: там они переносили по воздуху летающих персонажей или перемещали декорации[59].
Еще Брунеллески заново открыл и значительно усовершенствовал классические представления о зрительной перспективе, которая была начисто забыта в искусстве Средневековья. Он даже провел эксперимент, в чем-то предвосхитивший позднейшие опыты Леонардо. На деревянной доске он изобразил ведуту (вид) флорентийского баптистерия, стоявшего напротив собора. Провертев в доске дырочку, Брунеллески становился лицом к баптистерию и прикладывал картину оборотной стороной к глазу. Затем брал зеркало и держал его на расстоянии вытянутой руки, так чтобы в зеркале отражалась картина. Меняя угол, он сравнивал отражение картины с настоящим баптистерием. Задача живописи, воспроизводящей действительность, считал Брунеллески, состоит в том, чтобы передавать трехмерные предметы на плоскости. При помощи фокуса с зеркалом и картиной Брунеллески показывал, что параллельные линии как будто сходятся в одной точке, исчезающей вдали. Сформулированные им принципы линейной перспективы изменили искусство, а заодно повлияли на изучение оптики, на зодческие приемы и даже на применение евклидовой геометрии[60].
Преемником Брунеллески, который продолжил развивать его теорию линейной перспективы, стал еще один универсально одаренный гигант Возрождения, Леон Баттиста Альберти (1404–1472). Он усовершенствовал многие эксперименты Брунеллески и расширил его открытия, касавшиеся перспективы. Живописец, зодчий, инженер и литератор, Альберти во многом походил на Леонардо: оба были незаконными сыновьями преуспевающих отцов, оба отличались хорошим телосложением и красотой, оба так никогда и не женились, оба увлекались всем на свете – от математики до искусства. Но было и одно различие: Альберти хоть и был незаконнорожденным, но получил классическое образование. Отец выхлопотал ему освобождение от церковных законов, не позволявших незаконным сыновьям принимать священнический сан или занимать церковные должности, поэтому Альберти изучал право в Болонском университете, был рукоположен в духовный сан и даже удостоился места в папской канцелярии. В тридцать с лишним лет Альберти написал свой знаменитый трактат “О живописи”, где подробно разбирались принципы живописи и перспективы. В Италии эта книга вышла с посвящением Брунеллески.
По замечанию исследователя Энтони Графтона, Альберти испытывал инстинктивную тягу к совместной работе, как это свойственно инженерам, и, подобно Леонардо, отличался “любовью к дружбе” и “душевной открытостью”. Кроме того, он отточил до совершенства навыки придворного обхождения. Он интересовался всеми видами искусства и ремеслами, любил подробно расспрашивать людей самых разных профессий – от сапожников до ученых мужей из университетов, – выведывая у них секреты мастерства. Иными словами, он был очень похож на Леонардо, с одной только разницей: Леонардо не задавался целью расширять область человеческих знаний, не стремился всячески распространять и публиковать свои открытия. Альберти же, напротив, усердно делился плодами своего труда, собирал вокруг себя других умных людей, чтобы они могли обмениваться открытиями и извлекать из них пользу, поощрял открытые обсуждения и обнародование различных идей, чтобы ученость продолжала возрастать. По словам Графтона, Альберти, этот маэстро коллективного труда, придавал большое значение “общественным дискуссиям”.
Когда Леонардо подростком приехал во Флоренцию, Альберти уже перевалило за шестьдесят, он подолгу жил в Риме, так что маловероятно, что они встречались лично. И все-таки Альберти оказал на него большое влияние. Леонардо изучал его трактаты и сознательно старался подражать и его сочинениям, и манерам. Альберти прослыл “олицетворением изящества в каждом слове и движении”, и это не могло не привлекать Леонардо. “Три умения требуют от человека величайшей искусности, – писал Альберти, – а именно: умение ходить по городу, ездить верхом и вести беседу, ибо, совершая все это, мы должны всем доставлять удовольствие”[61]. Леонардо блестяще овладел всеми тремя навыками.
В трактате “О живописи” получили дальнейшее развитие рассуждения Брунеллески о перспективе: так, Альберти предлагал прибегать к геометрии, чтобы вычислить, как именно должны проходить по плоскости картины линии перспективы, идущие от изображенных на дальнем плане предметов. Еще он советовал художникам вешать полупрозрачный занавес между собой и предметами, которые они рисуют, а затем отмечать те места на ткани, куда проецируется каждый предмет. Предложенные им новые методы помогали не только живописцам, но и составителям географических карт и театральным постановщикам. Находя математике применение в искусстве, Альберти повысил статус художника и убедил общество в том, что изобразительные искусства заслуживают не меньшего уважения, чем любые другие гуманитарные занятия. Такое же мнение будет позже отстаивать и Леонардо[62].
Единственное систематическое образование Леонардо получил в начальной школе, где учили арифметике по абаку (счетам), давая знания, необходимые для торговли. Там не учили формулировать отвлеченные правила, а рассматривали лишь практические задачи. Особое внимание уделялось умению проводить аналогии между сходными случаями, и впоследствии, когда Леонардо занимался разными исследованиями, ему очень пригодился этот метод. Делая аналогии и выявляя общие закономерности, он разработал собственный метод построения теорий.
Вазари, ранний восторженный биограф Леонардо, писал, очевидно, допуская преувеличения: “В несколько месяцев он сделал такие успехи в арифметике, что, постоянно возбуждая сомнения и затруднительные вопросы для обучавшего его преподавателя, очень часто приводил его в смущение”. Еще Вазари отмечал, что Леонардо увлекался то одним, то другим и легко отвлекался. Он хорошо разобрался в геометрии, но так и не освоил уравнения и не овладел начатками алгебры, которые были известны в ту пору. Не выучил он и латынь. Когда ему было уже за тридцать, он по-прежнему силился исправить это упущение и составлял списки латинских слов, тщательно записывая рядом с ними неуклюжие переводы и с трудом одолевая грамматические правила[63].
Леонардо был левшой и писал справа налево, причем каждая буква была повернута в обратную сторону. “Кто не имеет особого опыта, не может разобрать их, ибо они читаются не иначе как в зеркало”, – писал Вазари о заметках Леонардо. По мнению некоторых, он пользовался таким методом письма как кодом, чтобы хранить свои записи в тайне, но это не так; эти строчки вполне поддаются прочтению и с зеркалом, и даже без него. Он писал наизнанку просто потому, что ему, как левше, было гораздо удобнее водить рукой влево: так чернила не размазывались по странице. И такой метод письма не был совсем уж диковиной. Описывая зеркальный почерк Леонардо, его друг, математик Лука Пачоли отмечал, что точно таким же способом пишут и другие левши. А один популярный учебник каллиграфии XV века даже советовал читателям-левшам пользоваться зеркальным методом письма – lettera mancina[64].
Леворукость Леонардо сказывалась и на его методе рисования. Он не только писал, но и рисовал справа налево, чтобы не пачкать лист рукой[65]. Большинство художников наносят штрихи с наклоном вверх и вправо, вот так: ////. Но Леонардо делал штриховку иначе: его линии начинались снизу справа и шли вверх влево, вот так: \\\\. Сегодня это служит дополнительным преимуществом: если штриховка на рисунке выдает левшу, возможно, его автор – Леонардо.
Если посмотреть на записи Леонардо в зеркало, то его почерк обнаруживает некоторое сходство с почерком его отца. Возможно, это говорит о том, что писать его учил сам Пьеро. А вот многие вычисления записаны обычным способом, слева направо, и это явно свидетельствует о том, что в начальной школе не одобряли использование зеркального письма для математических записей[66]. Леворукость не считалась большим недостатком, и все же на нее смотрели как на некую странность. Во многих языках левая рука и вообще левая сторона (лат. sinister, ит. sinistro, фр. gauche, ср. англ. sinister) издавна ассоциировалась с чем-то зловещим, мрачным или неуклюжим в отличие от правой, которая выступала синонимом ловкости и умелости (лат. dexter, ит. destro, фр. adroit, ср. англ. dexterous). Эта особенность была одной из черт, которая делала Леонардо не похожим на других, и он сам это хорошо сознавал.
Когда Леонардо исполнилось четырнадцать лет, отец сумел найти ему место подмастерья у одного из своих клиентов, Андреа дель Верроккьо – разностороннего художника и инженера, под началом которого трудилась одна из лучших мастерских во Флоренции. Вазари рассказывает: “Пьеро взял однажды несколько его рисунков, отнес их Андреа Верроккио, который был его большим другом, и убедительно просил сказать, достигнет ли Леонардо успехов, если предастся рисованию”. Пьеро хорошо знал Верроккьо, он уже заверял для него несколько документов, касавшихся имущества и аренды помещений. Впрочем, возможно, Верроккьо согласился взять мальчика в обучение не только для того, чтобы сделать одолжение его отцу, но и потому, что разглядел в нем дарование. По словам Вазари, Андреа “изумился”, увидев рисунки юного Леонардо[67].
Мастерская Верроккьо, находившаяся на улице рядом с нотариальной конторой Пьеро, оказалась идеальным местом для Леонардо. Верроккьо разработал строгую программу обучения, в которую входили основы анатомии, механики, различные рисовальные техники. Уделялось внимание и свету и тени при изображении, например, драпировок.
Когда Леонардо поступил в мастерскую Верроккьо, там изготавливали замысловатую гробницу для Медичи, отливали бронзовые статуи Христа и святого Фомы, разрабатывали узор для знамен из белой позолоченной тафты с золотыми и серебряными цветами для уличного шествия, хранили собранные семейством Медичи древности, а также в большом количестве писали мадонн для купцов, желавших щегольнуть одновременно богатством и благочестием. Из инвентарной ведомости мастерской явствует, что там имелись: обеденный стол, кровати, глобус и множество книг на итальянском языке, в том числе переведенные с латыни сочинения Петрарки и Овидия, а также короткие юмористические новеллы Франко Саккетти, популярного флорентийского писателя XIV века. Беседы в мастерской велись на самые разные темы – от математики, строения человеческого тела и анатомии до античной культуры, музыки и философии. По словам Вазари, в юности Верроккьо “занимался науками, главным образом геометрией”[68][69].
Боттега (мастерская) Верроккьо, как и боттеги пяти или шести других его соперников во Флоренции, больше напоминала торговую лавку – вроде лавок сапожников и ювелиров, располагавшихся по соседству на той же улице, – чем утонченную художественную мастерскую. На первом этаже находились склад и выходившее на улицу рабочее помещение, где ремесленники и подмастерья занимались массовым производством, трудясь за мольбертами, верстаками, у обжигательных печей, за гончарными кругами и шлифовальными станками. Многие работники жили и столовались здесь же, этажом выше. Картины и прочие произведения их рук не подписывались: эти работы не считались плодами их индивидуального творчества. Ко многим произведениям прикладывали руку сразу несколько мастеров, и к числу этих коллективных работ относится немало картин, обычно приписываемых самому Верроккьо. Задача мастерской состояла в производстве непрерывного потока изделий, пользующихся спросом и находящих сбыт, а вовсе не в пестовании гениальных творцов, мечтавших заниматься самовыражением[70].
Ремесленники, работавшие в таких мастерских, не получали классического образования и потому не считались представителями культурной элиты. Однако статус художников начинал понемногу меняться. Возрождение интереса к древнеримской истории и словесности привело к повторному открытию трудов Плиния Старшего, а тот восхвалял живописцев древности, умевших так верно изобразить виноград, что птицы обманывались и слетались клевать нарисованные ягоды. Благодаря трактатам Альберти и возникновению математической теории перспективы общество начинало относиться к живописцам с бóльшим уважением, и некоторые имена уже обрели громкую славу.
Верроккьо, изначально учившийся на ювелира, часто предоставлял писать картины своим ученикам, молодым талантливым живописцам, среди которых выделялся Лоренцо ди Креди. Верроккьо был добрым учителем, и его ученики нередко оставались жить и работать у него даже по окончании срока обучения. Так поступил, среди прочих, Сандро Боттичелли, вошедший в круг Верроккьо. Потом останется при мастерской и Леонардо.
Компанейский нрав Верроккьо имел и отрицательную сторону: строгого начальника из него не получалось, и его мастерская отнюдь не славилась выполнением заказов точно к сроку. Вазари рассказывает, что Верроккьо как-то раз выполнил картоны (подготовительные рисунки) “для битвы с обнаженными фигурами…и еще для нескольких картин с историями, и даже начал писать их красками, но по какой-то причине они остались незаконченными”. Верроккьо работал над некоторыми картинами годами. Леонардо предстояло значительно обойти своего учителя во всем – в том числе и в этой склонности отвлекаться, бросать начатые заказы и затягивать работу над картинами на долгие годы.
Одна из самых пленительных скульптур Верроккьо – бронзовое, высотой 125 см, изваяние юного воина Давида, стоящего над головой поверженного Голиафа (илл. 1). На его лице – дразнящая и немного загадочная улыбка (интересно, о чем он думает?), которая слегка напоминает те улыбки, которые позже будет изображать Леонардо. В ней прочитывается не то детское торжество, не то зарождающееся осознание своего будущего владычества. Эта дерзкая улыбка поймана в тот миг, когда она начала превращаться в решимость. В отличие от канонической мраморной статуи Микеланджело, изобразившего Давида мускулистым взрослым мужчиной, этот верроккьевский Давид предстает слегка женоподобным и на удивление смазливым отроком лет четырнадцати.
1. “Давид” Верроккьо.
Именно столько лет было Леонардо, подмастерью-новичку, когда Верроккьо, вероятно, начинал работать над этой статуей[71]. Художники, жившие в эпоху Верроккьо, обычно объединяли классический идеал с некоторыми натуралистичными чертами, поэтому вряд ли его статуи являлись точными портретами какой-то конкретной модели. И все же есть основания полагать, что Верроккьо лепил своего “Давида” с Леонардо[72]. Он не стал изображать широкое лицо того типа, который предпочитал раньше. Он явно использовал нового натурщика, и на эту роль определенно подходил мальчик, совсем недавно поступивший в мастерскую, тем более что, по словам Вазари, юный Леонардо “обаятельным видом своим, который был в высшей степени прекрасен…вносил свет во всякую печальную душу”. Похожие похвалы красоте юного Леонардо расточали и другие его ранние биографы. А вот и другое свидетельство: лицо Давида напоминает (крепким носом и подбородком, нежными щеками и губами) лицо юноши, которого сам Леонардо нарисовал у правого края “Поклонения волхвов” и которое считается его автопортретом (илл.2), а также, возможно, некоторые другие изображения.
2. Предполагаемый автопортрет Леонардо в “Поклонении волхвов”.
Если дать немного воли воображению, то, глядя на миловидного Давида работы Верроккьо, можно представить себе, как выглядел юный Леонардо, когда стоял на первом этаже мастерской и позировал учителю. Кроме того, сохранился сделанный одним из учеников Верроккьо рисунок, который, возможно, был копией эскиза к статуе. Там изображен мальчик-натурщик, стоящий в точно такой же позе – вплоть до положения пальцев на бедре, до ямки в том месте, где сходятся ключицы, – только обнаженный (илл.3).
3. Рисунок, возможно, изображающий Леонардо, который позирует для “Давида” Верроккьо.
Иногда работы Верроккьо критиковали, находя их чересчур ремесленническими. “В искусстве скульптуры и живописи он обладал манерой несколько сухой и жестковатой, как это бывает у тех, кто овладевает искусством с бесконечными стараниями, а не с той легкостью, которую им дарует природа”, – писал Вазари. Однако бронзовый Давид – великолепный шедевр, который повлиял на молодого Леонардо. Кудри Давида и завитки волос и бороды на голове Голиафа – роскошные спирали и кольца, которые станут характерными и опознавательными знаками в искусстве Леонардо. Вдобавок статуя Верроккьо (в отличие, скажем, от “Давида” Донателло, созданного в 1440 году) обнаруживает внимание к анатомическим подробностям и хорошее знакомство с ними. Например, две жилки на правой руке Давида переданы очень точно и выступают так, что зрителю понятно: несмотря на кажущуюся небрежность позы, юноша очень крепко держит свой похожий на кинжал меч. А еще изгиб мышцы, соединяющей предплечье левой руки Давида с локтем, точно соответствует повороту кисти.
Умение передавать тонкости движений в статичных произведениях искусства принадлежало к недооцененным талантам Верроккьо, и это умение предстояло перенять Леонардо. Отточив его до совершенства в своих живописных работах, он намного превзойдет учителя. По сравнению с работами более ранних мастеров, скульптуры Верроккьо изобиловали изгибами, поворотами, текучими линиями. Возьмем его бронзовую группу “Христос и святой Фома”, начатую как раз в пору ученичества Леонардо: святой Фома поворачивается влево, чтобы прикоснуться к ране Иисуса, а тот поворачивается вправо, поднимая руку. Ощущение подвижности превращает композицию в целый рассказ. Здесь не просто запечатлен один миг, а рассказан эпизод из Евангелия от Иоанна, когда Фома, усомнившийся в воскресении Христа, отзывается на его слова: “Подай руку твою и вложи в ребра Мои”. По словам Кеннета Кларка, это стало “первым в Ренессансе примером того сложного перетекания движений через композицию, которое достигается показом разноосных фигур и которое Леонардо делал главным мотивом всех своих построений”[73]. А еще мы видим любовь Верроккьо к движению и текучести в волосах святого Фомы и бороде Иисуса, где снова наблюдается чувственное изобилие спиралеобразных завитков и тугих колец.
Азы математики, необходимые для коммерческих расчетов, Леонардо освоил в начальной школе, а от Верроккьо он узнал нечто более важное – красоту геометрии. Когда умер Козимо Медичи, Верроккьо заказали надгробную плиту для его могилы. В 1467 году, через год после того, как Леонардо поступил к нему в подмастерья, работа над этим надгробьем подходила к концу. Вместо религиозных изображений могильную плиту украшал геометрический орнамент, в котором господствовал круг, вписанный в квадрат (эту двоицу Леонардо позднее использует для своего “Витрувианского человека”). Верроккьо и его мастерская включили в узор цветные круги и полукружья, продуманно подчинив их размеры гармоническим отношениям и выстроив по пифагорейской музыкальной шкале[74]. Леонардо узнал, что в пропорциях бывает гармония, а математика – кисть, которой орудует сама природа.
Геометрия вновь встретилась с гармонией через два года, когда мастерской Верроккьо поручили монументальную инженерную задачу: изготовить шар весом в две тонны, который предстояло водрузить на вершину купола флорентийского собора, законченного Брунеллески. Тут восторжествовали одновременно искусство и механика. Шар поднимали в 1471 году, под звуки фанфар и торжественные песнопения. Леонардо было тогда 19 лет. Работа над шаром, о которой он будет вспоминать в своих записях спустя десятки лет, убедила его в том, что художество и инженерное дело тесно переплетены. Он заботливо и тщательно зарисовывал лебедки и прочие подъемные механизмы, использовавшиеся в мастерской Верроккьо. Некоторые подъемники разработал сам Брунеллески[75].
Изготовление шара – каменного внутри, а снаружи обложенного восемью медными листами и позолоченного, – тоже заворожило Леонардо и пробудило в нем интерес к оптике и к геометрии лучей света. В те времена не существовало сварочных горелок, поэтому треугольные листы меди приходилось припаивать друг к другу при помощи вогнутых зеркал. Эти зеркала, шириной около метра, собирали солнечный свет в малое пятно, которое становилось источником сильного жара. Чтобы точно вычислить угол падения лучей и шлифовкой придать зеркалу нужную кривизну, нужно было хорошо разбираться в геометрии. Леонардо увлекся “огненными зеркалами”, как он их называл (и порой это увлечение граничило с наваждением); за многие годы он сделал в записных книжках чуть ли не двести рисунков, показывавших, как изготовлять вогнутые зеркала для фокусировки лучей света, которые будут падать под разными углами. Спустя почти сорок лет, трудясь в Риме над огромными вогнутыми зеркалами, которые могли бы превратить солнечные лучи в оружие, он записал в блокноте: “Помнишь, как паяли по частям шар для Санта-Мария-дель-Фьоре?”[76]
А еще на Леонардо повлиял главный торговый конкурент Верроккьо во Флоренции – Антонио дель Поллайоло. Еще смелее, чем Верроккьо, Поллайоло экспериментировал с изображением движущихся и перекрученных тел, а кроме того, он производил поверхностные рассечения человеческого тела, чтобы лучше изучить его устройство. По словам Вазари, “он снимал кожу со многих людей, чтобы под ней разглядеть их анатомию, и был первым, показавшим, как нужно находить мускулы, чтобы определить их форму и расположение в человеческой фигуре”, а потому “обнаженные тела он понимает более по-новому, чем другие мастера”. В гравюре “Битва десяти обнаженных”, а также в скульптуре “Геракл и Антей” и картине с тем же названием Поллайоло искусно и реалистично изобразил перекрученные тела бойцов, силящихся заколоть или побороть друг друга. И в гримасах, искажающих лица, и в перекрученных руках и ногах чувствуется прекрасное знание анатомии[77].
Отец Леонардо со временем оценил по достоинству (а однажды даже обратил себе на пользу) пылкое воображение сына и его способность объединять искусство с чудесами природы. Однажды крестьянин, работавший в Винчи, сделал небольшой деревянный щит и попросил Пьеро отвезти его во Флоренцию и там расписать. Пьеро поручил эту задачу сыну, и Леонардо решил изобразить на щите некое чудовище наподобие дракона – огнедышащее и выдыхающее ядовитые пары. Чтобы изображение получилось натуралистичным, он насобирал настоящих ящериц, сверчков, змей, бабочек, кузнечиков и летучих мышей и из их частей составил единое чудище. “Леонардо был так поглощен своей работой, что, несмотря на чрезвычайно жестокое зловоние издыхающих животных, он ничего этого не чувствовал из великой любви к искусству”, – пишет Вазари. Когда Пьеро наконец явился за щитом, то вначале отшатнулся в страхе, приняв при слабом освещении нарисованное чудовище за настоящее. Пьеро решил оставить этот щит себе, а крестьянину купить другой, попроще. “Вслед за тем Пьеро тайно продал этот щит во Флоренцию каким-то купцам за сто дукатов, а через короткое время щит попал в руки герцога Миланского, перепроданный ему купцами за триста дукатов”.
Этот щит – вероятно, первое произведение Леонардо, о котором что-либо известно, – выявил не покидавший его всю жизнь талант объединять фантазию с наблюдениями. Позднее, в заметках для задуманного трактата о живописи, он напишет: “Итак, если ты хочешь заставить казаться естественным вымышленное животное – пусть это будет, скажем, змея, – то возьми для ее головы голову овчарки или легавой собаки, присоедини к ней кошачьи глаза, уши филина, нос борзой, брови льва, виски старого петуха и шею водяной черепахи”[78].
Одним из упражнений в мастерской Верроккьо было срисовывание драпировок. Как правило, такие наброски делали, легко нанося кистью на льняное полотно черную и белую краски. По рассказу Вазари, иногда Леонардо “делал модели из глины, и на эти модели он набрасывал мягкие, пропитанные гипсом, тряпки, потом терпеливо срисовывал их на тонкое или старое полотно и обрабатывал посредством кисти черной и белой краской, что давало удивительный эффект”. Складки и изгибы ткани получались мягкими, будто бархатистыми, передавая ощущение от падающего света, тени разной густоты и иногда даже иллюзию блеска (илл. 4).
4. Эскиз драпировок из мастерской Верроккьо, приписываемый Леонардо, ок. 1470 г.
Некоторые эскизы драпировок из мастерской Верроккьо, по-видимому, являлись подготовительными набросками для будущих картин. Другие, возможно, были просто ученическими упражнениями. Эти рисунки породили целую бурную отрасль исследований, в которых разные ученые пытаются установить, какие именно работы принадлежат Леонардо, а какие выполнены, скорее всего, Верроккьо, Гирландайо или другими художниками их круга[79]. Уже то, что устанавливать авторство довольно трудно, свидетельствует о принципах коллективизма, царивших в боттеге Верроккьо.
Молодому Леонардо эти упражнения помогли выпестовать одну из главных составных частей его художественного дарования: умение передавать свет и тень, создавая совершенную иллюзию трехмерного пространства на плоскости. А еще благодаря этим зарисовкам он довел до совершенства свою способность наблюдать за тем, как свет ласково обтекает предмет, создавая пятна блеска на выступающих частях, контрастную темноту в складках или намеки на отраженный отсвет, вползающий в самую глубь тени. “Первое намерение живописца, – писал Леонардо позднее, – сделать так, чтобы плоская поверхность показывала тело рельефным и отделяющимся от этой плоскости, и тот, кто в этом искусстве наиболее превосходит других, заслуживает наибольшей похвалы; такое достижение – или венец этой науки – происходит от теней и светов, или, другими словами, от темного и светлого (chiaroscuro)”[80]. Это заявление Леонардо можно считать его художественным манифестом – или, по крайней мере, его наиболее значимой частью.
Светотень, или кьяроскуро (от итальянских слов chiaro – “светлый” и scuro – “темный”), – это использование контрастов света и тени в рисунке или живописи для создания иллюзии пластичности и объемности фигур и предметов, изображенных на двумерной плоскости бумаги или полотна. Леонардо использовал эту технику по-своему: добиваясь более темного оттенка того или иного цвета, он не сгущал саму эту краску, а добавлял к ней черную. Например, работая над картиной “Мадонна Бенуа”, он брал для синего платья Девы Марии самые разные краски – от белого до почти черного.
Оттачивая технику изображения драпировок в мастерской Верроккьо, Леонардо попутно разработал прием сфумато – затушевки, размывания контуров и краев. Этот метод позволяет художнику изображать предметы такими, какими они предстают перед нашими глазами, а не с резко обозначенными контурами. Пристрастие к этому приему позволило Вазари провозгласить Леонардо изобретателем “новой манеры” в живописи, а искусствовед Эрнст Гомбрих называл сфумато “знаменитым изобретением Леонардо, размыванием очертаний и смягчением цветов, благодаря которым одна форма сливается с другой и всегда оставляет простор для воображения”[81].
Термин “сфумато” происходит от итальянского sfumare – “дымить”, но это слово значит еще и “таять в дымке”, постепенно растворяться и исчезать в воздухе. В наставлениях для начинающих живописцев Леонардо писал: “Напоследок – чтобы твои тени и света были объединены, без черты или края, как дым”[82]. Начиная с глаз его ангела в “Крещении Христа” и заканчивая улыбкой “Моны Лизы”, размытые и окутанные дымкой очертания фигур позволяют воображению дорисовать то, что осталось затуманенным. В отсутствие резких, четких линий загадочные взгляды и улыбки кажутся еще более таинственными.
В 1471 году, приблизительно в ту пору, когда на вершину купола городского собора поднимали медный шар, Верроккьо и компания (как и большинство других флорентийских ремесленников) участвовали в подготовке к празднествам, которые Лоренцо Медичи решил устроить по случаю приезда Галеаццо Мария Сфорца – жестокого и деспотичного герцога Миланского (которого вскоре убьют). Галеаццо приехал в сопровождении смуглого и обаятельного младшего брата, Лодовико (Людовико) Сфорца, которому было в ту пору 19 лет, как и Леонардо. (Это ему спустя 11 лет Леонардо напишет то знаменитое письмо с перечислением своих умений.) Мастерская Верроккьо получила два важных задания к предстоявшим торжествам: заново украсить гостевые покои в доме Медичи и изготовить воинские доспехи и нарядный шлем – в подарок гостю.
Свита герцога Миланского ослепила даже флорентийцев, казалось бы, привычных к пышным зрелищам, какими баловали их Медичи. Герцог явился в сопровождении кавалькады из двух тысяч лошадей, шестисот солдат, тысячи борзых псов, сокольничих с соколами, трубачей, дудочников, брадобреев, дрессировщиков собак, музыкантов и поэтов[83]. Трудно не восхититься правителем, который путешествует не иначе как в окружении собственных цирюльников и поэтов. Стоял Великий пост, и пышные рыцарские турниры заменили тремя религиозными представлениями. И все же общая атмосфера была отнюдь не великопостной. Визит герцога как нельзя лучше показал, что Медичи использовали публичные зрелища и уличные шествия как способ рассеять народное недовольство.
В глазах Макиавелли, который помимо своего знаменитого руководства для властолюбивых правителей написал еще и историю Флоренции, эта тяга к карнавалам и празднествам являлась признаком упадка: “Однако появились во Флоренции те злосчастья, которые обычно порождаются именно в мирное время. Молодые люди, у которых оказалось больше досуга, чем обычно, стали позволять себе большие расходы на изысканную одежду, пиршества и другие удовольствия такого же рода, тратили время и деньги на игру и на женщин. Единственным их умственным занятием стало появление в роскошных одеждах и состязание в красноречии и остроумии… Все эти повадки были еще усугублены присутствием придворных герцога Миланского, который со своей супругой и всем двором своим прибыл во Флоренцию – по обету, как он уверял, – и был принят со всей пышностью, подобающей такому государю”[84]. Во время празднеств от обилия свечей одна церковь даже сгорела дотла – в чем, как писал Макиавелли, усмотрели знак божьего гнева, так как стоял Великий пост, “когда церковь предписывает отказ от мясной пищи, однако герцогский двор, не чтя ни церкви, ни самого бога, питался исключительно мясом”[85].
5. Воин.
Самый известный ранний рисунок Леонардо, возможно, был навеян тем визитом герцога Миланского или был с ним как-то связан[86]. Рисунок изображает в профиль груболицего морщинистого римского воина в пышном шлеме (илл. 5), и основой для него послужил рисунок Верроккьо – его мастерская как раз работала над шлемом, который Флоренция собиралась преподнести в подарок герцогу. Леонардо выполнил этот рисунок серебряной иглой на грунтованной бумаге, а шлем украсил пугающе натуралистичным птичьим крылом и своими любимыми спиралями и завитушками. На нагруднике кирасы изображен несуразный, но симпатичный рыкающий лев. Лицо воина кажется слегка рельефным благодаря искусным теням, наведенным при помощи кропотливой штриховки, но челюсти, надбровья и нижняя губа выглядят преувеличенными и даже карикатурными. Этот профиль с крючковатым носом и выпирающим подбородком станет впоследствии постоянным лейтмотивом в рисунках Леонардо, он будет еще много раз воссоздавать этого старого угрюмого воина – благородного, но несколько нелепого.
Здесь очевидно влияние Верроккьо. Из “Жизнеописаний” Вазари известно, что Верроккьо “выполнил… полурельефом… из металла две вымышленных им головы в профиль, одну Александра Великого и другую Дария”, древнего персидского царя. Эти работы до нас не дошли, однако они известны по многочисленным копиям, сделанным современниками. Из них наиболее известен хранящийся в Национальной галерее Вашингтона мраморный рельеф с изображением молодого Александра Македонского, приписываемый Верроккьо и его мастерской. Там очень похожий нарядный шлем с крылатым драконом, и нагрудник панциря тоже украшен оскаленной мордой, и наблюдается то же буйство завитков и беспокойных завихрений, любовь к которым учитель привил подмастерью. Леонардо в своем рисунке убрал животное с огромной пастью, помещенное Верроккьо на верхушку шлема, превратил дракона в завитушки растительного орнамента и в целом немного разгрузил композицию. “Упростив изображение, Леонардо добился того, что внимание зрителя приковано к показанным в профиль головам воина и льва, то есть к взаимосвязи человека и зверя”, как отметили Мартин Кемп и Джулиана Бэрон[87].
Как это было и с парными рельефами Дария и Александра, Верроккьо иногда помещал профиль груболицего старого воина рядом с профилем миловидного юноши. Со временем это противопоставление станет одним из любимых мотивов Леонардо – и в рисунках, и в хаотичных набросках, очутившихся среди заметок. Одним из примеров служит работа Верроккьо “Усекновение главы Иоанна Крестителя”, серебряный рельеф для флорентийского баптистерия: у правого края композиции старый воин помещен рядом с молодым. В ту пору, когда отливалась эта скульптура, то есть начиная с 1477 года, когда Леонардо достиг двадцатипятилетия, уже неясно, кто на кого влиял. В молодом и старом воинах, глядящих друг на друга, и в ангелоподобном юноше, изображенном у левого края рельефа, ощущается такая подвижность, их лица передают столько чувства, что, вполне возможно, к ним приложил руку сам Леонардо[88].
Для художников и инженеров, трудившихся во флорентийских боттегах, подготовка к карнавалам и шествиям, которые часто устраивали Медичи, была важной частью работы. А Леонардо очень радовался таким заказам. Он уже прославился манерой броско одеваться, любил щеголять в парчовых камзолах и розовых плащах, а еще зарекомендовал себя талантливым оформителем театральных представлений. В разные годы – и во Флоренции, и особенно после переезда в Милан – он разрабатывал костюмы, театральные декорации, оборудование для сцены, спецэффекты, передвижные платформы, знамена и различные увеселения. Придуманные им театральные постановки нам неизвестны – от них остались лишь зарисовки в его тетрадях. Можно назвать это все просто пустыми развлечениями, но сам Леонардо, выступая режиссером и декоратором, радовался возможности объединить искусство с инженерной наукой, да и работа над подобными заказами немало способствовала формированию его личности[89].
Ремесленники, трудившиеся над постановками театральных зрелищ, сами вырабатывали правила художественной перспективы, и в кватроченто эти правила были усовершенствованы. Живописные декорации и задники следовало искусно объединять с объемными элементами декораций, бутафорией, движущимися предметами и актерами. Реальность и иллюзии незаметно сливались. Можно проследить влияние этих спектаклей и представлений и на изобразительное искусство Леонардо, и на его инженерные идеи. Он пытался понять, как работают правила перспективы для разных точек обзора, любил мешать иллюзии с реальностью, обожал придумывать различные спецэффекты, костюмы, сценические декорации и театральные механизмы. Все это помогает лучше понять многие наброски и фантастические записи из его блокнотов, порой ставящие исследователей в тупик.
Например, некоторые замысловатые приборы, устройства и механизмы, которые Леонардо изображал на листах своих записных книжек, были, как мне кажется, театральными машинами, которые он видел или изобретал. Флорентийские постановщики часто создавали хитроумные механизмы (ingegni), которые позволяли быстро менять декорации, переносить диковинный реквизит и превращать сцену в ожившие живописные картины. Вазари восхвалял одного флорентийского плотника и механика, который придумал для одного действа такую сцену, где “к Христу на горе, вырезанной из дерева, подплывало облако с ангелами и уносило его на небеса”.
То же самое относится и к некоторым летательным приборам, изображенным в записных книжках Леонардо: возможно, они предназначались для увеселения театральной публики. Во флорентийских постановках персонажи пьес или предметы бутафории часто опускались с небес или как по волшебству повисали в воздухе. Как мы еще увидим, некоторые летательные машины Леонардо действительно разрабатывались для настоящих полетов человека по воздуху. Однако другие – те, что появляются на страницах его тетрадей с 1480-х годов, – похоже, придумывались исключительно для театра. К ним приделаны крылья с очень ограниченным размахом, приводившиеся в движение коленчатыми рычагами, и такие приспособления никак не могли бы поднять живого летчика в небо. На других, похожих листах имеются еще и заметки о том, как надлежит направлять свет на сцену, и чертежи системы с крюками и блоками для подъема актеров[90].
6. Летательный аппарат, вероятно, для театрального представления.
Даже знаменитый воздушный винт Леонардо (илл. 6), который часто преподносят как прототип первого вертолета, тоже, на мой взгляд, следует отнести к разряду ingegni – механизмов для развлекательных представлений. Теоретически эта спираль из льняной ткани, проволоки и тростника должна была крутиться и подниматься в воздух. Леонардо уточнял некоторые подробности – например, замечал, что этот прибор нужно изготавливать добротно – “из накрахмаленного полотна”, но не оставил никаких указаний, как именно он приводится в действие. Этого механизма достаточно, чтобы позабавить публику, но недостаточно, чтобы поднять в воздух человека. Рядом с одним чертежом он написал: “Можно сделать себе маленькую модель из бумаги, ось которой, из тонкого листового железа, закручиваемая с силой и, будучи отпущена, приводит во вращение винт”. В то время уже существовали игрушки, имевшие похожие механизмы. Как и некоторые механические птицы, придуманные Леонардо, его воздушный винт, скорее всего, был призван уносить ввысь воображение зрителей, а не их самих[91].
Леонардо так нравилась товарищеская и даже семейная атмосфера в мастерской Верроккьо, что в 1472 году, когда срок его ученичества истек, а ему самому исполнилось 20 лет, он решил и дальше работать и жить у учителя. При этом он оставался дружен с отцом, который жил неподалеку со второй женой и по-прежнему не имел других детей. При вступлении в братство флорентийских живописцев, Compagnia di San Luca (“Товарищество св. Луки”), Леонардо подтвердил родственные отношения, подписавшись “Леонардо ди сер Пьеро да Винчи”.
Это объединение было не гильдией, а скорее чем-то вроде клуба или общества взаимопомощи. Среди других художников, сделавшихся членами братства и заплативших взносы в 1472 году, были Боттичелли, Пьетро Перуджино, Гирландайо, Поллайоло, Филиппино Липпи и сам Верроккьо[92]. Братство существовало уже около столетия, но в ту пору оно переживало обновление – отчасти потому, что художники взбунтовались против закоснелой цеховой системы во Флоренции. Старая система подразумевала, что художники входят в гильдию Arte dei Medici e Speziali (“Цех врачей и аптекарей”), основанную еще в 1197 году. К концу XV века у художников созрело желание выделиться в особую профессиональную группу.
Через несколько месяцев после того, как Леонардо сделался самостоятельным художником, он оставил Флоренцию с ее толкучими узкими улочками и тесными мастерскими и уехал в зеленые холмистые окрестности Винчи. “Я гощу у Антонио и доволен”, – записал он в своих дневниках летом 1473 года, когда ему был 21 год[93]. Его деда Антонио уже не было в живых, так что, скорее всего, речь идет о муже его матери, Антонио Бути (по прозвищу Аккаттабрига). Можно представить себе, как он рад был погостить у матери и многочисленной родни с ее стороны в горах под Винчи, – и вспомнить его притчу о камне, который сначала пожелал скатиться к другим камням на проезжую дорогу, а потом затосковал по своему родному тихому пригорку.
7. Пейзаж Леонардо “Вид долины Арно”, 1473 г.
На оборотной стороне листа с той записью сделан рисунок – возможно, самый ранний из сохранившихся рисунков Леонардо. Это блестящее начало творческого пути, свидетельствующее и о наблюдательности ученого, и о зоркости живописца (илл. 7). Рядом зеркальным почерком приписана дата: “день святой Марии в Снегах, 5 августа 1473”[94]. Импрессионистический пейзаж, набросанный быстрыми движениями пера по бумаге, изображает скалистые горы и утопающую в зелени долину Арно в окрестностях Винчи. Можно различить отдельные опознаваемые приметы местности – конусообразный холм, возможно, какой-то замок, – но в этой пейзажной панораме, столь типичной для Леонардо – словно увиденной с высоты птичьего полета, – действительное перемешалось с воображаемым. “Если живописец пожелает увидеть прекрасные вещи, внушающие ему любовь, то в его власти породить их, – писал он. – Если он пожелает долин, если он пожелает, чтобы перед ним открывались с высоких горных вершин широкие поля, если он пожелает за ними видеть горизонт моря, то он властелин над этим”[95].
Другие художники тоже рисовали пейзажи в качестве фона, но здесь Леонардо сделал нечто принципиально иное: он изобразил природу ради самой природы. А значит, этот рисунок с видом долины Арно претендует на роль первого в европейском искусстве полноценного пейзажа. Поражает геологический реализм: показывая скальные обнажения, размытые рекой, Леонардо тщательно изобразил напластования горных пород – явление, которое завораживало его всю жизнь. Не меньше удивляет и его почти идеальная линейная перспектива, и тающие в дымке очертания далекого горизонта, – такой оптический эффект Леонардо позднее назовет “воздушной перспективой”.
Но еще больше поражает мастерство молодого художника, проявившееся в передаче движения. Листья на деревьях и даже их тени нарисованы такими быстрыми косыми линиями, что кажется, будто они дрожат на ветру. Вода, падающая сверху в заводь, покрыта живой рябью от быстрых трепетных ударов пера. В итоге Леонардо блестяще продемонстрировал, что наблюдать за движением – особое искусство.
8. Верроккьо при участии Леонардо, “Товий и ангел”.
Работая в мастерской Верроккьо уже как самостоятельный живописец, двадцатилетний Леонардо выполнил отдельные элементы на двух картинах своего учителя: его кисти принадлежат резвая собачка и блестящая рыба в “Товии с ангелом” (илл. 8) и крайний слева ангел в “Крещении Христа”. Эти созданные в соавторстве работы прекрасно показывают, чему он научился от Верроккьо, а в чем со временем превзошел учителя.
Библейское предание о Товии, пользовавшееся большой популярностью во Флоренции позднего кватроченто, повествует о юноше, которого слепой отец отправил взыскать долг, и об архангеле Рафаиле, который оберегал его в пути. По дороге они поймали рыбу, и оказалось, что ее внутренности обладают целебным свойством: помазав отцу глаза рыбьей желчью, сын вернет ему зрение. Рафаил считался ангелом-хранителем путников, а также святым покровителем гильдии врачей и аптекарей. Рассказ о нем и о Товии очень нравился богатым купцам, которые стали главными меценатами во Флоренции, особенно тем из них, чьи сыновья тоже нередко пускались в странствия[96]. Среди флорентийцев, писавших картины на этот сюжет, были Поллайоло, Верроккьо, Филиппино Липпи, Боттичелли и Франческо Боттичини (семикратно).
9. “Товий и ангел” Антонио Поллайоло.
Вариант Поллайоло (илл. 9) был написан в начале 1460-х годов для церкви Орсанмикеле. Леонардо и Верроккьо были хорошо знакомы с этой работой, потому что Верроккьо делал свою скульптурную группу “Христос и святой Фома” для ниши в стене этой самой церкви. Принявшись через несколько лет за собственного “Товия и ангела”, Верроккьо вступил в открытое состязание с Поллайоло[97].
Картина, вышедшая из мастерской Верроккьо, в точности повторяет некоторые элементы композиции Поллайоло: Товий и ангел идут рука об руку, рядом семенит болонка, Товий держит на палке со шнурком карпа, а в руке у Рафаила – миска с рыбьими потрохами. Фоном для фигур служат берега извилистой реки с пучками травы и купами деревьев. И все же картина получилась совершенно другая. Иначе переданы детали, иное впечатление получает зритель, при этом нам становится понятно, чему именно учился Леонардо.
Главное отличие в том, что у Поллайоло все выглядит каким-то одеревеневшим, а у Верроккьо – живым. Оставаясь прежде всего скульптором, Верроккьо мастерски изображал извивы и повороты, придававшие человеческим телам динамизм. Его Товий идет, чуть наклонившись вперед, плащ за его спиной полощется, а кисточки пояса и даже отдельные нити развеваются на ветру. Позы Товия и Рафаила, повернутых друг к другу, смотрятся совершенно естественно. Даже за руки они держатся более непринужденно. Если у Поллайоло лица получились совсем отсутствующие, то на картине Верроккьо движения тел соотнесены с выражениями лиц, так что легко считываются не только физические, но и душевные порывы библейских персонажей.