Как будто можно признать без всяких оговорок, что константинопольская проблема в 1915 г., поскольку речь идет о верховной власти, вовсе не создавала той атмосферы сепаратного мира, первым этапом подготовки которого явилась якобы смена верховного командующего. Последнее утверждение – это прежде всего немецкая точка зрения, в литературу занесенная воспоминаниями германского кронпринца. По его мнению, переговорам о сепаратном мире мешало лишь то обстоятельство, что у власти находился вел. кн. Ник. Ник.37. Людендорф более осторожен и, сознательно преувеличивая влияние и стратегические дарования вел. кн. Н. Н., говорит, что устранением его немцы сделали лишь большой шаг вперед «на пути к победе». «Главное затруднение к сепаратному миру и устранила А. Ф. под водительством Распутина» – спешат сделать заключение те, кто легенду стремятся превратить в действительность, в сущности просто солидаризируясь с теми сплетнями, которые в первичной обстановке распространились в обывательских военных кругах (их в сентябре отметил в своих письмах Сазонову Кудашев, сообщая о разговорах среди офицеров в Ставке о том, что устранение вел. кн. Н. Н. является победой «немецкой партии, желающей в октябре заключить мир»).
Какую бы роль не сыграла в данном случае внушенная «Другом» инициатива Императрице, мотивы ее настойчивой кампании против Ник. Ник. лежали в иной совершенно плоскости – плоскости, пусть даже воображаемого, политического соревнования38. И эту подозрительность возбуждали не только опасения, шедшие со стороны «Друга». Не кто иной, как историк вел. кн. Ник. Мих. приложил к сему свою руку. Его «тревожила» в «династическом отношении» популярность Н. Н., «киевские интриги», муссировавшие «мужа вел. княгини славянки, а не немки». Сам по себе факт, что Ник. Мих. в письме Царю в апреле 1916 года упоминал, что он не признает «других вариантов в династическом отношении», и советовал быть «начеку» при «возможности великой смуты после войны», достаточно показателен. Не так уже по существу далеки подобные утверждения от истерических уверений А. Ф., что Н. Н. Царя хотел «выгнать», а Царицу «заточить» в монастырь39, и что «Друг, вовремя раскрыв их карты», «грязную изменническую игру», спас положение тем, что «убедил прогнать» Н. Н. (письма 16 сентября 1915 г. и 5 ноября 1916 г.). Мотив этот решительно доминирует. Перед августовским кризисом верховного командования А. Ф. настаивает лишь на том, чтобы был положен конец положению, которое «невероятно фальшиво и скверно»: «Если надо, чтобы он остался во главе войск, ничего не поделаешь. Все неудачи падут на его голову, но во внутренних ошибках будут обвинять тебя, потому что никто внутри страны и не думает, что он царствует вместе с тобой». «Все возмущены, что министры ездят к нему с докладом, как будто бы он теперь Государь» (25 июня). «Он не имеет права вмешиваться в чужие дела, надо этому положить конец и дать ему только военные дела, как Френч и Жоффр» (17 июня). Подогревали температуру и другие великие князья – так, 25 июня А. Ф. писала мужу, что вел. кн. Павел говорит, что Ник. Ник. «вроде второго императора». «Как много людей говорят это (наш Друг тоже)». Позже А. Ф. ссылалась и на мнение наиболее близкого Царю вел. кн. Александра Мих., удивлявшегося, что Царь так долго терпел создавшееся фальшивое положение. Вел. кн. Андрей Влад. отмечает суждение ген. Палицына о рискованности придания Ник. Ник. титула «верховного» главнокомандующего – «нельзя из короны вырывать перья».
Возбуждение Императрицы идет crescendo. В июне она еще готова так или иначе примириться с занятием поста верховного главнокомандующего Ник. Ник.: «Как я хотела бы, чтобы Н.(иколаша) был другим человеком и не противился Божьему человеку». Она желает лишь охранить престиж Царя. Ее тревожит, что верховный главнокомандующий не только принимает доклады министров, как «государь», но и издает приказы под стиль царских приказов, тогда как должен писать «более просто и скромно». Ставка заслоняет имя Императора и не пускает его к войскам. «Я ненавижу твое пребывание в Ставке, где ты не видишь солдат». «Плюнь на Ставку…» «Там ничего хорошего не высидишь», – пишет она в июне, побуждая Царя ехать в действующую армию. «Ты, наверное, сможешь повидать войска… Николаша не должен знать, только тогда это удастся. Скажи, что ты просто хочешь немного проехаться… Поезжай один… совсем один, принеси им отраду своим появлением… У тебя ложная, излишняя щепетильность, когда ты говоришь, что нечестно не говорить ему об этом – с какой поры он твой наставник и чем ты ему этим помешаешь…» «Осчастливь войска своим дорогим присутствием, умоляю тебя их именем – дай им подъем духа, покажи им, за кого они сражаются и умирают, не за Н., а за тебя. Десятки тысяч никогда тебя не видели и жаждут одного взгляда твоих прекрасных, чистых глаз. Ни слова об этом Н., пусть он думает, что ты уехал куда-нибудь, в Бел. (овеж) или куда тебе захотелось. Эта предательская Ставка, которая удерживает тебя в твоем намерении ехать… Но солдаты должны тебя видеть, они нуждаются в тебе, а не в Ставке, ты им нужен, как и они тебе». Политические мотивы в прямом смысле этого слова появляются позже, когда и нападки на вел. кн. Н. Н. принимают более резкие формы – уже после отстранения Н. Н. от верховного командования под влиянием общественного недовольства росла подозрительность к тому, что делалось за кулисами.
«Фальшивое положение» создалось отчасти в силу того, что задолго до войны предполагалось, что Царь сделается верховным вождем действующей армии. Сухомлинов в воспоминаниях утверждает, что в соответствии с таким заданием разрабатывалось новое положение о «полевом управлении» (эту сторону подчеркнул в беседе с Андр. Влад. и ген. Палицын, бывший до войны начальником ген. штаба). Куропаткин еще 4 февраля 1903 г. записал в дневник: «Сегодня я получил огромной важности рескрипт Государя Императора, которым он указывает, что в случае столкновения России с европейскими державами примет на себя верховное главнокомандование всеми армиями». В силу этого перед «военной игрой», происходившей в ноябре 1910 г., Николай II предполагал взять на себя верховное командование. Так было и перед войной – Царь действительно хотел в первый момент возглавить армию. В совещании 1914 г., на котором обсуждался этот вопрос, Кривошеин и Щегловитов (между прочим, ссылкой на «обстановку прутского похода» во времена Петра I), по словам Сухомлинова, склонили всех министров к мнению о необходимости Царю оставаться у кормила правления в центре административно-государственного аппарата40. Царь тогда сказал, что «хотя ему это очень тяжело», но он подчиняется решению, оговоривши, что это не «окончательное» его решение и впоследствии оно может быть «изменено» (показания Ник. Маклакова).
Как рассказывает Сухомлинов, вел. кн., занимавший прежде пост председателя Совета Госуд. Обороны, принял верховное главнокомандование «совершенно к этому не подготовленным»; по словам Поливанова, Н. Н. настолько не был готов для занятия своего ответственного поста, что «долго плакал», не зная, «за что ему взяться, чтобы разобраться с этим делом». Осложнили положение и личные свойства довольно самовластного великого князя – свойства, которые Ник. Мих. в дневнике определил словами: «ordre, contre-ordre et desordre». «Настроен я пессимистически, – записал в сентябре 1914 г. бывший на фронте автор дневника, – так как трения и колебания в действиях верховного стали чересчур наглядными. Все делается под впечатлением минуты: твердой воли ни на грош, определенного плана, очевидно, тоже не имеется». «При такой чудовищной войне нашли кому поручить судьбу русских воинов», – восклицает в конце концов Ник. Мих. Пристрастность мемуарных суждений титулованного историка выступает на каждой странице дневника. Но вот итог, который подвел в заседании Совета Министров 16 июля тогдашний глава военного ведомства достаточно дипломатичный ген. Поливанов, открыто сказавший, что считает «своим гражданским и военным долгом заявить Совету министров, что отечество в опасности…» «В Ставке наблюдается растущая растерянность. Она охвачена убийственной психологией отступления… В действиях и распоряжениях не видно никакой системы, никакого плана… И вместе с тем Ставка продолжает ревниво охранять свою власть и прерогативы». Мы оставим в стороне рассмотрение стратегического вопроса, насколько великое отступление 1915 г. логически вытекало из необходимости отвести армию в глубь страны, чтобы спасти ее от «окончательного разгрома», как полагает военный историк Головин. Нам важны сопутствующие явления и оценка их тогдашним правительством.
Для того чтобы представить себе трагичность положения в стране, которую создало установившееся двоевластие, надлежит вслушаться в то, что говорилось в заседаниях Совета министров в дни, предшествовавшие окончательному решению Царя принять на себя верховное командование. Записи об этих министерских совещаниях по «секретным вопросам», сделанные пом. управл. делами Совета Яхонтовым, с большой образностью обрисовывают настроения в правительственных кругах (министры не стеснялись в «секретных заседаниях» в своих откровенных суждениях и выражениях). Яхонтовская запись приобретает тем большее значение, что из памяти министров скоро испарилась трагичность пережитого момента – напр., министр вн. д. Щербатов не помнил уже деталей вопроса о несогласованности действий правительства и военных властей, когда он характеризовал дореволюционное время в показаниях Чр. Сл. Комиссии. Мы остановимся на некоторых деталях, ибо в обстановке, зафиксированной документом исключительной ценности, какую имеет запись Яхонтова, лежит ключ к пониманию перемен, которые произошли в верховном командовании.
Ненормальность положения и полное разложение центрального правительственного механизма с совершенной очевидностью выступает в этом изложении. Причина отнюдь не лежала в «безнадежной лености и циничном безразличии» престарелого Горемыкина, как представил Сазонов в воспоминаниях. Самовластие и «деспотизм» Ставки под верховным водительством вел. кн. Н. Н. (молчать и не рассуждать – вот любимый «крик из Ставки», по выражению Поливанова, употребленному в докладе Совету 15 июня), не считавшиеся с Советом министров, приводили своим вмешательством в гражданское ведомство к полной анархии, «неразберихе» и административному «хаосу» в стране. «Дезорганизация принимает столь угрожающий характер, что становится страшно за будущее. Иной раз, слушая рассказы с мест, думается, что находишься в доме сумасшедших, – говорил в том же заседании главноуправляющий землеустройством и земледелием Кривошеин… – Так или иначе, но бедламу должен быть положен предел. Никакая страна, даже многотерпеливая Русь, не может существовать при наличии двух правительств. Или пусть Ставка возьмет на себя все и снимет с Совета министров ответственность за течение дел, или же пусть она и ее подчиненные считаются с интересами государственного управления. Наш долг доложить об этом Государю и указать, что настоящее noложение длиться не может».
Министр вн. д. Щербатов – тот самый, которого А. Ф. считала «тряпкой» и от которого Совет министров требовал энергичных действий, добавлял черты для характеристики «безвыходного положения», когда у него нет власти «ни юридической, ни фактической», когда он вынужден подчас быть «простым и безгласным» зрителем того, что происходит, когда он превращен в какого-то «всеобщего козла отпущения», того «злосчастного Макара, на которого все шишки сыпятся»: он «лишен власти» даже в «столице Империи», у него нет средств бороться с «разбойнической печатью». (Щербатов указывал, что даже полицейское управление петербургского градоначальника ему не подчинено.) Министр торг. и пром. Шаховской, со своей стороны, жалуется на «своеволие военных начальников» и требует их «обуздания». В рабочем вопросе надо быть особенно «осторожным и тактичным», а между тем военные власти «давят на рабочих террором». «При малейшем недоразумении пускают в оборот полевые суды, вооруженные силы, лишение льгот по призыву и т.п. устрашения. Незначительный конфликт раздувается в крупное, чуть ли не революционное событие». Шаховской (ставленник Распутина – утверждает Гурко) протестует против «расправ» военных властей с рабочими больничными кассами, настаивает на восстановлении деятельности профессиональных союзов, не функционирующих «на основании запретов в порядке чрезвычайных уполномочий» «развязных» генералов.
Не важно, насколько в данном случае ведомственная обиженность преувеличивала картину «безвыходной трагедии», порожденной произволом «ретивых генералов», «предприимчивых прапорщиков» и «храбрых воителей», забронированных словами «военная необходимость» и занимавшихся «внутренней политикой». Важно то, что Совет министров признавал свою полную беспомощность: военная власть всю ответственность за неудачи переносила на правительство, а последнее эту ответственность возлагало на командование. Мы пройдем мимо детального изображения фактов, которые в то время особенно волновали членов правительства и которые приписывались «могилевской демагогии», как выразился госуд. контролер Харитонов. «Логика и веления государственных интересов не в фаворе у Ставки», – замечал военный министр, и Совет с некоторым «ужасом» взирал на такие мероприятия Ставки, как массовое выселение евреев, «огульно» обвиняемых в шпионаже, с прифронтовой полосы: «сотни тысяч», «поголовно» гонимых «нагайками», двигаются во внутренние губернии из черты оседлости и захваченной Галиции. Подобная экзекуция происходит в момент, когда Совет вынужден обсуждать вопрос о «равноправии» для еврейского населения – по существу временного устранения запретной линии черты оседлости, фактически во многих случаях нарушенной принудительной эвакуацией. Инициатива принадлежала министру вн. д.: он указывал на опасность «демагогии» Ставки, сознательно, по его мнению, выставлявшей евреев виновниками понесенных военных неудач (это своего рода alibi для неудачливых стратегов) и возбуждавшей погромное настроение в армии. Даже «непримиримые антисемиты» возмущены такой политикой. «Дикие вакханалии» возбуждают общественность и порождают революционные настроения41.
Но Ставка остается «глухой» ко всем «доказательствам и убеждениям». «Все доступные нам способы борьбы с предвзятой тенденцией исчерпаны, – говорил Щербатов. – Мы все вместе и каждый в отдельности и говорили, и просили, и жаловались». За границей, – свидетельствовала министру делегация от еврейской банковской общественности, – начинают «терять терпение», и получается такая обстановка, при которой Россия скоро не найдет «ни копейки кредита». Принципиальная сторона вопроса совершенно стушевывается в прениях представителей правительственной бюрократии, искавшей выхода из «заколдованного круга»: деньги можно достать только у «того племени», с которым расправляется Янушкевич, – заявляет министр финансов Барк. Вне евреев нельзя на международном банковском рынке найти «ни копейки». «Мы тщетно просили воздержаться от возбуждения еврейского вопроса казацкими нагайками». «Теперь, – вторит ему Кривошеин, – нож приставлен к горлу, и ничего не поделаешь». Нельзя вести войну одновременно с Германией и евреями. «С душевным прискорбием» должен согласиться на уступки в еврейском вопросе министр юстиции Хвостов. Самарину также «больно давать свое согласие». Защита «овечек» (выражение Харитонова) от «незаслуженного преследования» ставится в плоскость: «дайте, и мы дадим». В этом отношении оказался солидарен весь Совет министров (лишь мин. путей сообщения Рухлов, не оказывая формальной оппозиции Совету, высказывал сомнение («душа не приемлет») в целесообразности под «давлением еврейской мошны» разрушать одну из основ «национальной политики».
«Еврейский» вопрос осложнялся и практикой в «польском» вопросе. Министр вн. д. осведомил о жалобе, с которой к нему обратились польские представители: «За сутки до выступления… армии из Варшавы жандармы, по требованию военных властей, арестовали массу народа – поляков и евреев – по подозрению в австрийской ориентации. Исключения не было сделано даже для малолетних». «Я проверил эти сведения, – констатировал Щербатов, – и они оказались вполне верными. Поляки возмущены, так как, по-видимому, хватали без разбора… Факт произошел на территории театра войны, и министр… лишен там права голоса…» «Просто безумные люди там распоряжаются! – восклицает министр ин. д. – …Хорошую, нечего сказать, атмосферу создают для разрешения русско-польских отношений. Воззвание верх. главнокомандующего, общее направление нашей примирительной политики в польском вопросе – все это, значит, обман, внешность, а действительность – это генеральский произвол. Воображаю, какое впечатление произведет на наших союзников, когда они узнают, что младенцев сажают в тюрьму за австрийскую ориентацию!»
Описанная картина «возмутительных безобразий», «анархии», «произвола» и «безвластия» (эпитеты Щербатова) бледнела в предвидении грядущего бедствия в «тылу театра войны», порождаемого отступательной стратегией «мудрых» воителей, как иронически выражались в Совете министров. Грозное развитие беженского движения – явление «самое неожиданное… и самое непоправимое», ибо ни правительство, ни общественные организации «не в силах ввести эту стихию в правильное русло». «И что ужаснее всего, – говорил Кривошеин, – это то, что систематическое опустошение прифронтовых местностей не вызвано действительной необходимостью или народным порывом, а придумано мудрыми стратегами для устрашения неприятеля». «Толпы доводимых до отчаяния людей» при содействии карательных отрядов насильственно срываются с мест. «По всей России расходятся проклятия, болезни, горе и бедность. Голодные и оборванные повсюду вселяют панику (население встречает беженцев в «поленья», – свидетельствовал мин. вн. д.), угашают последние остатки подъема первых месяцев войны. Идут они сплошной стеной, топчут хлеб, портят леса, луга. За ними остается чуть ли не пустыня, будто саранча прошла, либо тамерлановы полчища – железные дороги забиты, передвижение даже военных грузов, подвоз продовольствия скоро станут невозможными. Не только ближний, но и глубокий тыл нашей армии опустошен, разорен, лишен последних запасов. Я думаю, что немцы не без удовольствия наблюдают повторение 1812 года. Устраиваемое Ставкой второе великое переселение влечет Россию в бездну, к революции и к гибели»42. «Прямо чудовищно все, что происходит, – возвращается к беженскому вопросу через несколько заседаний Кривошеин, – как будто люди нарочно делают все, чтобы погубить Россию, затянуть ее в бездну. Ни один народ не спасался собственным разорением»43. Штабы потеряли способность рассуждать и давать себе отчет в действиях», – подводит итог Поливанов… «Надо просить Государя вмешаться в это безобразие – заключает Щербатов44.
Необходимость обращения к верховной власти, как ultima ratio, становится обычным аккомпанементом к речам и резолюциям Совета министров. Первое заседание 16 июля (с него начинаются записи Яхонтова), на котором военный министр прорекламировал свое «отечество в опасности», запротоколировало слова Поливанова: «Печальнее всего, что правда не доходит до Е. В. Государь оценивает положение на фронте и дальнейшие перспективы только на основании сообщений, обрабатываемых Ставкой. И наша… обязанность, не откладывая ни минуты, умолять Е. В. немедленно собрать под своим председательством чрезвычайный военный совет (генералов и министров)… Мера эта обуславливается не только военной необходимостью, но и соображениями внутренней политики, ибо население недоумевает по поводу внешне безучастного отношения Царя и его правительства к переживаемой на фронте катастрофе». Совет Министров постановил представить Государю «единодушное ходатайство правительства».
По записям Яхонтова «общее возмущение» вызвал в Совете проект Ставки о наделении землей наиболее отличившихся воинов45. 24 июля Кривошеин докладывал полученное им от ген. Янушкевича письмо «совершенно исключительного содержания». Начальник штаба писал, что русским солдатам чужда мысль «драться за Россию»; тамбовец готов грудью стоять за Тамбовскую губернию, но война в Польше ему чужда, и поэтому солдаты сдаются во множестве в плен; русского солдата нужно имущественно заинтересовать в сопротивлении врагу, поманив его наделением землей под угрозой конфискации ее у сдающихся в плен и т.д. «“Героев надо купить”, по мнению ближайшего сотрудника вел. кн. – негодовал Кривошеин, увидевший здесь лишь обычное ««alibi», желание отвести от себя «ответственность за происходящее». – Необычайная наивность или, вернее сказать, непростительная глупость письма нач. штаба Верх. Главнок. приводит меня в содрогание. Можно окончательно впасть в отчаяние… Теперь наступила катастрофа – прибегают к опорочению всего русского народа… Подумайте только, в чьих руках находятся судьбы России, Монархии и всего мира. Творится что-то дикое… Я не могу больше молчать. Я не смею кричать на площадях и перекрестках, но вам и Царю я обязан сказать».
Говорил Кривошеин с «величайшей страстностью» о «возмутительном письме» Янушкевича – видно было, «до какой степени он взволнован, потрясен откровениями Начальника Штаба»46. Харитонов: «Если Янушкевич думает покупать героев и только этим способом обеспечить защиту родины, то ему не место в Ставке… Мы обязаны предупредить Государя». Сазонов: «Я не удивлен этим позорным письмом… Ужасно то, что Вел. кн. в плену у подобных господ. Ни для кого не секрет, что он загипнотизирован Янушкевичем и Даниловым, в кармане у них47. Это черт знает что такое! Благодаря таким самовлюбленным ничтожествам мы уже потеряли исключительно благоприятно начавшуюся кампанию и опозорили себя на весь мир… Неужели же мы будем все время молчать, неужели в Совете Министров не хватает мужества открыть глаза кому следует. В известной обстановке чрезмерная осторожность граничит с преступлением…»
Царь был таким образом достаточно осведомлен и через отдельных министров, и через председателя Совета; в заседаниях последнего становится почти трафаретным заявление Горемыкина: «Я обращу внимание Государя на это сплошное безобразие. На фронте совсем теряют голову». Министры сами подталкивали мысль Царя на вывод, что единственным выходом было бы принятие на себя верховного командования: если «верховным» будет сам Император, тогда «никаких недоразумений не возникало бы, и все вопросы разрешались бы просто – вся исполнительная власть была бы в одних руках» (Кривошеин). В заседании 16 августа Поливанов предупредил Совет, что в Ставке разрабатывается вопрос о расширении территории театра войны вглубь страны до линии приблизительно Тверь – Тула: «Таким образом, еще добрая половина матушки России уходит из рук правительственной власти и поступает в безраздельное обладание рыжего Данилова…» Щербатов: «Не только надо протестовать, но категорически заявить, что это недопустимо… Нельзя отдавать центральные губернии на растерзание рыжего Данилова и его орды тыловых героев…»48 Кривошеин: «Серьезно, людей охватывает какой-то массовый психоз, затмение всех чувств и разума». Горемыкин (обращаясь к военному министру): «Вы им решительно напишите, что их проект сплошной вздор… А я переговорю с Государем Императором и буду его просить образумить авторов этого проекта». Поливанов: «Есть и еще один более пикантный проектец… Главнокомандующий южным фронтом (Иванов) находит, что для победы над врагом необходимо эвакуировать в принудительном порядке прифронтовую полосу на 100 верст в глубину страны». Позднее приходит сообщение из Ставки, что признается неизбежной эвакуация Киева. «Генеральская паника» вызывает бучу в Совете, тем более что военный министр высказывает уверенность, что Киеву «непосредственной опасности» не грозит49. Харитонов:...«Нельзя же ради испуганной фантазии будоражить целый край… Оставление Матери русских городов отзовется по всей России… Злость берет от нашего бессилья перед генеральскою отступательною храбростью…» Щербатов: «Военная власть окончательно потеряла голову и здравый смысл. Как будто нарочно создается повсюду хаос и беспорядки». Сазонов: «Вся эта история глубоко меня возмущает. Военный министр высказывает убеждение, что Киеву не грозит опасность, а гг. растерявшиеся генералы хотят его эвакуировать, бросить на растерзание австрийцев. Могу себе представить, какое впечатление это произведет на наших союзников, когда они узнают об оставлении… центра огромного хлебородного района…»
«Растущая растерянность Ставки», распоряжения которой принимают «истерический характер»50, вызывает такую же истерическую критику со стороны министров, обиженных тем, что их игнорируют в катастрофический момент, и пришедших в паническое состояние от заслушанного сообщения военного министра. «Армия уже не отступает, а попросту бежит, – докладывал он 6 августа. – «Малейший слух о неприятеле, появление незначительного немецкого разъезда вызывает панику и бегство целых полков… Ставка окончательно потеряла голову, противоречивые приказы, метание из стороны в сторону, лихорадочная смена командиров и повсеместный беспорядок сбивают с толка даже самых стойких людей… Психология отступления настолько глубоко проела весь организм Ставки, что вне пресловутого заманивания пространством не видят и не ощущают никакого исхода, никакой борьбы». «Историк не поверит, что Россия вела войну вслепую и пришла потому к краю гибели, что миллионы людей бессознательно приносились в жертву самомнением одних, преступностью других. То, что происходит в Ставке, сплошной позор и ужас, – еще раз взывает Кривошеин 24 августа. – Защитники со всеми удобствами заблаговременно удирают перед воображаемой опасностью, а мирных людей бросают на произвол судьбы, на полное разорение…» «Действительно на стену полезешь». «Наш долг неустанно повторять Е. И. В. («надо умолять») о необходимости созыва объединенного совета в составе всего правительства и военачальников. Задача Совета выработать план дальнейшего ведения войны и установления строгого порядка выполнения эвакуации… Когда это говорят специализировавшиеся на эвакуационных маневрах спасители отечества (Кривошеин такие решения называл «приговором фельдшера» и противопоставлял ему авторитет врачебного консилиума), то я буду кричать и возмущаться»51.
В такой обстановке Царь принял решение возложить на себя верховное командование. Хорошо подчас осведомленный вел. кн. Андрей Вл. и по большей части точный в своих передачах, говорит, что перед тем Царь получил «паническое» письмо с фронта от Н. Н. и даже «плакал», страдая от своей оторванности от войны. Нельзя более ярко, чем это делают «записи» Яхонтова, показать, что в представлении ответственного тогда за судьбу России лица решение это могло казаться единственным выходом из «тупика», когда военный министр, рисуя картину какого-то сплошного разгрома, уповал лишь на традиционную российскую «грань» и «на милость Николая Угодника».
6 августа военный министр сообщил Совету, что на утреннем докладе Царь объявил ему об устранении великого князя. «Как ни ужасно то, что происходит на фронте, есть еще одно гораздо более страшное событие, которое угрожает России», – сказал Поливанов. Весть эта вызвала «сильнейшее волнение», – замечает в своих комментариях неофициальный протокол заседания. «Все заговорили, сразу и поднялся такой перекрестный разговор, что невозможно было уловить отдельных выступлений». Между тем Совет должен был быть подготовлен к возможности такого именно разрешения поставленной дилеммы. Умудренный опытом Горемыкин обращал внимание Совета еще 16 июля на «необходимость с особой осторожностью касаться вопроса о Ставке. В Царском Селе накипает раздражение и неудовольствие против великого князя. Имп. А. Ф., как вам известно, никогда не была расположена к Ник. Ник. и в первые дни войны протестовала против призвания его на пост Главнокомандующего. Сейчас она считает его единственным виновником переживаемых на фронте несчастий. Огонь разгорается. Опасно подливать в него масло. Бог знает, к каким это может повести последствиям».
В показаниях Чр. Сл. Ком. Щербатов указывал, что за две недели до объявления Царем решения вступить в командование на одном из заседаний Совета министров в Царском Селе, на котором поднимался вопрос о неурегулированности отношений между гражданской и военной властью, он говорил, что «необходимо объединение, но не доводя до крайности». «Что вы хотите сказать этим? – спросил Царь. «Крайностью было бы совмещение в лице В. И. В. всей власти верховного главнокомандующего», – пояснил Щербатов. Николай II «покраснел» и сказал: «Нет, об этом речи быть не может. Я хотел это сделать в начале войны, но Совет Министров меня убедил не делать». «А через две недели, – добавлял свидетель, – не предупредив нас, зная, как мы относимся, он решил сделаться верховным главнокомандующим. Вот до какой степени трудно было с ним иметь дело!»
Между началом войны и настроениями июльско-августовских дней столь большая дистанция, что перерешение вопроса в данном случае не может служить показателем бесхарактерности монарха, легко поддающегося закулисным влияниям («объясняли это влиянием Императрицы и Распутина», – свидетельствовал Щербатов). Сказал ли Государь в действительности так определенно, как значится в показаниях Щербатова, мы в точности, конечно, не знаем52. Некоторая скрытность была свойственна этому человеку, избегавшему противодействия. Он действительно знал, что в этом вопросе противодействие будет особливо упорно. Очевидно, внутреннее решение было принято гораздо раньше, чем оно выявилось наружу. В июле Государь был в Царском Селе, и в нашем распоряжении нет того первостепенной важности источника для определения психологических мотивов его действий, каким является переписка с женой. В дни принятия окончательного решения Распутин был в отсутствии – это подчеркивал в Совете министров кн. Щербатов. Лишь post factum «наш Друг» благословил совершившееся, очевидно, вызванный в последний момент, когда у Царя, под влиянием окружавшей оппозиции, проявились колебания, или А. Ф. боялась этих колебаний. Тогдашняя молва (запись Ан. Вл.) говорила, что Распутин «в пьяном виде публично похвалялся, что прогнал Николашку»53.
Из слов Щербатова в Чр. Сл. Ком. приходится заключить, что министры предвидели возможность такого выхода. Относились ли они к нему принципиально так явно отрицательно, как это оказалось на деле? На вопрос председателя Чр. Сл. Ком.: «Что вас заставило выступить в пользу оставления верховного командования за вел. кн. Н. Н.» Щербатов сказал: «Мы полагали, что Государь лично, не обладая никакими способностями военными, …ничего не внесет полезного в смысле военном, но внесет в Ставку все те отрицательные стороны, которые всегда Двор приносит в военную среду. Затем пребывание Государя в Ставке технически делало невозможным правильное управление страной… внесет такую безалаберщину и такой беспорядок, от которых будет несомненно большой ущерб… А затем, отдавали себе отчет, что оставление Императрицы здесь могло грозить стремлением в той или иной форме если не регентствовать, то близко к этому, что во всех отношениях было крайне опасно». Мы увидим, что и Сазонов в воспоминаниях выдвигает опасение закулисных влияний вокруг Царицы в случае отъезда Императора в Ставку, о чем он пытался намекнуть в личной беседе с Николаем II. Поливанов в показаниях, рассказывая о попытке своей отговорить Царя от стремления встать во главе армии, говорил, что он не мог высказать «внутренней причины» своих возражений и поэтому указывал на трудность совместить должности правителя и верховного командования и на опасность оставления страны без руководства. Истинная же причина заключалась в полной неспособности Царя к военному делу: «Он разумел внешнюю декоративную сторону… стратегические соображения ему были довольно чужды». (Интимная царская переписка не дает материала для такого суждения – скорее впечатление противоположное. Но, по-видимому, у Царя и не являлась мысль, что он сам будет направлять стратегию – командование в его глазах приобретало символическое значение, усиленно подчеркиваемое А. Ф.)
Те соображения, которые выдвигали опрошенные впоследствии министры, совершенно ускользнули от внимания записывавшего прения в Совете министров в часы, когда приходилось непосредственно реагировать на решение Царя. В их суждениях доминировал один мотив: «Опасность вступления главы государства в командование в момент деморализации и упадка духа армии, являющихся следствием постоянных неудач и длительного отступления». Процитированные слова принадлежат Поливанову. «Зная подозрительность Государя и присущее ему упорство в принятых решениях личного характера, я пытался, – передавал 6 августа Поливанов о своей беседе с Царем, – с величайшей осторожностью отговаривать, умолять хотя бы отсрочки приведения этого решения в исполнение… Я не счел себя вправе умолчать о возможных последствиях во внутренней жизни страны, если личное предводительствование Царя не изменит в благоприятную сторону положения на фронте и не остановит продвижения неприятеля внутрь страны; при этом я доложил, что по состоянию наших сил нет надежды добиться хотя бы частных успехов, а тем более трудно надеяться на приостановку победоносного шествия немцев. Подумать жутко, какое впечатление произведет на страну, если Государю Императору пришлось бы от своего имени отдать приказ об эвакуации Петрограда или, не дай Бог, Москвы. Е. В. внимательно прослушал меня и ответил, что все это им взвешено, что он сознает тяжесть момента, и что тем не менее решение его неизменно». После Поливанова выступил Щербатов: «До меня за последнее время доходили слухи об интригах в Ц. С. против Великого Князя, и я подозревал, что это может кончиться вступлением Государя в верховное командование. Но я никак не думал, что этот удар разрешится именно теперь, в самый неблагоприятный момент для решения». Щербатов указывал, что в военных неудачах и в тыловой разрухе «во многом винят самого Государя». «Если Е. В. отправится на фронт, как можно будет обеспечить ему охрану среди происходящего там столкновения… Как оберегать Государя от тысяч бродящих… дезертиров, голодных, обозленных людей… А царская семья? Я не могу поручиться за безопасность Царского Села… Кучка предприимчивых злоумышленников может проникнуть, и ослабленный отъездом личной охраны Государя гарнизон окажется в тяжелом положении. Возможность же подобных попыток далеко не исключена при современных подозрительных настроениях и искании виновников переживаемых несчастий…» Вмешивается Горемыкин: «Е. В. уже несколько дней тому назад предупредил меня о принятом им решении. Когда я в прошлых заседаниях во время суждений о взаимоотношениях между военными и гражданскими властями предупреждал вас о необходимости с чрезвычайной осторожностью касаться перед Государем вопроса о Ставке, я имел в виду именно опасность ускорения этого решения». Сазонов перебивает: «Как же вы могли скрыть от своих коллег по кабинету эту опасность? Ведь дело затрагивает такие интересы, от которых зависит судьба России. Если бы вы сказали нам откровенно, мы нашли бы, вероятно, способы противодействовать решению Государя, которое я не могу назвать иначе, как пагубным». Горемыкин: «Я не считал для себя возможным разглашать то, что Государь повелел мне хранить в тайне. Если я сейчас говорю об этом, то лишь потому, что военный министр нашел возможным нарушить эту тайну и предать ее огласке без соизволения Е. В.54. Я человек старой школы, для меня высочайшее повеление закон… Когда на фронте почти катастрофа, Е. В. считает священной обязанностью русского царя быть среди войск и с ними либо победить, либо погибнуть. При таких чисто мистических настроениях вы никакими доводами не уговорите Государя отказаться от задуманного им шага… в данном решении не играют никакой роли ни интриги, ни чьи-либо влияния. Я также… прилагал все усилия, чтобы удержать Е. В. от окончательного решения, и просил его отложить до более благоприятной обстановки. Я тоже нахожу принятие Государем командования весьма рискованным… но он, отлично понимая этот риск, тем не менее не хочет отказаться от своей мысли о царственном долге. Остается склониться перед волею нашего Царя и помогать ему». Сазонов: «…бывают обстоятельства, когда обязанность верноподданных настаивать перед Царем во имя общегосударственных интересов… Надо еще учитывать и то, что увольнение Вел. кн. произведет крайне неблагоприятное впечатление на наших союзников… нельзя скрывать…, что за границей мало верят в твердость характера Государя и боятся окружающих его влияний. Вообще все это настолько ужасно, что у меня какой-то хаос в голове делается. В какую бездну толкается Россия». Кривошеин: «Я давно подозревал возможность заявления Государем желания встать непосредственно во главе армии – это вполне соответствует его душевному складу и мистическому пониманию своего царского призвания. Но я был далек от мысли, что этот вопрос может выдвинуться именно в настоящий абсолютно неподходящий момент, и что облеченное до сих пор монаршим доверием правительство будет поставлено лицом к лицу с предрешенным актом такой величайшей исторической важности… Ставится ребром судьба России и всего мира. Надо протестовать, умолять, настаивать, просить… чтобы удержать Е. В. от бесповоротного шага. Мы должны объяснить, что ставится вопрос о судьбе династии, о самом троне, наносится удар монархической идее, в которой сила и вся будущность России. Народ давно уже со времен Ходынки и японской кампании считает Государя царем несчастливым, незадачливым… Напротив, популярность Вел. кн. еще крепка, и он является лозунгом, вокруг которого объединяются последние надежды. Армия тоже, возмущаясь командирами и штабами, считает Н. Н. своим истинным вождем. И вдруг – смена верховного главнокомандования. Какое безотрадное впечатление и в обществе, и в народных массах, и в войсках…» Щербатов: «Не может быть сомнения в том, что решение Государя будет истолковано, как результат влияния пресловутого Распутина. Революционная и антиправительственная агитация не пропустит удобного случая…» Харитонов: «У меня напрашивается сомнение, как отнесется к его устранению сам Вел. Князь. Человек он нервный, впечатлительный, болезненно самолюбивый… В Ставке…, несомненно, возможны попытки склонить Е. В. на какие-нибудь решительные шаги». Поливанов «молча развел руками и пожал плечами» – значится в записи Яхонтова. Кривошеин, Сазонов, Барк в один голос утверждают, что со стороны Вел. Князя «не может быть никакой опасности неповиновения», что эти соображения должны быть «совершенно исключены» и что не следует «запугивать несуществующими опасениями и возбуждать давно уже недобрые чувства его (Царя) в отношении Вел. Князя» – «подобный аргумент способен только разжечь пожар». Горемыкин против коллективного выступления: «Оно не только не принесет никакой пользы, но, напротив, повредит. Вы знаете характер Государя и какое впечатление на него производят подобные демонстрации. К тому же… решение его непоколебимо. Никакие влияния тут не при чем. Все толки об этом – вздор…» Призыв Горемыкина – отмечает запись – «не производит особого впечатления, пройдя малозамеченным». Принято было решение: просить военного министра доложить Государю мнение Совета министров и умолять или о пересмотре принятого решения, или хотя бы об отсрочке приведения его в исполнение до наступления более благоприятных обстоятельств. Разъехались министры «в большом возбуждении»: общее настроение, – «как Государь мог принять без совещания с правительством решение, столь глубоко затрагивающее всю государственную жизнь… Значит к. Совету нет доверия».
Через два дня, в заседании Совета 9 августа, Горемыкин сообщил, что доклад военного министра не повлиял на решение Царя и что оно остается «неизменным»: «В настоящую минуту военный министр находится в Ставке, куда он послан… с поручением сговориться о порядке осуществления сдачи командования55.
На следующий день снова собрался Совет. Вначале настроение было «более спокойно». У Царя возникла мысль пока остаться в Петербурге и здесь обосновать Ставку. Члены Совета находили такую комбинацию «более успокоительной». Совет занялся выработкой формы, в которую надлежало облечь совершившуюся перемену: «позолотить пилюлю», которая преподносилась вел. кн. Настроение изменилось под влиянием выступления Самарина, отсутствовавшего на предшествовавших заседаниях. Он ждал «грозных последствий» от перемены верховного командования. «Повсюду в России настроения до крайности напряжены… Достаточно одной искры, чтобы вспыхнул пожар… вступление Государя Императора в предводительство армией явится уже не искрой, а целой свечой, брошенной в пороховой погреб. Во всех слоях населения, не исключая деревни, думские речи произвели страшное впечатление и глубоко повлияли на отношение к власти. Революционная агитация работает… И вдруг в такую минуту громко прокатится по всей России весть об устранении единственного лица, с которым связаны чаяния победы, о выступлении на войну самого Царя, о котором в народе сложилось… убеждение, что его преследуют несчастья во всех начинаниях». Правительство должно было, по мнению Самарина, в полном составе протестовать перед Царем; раз это не было сделано, то Самарин считал своим долгом лично высказать носителю верховной власти свой взгляд. Харитонов: