– Вениамин Борисович, там еще дуэт «Баттерфляй» ждет, – сообщила пожилая секретарша в розовом шерстяном костюме.
– Нет, – покачал он головой, – скажите, чтобы пришли послезавтра. А лучше в понедельник к одиннадцати.
– Вениамин Борисович, вы уже второй месяц их переносите. Они сюда ездят как на работу. Хотя бы взгляните на них, хорошие девочки, честное слово.
Дуэт «Баттерфляй», две восемнадцатилетние певички Ира и Лера, действительно уже второй месяц приезжали на прослушивание, но на них никогда не оставалось времени и сил.
За сорок дней они успели одарить секретаршу Инну Евгеньевну всем – от больших коробок конфет «Моцарт» до духов «Шанель» нового поколения. Подношения секретарша принимала с небрежной благосклонностью, будто делая честь дарителю. Все быстро исчезало в ящиках ее стола и тут же забывалось – результат подношений оказывался нулевым.
И только сегодня блондинке Ире, которая была более бойкой и практичной, пришло в голову просто сунуть в карман элегантного розового пиджака Инны Евгеньевны три стодолларовые купюры в белом конвертике.
– Вениамин Борисович, вы ведь знаете, у меня глаз наметанный, – настаивала секретарша, – необычные девочки, вы только посмотрите на них. На такие типажи сейчас есть спрос.
– Ладно, – вздохнул он, – кофе мне принесите. Пусть заходят. Только сразу на сцену, и предупредите их, чтобы никакой «фанеры».
– Ну что вы, Вениамин Борисович! Какая «фанера»? – обиделась секретарша. – Они вообще только живьем пока работают.
Она хотела было выпорхнуть в коридор, но он остановил ее:
– Возраст?
– По восемнадцать каждой.
– Откуда?
– Москвички.
– Ладно, зовите, – махнул он рукой, – только кофе давайте скорее, и покрепче.
Прослушивание начинающих исполнителей было самой тяжелой и неблагодарной частью его работы. Каждый раз, сидя в маленьком зрительном зале бывшего районного Дома пионеров, он чувствовал себя усталым грязным старателем, упрямо просеивающим пустую породу в поисках мельчайших крупинок золота. Но уж если попадались эти редкие крупинки, они с лихвой окупали усталость и звон в ушах от дурных голосов и назойливых мелодий.
Этот двухэтажный особнячок конца восемнадцатого века, расположенный в самом центре Москвы, он купил три года назад. Он не пожалел денег на ремонт и оборудование деревянного, почти прогнившего купеческого домика, который чудом уцелел когда-то после пожара 1812 года. Теперь здесь компактно и удобно разместился офис, студия звукозаписи, монтажная. Здесь же иногда работали клипмейкеры.
Хилый заборчик был заменен высокой чугунной оградой, у ворот построили теплый домик с санузлом для круглосуточной охраны. Никакой вывески на воротах не было, но половина Москвы знала: здесь находится одна из пяти студий знаменитого шоу-концерна «Вениамин».
Начинка особняка была совершенно новой, да и стены практически переложили заново. Внутри все сверкало, как должно сверкать в студии-офисе концерна-миллиардера. Но одно помещение Вениамин Волков трогать не разрешил.
В прошлом и позапрошлом веках самая большая комната в доме служила гостиной для прежних хозяев, торговавших сукнами и ситцами. С тридцатых годов нашего века особнячок стал районным Домом пионеров, и бывшая гостиная служила зрительным залом. Вплоть до начала девяностых здесь занимались драматический и танцевальный кружки.
Вдоль стен, размалеванных горнами, флагами и прочей пионерской символикой, тянулся лакированный, потемневший от времени брус балетного станка. К маленькой дощатой сцене вели две гладкие от тысяч детских ног ступеньки. За сценой помещалась крошечная каморка без окон, где все еще хранились обломки фанерных декораций.
Он не позволил ничего трогать в этом зале. Именно здесь он выполнял самую трудную, изматывающую работу. И обшарпанный зал, и каторжная работа были его придурью. Но теперь он мог это себе позволить…
Когда-то, очень давно, в другой жизни, ученик пятого класса, пионер Веня Волков поднялся на такую же дощатую сцену и спел под звуки старенького расстроенного пианино песню времен Гражданской войны «Там вдали, за рекой». Это было не в московском, а в тобольском Доме пионеров, в таком же старом купеческом особнячке, в зале с горнами и флагами, намалеванными на стенах масляной краской.
Семь минут, пока длилась песня, тридцать мальчиков и девочек в маленьком зале слушали только его, смотрели на него, невзрачного, тощенького, белобрысого Веньку.
Пел он для одной-единственной девочки, пятиклассницы Тани Костылевой. Он вложил в песню все, что чувствовал, глядя на нежное, чуть удлиненное Танино лицо, на тонкую, беззащитную шейку, обвитую алым шелковым галстуком. Тогда он еще не мог понять, что это были за чувства, к чему потом приведет его густой, нестерпимый жар, властно наполняющий все тело, сжигающий сердце и покалывающий кончики пальцев.
Напряженно-печальную мелодию он выводил очень точно, не переврал ни единой ноты. Тогда, тридцать лет назад, он еще ничего не понимал в себе самом, а теперь вдруг подумал, что было бы лучше, если бы он тогда же, прямо на скрипучей дощатой сцене, умер внезапной смертью, моментальной и безболезненной, не допев красивой песенки. Да, так было бы лучше и для него, и для той тонкошеей пятиклассницы в шелковом галстуке, и для многих других…
– Вениамин Борисович! – сладко позвал голос секретарши.
Она ловко вкатила в зал высокий сервировочный столик красного дерева с большой толстостенной керамической кружкой. Веня терпеть не мог маленьких тонких чашечек, кофе пил крепкий, сладкий, с большим количеством жирных сливок. Он любил, когда кофе много, а кружка тяжелая, толстостенная.
На сцене уже стояли две красотки в узких голубых джинсах, дуэт «Баттерфляй». Он даже не заметил, как они вошли в зал. Несколько секунд он молча разглядывал их. Действительно, не больше восемнадцати. Одна – яркая стриженая блондинка, чуть полноватая, с тяжелой мягкой грудью под тонким свитером. Вторая – худенькая шатенка с прямыми волосами до плеч. Первая, безусловно, сексуальней, но стандартна. Вторая, пожалуй, интересней. Есть в ней что-то необычное: высокий лоб, надменный разрез глаз, тонкие руки. Да, в ней чувствуется порода. Пожалуй, Инна права, это сочетание может быть интересным – наглая, стандартная сексуальность и некий неожиданный изыск, породистая дворяночка.
В голове автоматически замелькали кадры возможных клипов. «Неужели повезет?» – с осторожным волнением подумал он и сказал, ласково кивнув:
– Начинайте, девочки. Ни аккомпанемента, ни микрофона не будет. Пока. Первую песню вы споете, стоя спокойно и не двигаясь. Просто споете. Ясно?
Они молча ждали. Он всегда начинал прослушивание именно с этого. Ему прежде всего нужны были их лица и голоса. Пластику всегда можно потом поставить. Без движения, без музыки и микрофона страшно трудно исполнять ту попсовую фигню, с которой обычно приходят к нему эти девочки-мальчики. Он знал: один на один с пустыми, бессмысленными словами, с этой фигней на устах, исполнитель становится как бы голым, незащищенным. И сразу он виден весь, без прикрас.
Уже никто из его коллег, бывших конкурентов, не занимался подобной тягомотиной. Деньги делали не на тех, кто мог петь, а на тех, кто жаждал увидеть себя либо своих жен, детей, любовниц, любовников и так далее в классно сделанном клипе. Таких желающих было более чем достаточно. Раскрутка шла не от самого исполнителя, а от денег, которые за ним стояли. Эстрадного шептуна и топтуна можно сотворить хоть из телеграфного столба – были бы деньги.
Вениамин Волков никогда не поддавался соблазну быстрых, сиюминутных денег. Все вокруг делали свой бизнес с расчетом только на сейчас, не думая о будущем. Для других все решалось просто: лучше тысяча, но сию минуту, чем миллион через неделю. Когда в основу положен криминальный капитал, то нет никакой гарантии, что доживешь до конца недели и грядущий миллион не застанет тебя там, где он уже не нужен.
В итоге в шоу-бизнесе концерн «Вениамин» остался единственным, где делались настоящие, редкие звезды. Для звезды необходимо качественное живое сырье, крупинки золотой пыли. Другие делали из дерьма конфетки, приторные леденцы, от которых даже у всеядного российского потребителя крошились зубы и болел желудок. А Вениамин Волков не жалел времени и сил, не боялся риска. Он делал звезд и ставил на звезд. Он отдавал себе отчет в том, что, если на телеэкране постоянно мелькают только задницы, публика поневоле захочет увидеть иногда лица.
Девочки, стоя на сцене, вытянув руки по швам, пели слабенькими, но приятными голосами какую-то стандартную лабуду, скорее всего собственного сочинения. Он не слушал. Он вглядывался в лица и пытался угадать, почувствовать тонкую ауру, неуловимый запах успеха.
Эстрадный успех в чистом, изначальном виде – вещь непредсказуемая. Вкус публики нельзя вычислить логически, но угадать можно. Для этого надо иметь особый талант. Вениамин Волков тешил себя надеждой, что имеет его. Сейчас он мог позволить себе такие отвлеченные материи, как «талант» и «надежда». Он шел к этому долго и трудно, через кровь, грязь, бандитские разборки, он столько раз переступал через других и через себя самого, что сейчас мог расслабиться, поиграть в интеллектуала, в человека, причастного к чему-то таинственному и высокому.
Покуривая, допивая густой, приторно-сладкий кофе со сливками, он с досадой почувствовал, что девочки эти – очередные пустышки. Нет в них ничего, не пахнет от них удачей. Может получиться один неплохой клип, если сыграть на контрасте типажей, но ради этого их долго придется дрессировать. Не стоят они таких усилий.
– Спасибо, достаточно, – перебил он песню, мягко хлопнув в ладоши.
Они моментально замолчали на полутакте.
– Вениамин Борисович, можно мы еще одну песню споем? – вдруг громко предложила блондинка.
– Еще? Нет, хватит. Мне все ясно. Вы свободны, девочки.
– Одну! – настаивала блондинка. – Только куплет, пожалуйста! Это две минуты.
– Ладно, валяйте, – махнул он рукой – было лень их выгонять, а сами они не уйдут, не спев своего куплета.
Не покидай меня, весна…
У худенькой шатенки голос был ниже и глубже. Она начала, блондинка подхватила. Романс Кима из какого-то фильма семидесятых звучал красиво и печально. Но это уже было не важно.
Продлитесь вы, златые дни…
Он чуть прикрыл глаза. Слушать было приятно. Что-то стало наплывать издалека… Костерок на крутом берегу, короткая июньская ночь, тонкий, повисший рваным кружевом рассветный туман над рекой, густой городской парк и мелодия романса:
Не оставляй меня, надежда!
Сердце прыгнуло и застучало. Ладони стали горячими, прямо раскаленными. Кровь жарко запульсировала в висках.
Две девушки, яркая полноватая блондинка и худенькая породистая шатенка. Сексуальная кошечка и дворяночка…
Когда так радостно и нежно
Поют ручьи, соловьи…
Сейчас они заметят, как сильно он дрожит. Сейчас он встанет и подойдет к сцене, поднимется по ступенькам. Правая рука инстинктивно сжала паркеровскую ручку с острым золотым пером. Колпачок уже снят, ручка лежит на открытом блокноте-ежедневнике. Перо очень острое.
Девочки пели самозабвенно, они не замечали, как побагровело его лицо, как трясется правая рука с зажатой в ней паркеровской ручкой. Четырнадцать лет назад под звуки этой же песни он встал и, сделав почти смертельное усилие, быстро ушел в зыбкую темноту городского парка, плавно переходящего в тайгу…
Он резко надавил подушечкой большого пальца на острие золотого пера. Оно глубоко вонзилось в кожу, но боли он не почувствовал. Кровь смешалась с черными чернилами.
– Достаточно, – глухо произнес он, стараясь унять дробь, которую отбивали зубы. – Вы свободны. Уйдите, я устал.
Когда они ушли, он быстро прошагал в крошечную каморку за сценой, где стояли обломки пыльных декораций, оставшиеся от спектаклей пионерского драмкружка. Не зажигая света, он запер дверь изнутри и пробыл в пыльной темноте, пахнущей старой масляной краской, почти полчаса.
Секретарша осторожно заглянула в пустой зал, увидела закрытую дверь каморки и удалилась на цыпочках. За ее шефом водилось много всяких странностей.
В ритуальном зале Николо-Архангельского крематория раздавались громкие, надрывные всхлипы. Катя Синицына, бросившись к открытому гробу, целовала ледяные руки мужа.
– Митя! Митенька! Прости меня! – захлебываясь, кричала она.
– Пожалуйста, побыстрей, у нас следующая церемония на очереди, – досадливо поморщившись, обратилась к стоявшей рядом Ольге служащая крематория, эффектная рыжеволосая дама в идеальном черном костюме и белой блузке.
Из невидимых динамиков звучала органная фуга Баха. Ольга шагнула к Кате, взяла ее за плечи, что-то зашептала на ухо и попыталась отвести от гроба. Двое молодых людей, друзей Мити, подошли к ней на помощь, но Катя не отпускала мертвых пальцев мужа и продолжала громко рыдать.
Лена Полянская стояла рядом с восьмидесятилетней бабушкой покойного Зинаидой Лукиничной. До этой минуты старушка держалась на удивление мужественно. Но Катины рыдания ее доконали, она стала медленно, тяжело оседать. Лена едва успела подхватить ее и тихо спросила:
– Зинаида Лукинична, что – сердце?
– Нет, деточка, – прошептала старушка в ответ, – просто голова кружится.
Ольга попросила Лену приехать на похороны именно ради бабушки.
– Я буду с родителями, – объяснила она, – и жена наверняка истерику закатит. К тому же вся организационная сторона на мне. Ты уж прости, я знаю, твой Серега в Англию улетает, но, кроме тебя, я бабулю никому поручить не могу. Мне страшно за нее, все-таки возраст. А ты на нее всегда действовала успокаивающе.
– Дорогие родственники, – бросив взгляд на часы, произнесла ритуальная дама своим хорошо поставленным голосом, – кто еще хочет попрощаться с покойным, подходите. Только, пожалуйста, побыстрей.
В приоткрытую дверь зала уже нетерпеливо заглядывали родственники следующего покойного. А за ними будут еще и еще, и так с утра до вечера. Конвейер.
Эффектная рыжеволосая дама в черном пиджаке по десять раз в день произносит свой заученный текст, динамики врубаются, звучат Бах или Шопен. Автобусы ритуальной службы подъезжают, отъезжают, шоферы нетерпеливо топчутся у кабин, покуривают, сплевывают на землю сквозь зубы…
Лена вдруг подумала, что надо обладать каким-то особым душевным устройством, чтобы работать со смертью, с ежедневным, ежечасным горем. Она представила, как эта рыжеволосая ритуальная дама пьет утром свой чай или кофе, накладывает макияж, отправляется на работу, а вечером возвращается домой. Интересно, обсуждает ли она со своей семьей, с мужем и детьми, свой рабочий день? Делится ли впечатлениями, и остаются ли у нее вообще какие-либо впечатления от похоронного конвейера?
«Да что это я? – раздраженно одернула себя Лена. – Работа как работа. Кто-то должен и этим заниматься, есть еще масса профессий, в которых человек вынужден постоянно сталкиваться со смертью и горем. Мой собственный муж то и дело выезжает на трупы. А есть еще судебные медики, врачи «Скорой», могильщики на кладбищах и те, кто работает здесь, за черными шторами крематория. Чем же эта элегантная дама с хорошо поставленными скорбными интонациями отличается от обычного человека? Возможно, тем, что постоянно должна играть, изображать скорбь лицом и голосом, произносить казенные сострадательные фразы.
Сыщик и судебный медик расследуют убийства, врач «Скорой» пытается спасти, могильщик роет могилу, те, за шторами, следят за печью. А ритуальная дама просто стоит вот так с утра до вечера и изображает скорбь, торопит одних, приглашает других…»
– Леночка, детка, помоги мне к нему подойти, – попросила Зинаида Лукинична.
Поддерживая старушку под локоть, Лена осторожно подвела ее к гробу. Зинаида Лукинична погладила сморщенной рукой вьющиеся светлые волосы мертвого внука, поцеловала ледяной лоб, перекрестила.
– Граждане, время! – послышался за спиной голос ритуальной дамы.
– Еще немного, пожалуйста. – Ольга быстрым движением сунула ей в руку очередную купюру.
– Мне что? – сказала дама уже мягче и тише. – Но там ведь люди ждут.
Лена никогда прежде не видела лиц самоубийц. Ее удивило, что Митино лицо было спокойным и безмятежным, будто он просто уснул.
– Господи, прости его, Господи! – шептала Зинаида Лукинична. – Он не ведал, что творил… Внучек мой, Митенька, маленький мой, я попробую отмолить твой грех, деточка моя, внучек мой… Митюша…
Лена обняла вздрагивающие плечи старушки.
«Господи, ну ведь я тоже не железная…» – подумала она.
И тут ее взгляд упад на Митины руки, большие, сильные, с гибкими пальцами профессионального гитариста. На правой руке она заметила несколько тонких царапин. Было похоже, что Митя поранился перед самой смертью. Чем можно так пораниться? Чем-то тонким и острым… Иглой!
Вглядевшись внимательней, Лена заметила несколько точечных ранок, в углублении между пальцами и на самой кисти. Да. Это были следы иглы. Их заметили милиционеры и врачи, они сразу сказали Ольге: «Наркоман был ваш братец…» Но почему следы иглы на правой руке? На левой ничего нет. Левшой Митя не был, это Лена знала точно.
– Леночка, ты заедешь сейчас к нам, хотя бы на час? – спросила Зинаида Лукинична, когда гроб уплыл за черные шторы.
«Нет! – хотела ответить Лена. – Я не могу, мой муж улетает сегодня ночью, и дочку я не видела с раннего утра, и работы у меня навалом, и вообще, мне тяжело все это, я хочу домой как можно скорее».
– Конечно, Зинаида Лукинична, – сказала она вслух, – я заеду к вам помянуть Митюшу.
В доме Синицыных было много народу. Поминальным столом занимались какие-то родственницы. Стояла приглушенная суета. Рассаживаясь у стола, старались потише двигать стулья, разговаривали вполголоса.
У Кати опять началась громкая истерика.
– Лен, отведи ее на лестницу, очень тебя прошу, – шепнула Ольга, – выйди с ней покурить, пусть она там тихо уколется, а то нет сил слушать.
Лену покоробило это «пусть уколется». В конце концов, Катя мужа потеряла, с которым прожила восемь лет, именно Кате пришлось вытаскивать его из петли. Нельзя все ее эмоции приписывать только наркотикам.
– Вот ее сумка, – Ольга протянула Лене потертый кожаный мешочек на шнурке, – там все есть. Давай скорее! У Глеба уже ушки на макушке.
Действительно, тринадцатилетний Глеб, старший сын Ольги, уже стоял в дверях и внимательно прислушивался к разговору.
– Мам, там Кате плохо совсем, может, врача вызвать?
– Обойдемся без врача! – отрезала Ольга. – Иди в комнату, не маячь!
Через две минуты Лена уже выводила рыдающую Катю под локотки на лестницу. Когда входная дверь за ними закрылась, Лена достала пачку сигарет. Совсем непросто сказать почти незнакомой женщине: «Не мучайся, родная, уколись, не стесняйся меня, я все знаю».
Катя с жадностью затянулась и тут только заметила висевшую у Лены на локте собственную сумку. Глаза у нее высохли и заблестели.
– Катюша, – мягко сказала Лена, – а ты не можешь еще немного потерпеть?
Вопрос прозвучал глупо: не время и не место отучать Катю от наркотиков, но все-таки язык не поворачивался предложить человеку уколоться.
– Если тебе неприятно смотреть, можешь отвернуться, – произнесла Катя и нервно облизнула губы. – Ты не волнуйся, я быстро.
– Ладно, валяй! – вздохнула Лена. – Только давай уж поднимемся, встанем между этажами, к подоконнику, а то, мало ли, лифт подъедет, увидит кто-нибудь.
– Ты, если хочешь, можешь здесь постоять, а я поднимусь, – предложила Катя.
– Да, пожалуй, так лучше.
Действительно, у Лены не было ни малейшего желания наблюдать, как она будет колоться.
Катя умудрилась сделать это за считаные минуты, просто взлетела по ступенькам вверх и тут же вернулась – со спокойным, умиротворенным лицом. Даже румянец заиграл на щеках.
– Еще сигаретку дашь? – спросила она.
Лена протянула пачку и заметила на маленькой, худенькой, похожей на птичью лапку Катиной кисти несколько тонких легких царапин. И точки были на выпуклых синеватых венах… Только это левая рука.
– Катюша, скажи, пожалуйста, когда Митя успел руку поцарапать?
– Руку? – Катя непонимающе замигала. – Какую руку?
– Какую именно, не помню, – соврала Лена, – просто заметила у него царапины на кисти.
– Ты думаешь, он кололся, как я, куда попало? – спросила Катя совершенно спокойным голосом и выпустила струйку дыма в сторону лифта.
– Я ничего не думаю, просто спрашиваю, – пожала плечами Лена, – в общем-то, теперь это уже не важно.
– Нет, – помотала стриженой головой Катя, – это важно. Митя не кололся. Никогда, ни разу в жизни. Он ненавидел наркотики. Это я во всем виновата, но я ничего не могла поделать. Я довела его до этого, я не могла ребенка ему родить, я требовала денег, а он терпел, он любил меня.
Лена испугалась: сейчас опять, несмотря на укол, начнется истерика. «Пора мне домой, – грустно подумала она, – Сережа скоро с работы придет, заберет Лизоньку у Веры Федоровны, они меня будут ждать…»
– Катюша, а почему ты колешься не в вены локтевого сгиба, а в кисть? – спросила она вслух и тут же подумала: «Зачем я об этом спрашиваю? Какое это для меня имеет значение? Просто любопытствую?»
Катя молча задрала вверх рукав свитерка и показала Лене локтевой сгиб – огромный, припухший, черный синяк в мелких крапинках подсохших коричневых корочек. Лену вдруг словно кипятком окатила жалость к этой маленькой, худющей, теперь совершенно одинокой, никому на свете не нужной девочке.
Родители Кати живут где-то то ли в Магадане, то ли в Хабаровске, они давно развелись, отец спился, у матери новая семья, до Кати ей дела нет. Лена вспомнила, как все это рассказывал ей Митя однажды, в каком-то давнем разговоре… Она тогда радовалась за него, он прямо светился весь, рассказывая о своей жене Катюше. Он и правда очень ее любил.
Теперь эта несчастная наркоманка никому не нужна. Ольга, уж конечно, больше с ней возиться не станет. Она делала это только ради Мити.
– С чего у тебя началось? – тихо спросила Лена.
– После третьего выкидыша, – спокойно сообщила Катя, – до этого я не то что не кололась, но вообще – не пила и не курила. Мы с Митей очень хотели ребенка, ужасно хотели. Но не получалось. После третьего выкидыша мне сказали: все, никогда не будет. Даже из пробирки, даже искусственно – не будет. Вот тогда я и подсела на иглу. Знакомый помог, пожалел меня, предложил попробовать – чтоб сразу отрубиться и все забыть. Я думала, один раз сделаю – и все, только чтобы забыть…
– Забыла? – тихо спросила Лена.
– Ладно. Поговорили, хватит. – Катя махнула рукой. – Тебе все это по фигу, я тебе никто, и ты мне никто. С какой стати ты мне в душу лезешь? Я дрянь, наркоманка, а ты чистая, порядочная женщина, у тебя муж, ребенок. Пожалеть меня решила, посочувствовать? Лучше денег дай. Ольга теперь не даст. После поминок – коленкой под зад. Спасибо, если из квартиры не вышибет. Я бы на ее месте точно вышибла. Это ведь она нам квартиру купила.
«Елки-палки! Хватит с меня! – подумала Лена. – Прямо достоевщина какая-то, в худшем смысле этого слова. Тоже мне, Смердяков со шприцем!»
– Ладно, пошли в квартиру, – сказала она и нажала кнопку звонка.
Дверь открыл младший сын Ольги, белокурый голубоглазый Гоша одиннадцати с половиной лет.
Поздно вечером в пустой и тихой квартире в Выхине Катя Синицына стояла под горячим душем в трусиках и футболке. Из глаз ее лились слезы и смешивались с горячей водой. Она очень устала плакать, но остановиться не могла. Только теперь, вернувшись с поминок, она осознала, что произошло.
Мити больше нет, и жить ей незачем. Кому она теперь нужна? Запас наркотиков кончится очень скоро, а денег, чтобы купить еще, она не достанет. Если Ольга не выгонит ее из квартиры, то можно попытаться сдать одну комнату или продать эту квартиру и купить поменьше. А на разницу жить… Нет, не получится! Квартира записана на Митю, Ольга наверняка как-нибудь подстраховалась, не сможет Катя без ее согласия продать. Она теперь вообще никто, даже позвонить некому, все друзья – Митькины, своих у нее не было никогда.
Почему-то ужасно захотелось позвонить хоть кому-нибудь, услышать собственное имя из телефонной трубки, иначе сейчас только в петлю, как Митька. Но это очень уж страшно, страшнее одиночества. Так хоть душа остается. Здесь помучаешься, а душа потом отдохнет.
С кем она недавно говорила про бессмертную душу? С кем-то хорошим, милым, добрым… Ну конечно! С Региной Валентиновной! Как же ей сразу в голову не пришло?
Выключив воду, Катя стянула с себя мокрые трусики и майку, завернулась в большое махровое полотенце, прошлепала босыми влажными ногами на кухню, села за стол, закурила, сняла телефонную трубку.
На секунду взгляд ее остановился на толстой газовой трубе, проходившей над проемом кухонной двери, перед глазами опять возник Митя, уже мертвый. Сердце больно и гулко вздрогнуло. Мотнув головой и зажмурив глаза, Катя отогнала от себя это видение и набрала номер, который знала наизусть.
Послышался гудок, потом щелкнул определитель номера. Трубку тут же взяли.
– Регина Валентиновна, простите, что я так поздно.
– Ничего, Катюша, я не спала. У тебя сегодня был очень тяжелый день, я ждала твоего звонка.
– Правда? – обрадовалась Катя. – Можно, мы сейчас немножко позанимаемся?
– Конечно, деточка. Нужно!
Закрыв глаза, Катя начала говорить в трубку каким-то странным, монотонным голосом:
– Мити больше нет. Я поняла это только сейчас, когда приехала с поминок и осталась совсем одна. Мне страшно, потому что я одна. Ольга может меня выгнать из квартиры, нет денег, нет ничего, я даже попросила сегодня денег у Ольгиной подруги. Мы вышли на лестницу покурить. Ольга специально так сделала, она поняла, что мне надо уколоться, и послала эту Лену со мной на лестницу.
Лена стала меня жалеть, спрашивать… Она даже спросила, не кололся ли Митя. Как она могла такое подумать о нем? Она какие-то там царапины углядела у него на руке. Он лежал в гробу, а она царапины разглядывала.
– Лена Полянская? – осторожно спросил голос в трубке.
– Кажется, Полянская. Точно не помню.
– Тебе неприятно было с ней разговаривать?
– Неприятно. Я сказала, что, если она такая добрая и хочет меня пожалеть, пусть лучше денег даст. А теперь стыдно. Я чувствую, скоро начну у всех просить. Пока ампулы остались, но надолго не хватит. Я боюсь. Я не выдержу.
– Ты выдержишь, деточка, – голос в трубке был спокойным и ласковым, – продолжай, пожалуйста.
– Потом было застолье, все в тумане, даже не помню, кто отвез меня домой. Только осадок остался, что я попросила денег у чужого, малознакомого человека. Я больше всего боюсь, что начну просить. И еще – мне больно, когда думают плохо о Мите. Я ведь знаю, точно знаю, он не кололся. А эта женщина углядела царапины у него на руке.
Она на похоронах все время с их бабкой была, за плечи ее держала, успокаивала. Бабка – камень, ни слезинки не уронила, и вообще, все они каменные. Никто по Митеньке не плакал, только я. Ольга думала, я истерю потому, что мне надо уколоться. Она даже не понимает, как можно плакать по человеку, только и забот у нее – чтобы драгоценные детки не заметили ничего, чтобы никто не знал о том, что я колюсь.
У них всегда так, лишь бы внешне все было спокойно и прилично, а как на самом деле, им наплевать. Я ведь тоже человек, я живая, а меня никто не пожалел. Полянскую специально Ольга позвала, ее старуха любит… А меня никто теперь не любит. У Полянской муж ночью в Англию улетает, я слышала разговор, и дочь у нее есть маленькая. Лизой зовут.
У всех все есть, а у меня – ничего. Отцу с матерью я давно не нужна, Митька бросил меня. Он ведь меня бросил, таким вот жутким способом. Надоело ему со мной возиться, все его нервы и силы сожрали мои наркотики. А уйти, развестись он не мог, характера не хватало. Господи, что я такое говорю? – Будто спохватившись, Катя открыла глаза и потянулась за следующей сигаретой.
– Не волнуйся, деточка. Что говорится, то и говорится. Ты же помнишь наше условие: все плохое надо заворачивать в слова, как мусор в газету, и выбрасывать вон. Тогда душа очищается. – Голос в трубке звучал мягко, баюкал, утешал. – Катенька, надо тщательно проговаривать все, ничего не забывать.
– Может, мне в церковь пойти? – неожиданно спросила Катя. – Может, вообще в монастырь? Это ведь лучше, чем в петлю.
– Ты сейчас не отвлекайся, деточка, если будешь отвлекаться, не сможешь уснуть всю ночь. А поспать тебе надо. Прежде всего надо как следует выспаться. Продолжай, не отвлекайся. Ты обиделась на Полянскую, она заметила царапины на Митиной руке. О чем вы еще с ней говорили?
– Ни о чем. Она поняла сразу, что разговор мне неприятен. Она спешила домой, муж у нее ночью в Англию улетает, и дочка маленькая… Она даже за стол потом не села, только к бабке в комнату зашла попрощаться… Бабка уже к себе ушла, легла… А потом вообще ничего не было, я не помню.
– Ольга видела царапины на Митиной руке?
– Не знаю. Ольга со мной вообще не говорила. Она еле терпит мое присутствие. Мне кажется, она только и думает, почему это случилось с Митей, а не со мной. Она хотела, чтобы это я в петле болталась. Конечно, так было бы всем лучше, и мне тоже… И еще – Ольга не верит, что Митя это сам сделал. Полянская, по-моему, тоже не верит. Им кажется: помогли ему.
– Они говорили тебе это? Спрашивали о чем-нибудь?
– Ольга спрашивала подробно, как мы день провели и вечер, что делали – по минутам. Но давно, не сегодня. Я не помню, когда именно. Просто осталось ощущение, что она меня мучает, жилы из меня тянет.
– А Полянская?
– Полянская только про царапины спросила.
– Так почему ты решила, будто она не верит, что Митя покончил с собой?
– Мне так кажется… Я не знаю… у меня такое чувство, будто они все меня считают виноватой.
– Ты слышала какой-нибудь разговор? С чего ты взяла…
– Господи, ну разве это важно, кто что думает? – выкрикнула Катя в трубку. – Пусть они думают что угодно и обо мне, и о Мите. Какая теперь разница?
– Ладно, деточка. Не заводись. Я вижу, тебе уже лучше. Сейчас ты положишь трубку и пойдешь спать. Ты будешь спать крепко и сладко. Ты заснешь сразу, уколешься на ночь и проспишь очень долго. Ты будешь спать долго и крепко, ты уже сейчас очень хочешь спать. Ноги у тебя тяжелые, теплые, тебе хорошо и спокойно. Положишь трубку, сделаешь себе укол и уснешь. Все. Спать. Укол и спать.
На вялых, заплетающихся ногах Катя дошла до прихожей, где валялась на полу ее сумка-мешок. Сейчас она помнила только одно – там, в мешке, есть шприц и ампула. Там осталась одна ампула, еще две штуки лежат в ящике письменного стола и еще три – в старом футляре от Митиной электробритвы, на книжной полке. Футляр стоит на книжной полке, там есть еще три ампулы. Это Катя помнила точно, а больше – ничего.
Ей очень хотелось спать, глаза упрямо закрывались, как у куклы, которую положили на спину. Игла никак не хотела попадать куда надо, царапала кожу, но совсем не больно.