Вещи любимых захватывают дом, чтобы ты потом маялся в попытках вернуть пространство себе. Книги, подсвечники, глупые рамочки с фото – от этих свидетелей нужно избавиться как можно быстрее, свалить в черный гроб коробки, убрать с глаз долой, как убирают все мертвое. Какое-то время еще поторгуешься, славные же безделицы, куда без них. Пока однажды ночью не откроешь глаза и не заорешь в ужасе.
На груди, как жаба, уселся плюшевый кот, подаренный в первую годовщину. В ногах – черный силуэт со знакомым вихром на затылке, кружатся в танце билетики и билеты, кино, путешествия, концерты. В воздухе едва различимым укором свистит та самая песня. Призраки былой любви тянут к твоей шее руки, хватай ртом воздух, кричи громче, зови экзорциста. Он не придет, и когда ты это поймешь, сможешь изгнать призраков сам.
С Юрой мы расстались устало и буднично, можно даже сказать, по-дружески. Сил на разборки и вопли уже не было, захлопнулась дверь, я поскулила, поскулила еще и как ни в чем не бывало пошла в спортзал. Страшное случилось позже. Я нашла пустой блокнот с красивой обложкой. Буйный ветер нес гордый старинный корабль сквозь шторм, пылали брызги, вскипали небеса. Снаружи белел одинокий парус, внутри была дарственная надпись. Круглый наивный почерк сказал, что это записная книжка для великих исключительных мыслей, которые приходят в великую исключительную Юрину голову. Корабль идет сквозь невзгоды, и Юра, несломленный и героический, движется вперед. И волны рукоплещут ему, и облака заходятся в надсадном крике, трепещут, смиряются. А владелица почерка твоя навеки, Юрочка. Она всегда будет рядом, дорогой, милый, любимый Юрочка, ну как так можно тебя повстречать, ты правда, что ли, бываешь, Юра? Как за это благодарить, кого? В неоплатном долгу перед бытием блокнот подарила Юре какая-то неизвестная дура. И Юра просто оставил его у бывшей жены, чтоб долг оплатила она, я.
Вот это я орала. Швырнула блокнот в стену с такой силой, что отлетел корешок, корабль беспомощно шмякнулся о рифы. Сметала в ярости Юрино барахло с полок, не забрал и не заберешь теперь. Расколошматила об пол его чайную кружку размером с бульонницу, рассекла руку, баюкала ее и выла, средь разрушения и упадка. Потрошила шкаф: «А, зимние ботинки, ну, купишь новые». Носки все перепутаны, мои, его, и не нужны мне теперь носки. Сгребла все добро в коробку, да какое добро, все зло сгребла. Убрала на балкон, а дальше нужно было что-то решать.
Если поставить коробку рядом с мусорным баком, следующим утром увидишь щеголеватого бомжа в знакомом рыжем свитере, схватишься за сердце, день впустую промаешься. Нужно зелье позлее. Зарыть коробку на кладбище смешно и приятно, вот только косоглазая порча непременно упадет мимо, и каяться будет поздно. Топить коробку в реке как-то глупо, нужно что-то еще, еще.
Перебирала варианты с неделю, а затем меня осенило. Я отправилась на родину предков в вонючем автобусе, полном местного суржика. Коробку поставила в багаж, тетка в платочке уместила сверху рассаду, теткин мужик бранился.
– Замуровала цветы в кунсткамеру! Немчура ты, Любка.
Ехать часов шесть, дорога нудила все восемь, строили мост, про объезд забыли, рассада завяла. Задница онемела, тетка с мужиком препирались, мимо плыли луга с коровами, за поворотом дымчатое предгорье, юный Кавказский хребет, всего лишь рядки холмов, зеленые валики на теле равнины.
Наконец в райцентре. Автобус приехал, а я еще нет. Вышла на автостанции вместе со всеми, спросила, где тормозит маршрутка, села на лавку. Кунсткамера – это, наверное, газовая камера, а я забыла коробку в газовой камере, выходит. Черт! Автобус отъезжал, я махала руками как ненормальная, водитель притормозил, вопросительно шокнул, открыл багаж. Я забрала коробку, забралась в маршрутку, в беготне проворонила очередь, места не было. Ехала согнувшись вдвое, лихими поворотами меня мотало, и я села на корточки. Так можно смотреть в окно. Солнечным утром, если глядеть прямо перед собой, видно жемчужную кромку Эльбруса. Сейчас, конечно, не видно, гору сжевало небо.
Станица – это там, где стоят, и вот маршрутка стоит. Я несу перед собой коробку, на спине рюкзак, других вещей нет. Мне не тяжело, но руки затекают от неудобства. Воздух вокруг похож на облако, сырой и белый, временами входишь в полосу тумана, выныриваешь на поверхность, снова уходишь с головой в прохладный пар. Должно быть, так же тихо за бортом самолета на высоте, и это райское соседство с облаками, подняться чуть выше, и будет солнце. Станица – такое же междумирье, как воздушная трасса. Случайная птица в турбине, вздох, взрыв. А нет, просто петух хрипит, протяжно, раскатисто.
Часть домов брошены. Через мертвое всегда прорастает жизнь, и пустые глаза оконных проемов светятся зеленью, как когда-то горели электричеством. В других домах остались старики, и их срок подойдет в ближайший десяток лет. Иные засели на воротах меж мирами и поглядывают, когда же позволят войти, редкие в ужасе отворачиваются, липнут к жизни, как улитка к виноградной лозе. Бежать сил уже нет, хоть и хочется, и вот они липнут.
Бабушка ждет на скамейке одна, кого она ждет, ну, конечно, меня. Меня не было пару лет, я почти не звоню, не знаю, что говорить. Мать хочет перевезти бабушку к нам поближе, бабушка хочет умереть там, где жила и рожала. Я обнимаю ее, она спрашивает:
– Ну шо, исть буш с дороги?
Картошка разваристая, желтая, сметана домашняя, пусть и куплена у соседки – куда теперь корову? Укроп свой, душистый, мелко порублен сверху. Двадцать пять лет назад в доме было людно, дед, тетя, двоюродный брат. Первым не стало брата, умирать – дело молодое. Вскоре дед заболел и тоже умер, может, оттого, что он всегда был молод душой. После горя тетя третий раз вышла замуж и переехала. Бабушка смотрит, как я ем, и будто бы тоже жует.
Дом изнутри словно синий, хотя стены побелены. Что-то в нем есть подводное, затопило когда-то давно, так и осталось. На подлокотнике старого кресла все та же царапина, за которую как-то попало брату. Ящик серванта, которым я в детстве пребольно получила в лоб, прячет в себе все те же ложки и вилки. Сквозь тюлевые занавески скрипит корягами все та же старая яблоня. И только сплетник настенный календарь выбалтывает ход времени.
Я росла в этом доме до шести лет, до подготовительного курса в школу. Мать устраивалась в городе, ее устраивало. Спала я в теткиной комнате, она называлась зал, хотя как зал ее при мне не использовали ни разу. Дед и бабушка спали в проходной, так что единственная настоящая спальня досталась брату-подростку. Это была комната прабабки, умершей в год моего рождения. Может, меня прям в день ее смерти и зачали, бытие закатало рукава и споро подлатало дыру в семействе. Сон ли, явь ли, но я ее помню, склонившуюся над моей кроваткой старуху в платке. Тянешь ручонку, вместо нежной ветхости кожи хватаешь воздух, не понимаешь, как так вышло, орешь.
В детстве, до переезда в город, мне снился сон. Протяжно скрипнет дверь братовой спальни, стукнет клюка о дощатый пол, тяжело шоркнет непослушная ступня. В дверном проеме появляется сгорбленная старуха. Она проходит сквозь дом, движется пунктиром – точка клюки, за ней волочится тире шагов. Отворяется дверь, старуха выходит во двор и все так же мучительно медленно ковыляет вперед, сквозь безмолвную черную южную ночь. Исчезает старуха за дверью маленького дощатого домика, там выгребная яма, сортир. Странны дела призраков.
Как-то я рассказала брату про сон, он, худой рыжий мальчик, только и выпучил глаза:
– Вот куда она по ночам ходя!
После таких откровений я еще долго не могла спать, вертелась, проклинала неудобные складки, пока тетя не выдавала строгое «цыц», приказывая тем самым лежать смирно. В неподвижности я быстро проваливалась в полудрему. Налитое, тяжелое тело, и легкая-легкая голова с быстрыми мыслями, и вот она, голова эта, уже наяву, без извинительной оболочки сна, слышала, как прабабка выходит из спальни. Спать следующей ночью было решительно невозможно, и потом, и потом тоже, а там уж и мать забрала меня в город.
Сегодняшний вечер проходит тихо и быстро, бабушка суетится, я в доме, значит, нужен какой-то другой порядок, полотенце, простынь, варенье к чаю.
– Юрку-то чиво выгнала?
Неизбежный вопрос, мои путаные объяснения, не пил, не бил, так, не сошлись просто.
– По бабам, што ль?
– Ну да.
Бабушка только рукой махнула.
– А у Томки первый пил и бил, второй просто пил. Третий закодировался, живут добре.
Брачная биография тети все-таки увенчалась успехом. Но мне-то что. Призванный из небытия вопросом бабушки Юра пишет, что хотел бы забрать вещи в выходные. Я отвечаю, что забирать больше нечего. Юра не может понять, как это. Я отправляю фото дарственной надписи на блокноте с корабликом. Юра молчит минут пять, потом присылает длинное объяснение, что это просто подарок коллеги, он и не ожидал, и ничего такого не было, правда-правда, честно-честно. Я пишу, что, конечно, ничего такого, и с Надей ничего такого, и с Верой. Юра говорит, что я истеричка, а ему нужны зимние ботинки, это ведь хорошие ботинки, фирмовые, он всего сезон отходил. Резюмируя беседу, сообщаю Юре, что он мало того что изменщик, так еще и жлоб. Юра называет меня стареющей доской, бревном, тварью, тупой тварью называет меня Юра. В этот момент мне хочется закричать, я бью кулаком по своему бедру, это больно, возможно, будет синяк.
Бабушка ложится спать в девять тридцать, сразу после программы «Время». В кромешной тишине деревни поскрипывают пружины матраса, на один бок, на другой, сочный стариковский храп. Юра замолчал с полчаса назад и вот вернулся для финального хлопка дверью: «Хвала Господу, отвел, не венчались мы с тобой». Так, значит, о Боге запел, Юрочка. Рубаха-парень, улыбочка до ушей, сердечнее такого только слезы на похоронах. Чтоб тебя. Я гляжу на коробку с отвращением, осталось недолго, скоро будет чище, светлее.
Щелкнула выключателем, и стало темно, огней на улице нет, напротив никто много лет не живет. Тело устало с дороги, лежишь неподвижно, а будто едешь, и белые полосы разметки перед глазами, дальше, дальше, до горизонта. Так и въехала я прямиком в утро, сон отступил, свет пришел.
На кухне бабушка приладила мясорубку, советский агрегат, металл толщиной с мизинец. Тяжелая дурища, получи такой удар в висок, и прощайся. Мясорубка прикручивается к столу для надежности, да что там к столу, ее бы в землицу прикопать, чтоб наверняка. Бабушка всплеснула руками, что-то забыла, спешно ушла. В комнате появился Юра, вот же, разыскал, мы бывали тут вместе лишь один раз и давно. Юра мясистый и крепкий, все шутил, что его грудь больше моей, не знаю, в чем тут его гордость. Сейчас он стоит на маленькой, залитой солнцем кухне, майский ветер треплет тюлевую занавеску на окне, и это легкое трепыхание – единственный звук, который нас окружает.
Я молчу. Юра расстегивает ширинку и приспускает брюки. Подходит к столу и опускает член в горлышко мясорубки.
– Если ты мне не веришь, поверни ручку.
И я повернула. И еще. И еще раз. Винт тут же потащил Юрин член к лезвиям, брызнул крик, красной влагой намокла решетка, привычная к фаршу. Юра упал, на него с грохотом опрокинулся тяжелый деревянный стол, всюду мазала кровь. Вытаращенные глазища, да какого они цвета, никогда не угадаешь, сейчас голубая каемка по периметру блюдца-зрачка. Кривой от крика рот. «Тише, тише, это скоро закончится», – поцеловала я Юрин лоб в холодном поту.
Бабушка вошла в комнату с лопатой, на вот, будешь копать. Будто всегда знала, что я кого-нибудь убью в ее доме, ни испуга, ни шока, ничего. Солнце на огороде жарило, ладони от лопаты горели, земля пахла сыто и пряно, черпай горстями и ешь. И над всем этим небо поразительной горной синевы, с таким небом хочется жить, под ним даже могилу копать хорошо. Вдыхай это небо, выдыхай все, что болит.
И стыдно было проснуться, чтобы увидеть реальность в мягкой дождевой растушевке, серую, смазанную, скучную. И Юра не приехал, мясорубка пылится на дальней полке, дождь тарабанит по крыше. Я подумала, что все еще люблю Юру, но это совсем скоро пройдет, и тогда станет легче. Как-то должен открываться этот ларчик, его крышка уже поддается.
Городское время устроено так, что настоящее – лишь точка, которую нужно перемахнуть, чтоб очутиться в сверхновом, лучшем времени – будущем. Всем известно: будущего нет, поэтому время в городе становится крошечным и сжатым, будто повторяющийся прыжок в пустоту. В деревне настоящее позволяет себе роскошь длиться, но то и дело оступается и проваливается в прошлое. В деревне настоящее хромоного, но хотя бы существует. У меня нет других дел, и я наблюдаю, как бабушка жарит блины, я живу в настоящем. Отсутствие небесного солнышка заменяет присутствие маленького, сковородкового.
С уборкой я решаю помочь. Лазить по шкафам бабушка мне строго запрещает, драгоценный хлам должен покоиться на своих местах. Но поверхности все мои, и я тру тряпкой везде, где только могу достать. На старом платяном шкафу меня поджидает розовый косматый зверь, кто-то из медвежьих. Говорят, я испугалась, когда мне его подарили, рыдала, тыкала пальцем, выдавала неумелое рычание, звук «р» мне долго не давался, так что то рычание было лыком шито. После он мне даже нравился, хотя имя к нему так и не прицепилось. Таскала его за собой, укладывала рядом спать. Я заставила себя его любить, потому что он нелепенький, жалкий, и я так жестоко его прежде отвергла. Но в город все равно не забрала. Всем сказала, что возьму, когда спрашивали после, врала, что забыла. Оставила зверя в деревне, и он тут пылился годами, пока в доме умирали. Черные глянцевые глазки видели все, и в них темнота. Да в них всегда была темнота, и правильно я боялась, детский инстинкт сработал безотказно. Держать его в руках я брезгую, запихивать назад как-то неправильно. Колючий розовый уродец ждет вердикта, пока я стою на табурете в замешательстве. Решение приходит стихийно. Спрыгиваю на пол, достаю из-под стола коробку, если утрамбовать вещи, зверь еще влезет. Получилось.
Так и шел день, пока не наступила ночь. Бессмертная ведущая оттарабанила новости, бабушка заглушила голубой экран, повертелась с боку на бок, зашлась храпом. Лежа в постели, я смотрела в темноту и не заметила, как глаза закрылись, нет разницы: что так, что так черно. И только знакомый скрип двери разбудил меня, тот же волок шагов, тот же стук клюки.