Сейчас довольно трудно представить, но, когда я был маленьким, в советских городах и поселках еще встречались руины военных времен. Не специально оставленные в назидание потомкам развалины – как не тронут разбомбленный американцами квартал в Дрездене, или до сих пор зияет здание элеватора в Новороссийске. Нет, в моем детстве останки домов торчали потому, что просто руки не дошли снести, убрать, возвести на их месте что-то новое. Шутка ли, со времен Великой Отечественной войны минуло тогда всего пятнадцать-двадцать лет. А сразу после сорок пятого в руинах пребывала вся некогда оккупированная фашистами территория, от Сталинграда до Бреста. Все надо было восстанавливать. Естественно, до чего-то не доходили руки.
Примерно как сегодня – до сих пор ведь встречаются недостроенные здания, что начинали возводить в последние годы советской власти, да забросили. А ведь уже двадцать лет прошло со времен, как власти этой не стало.
В месте, где я жил мальчиком, тоже имелись военные руины. Мы, дети, их называли «разрушкой».
Я всматриваюсь в то далекое прошлое и пытаюсь увидеть себя. Кажется, ничего во мне от него не осталось. Большеголовый мальчик с выгоревшими на солнце волосами и удивленными глазами. У него даже фамилия была не такая, как у меня сейчас, не Литвинов. В детстве я носил фамилию по отцу: Сергей Жила. Как Жила я просуществовал довольно долго, вплоть до окончания школы – когда мама с согласия и одобрения папы для улучшения благозвучности сменила имя троим из нас: себе, мне и моей младшей сестренке Ане (будущей писательнице и моему соавтору).
К слову сказать, в раннем детстве я нисколько не комплексовал по поводу того, что фамилия моя скорее на кличку похожа. Жила и Жила, подумаешь. Никто вокруг даже не смеялся. А пацаны во дворе называли меня Жиликом или Жилкиным. Они, представьте, не фамилию мою переделывали в обидную кличку (что часто у детей бывает). Мальчишки, наоборот, мое родовое имя, звучавшее изначально, как оскорбление, преобразовывали в нечто пристойное.
Дети вообще существа жестокие, но справедливые. Кого-то они прозвищами унижают: Воронова, к примеру, нарекают Вороной – и случается, уместно. Но иных, напротив, возвеличивают. Из того, что звали меня в Авиагородке скорее ласкательно, чем обидно, можно заключить, что ребята дворовые меня любили.
Я же считал, что у меня нормальная украинская фамилия. Даже гордился, что она столь необычна, не чета всяким Петровым и Сергеевым. И вообще фамилия никакого значения не имела, полагал я, потому что мы живем в великом и справедливом Советском Союзе, где равны все нации и народности.
Географически мы проживали на юге СССР: от Украинской ССР в паре сотен километров и от Северного Кавказа в пятистах. Здесь исторически сложилось, что множество самых разных народов в одном котле варилось. Со мной в одном доме жил, к примеру, мальчик по фамилии Бреус. А в классе учился другой: Коля Евстафиади. Не говоря уж об огромном количестве Иваненко, Андрющенко, Матвиенко, которых в общей массе вокруг было больше, чем Ивановых, Матвеевых и Андреевых.
Итак, меня зовут Сережа Жила, я проживаю с мамой и папой неподалеку от города Ростова-на-Дону в военном городке за бетонным забором, который называется Авиагородок. И мой почтовый адрес (свое местожительство должны были знать все дети) звучит так: Авиагородок, ДОС номер пятнадцать, квартира девятнадцать. Улиц у нас в Авиагородке не было. И ДОС в адресе это не ошибка. Именно не дом, а ДОС, что означало: «дом офицерского состава». Были и другие ДОСы. Помню, например, длинный полутемный коридор. И по обе его стороны – двери. И пахнет керосином. Это тоже ДОС, соседний, только там квартиры коммунальные. Мы раньше тоже жили в нем, но потом воинская часть дала нам квартиру отдельную.
Вообще все, что было связано с армией: часть, командование, погоны, звездочки – пользовалось у нас, пацанов, огромной популярностью. Помню спор двух мальчишек – не скажу точно, но, возможно, одним из них был я:
– А я тебя – старше!
– Ха! А я вообще старшина!
– Старшина! Подумаешь! Я лейтенант!
– Лейтенант? Пфу! А я майор!
– А я – полковник!
– А я – генерал!
– Что твой генерал?! Я – маршал!
– А я! Я!.. Я – маршал Малиновский![1]
После этого крыть уже было нечем, лезть выше некуда: маршал Малиновский в ту пору был министром обороны СССР. Но я тогда, помнится, воспринимал «Малиновский» не как фамилию, а как продолжение звания: маршал-малиновский. То есть как бы старший маршал. Или самый главный Маршал Советского Союза.
У всех пацанов, кто бы ни жил вокруг, отцы были офицерами. И я тоже гордился, что мой папа военный и ходит в летчицкой форме, и в петлицах у него крылышки, а у фуражки голубой околыш. Точно такая же форма у советских космонавтов – но папа, к сожалению, не космонавт и даже не летчик. Он служит в воинской части при аэродроме. А мама – работает инженером на заводе. Так нам, детям, все родители говорили. Так мы должны были рапортовать в школе и рассказывать посторонним.
Только лет через тридцать я узнал, что папина «воинская часть при аэродроме» и мамин завод были одним и тем же предприятием: почтовым ящиком номер такой-то, жутко секретным заводом по ремонту жутко секретных ракет. Их, оказывается, привозили на то предприятие в Авиагородке ночью, под покровом тьмы, на специально замаскированных платформах. Разгружали, в цеху номер один чинили, а потом, тоже в темноте, увозили.
Хоть мы, мальчишки, о секретных занятиях наших родителей знать не знали, имелось ощущение, что они, а значит, и мы находимся, как говорилось тогда по радио и писалось в газетах, «на переднем крае». Это чувство было разлито в воздухе. Недаром же наши отцы ходили точно в такой же форме, как Юрий Гагарин, Герман Титов или Алексей Леонов. А городок назывался авиа-, и около него, кроме секретного завода, и впрямь находился аэродром.
Однажды я увязался туда за пацанами постарше.
Мы притаились за деревьями на пригорке и наблюдали, как совсем рядом с нами, за бетонным забором с колючей проволокой поверху, взлетают небольшие реактивные самолеты. У них настоящее пламя из сопла выбивалось! И еще мне нравилось, что за стеклянным фонарем кабины виднелись головы летчиков в черных шапках-шлемофонах.
Теперь я знаю, что аэродром тот был учебный, а самолеты назывались «МиГ-15». Странно, я не помню грохота – зато очень хорошо помню красные звезды на крыльях и хвостах аэропланов стального цвета.
О том своем походе на аэродром я родителям так и не рассказал. По-моему, они до сих пор об этом не знают.
Гулять меня отпускали в авиагородке одного без взрослых с незапамятного времени и куда хочешь. Я даже еще школьником не был, как стал один выходить во двор. Не было никаких запретов и ограничений: туда не ходить, сюда не лазить. Свобода, что давалась детям, объяснялась, как я сейчас понимаю, кумулятивным воздействием на моих родителей двух взятых вместе факторов: во-первых, советской власти, при которой слыхом не слыхивали ни о каких маньяках и преступлениях, особенно против детей. Не потому, конечно, что их вовсе не было. Они, как мы знаем теперь, случались – но, во-первых, значительно реже, чем нынче, а во-вторых, о них никто не говорил и не писал, и казалось, что их и вовсе не существует. Кроме того, сказывалась атмосфера военного городка, где проживали только свои. Все дети гуляли в одиночку, без родителей и нянек – все равно мы не смогли бы уйти дальше бетонного забора и проходной.
Поэтому не могу вспомнить, как получилось – возможно, мы нашли-таки способ убегать из городка, но однажды мы с мальчишками удрали в поля.
И вот перед нами расстелилась степь. И вся она оказалась покрыта цветущими тюльпанами. Их были тысячи. В основном красные. (Но имелись и один-два желтых.) Тюльпанов было огромное, несчетное (как мы, дети, тогда говорили) количество. И я стою перед ними – пораженный. Во-первых, конечно, пришиблен их красотой. А во-вторых – странностью ситуации. Ее парадоксальностью (хотя, разумеется, я этого слова тогда не ведал).
Я ведь знаю, что тюльпаны – это товар. Их продают за деньги: бабульки на ростовском базаре, торговки на станции Батайск. А тут их – сколько хочешь. Бесплатно. И они никому не принадлежат. Рви, сколько влезет.
Но рвать-то как раз нельзя. Потому что сорвешь, принесешь маме – соблазнительно, конечно, ее порадовать. Но она спросит: где взял? И придется тогда врать. А правду сказать – родители не обрадуются. Чувствовал я, что непозволительно далеко от дома мы с пацанами забрались.
Так и не признался, что побывал в тюльпановых лугах. А теперь и не вспомнишь даже с помощью гугл-карт, где эта красота рядом с Авиагородком находилась.
Зато в другом своем подвиге я родителям повинился. Точнее, я-то шел к ним, напротив, похвастаться.
Речь шла о разрушке, что находилась неподалеку от нашего дома. Я пришел домой и сказал маме: «А ты знаешь, что я среди наших мальчиков самый смелый?»
– Ух ты, – ответила она, – и как же вы это определили?
– А на разрушке все пацаны лазили только по первому этажу, а я поднялся на второй! – гордо заявил я. – Один! Никто больше не смог!
Это и впрямь было непросто, как сейчас помню. Лестницы, даже разрушенной, в руинах не осталось. На второй этаж вела наклонная бетонная балка. Она, как и сохранившиеся стены, вся была в щербинах и оспинах от былых пуль и осколков. Это придавало путешествию по балке дополнительную прелесть. Можно было вообразить, что тебя обстреливают фашисты – а ты, невзирая на вражеский огонь, ползешь на второй этаж передать важное сообщение в штаб. Да, пройти по бетонной плите, лежавшей под углом, с каждым шагом оказываясь все выше от пола, усыпанного щебнем и битым кирпичом, было жутковато, страшно – но очень заманчиво. И я прополз по ней и прошел! Единственный из всех мальчишек! А потом – благополучно спустился вниз.
Но мама отчего-то не разделила восхищения моей смелостью. Напротив, как я почувствовал, слегка испугалась.
– Ты ходил на разрушку? – переспросила она меня изменившимся голосом.
– Да.
– И лазил даже на второй этаж?
– Ну… Да…
– Да как же ты мог?! – воскликнула она. – Это так опасно! Там же все на живую нитку. Извини меня, на соплях!
Всякий раз, когда моя мама (вслед за бабушкой) употребляла хотя бы отчасти бранное или просторечное слово, она непременно извинялась. Даже когда пребывала, как тогда говорили, «в растрепанных чувствах».
– Да ведь разрушка эта в любой момент может развалиться, – продолжала она, – и вас завалит! Насмерть! И не найдут потом! А ты еще по ней лазил, додумался! Ну и сверзился бы с верхотуры! Нет, Сереженька, пожалуйста, обещай мне, что ты никогда больше не будешь туда лазить. И мальчишкам скажи, чтобы не ходили! Это же так опасно! Обещай, Сереженька!
Что ж! Я пообещал маме. И больше, впрямь, ни разу на разрушке не был.
Кажется, не был. Во всяком случае, я не помню.
А что стало теперь с той самой разрушкой в Авиагородке, не ведаю. Наверное, в конце концов ее, как и все подобные руины, снесли. И может, даже возвели на их месте нечто новое.