Д

Д как Донос.

Д как Допрос.

Д как Депортация.


Д как Драма и как Дата, как Двенадцатое января сорок второго года, когда Мария Комиссар звонит Гершону и с дрожью в голосе говорит:

– Они забрали твоего отца.


Д как Долины с виноградниками, которыми ты, бывало, любовался из окна поезда, когда до войны ехал по Германии отсматривать новые коллекции платьев или на переговоры с оптовиком.


Д как Добрые охранники в лагере. Такие смотрят сквозь пальцы, когда пленным передают сигареты и еду с воли, и отворачиваются, когда видят нечто запрещённое. Точно дети, которые сразу чувствуют, с каким взрослым можно пошутить, а с кем шутки плохи, заключённые быстро научаются замечать микроскопическую разницу в мимике и интонации охранников. Различать, кто из них оказался здесь в силу убеждений и собственного желания, а кто отбывает повинность, облачённый в форму, которая с такой же вероятностью могла бы оказаться докторским халатом или сутаной пастора. С примерами такого добродушия ты сталкивался только в чужих рассказах. Вот якобы один заключённый хотел пронести в лагерь, возвращаясь с работ, еду, ему передали её местные. И как раз в воротах тряпица, куда он всё запаковал, развернулась, и бутылка молока и кусок копчёного мяса выпали на землю. А охранник только улыбнулся и на секунду отвернулся, этого хватило, чтобы арестант всё подобрал и снова спрятал.


Д как Дача в горах за Тронхеймом, в которой оказался телефонный аппарат в пластиковом корпусе с выдавленной на нём эмблемой компании «Электрическое бюро».

12 января сорок второго года, Гершон только вернулся с лыжной прогулки, на нем ещё походные нансеновские бриджи и шерстяная фуфайка, рядом в гостиной шумят его друзья. Все они студенты, никто не связан постоянными отношениями, и воздух в комнате пропитан смехом и полон сигаретного дыма, он обволакивает пропотевшие свитера и лица, на которых написано вожделение… точнее, воздух был полон всего этого, пока в коридоре не затрезвонил телефон и хозяин домика не крикнул Гершону, что звонят ему. Какой-то абсурд: и что в домик кто-то провёл телефон, в эту вот хижину в горах, и что он работает, и что Гершону сюда звонят.

Беседа смолкает, вряд ли Гершона отыскали здесь из-за пустяка.

– Они забрали твоего отца, – шепчет в трубке мать.

Слова не доходят до его мозга, только сбивают с толку, и он молча таращится на эмблему на телефоне.

На полу выстроились в ряд лыжные ботинки, у них чёрные плоские носы, как у утконоса. На некоторых ботинках шнурки до сих пор облеплены льдом, он потихоньку подтаивает.

– Гершон, ты тут?

– Да, тут… Когда это случилось?

– Утром. Они позвонили и сказали, что он должен явиться на допрос в «Миссионерский отель».

– В чём его обвиняют?

– Я не знаю. Зачем только мы вернулись из Швеции?! – отвечает мама, и он слышит, что она сейчас разрыдается.

Дверь распахивается, с полным ведром снега – топить воду – входит ещё один парень, он улыбается во весь рот, но улыбка гаснет, как только он замечает тишину в гостиной.

– Скрыться он не может? – спрашивает Гершон тихо.

– Он не хочет из-за меня, я же в больнице. И из-за вас, – отвечает она, и Гершон слышит, как слёзы сгущаются у неё в горле.

– Якоб знает?

– Да. Он вообще не в себе, отец сам ему позвонил.

Он слышит, что мама отодвинула трубку подальше ото рта, чтобы не рыдать прямо в неё.

– Я еду! – отвечает Гершон. Он кладёт трубку и поворачивается к товарищам, они смотрят на него тревожно и вопросительно.

– Что случилось? – спрашивает кто-то.

Гершон по-прежнему держит трубку в руке. Жар кипит в нём, покалывает щёки.

– Отца забрали немцы.

– Почему? – спрашивает девушка со светлыми волосами.

– Не знаю. Мне надо домой… простите.

Гершон быстро пихает одежду в рюкзак. Видит, что в глазах приятелей смех и жизнерадостность сменяются сочувствием, стыдом и смятением. Ему кажется, они рады, что он решил уезжать, нет, наверняка они его жалеют, но в глубине души им неловко с ним рядом и хочется избавиться от него, раз он сам теперь воплощение того мрака и тяжести, ради забвения которых хоть на время они и уехали в этот домик.

Я должен был знать, что этим кончится, думает Гершон, заталкивая в рюкзак последний свитер. Они должны были знать, что этим кончится, что это рано или поздно случится, думает он, распрямляется, целует на прощание девушек, жмёт руки парням и благодарит всех за отличный поход. Хозяин домика отвезёт его в город и вернётся.


Гершон относит вниз, в машину, рюкзак и лыжи. И всю дорогу до Тронхейма едет молча, прижавшись лбом к холодному стеклу, проклиная их решение вернуться в Норвегию, обернувшееся нынешней трагедией.

Им ведь удалось бежать из Норвегии в день её оккупации, в сороковом году. Они мгновенно, в дикой спешке, собрались и помчались на вокзал. Кинули там машину и уехали в Швецию с последним, перед введением контроля пассажиров, поездом. Прошло какое-то время, и из Тронхейма стали приходить вести, что опасности нет, можно возвращаться. Евреи живут нормально, как раньше, главное – не высовываться. И они вернулись обратно, в свой Тронхейм, в свою квартиру, в привычную жизнь. Все, кроме его младшей сестры, Лиллемур. Зачем они не остались вместе с ней в Швеции?!

Гершон открывает глаза и смотрит в окно. Земля покрыта свежим снегом, светит солнце, и снежные кристаллы переливаются под ним. Через поле проскакал заяц, оставив ровную полоску следов, она похожа на стёганую ткань в магазине его родителей. Приятель высаживает Гершона как раз около него, и он видит в больших окнах немецких солдат. Мать встречает его долгим поцелуем, её выписали из больницы, хотя она ещё не может стоять. Человек в форме говорит Гершону, что в его съёмной комнатке тоже проведён обыск и теперь его заберут на допрос. Его запихивают в машину, мама что-то кричит вслед, но слов он не разбирает. Куда его везут? Он представляет тюрьму или концлагерь, но машина выезжает из центра и останавливается у здания, где расположилось гестапо. «Миссионерский отель».

Солдаты подталкивают его к дверям, загоняют внутрь, в хаос из солдат, норвежских арестантов и наскоро сколоченных коек.

За спинами арестантов виден молодой человек в сапогах и галифе, коротышка, который в обход иерархии адресуется прямо к начальству. Сначала Гершон обратил на него внимание из-за его малого роста, пристального взгляда и непропорционально большой для такого тела головы, но запомнился он Гершону из-за акцента. Этот человек говорил по-немецки коряво, с большим количеством грамматических ошибок и явным трёнделагским акцентом. Он норвежец.


Д как Да.

Д как Доверие.

Д как Движение Сопротивления.


Д как Дерзкое нападение, как нашумевшее Дело и как Дурашливый, с подначкой, но нарочито бодрый тон, царящий в компании парней, идущих воровать яблоки. Они пасутся на окраине Левангера, среди красивых изгородей из штакетника, золотистого света из блестящих окон и согнувшихся под тяжестью яблок деревьев. Верховодит Риннан.

– Здесь! – шепчет кто-то из парней и тычет пальцем в сторону сада, посреди которого ломится от плодов огромная яблоня.

– Отлично, я на шухере, – отвечает Хенри, достаёт из кармана пистолет и перекладывает его из руки в руку. Остальные тянут головы – поглядеть.

– Пистолет? – шепчет один.

– Это пистолет? – переспрашивает второй.

Остальные обмениваются взглядами, им как-то не очень понятно, что происходит.

– А что ещё это может быть? – насмешливо хмыкает Хенри. – Давайте, лезьте через забор!

И они лезут, неуклюже переваливаются на ту сторону, беспокоясь, как бы не разодрать штаны о незаметный гвоздь, и исчезают во мгле под кронами. Полная тишина, тёмный август, ни души на улице. Прямо как в кино, думает Хенри, только добыча мелковата, всего лишь яблоки. Он стоит на посту, кураж и нервозность бередят кровь, она пульсирует толчками. А вот если представить, что кругом не унылый микроскопического размера район вилл в Левангере, мечтательно думает Хенри, а большой город в Америке? Нью-Йорк там или Чикаго. И они собираются обчистить не сад, а Федеральный банк. Лица спрятаны за карнавальными масками или чем-то таким типа чулка с прорезью, который закрывает всё, кроме глаз, и Хенри басом велит служащим передать им мешок с деньгами и даже не пытаться нажимать тревожную кнопку.

Хенри вглядывается в сад и видит силуэты приятелей, они снуют под деревьями и тянутся за яблоками, но те так упрямо цепляются за ветки, что повсюду стоит отчаянный шорох и шуршание листьев. Конечно же, распахивается окно и показывается мужская голова.

– Эй, вы чего творите?! – кричит мужик. Хенри инстинктивно вскидывает руку и дважды палит в небо. Выстрелы отдают в плечо, как будто змея дважды кусает. Парни в ужасе сыплются обратно через забор, от страха теряя яблоки, и те раскатываются по дороге. Хенри подбирает одно, чувствует, что волна адреналина проходит по телу, нарастая с каждым накатом, и припускает бегом; сворачивает за угол, снова сворачивает и снова, наконец они в безопасности. Все запыхались, дышат тяжело, с присвистом.

– Ты где его взял? – спрашивает один из парней с нервным смешком и кивает на пистолет.

– С чего бы я стал отвечать на твой вопрос, а? – спрашивает Хенри и откусывает большой кусок яблока. Дробит фруктовую плоть зубами и неотрывно смотрит на спросившего. Проходит секунда. Ещё одна. Парень не отвечает – очевидно, духу не хватает, – а потом Хенри замечает в его лице неуверенность и страх, а в глазах так и вовсе что-то новое: смесь восхищения и уважения. И Хенри в голову ударяет радость.

Неделя за неделей его уверенность в себе растёт, и сам он тоже меняется. Иначе держится и смотрит по-другому, свысока. Становится, должно быть, более заметным и привлекательным, и окружающим эти изменения тоже, очевидно, бросаются в глаза, потому что вскоре после яблочной истории он встречает Клару. Женщину, в мгновение ока изменившую всё.


Д как Доверие и как Действительность.

Д как Добродушное настроение Эллен Комиссар, потому что они наконец доехали до Тронхейма и сворачивают на какую-то симпатичную улочку. Яннике снова заснула на коленях у матери. Машина действует на неё как автоукачиватель, думает Эллен, тряска и рокот мотора мгновенно вгоняют двухлетнюю малышку в сон. Эллен смотрит на деревянные дома, странные, с неидеальной геометрией, милые, очаровательные строения, почти театральные кулисы или домики для кукол, думает она и радуется, начинает радоваться, что жизнь пойдёт с чистого листа. В Осло они не смогли обустроиться на пристойном уровне, но теперь попробуют здесь, и она уже предвкушает, как проинспектирует магазин Марии и ознакомится с модным ассортиментом, благо та работает только с европейским импортом. Эллен мысленно примеряет новую роль: она изменится и тоже станет эдакой хозяйкой жизни, уверенной в себе дамой. Одной из тех, кто может позволить себе наряды из Франции, Германии, Италии. Тут внимание Эллен опять переключается на пейзаж за стеклом, она тянется к переднему сиденью, чтобы лучше видеть, и чувствует, что задела животом дочкину голову.

– Наверно, здесь, да? – показывает она на один из переулков.

Гершон чем-то озабочен, он вцепился в руль, сидит как деревянный, подавшись вперёд, и хлопает глазами.

– Думаешь, сюда? – спрашивает он напряженным голосом и пропускает поворот. Вот Гершон вечно так, не верит, что на неё можно положиться, что она тоже неплохо соображает.

– Да-да! Нордрегатен сюда! – говорит она.

Гершон, ругнувшись, начинает сдавать назад, он вспотел и слишком торопится, потому что они мешают автомобилю за ними, и в суете ставит ручку между двух передач. Раздаётся резкий рычащий звук, просыпается Яннике и сразу начинает плакать, вероятно, почувствовав, что обстановка в машине напряженная.

Гершон снова дёргает ручку, дёргает слишком резко, и включает задний ход. Поворачивает голову и, смотря поверх Эллен, начинает пятиться, но как-то слишком быстро. Сзади же ещё машина, думает Эллен и тоже оборачивается.

– Гершон! – вскрикивает она, видя, что они того и гляди въедут в чужую машину, её водитель смотрит на них в недоумении, но тут Гершон наконец снова переключает передачу и сворачивает в нужный переулок. Оба молчат. Увидев выражение лица Яннике, Эллен берёт её за руку и пытается ободряюще улыбнуться.

Гершон паркует машину рядом с магазином. «Париж-Вена» расположен прямо на углу, его большие панорамные окна выходят на дорогу. Эллен сажает Яннике на колени и говорит:

– Видишь? Это бабушкин магазин. Мы сейчас пойдём туда любоваться нарядными платьями.

Яннике откликается на её слова, обнимает за шею и смотрит на неё большими блестящими глазами.

Эллен открывает дверцу. Гершон уже достал зажигалку, он раскуривает сигарету, и они вместе идут к входу.

Внезапно дверь распахивается, и появляется Мария, на ней широкополая шляпа с шёлковой лентой, лёгкая блузка с кружевной отделкой заправлена в обтягивающую чёрную юбку с широким поясом. Она приветствует их элегантным взмахом руки. Вот есть в ней этот аристократический шик, думает Эллен и стряхивает соринки с кофты.

– Добро пожаловать в Тронхейм! – Мария сначала чмокает Эллен, а уж потом обращается к Яннике: – Приехала, дружочек мой?

Яннике отворачивается. Мария, почувствовав сопротивление, долее на общении с внучкой не настаивает, а спрашивает Эллен:

– Как доехали? – и тут же поворачивается к ней спиной и распахивает дверь, не ожидая ответа. – Как же хорошо, что вы в Тронхейме!

Эллен находит глазами Гершона и чуть качает головой, но он не ловит её сигнал. Слишком притерпелся к материнской манере общения, чтобы замечать такие мелочи. Они заходят внутрь, и Эллен говорит себе, что сейчас не время досадовать из-за утомительной поездки и свекрови, которой она не очень-то интересна, а лучше спокойно рассмотреть магазин, он и в самом деле поражает воображение. Эллен идёт вдоль полок и вешалок, гладит пальцами ткань. Шёлк, шифон, шерсть. Красиво блестящие пуговицы. Сокровищница, да и только. Теперь у Гершона будет постоянный заработок, думает она, это стоит цены, которую она платит, – переезда из Осло и расставания с родителями и сестрой-близняшкой Гретой. Они с ней всегда жили в одном городе, занимались одним делом, всё делили на двоих. Сроду не расставались больше чем на несколько часов. А теперь будут жить в разных городах.

– А ну-ка, – говорит Мария и достаёт из-под прилавка бутылку портвейна и три маленьких бокала. – За это нужно выпить!

– Спасибо, мама, – кивает Гершон и берёт у матери бокал. Косится на Эллен, словно испрашивая у неё разрешения пригубить вина. Эллен тоже берёт бокал. Они чокаются, она отпивает глоточек и сразу чувствует тепло во всём теле. Яннике выворачивается из её рук, хочет на пол, и Эллен отпускает её.

– Да! – говорит Эллен. – Вот мы и здесь: с работой, ребёнком, а скоро и с домом! – продолжает она, но с Гершоном творится что-то странное. Он часто моргает и облизывает губы.

– Да, нам повезло, – говорит он каким-то слишком уж ровным голосом.

– Что правда, то правда, – откликается Мария, её бокал звякает, когда она ставит его на прилавок. – Конечно, помогло, что спрос на дом был не особо большой, из-за его истории.

Эллен растерянно смотрит на Гершона. Что ещё за история?

– Зато благодаря ей у вас будет роскошный дом за разумные деньги, – заключает Мария.

– Что за история? – спрашивает Эллен.

Изумленная вопросом Мария смотрит на Гершона.

– Ты что же, ничего не рассказал?

– Чего не рассказал? – спрашивает Эллен.

– Историю дома.

Яннике ползёт по полу, стремясь к вешалке с платьями, Эллен вскакивает и подхватывает её на руки.

– Что ещё за история? – спрашивает она Гершона, который уставился в бокал и крутит его за ножку.

– Есть причина, почему дом стоил так мало, – говорит он наконец.

– Какая? Он в плохом состоянии? Что с ним не так?

– В нём в войну квартировала банда Риннана, – объясняет Мария.

Эллен чувствует, как встопорщиваются волоски у неё на руках. На миг отвлекается, потому что Яннике рвётся на свободу, вертится и топчет мать, чтобы снова вырваться на простор и исследовать магазин дальше.

– Хенри Риннан? – спрашивает Эллен. – Они… Это был их дом, банды Риннана? И мы… мы будем жить там?

– Да, моя хорошая, – отвечает Мария с улыбкой. – А как бы иначе вы смогли позволить себе виллу с садом в Верхнем Сингсакере?


Д как Домашняя утварь, детская одежда, дуршлаг, дырокол, диванные подушки и прочее – несколько дней после переезда все вещи стояли нераспакованными, в коробках и ящиках, точно им надо было пообвыкнуться здесь, прежде чем решиться вылезти из заточения и обрести постоянное место в новом доме.


Д как Доходяга, потому что в лагере каторжный труд потихоньку, день за днём, высасывал из тебя силы и энергию, покуда ты не дошел до мысли, что пропади оно всё пропадом, да и самому тоже лучше пропасть поскорее. Лечь на землю, прижаться щекой к сору, сосновым иголкам, земляному духу. И лежать, расслабив наконец все до единой мышцы, закрыв глаза и не обращая внимания на крики охранников. И на тычки по рёбрам, и на других узников, которые пытаются поднять тебя на ноги. Просто лежать и чувствовать, как призывает тебя сыра земля, как тянет тебя лечь в неё и стать ею, признать, что не бегать надо от смерти, а, наоборот, принять её с распростёртыми объятиями, поскольку смерть – самая быстрая и короткая дорога прочь из концлагеря.


Д как «Достопримечательность», международный символ, который рисуют на указателях, – верёвочный квадрат с петлями по углам, аллегория всей мировой истории, которая тоже закручивается вокруг себя же, повторяя и узоры, и мотивы. Любовь, вожделение, обладание, ненависть. Смех, радость, страх, гнев. Влюблённость, страсть, болезнь, роды.

Таким знаком обозначен и лагерь для военнопленных Фалстад.

Он в часе езды на машине на север от Тронхейма, я добираюсь туда на такси погожим октябрьским днём, тёплым, хотя уже середина месяца. Повсюду поля, узкая сельская дорога с пунктирной отстрочкой с каждой стороны, кажется, что великан взял пилу и выпилил дорогу из ландшафта.

Двухэтажное кирпичное здание, выкрашенное в жёлтый цвет, замкнутый четырёхугольник с въездной аркой и башней с часами над ней. Красивое здание, первоначально спланированное под нужды интерната для умственно отсталых и потому построенное подальше от ближайшего города. На берёзе в атриуме, между крыльями дома, все листья жёлтые, и многие уже опали.

Конвой провёл тебя мимо этой берёзы тем октябрьским утром: сперва через внутренний двор, потом под арку, а потом погнал по дороге в заболоченный лесок неподалёку. Встало солнце, подсветило жёлтые листья. Подсушило кору на берёзах, заставило заблестеть капли росы. А тень берёзы ползла по двору, как часовая стрелка по циферблату, пока не пришла темнота и не затопила всё, что встретила.

Несколько часов спустя во двор ввели новую колонну пленных, ряд за рядом. Некоторые шли, уставившись прямо перед собой, чтобы не спровоцировать охранников, другие сгорали от желания понять, куда они попали. Одним из них был молодой человек по имени Юлиус Палтиэль, в будущем ему предстояло войти в семью Комиссар: он женился на Вере после её развода с Якобом. И в одной из книг, созданных им в соавторстве с Верой, Юлиус Палтиэль описывает сцену во внутреннем дворе, где растёт берёза.

Дело происходило в октябре сорок второго года, тебя уже расстреляли, Юлиус с ещё несколькими заключёнными находился во внутреннем дворе, когда вдруг один из охранников велел им убрать опавшие листья. «А грабли есть?» – спросил кто-то из заключённых. Вдоволь насмеявшись, немецкий солдат велел всем встать на четвереньки и собирать листья ртом. Юлиусу Палтиэлю пришлось ползать по двору. Зарываться лицом в листву и ощущать во рту и на языке мерзостный вкус подгнивших листьев. Следить, чтобы на лице сохранялось выражение серьёзной сосредоточенности. Наклонил голову – выплюнул листья. Пополз назад, наклонил голову, снова зарылся лицом в листья.

Юлиус Палтиэль пережил Фалстад и был отправлен в Осло, где его посадили на поезд, направлявшийся на юг, в концентрационный лагерь.

Он пережил это путешествие на поезде через Европу.

Он пережил три года Освенцима и марш смерти через Чехию в Бухенвальд. Он и ещё несколько человек сумели спрятаться, когда других евреев расстреляли. Он пережил разочарование, когда его не освободили вместе с другими заключёнными в марте 1945 года, и ему пришлось ждать до мая, пока их не спасли американские войска.

Я познакомился с ним пятьдесят с лишним лет спустя на обеде у Гершона, и более всего мне запомнилось общее впечатление от этого человека, одного из тех совсем немногих, кто пережил концлагерь и марш смерти и вернулся домой живым. Передо мной был не ожесточившийся, желчный и сломленный человек, проклинающий жизнь за перенесённые страдания, – нет, наоборот, всё, что он говорил и делал, было исполнено редчайшего спокойствия.

Загрузка...