Морская гладь была расцвечена полосами – бирюзовыми, небесно-голубыми, насыщенно-синими. Солнечные лучи, дробясь о поверхность воды, вспыхивали золотыми и серебряными искрами, такими яркими, что больно было смотреть. Ветра не было, не было и волн. Море лишь размеренно дышало и чуть плескалось белоснежной пеной у берега, ласкаясь к тяжелым темно-серым камням, как котенок. Воздух пах этими самыми нагретыми солнцем древними, как мир, камнями, сосновой смолой, солнцем и солью. Дышалось легко, так легко, что казалось – сделай особенно глубокий вдох, и тело твое станет невесомым, легким, будто воздушный шар, оторвется от земли, поднимется в воздух и полетит прямо туда, к едва заметным в вышине перистым облакам. Катерина вдохнула поглубже, но не взмыла ввысь, нет, лишь почувствовала, как приятно щекочет где-то под ложечкой, и тихо рассмеялась – сама не зная чему. Наверное, вот этому ощущению – солнца, тепла, простора, небывалой легкости и полноты жизни.
Она поудобнее уселась в мягком шезлонге, вытянула вперед ноги, откинула голову и полюбовалась украшенной причудливой искусной резьбой крышей беседки. Легкая, как дорогое кружево, она, тем не менее, надежно защищала от слишком пылких солнечных лучей, даря так ценимую здесь, на юге, тень и прохладу. Книжка, которую Катерина читала, выскользнула у нее из рук и с мягким стуком упала на каменный пол беседки. Но наклоняться за ней было лень, читать не хотелось, довольно было лишь вот так бездумно нежиться у берега, слушать ласковый шепот моря, вдыхать запахи солнца, воды и сосен – аромат безмятежности.
Вдруг слева от Катерины раздался заливистый смех, и мальчишеский голос звонко выкрикнул:
– Заводи! Ну скорее же!
А приятный певучий мужской баритон отозвался ему в ответ:
– Подожди, сынок. Сначала нужно отвязать канат. Вот здесь, видишь?
Катерина медленно оглянулась и заметила располагавшуюся слева от беседки небольшую частную пристань. По сути – всего лишь дощатый настил на высоких металлических опорах, уходивший носом далеко в воду. Внизу, у конца мостков, покачивался на воде маленький белый катер. Высокий, стройный и гибкий мужчина в закатанных до середины лодыжек белых брюках и темно-синей футболке стоял на коленях и пытался отвязать от буна канат, которым привязан был катер. Катерине с ее наблюдательного пункта видно было, как напрягаются от усилий его красивые изящные руки с длинными пальцами, как ходят под почти не тронутой загаром кожей мышцы.
Лица мужчины она не видела, лишь аккуратный затылок, блестевшие под солнцем каштановые волосы, кончики прядей, задевающие ворот футболки. Рядом с ним – тоже спиной к Катерине – подпрыгивал от нетерпения, притоптывая босыми пятками по деревянным рейкам, мальчик лет четырех. Ей хорошо видны были его затертые джинсовые шорты с крошечными карманчиками, полосатая красно-белая майка и буйные темно-каштановые кудри, поблескивавшие в лучах солнца. «Кепку нужно надеть, голову напечет», – отвлеченно подумала она и хотела уже окликнуть мальчика, но почему-то не смогла. Во всем теле как будто разлилась теплая солнечная истома, и сложно было поднять руку, повернуть голову, заговорить.
Чуть прищурившись от солнца, Катерина продолжала смотреть, как мальчик с отцом, деловито переговариваясь, как верные товарищи, вместе возились с толстым узлом. Теперь уже можно было разглядеть и лицо мальчика – поразительно красивое, правильное, завораживающее, словно лицо ангела с картины эпохи Возрождения. Как затем мальчик, не справившись с нетерпением, промчался по пристани, звонко топоча розовыми пятками по доскам, и спрыгнул на берег. Обежал мостки и запрыгал по воде, вздымая в воздух облака хрустальных брызг. Как мужчина, смеясь, прикрикнул на него, чтобы не забегал один далеко в море, затем, наконец, распустив узел, тоже спустился вниз, вошел в воду, намочив закатанные штанины, и, подтянувшись, запрыгнул в катер. Мальчишка запищал совсем уж восторженно, и отец, протянув к нему руки, подхватил его, поднял в воздух и опустил на палубу. И тогда мальчик, обернувшись к Катерине, словно впервые заметил ее и в восторге закричал:
– Мама! Мама, мы поплывем! Мама!
А Катерину, словно теплой соленой волной, с головой накрыло ощущение полного, бесконечного, беспримесного счастья. Счастья не мимолетного, но постоянного, стабильного, такого, которое было с ней вчера и будет завтра. И вместе с тем пришло осознание любви – всепоглощающей, горячей, самой искренней, самой глубокой и неподдельной. Любви к этому мальчику, подпрыгивающему в своем детском нетерпении, и к этому мужчине, снаряжающему для него катер, к самым родным, самым дорогим для нее людям на свете. К созданиям, без которых немыслима жизнь, без которых ничего не имеет смысла. И счастье, окутывавшее женщину, омрачилось страхом – страхом потери, пониманием, что, если вдруг этого мужчины и этого мальчика с ней больше не будет, она погибнет, просто перестанет существовать, не станет их – и кончится жизнь.
Она вскинула руку, чтобы помахать мальчику и его отцу, ощутила, как ладонь, вместо того, чтобы зачерпнуть теплый воздух, проехалась по чему-то гладкому, скользкому и прохладному, нахмурилась, замотала головой. Веки дрогнули, и яркая картинка начала смазываться, дробиться перед глазами. Откуда ни возьмись в голову вполз пронзительный электронный писк, и море мгновенно выцвело, солнце погасло, исчез смолистый запах сосен, а затем Катерина открыла глаза и уставилась в обернутую белоснежной хлопковой наволочкой подушку. Рядом, на тумбочке, разрывался будильником мобильный.
В груди больно толкнулось что-то неприятное, тяжелое, холодное. Застряло в горле, сдавило дыхание, закрутило, замутило, и Катерина, подавившись всхлипом, вдруг заплакала, до боли сжимая в пальцах угол подушки. Это было так жестоко, так бесчеловечно: ей зачем-то ярко и объемно показали то, чего у нее никогда не будет. Визуализировали несбыточную мечту, заставили на мгновение поверить в то, что это все происходит с ней наяву. Эта любовь, безбрежная, бесконечная, такая, которая выпадает лишь раз в жизни и которую ей не довелось испытать… И никогда уже не доведется, потому что все кончено, жизнь кончена, все погибло, не успев даже начаться…
Реальность, в которой ничего подобного никогда не происходило и не произойдет, навалилась на Катерину со всей своей безжалостностью. Сердце, словно разодранное в кровь, ныло и саднило в груди, горло жгло слезами, и Катерина из последних сил удерживалась, чтобы не завыть в голос, не заголосить, не заорать. Не напугать вышколенный персонал этого шикарного пятизвездочного отеля. А то еще, не дай бог, позвонят продюсеру, который и заказывал здесь для нее номер, тот тоже примчится, предложит вызвать врача, взволнуется – шутка ли, с режиссером проекта истерика на пустом месте. Дойдет до группы, поползут слухи, святая троица – Вася, Петя и Юра, знакомые с ней еще по Москве, – добавят старых сплетен, и все полетит в тартарары.
Нет, нет, нужно брать себя в руки. Прекратить этот глупый, никому не нужный срыв, успокоиться, прийти в себя. Что же делать, есть на свете женщины, которые созданы для любви, для того, чтобы быть верными спутницами и заботливыми матерями. А она – так уж вышло – не из их числа. Ее предназначение, то, что не дает окончательно опуститься и махнуть на все рукой, – это работа, радость созидания, воплощения и пробуждения к жизни своих замыслов. И теперь, после стольких лет, эта работа наконец у нее была. А значит, как бы ни было больно, нужно подниматься и идти вперед.
Двигаясь, словно сомнамбула, Катерина спустила ноги с постели, добралась до соседней комнаты, где находился спрятанный за деревянной панелью холодильник, достала из него уже ополовиненную бутылку виски и сделала несколько глотков из горла. Пряная жидкость приятным теплом разлилась по телу, и сразу как-то легче стало дышать, и грудь перестали теснить рыдания. Катерина аккуратно завинтила крышку и, подумав, упаковала бутылку в сумку, прикрыв сверху упаковкой влажных салфеток. Пришла вдруг непрошеная мысль о том, что человек, оплачивающий ей этот номер, конечно же, увидит в счете отдельную строку за пользование мини-баром, поймет, что она пила тут, в одиночестве, но Катерина затолкала ее подальше. Затем нашарила тут же, в кармане, упаковку мятной жвачки, сунула в рот подушечку и уже увереннее, спокойнее чувствуя себя, вернулась в спальню.
В глаза тут же бросился валявшийся на кресле вчерашний карнавальный наряд. Серебристая парча, тяжело стекавшая с кресла на пол, шелковая лужица головного платка, сиротливо свесившая шелковые завязки маска. Все это, накануне казавшееся таким изысканным, таинственным, нездешним, теперь, при свете дня, отдавало дешевой бутафорией. Шелуха праздничного вечера, фальшивые блестки, позапрошлогоднее конфетти…
Этот костюм, как и номер в «Хилтон Босфорус», одном из самых старых, фешенебельных и буржуазных отелей Стамбула, предоставил ей продюсер проекта Мустафа Килинч. Она обнаружила серебристое парчовое платье, платок и маску аккуратно разложенными на кровати, и в первую минуту у нее появилось ощущение, будто она по нелепой ошибке зашла не в свою комнату. Весь этот роскошный подчеркнуто женственный наряд так не вязался с тем, как она в последние годы привыкла о себе думать… Катерина тогда осторожно, опасливо дотронулась до платья, провела кончиками пальцев по шершавой материи, поднесла к лицу маску, зачем-то даже понюхала темный бархат. Вот уж действительно маскарадный костюм, призванный превратить унылую бесцветную куколку в экзотическую бабочку.
Приглашение на карнавал в доме Мустафы Килинча лежало тут же, на кровати. Первым побуждением Катерины было отказаться, позвонить бог знает что такое затеявшему продюсеру и сухо поставить его в известность, что она, если он забыл, серьезный режиссер, приехала сюда, в Турцию, работать, и участвовать в сомнительных развлечениях не имеет никакого желания. Однако в конце концов она этого не сделала, наоборот, полдня промаявшись неуверенностью, к назначенному времени послушно облачилась в сказочные блестящие тряпки, впорхнула в ожидавшую ее у входа в отель машину и отправилась на этот странный «бал у сатаны», затеянный Мустафой, видимо, для того, чтобы труппа погрузилась в нужную атмосферу и естественнее восприняла малопонятный для многих ее членов материал. А там, на балу, произошло нечто… странное, неожиданное, яркое, смутившее ее и спутавшее все представления.
Набросив на плечи белый пушистый гостиничный халат, Катерина мельком глянула на себя в зеркало. Из золоченой рамы на нее уставилась в ответ болезненно-худая, изможденная женщина неопределенного возраста. Лицо гладкое, без морщин, однако настолько усталое, потухшее, что легко могло бы принадлежать и старухе с хорошей от природы кожей. Свешивавшиеся на лоб рваными прядями остриженные по мочки ушей некогда русые волосы, сейчас заметно присыпанные сединой. Бескровные, сжатые в узкую линию губы. Тонкие, как птичьи лапки, руки, судорожно комкающие у горла отвороты халата. Трудно было представить себе, что эта унылая, неинтересная, усталая женщина еще каких-то восемь часов назад кружилась в вальсе, облаченная в роскошное платье, смеялась, откидывая голову, флиртовала… Целовалась с прекрасным незнакомцем на продуваемой морским ветром террасе. Целовалась так, будто для нее не было ничего более естественного, чем вот так вот отдаваться в чужом доме царящей в нем атмосфере сексуальной игры, смеяться приглушенно и подставлять шею под горячие губы. Словно все это было для нее обычным делом, и интерес к ней удивительного, искрящего молодостью, красотой, обаянием и талантом мужчины принимался ею как должное.
Катерина передернула плечами, сбрасывая снова начавший кружить ей голову вчерашний морок, прошла по комнате и выглянула на балкон. Прекрасный отель «Хилтон Босфорус», в котором располагался ее номер, стоял на возвышенности, и с балкона открывался удивительный вид. Прямо внизу, под окнами, цвел сказочный сад с высокими деревьями, аккуратными клумбами и множеством затененных укромных уголков, за ним начинался городской парк. Кате видно было, как, змеясь, спускается по склону скоростное Стамбульское шоссе, как встают внизу величественные очертания недавно построенного суперсовременного стадиона «Водофон», как выглядывает из-за него дворец последнего турецкого султана. А дальше, еще дальше, медленно катит свои воды Босфор, этот вечный путь, соединяющий Европу и Азию. В этот утренний час канал был запружен разнообразными судами, кораблями, огромными баржами, издававшими низкие протяжные гудки, белоснежными частными яхтами, спешащими унести своих хозяев от городской суеты. Над водами канала высилась девичья башня, в которой, как знала Катя, некогда заточали непокорных султанш. А в небе над всем этим великолепием парили изящные белокрылые чайки.
До сих пор Катерине не доводилось бывать в Стамбуле, и увиденное поразило ее – это был какой-то совсем иной, пока неизвестный ей мир. Мир живой и энергичный, существующий по своим законам, яркий, полный природной силы, так непохожий на только вчера оставленную ею хмурую неприветливую Москву. Катя на секунду прикрыла глаза, вслушиваясь в доносящиеся до нее снизу, от разбросанных по городу мечетей, мелодичные звуки утреннего намаза.
Несмотря на ранний час, стамбульское солнце жарило уже основательно, опаляло кожу своими жгучими прикосновениями. И Катерине снова невольно вспомнился вчерашний вечер. Нет-нет, к черту, все это нужно выбросить из головы. Она не романтически настроенная шестнадцатилетняя барышня, чтобы мечтать о прекрасном принце. Да и что уж там, в ее ситуации это было бы просто смешно. К тому же впереди много работы, серьезный проект, который, возможно, будет иметь решающее значение в ее судьбе, поможет вернуться в профессию, восстановит имя. Вот о чем нужно думать, а не перебирать в памяти разноцветные блестящие осколки какого-то несбывшегося сна. Ей тридцать три, она взрослый разумный человек, профессионал, и в юные-то годы не особенно предававшийся розовым девичьим мечтам. Нет, даже и в восемнадцать, в двадцать, в двадцать пять у нее на первом месте всегда была работа – искусство, театр, режиссура. А всему остальному – человеческому, эмоциональному, женскому – отводилась роль второго плана.
Когда-то давным-давно Катя Лучникова была золотой девочкой, умницей, лучшей студенткой курса, надеждой современного российского театрального искусства. На режиссерском факультете ГИТИСа души в ней не чаяли, руководитель творческой мастерской Дружкин, сам известный МХАТовский режиссер, не стесняясь, открыто твердил всем и каждому, что Катя Лучникова – самая талантливая его студентка за последние пятнадцать лет, преемница, наследница и продолжательница идей. Катя и сама бредила театром, в институт всегда бежала, как на долгожданное свидание, ночами иногда просыпалась и хваталась за блокнот – записать пришедшую к ней во сне режиссерскую идею по поводу постановки той или иной пьесы, чтобы утром поделиться своими соображениями с мастером. В студенческих тусовках и шалостях она участия не принимала. Не потому, что была такой уж серьезной и законопослушной, а просто это было неинтересно, скучно, пресно. Чего ради тратить время на какие-то дурацкие развлечения, побеги с лекций, душные посиделки, когда можно поломать голову над сложной пьесой, испещрив поля своими пометками, или забиться в репетиционный зал, вдыхать запахи сцены, кулис, пыльного занавеса, софитов и представлять себе, как задвигаются, заговорят, затанцуют здесь под твоим чутким руководством любимые герои.
У нее как-то даже и юношеских романов не было – так, не особенно интересные, не оставившие заметного следа в душе истории. Вадим с четвертого курса, Кирилл с актерского факультета… Все не стоящая внимания чепуха.
Начиная со второго курса мастер брал Катю на театральные фестивали в Брно и другие европейские города, давал ей возможность представить свои первые пробы в профессии на большой сцене. И студентку Лучникову принимали, хвалили. Многие известные европейские театральные мэтры благосклонно качали головами и шушукались о талантливой русской девочке, которая, без всяких сомнений, далеко пойдет. Дипломный спектакль Катя – при поддержке все того же Дружкина – поставила на малой сцене МХАТа. Провела основательную работу, собрала сильную, очень талантливую группу артистов театральных институтов и создала совсем не ученическую, а серьезную, значительную постановку. Спектакль в результате был замечен не только в преподавательских кругах. Нет, ее работа была отлично принята зрителями, получила хорошие рецензии в прессе.
По окончании института Катерину пригласили работать и во все тот же МХАТ и в центр имени Мейерхольда. В последний она поступила в качестве основного режиссера, однако и во МХАТе делала несколько постановок. Ее спектакли – смелые, яркие, авангардные – привлекали внимание, гремели по всей стране, получали призы на фестивалях. Со своим «Гамлетом» Катя успела побывать и в Европе, представить его на парижской, берлинской, лондонской сценах, и везде неизменно срывала аплодисменты и восторженные отклики. Будущее перед ней открывалось самое блистательное. Впереди было много интересной работы – новые постановки, новые сцены, еще до конца не охваченные возможности современного театра. Катя была счастлива, полна идей и творческих планов.
В двадцать шесть она вышла замуж за известного бизнесмена Павла Федорова, человека сильного, горячего, властного и твердо стоявшего на ногах. Кате муж – высоченный, плечистый, брутальный, с широченной спиной и крепкими массивными мускулистыми руками, с шапкой темно-русых волос и пробивавшейся на тяжелом подбородке бородой, – всегда чем-то напоминал Парфена Рогожина – то ли купеческой широтой души, то ли таившимися под внешним спокойствием и невозмутимостью темными страстями. Кажется, именно после знакомства с ним она, привыкшая все эмоции, все жизненные впечатления сублимировать в работу, задумала постановку «Идиота» и сутками пропадала в библиотеках, выискивая весь возможный материал на эту тему, от записных книжек Федора Михайловича до отзывов о предыдущих кино- и театральных постановках этой книги. Павел, впрочем, творческую свободу Катерины никогда не ограничивал, к работе не ревновал и вообще относился к режиссерским успехам молодой жены со вниманием. Каждую премьеру присылал в театр корзину цветов, терпеливо выслушивал Катины идеи и размышления вслух. Человек, далекий от театра, но умный, начитанный и сметливый в жизненных вопросах, он порой давал ей на удивление тонкие и точные советы по постановкам. Больше того, в определенный момент Павел основал фонд помощи детям-инвалидам и нередко под его эгидой спонсировал Катины постановки, отчисляя на счет фонда часть собранных средств.
В целом свое замужество Катя привыкла считать счастливым. Возможно, она и не испытывала с Павлом того душевного трепета, о котором читала в книгах – впрочем, такие сильные эмоции до сих пор в ней вообще вызывала только сцена, – но он определенно любил ее, относился с нежностью и заботой, поддерживал и не давил, несмотря на властный характер. Временами Катя задумывалась о детях, воображала себе некую идеальную полноценную семью – румяных мальчика и девочку за круглым обеденным столом, хохочущего с ними мужа и себя саму, спокойную, умиротворенную, никуда не спешащую. Но эта картинка так плохо сочеталась с привычным ей ритмом жизни – с многочасовыми репетициями, спектаклями, гастролями, с выяснением отношений с театральным руководством, выбиванием дополнительного бюджета на декорации и костюмы, нервами, суетой, головными болями, – что она мысленно отодвигала ее подальше, убеждая себя, что времени на решение репродуктивного вопроса у нее еще вполне достаточно. Павел и в этом на нее не давил, хотя сам определенно детей хотел. Ждал, наверное, что однажды Катерина и сама «дозреет» и сменит фокус восприятия на семейные ценности.
Тот самый «Идиот», который Катя задумала еще в первые месяцы замужества и так долго вынашивала, наконец, должен был воплотиться в жизнь. Катя вовсю готовилась к постановке на сцене Мейерхольдовского центра. Павел же снова выразил желание выступить спонсором, привлечь к проекту его благотворительный фонд, куда должна была после премьеры уйти часть выручки. Катя с головой ушла в подготовку к премьере, с мужем почти не виделась: сама вечно была в театре, Павел же привычно пропадал на работе. Катерина в особенности бизнеса мужа никогда не вникала, знала лишь, что это что-то связанное с добычей природных ресурсов. Голова ее всегда была так полна театром, что на лишние знания места в ней просто не оставалось. Федоров своим делом в целом был доволен, если возникали какие-то проблемы в работе, Катю в них не посвящал, отмахивался, твердил: «Не хочу еще и дома об этом», – а Кате того было и довольно. В конце концов, она тоже не жаловалась ему на так неудачно ушедшего в запой перед началом репетиций артиста Санникова и отказавшуюся принимать участие в спектакле из-за тяжелой беременности приму Полякову.
Подготовка к спектаклю шла своим чередом, был сформирован бюджет, часть которого должна была обеспечить компания Павла, заказаны декорации, костюмы, особенное световое оборудование, реклама в СМИ, когда вдруг грянула катастрофа.
Катерина до сих пор как вживую слышала голос Павла в телефонной трубке – какой-то сухой, бесцветный, так непохожий на его привычный густой бас.
– Катя, мне придется уехать, – сообщил он ей, и она явственно увидела, как он болезненно морщится, как делал всегда, когда приходилось объясняться экивоками, что претило его прямой натуре. – Не знаю пока, надолго ли. Как только смогу, дам о себе знать.
У нее немедленно заныл висок, к которому прижимался край мобильного. Все это отдавало какой-то нелепой постановкой, дурным водевилем. Что значит – придется уехать, не знаю, надолго ли? Куда уехать? Как? Для чего? Вскочить на скакуна и умчаться, спасаясь от королевских ищеек?
Спросить, впрочем, она ни о чем не успела, муж дал отбой, и в последующие дни номер его оставался недоступен. Зато, как из рога изобилия, посыпались звонки от коллег мужа, членов совета директоров компании, руководства театра и, наконец, ФСБ.
Катерина так и не поняла толком, что же там такое произошло. Выходило, кажется, что фонд помощи детям-инвалидам, который основал Павел, затеян был для отмывания денег его компании. Что с его помощью Павел по какой-то хитрой схеме уклонялся от налогов. Теперь, когда все вскрылось, счета и фирмы, и фонда были арестованы, однако же, как выяснилось, вместе с исчезнувшим Павлом со счетов компании пропали и солидные суммы денег, в том числе и те, спонсорские, что должны были обеспечить постановку спектакля. Именно это объяснили ей суховато-вежливые люди в штатском, заявившиеся к ней домой через три дня после исчезновения Павла.
Вот так, на ровном месте, узнать, что твой муж, которого ты уважала, которому привыкла доверять, мошенник и вор, было нелегко. Однако времени сосредотачиваться на собственных ощущениях у Кати просто не оказалось. Выслушав ее заверения о том, что она не знает, где Федоров, не имеет с ним никакой связи, была не в курсе его махинаций и планов по уводу капиталов за рубеж и, уж конечно, не имеет доступа ни к каким счетам, люди в штатском Кате не поверили. Напротив, в ближайшие дни развернули для нее маленький персональный ад.
Катю снова и снова вызывали на допросы, давили морально, тонко запугивали, ломали. Требовали перестать упрямиться и сдать местоположение мужа. Подкарауливали везде – у дверей собственной квартиры, в транспорте, у магазина, в коридорах театра. Нервы у Кати были на пределе, она стала шарахаться от каждой шагнувшей к ней на улице тени. И на любой самый невинный заданный вопрос готова была истерически проорать в ответ:
– Я не знаю, где он! Не знаю!
Ко всему этому ужасу, в который внезапно превратилась ее жизнь, особую нотку добавляли сомнения – что, если Павел на самом деле никакой не мошенник, что, если его подставили, повесили на него чужие долги, и он вынужден был бежать ради спасения собственной жизни? Но как же тогда он мог оставить ее? Как же не увез с собой, хотя бы не предупредил?
Ответа на эти вопросы у Кати не было. В висках же колотилась оброненная следователем на одном из допросов угроза:
– Зря вы отказываетесь помочь государству, Екатерина Андреевна. Оно ведь может отплатить вам тем же. Вы готовы к тому, что станете никем?
Как оказалось, следователь был прав, Катя была к этому совсем не готова.
Спектакль, разумеется, отменили почти сразу же. Но этого было мало – очень скоро Катя обнаружила, что стала для коллег настоящей парией. На нее косились неприязненно, за спиной слышались ехидные шепотки, второй режиссер проекта, Сережа Шмелев, столкнувшись с ней в коридоре, попросту отвернулся, сделав вид, будто они незнакомы. А директор театрального центра, к которому, в конце концов, Катя явилась, чтобы потребовать объяснений, выслушав женщину с таким выражением лица, словно ему досаждала зубная боль, посоветовал ей не предъявлять претензий.
– Я мог бы уволить вас по статье, вы же понимаете, – холодно объяснил он. – Все эти махинации с фондом, с уклонением от налогов под прикрытием благотворительности бросают тень на весь наш театр. Но мы с вами не первый год знакомы, до сих пор, в общем-то, я знал вас как талантливого и порядочного человека. Так что, в память о прошлом, предлагаю – увольняйтесь сами, не вынуждайте меня идти на конфликт. Вам это сейчас совершенно не на руку.
– Но поймите, я действительно ничего не знала о ситуации мужа, – взмолилась Катя. – Я ведь сама была крайне заинтересована в том, чтобы мой спектакль состоялся. Неужели я пошла бы на такой обман, сами подумайте!
Ей сейчас было не до гордости. В перевернувшемся, расползавшемся по швам мире театр оставался единственным, за что она могла ухватиться, удержаться, спастись от неумолимо засасывающей ее бездны. И если для того, чтобы не потерять и это, последнее, нужно было рыдать и упрашивать сухощавого человека с зеленоватым лицом вечного язвенника, она готова была и на это.
– Я действительно не знаю, где сейчас мой муж. И, в конце концов, госорганы разберутся во всем и поймут, что я говорила правду…
– Голубушка моя, это вы следователю своему объясняйте. А я – не фээсбэшник, – сухо отозвался директор. – Не милиционер, не детектив. Мне разбираться, виноваты вы или нет, некогда. Я работаю с фактами – спектакль, который вы должны были ставить, закрыт и с репертуара снят, вы себя зарекомендовали как человек ненадежный. Мне благодаря вам досаждают сотрудники сами знаете какой организации. Я человек занятой, немолодой уже, на кой мне черт эта нервотрепка? А кроме того, на ближайшее время все постановки уже утверждены, для вас у меня работы нет, а держать в штате бесполезного сотрудника – извините, на благотворительность у меня бюджет не выделен.
Что ж, разговора с директором не получилось. Но Катя не собиралась сдаваться – обращалась во все инстанции, писала письма, звонила, пыталась взывать к коллегам, к знакомым по предыдущим ее проектам. И каждый раз снова и снова натыкалась на равнодушные лица и закрытые двери. Очевидно, вежливые люди в штатском действовали проворнее, заранее упреждая каждый ее шаг. Ей планомерно перекрывали кислород, воплощая в жизнь страшную угрозу. И вскоре Катя прочувствовала, что это такое – быть никем – на собственной шкуре. Ее просто не замечали, смотрели сквозь, вычеркнули отовсюду. О ней забыли – или старались забыть как можно скорее.
Катя металась по Москве, как загнанный зверь, обивала пороги, пыталась добиться справедливости. А по вечерам возвращалась в опустевшую квартиру. В квартиру, где прожила три года с человеком, которого, по всей видимости, совершенно не знала. Который оказался способен подставить ее, впутать в свои аферы. Или попросту безжалостно бросить, спасая собственную жизнь. В квартиру, куда к ней приходили с обыском, где ее допрашивали, морально давили, ломали, туманно угрожали. В квартиру, которая перестала быть домом, перестала быть даже безопасной конурой, где можно отлежаться. Чужое, запятнанное, зачумленное место, клетка, из которой не вырваться, не взлететь, потому что увольнение из театра перебило крылья, надломило хребет.
И в конце концов, отчаявшись, ощутив полную беспросветность своего положения, Катя однажды просто свалилась в этой самой квартире на диван носом к спинке. Не плакала, не думала, не пыталась разработать стратегию дальнейшего поведения. Находилась в каком-то полусонном забытьи, тупой апатии, оцепенелом бесчувствии. Телефон не звонил. Вестей от Павла по-прежнему не было. Если кто из ее знакомых и питал к ней сочувствие – должны ведь были быть и такие? – они, тем не менее, сторонились ее, как прокаженной. Поддержки ждать было неоткуда. Близких друзей у Кати, в общем-то, никогда не было, все – время, эмоции, силы, любовь – уходило в работу. Теперь же, лишившись и ее, Катерина ощущала себя, как беспомощный младенец, не видела вокруг ни одной опоры, которая помогла бы ей шатко, нетвердо, но все же встать на ноги.
И в один из дней, окинув рассеянным взглядом комнату, Катерина задержалась глазами на стеклянных дверцах шкафчика, где муж хранил алкоголь. Виски маслянисто плеснулся в стакане, обжег с непривычки горло, пряной волной прокатился по телу, согревая, успокаивая, баюкая. Сразу отступили подкатывавшие к глазам слезы, ушло чувство беспомощности, паники, страха перед будущим. И даже Павел, три года смотревший на нее темными, подернутыми страстью глазами, называвший своей маленькой девочкой и клявшийся, что будет любить и баловать ее вечно, теперь вспоминался лишь с какой-то ироничной тоской. Что ж, и так бывает. Поверила мутному мужику, подставилась, развесила уши, глупая. Ну да ладно, не ты первая, не ты последняя. Спасибо, что жива осталась.
Катя еще пыталась что-то делать. Убедившись, что в московских театрах дела с ней иметь не хотят, звонила в питерские, нижегородские, самарские, какие-то еще. Запас мужниного виски – как и запас душевных сил – подходил к концу, результата не было. По одному из номеров сердобольная директриса театра объяснила ей, что подробностей ее истории она не знает, однако с именем ее связан какой-то скандал, «а ведь вы понимаете, репутация храма искусства такое дело…» И в конце концов, когда Катя была уже близка к тому, чтобы расколошматить телефон – а за ним и собственную голову – о стену, ей все же ответили – не то чтобы положительно, нет. Просто продиктовали номер человека, руководителя театра одного из кавказских регионов страны, который, по слухам, в свой последний приезд в Москву очень жаловался на бедственное положение театра и жаждал заполучить к себе в труппу хоть какого-нибудь, хоть начинающего, хоть никому не известного московского режиссера. Это была смутная, жалкая, но все же надежда.
Позвонив по продиктованному номеру и проговорив полчаса с крайне велеречивым, несмотря на плохое знание русского языка и чудовищный акцент, завлитом, который, как стало ясно в первые же минуты разговора, представления не имел о том, кто Катя такая и какие спектакли уже поставила, Катерина заполучила предложение прибыть в располагавшийся где-то в горном краю на берегу реки древний город и познакомиться с руководством местного театра лично.
Жизнь в славном городе Сунжегорске оказалась совсем не такой, как представляла себе Катя. В самолете, по дороге туда, ей грезились какие-то благородные джигиты, благообразные седобородые старики-горцы, лукавые черкешенки, стреляющие темными глазами из-под чадры, жизнь простая, чистая, светлая, в которой люди не забыли еще такие слова, как «долг», «честь», «преданность», «ответственность». Ей, пережившей предательство мужа, человека, которому доверяла безоглядно, друзей и коллег, думалось, что, может, это даже и неплохо – быть заброшенной судьбой в такой удаленный уголок огромной страны. Может быть, жизнь, которой виднее, намеренно заставила ее распроститься со столичной фальшивой и алчной суетой, с московской серостью и неврозами и попробовать свои творческие силы в краю, где люди живут правильнее и чище, где балом все еще правят искренние человеческие чувства, и души не испорчены благами цивилизации двадцать первого века.
Однако же на деле все оказалось немного иначе. Выяснилось, что жизнь в Сунжегорском краю подчиняется сонму строгих правил, ритуалов и обычаев, в которых Катя со своими столичными представлениями о действительности никак не могла разобраться. Культурная среда Сунжегорска оказалась плотно сплетена с политической, все вопросы тут решались путем запутанных подковерных интриг, и то, чья пьеса будет демонстрироваться в театре в осеннем сезоне, нередко зависело от того, с кем вчера угощался пловом директор спортивного центра, друг детства министра печати, родного брата руководителя театра имени Лермонтова… Катя же, ничего этого не понимавшая, вела себя, как впоследствии выяснилось, по местным меркам надменно и вызывающе. Не сплетничала, с кем нужно, не заигрывала с местными воротилами, не заводила полезные связи. От всего происходящего у нее кругом шла голова, реальность казалась каким-то абсурдным сном, босховским кошмаром, где одно жуткое существо сменялось другим, а каждая следующая ситуация оказывалась нелепей предыдущей.
То ее приглашал на обед министр культуры и вдруг прямо посреди ресторана принимался читать ей якобы свои последние стихи, в которых без труда можно было узнать знаменитые грибоедовские строчки. То один из мелких чиновников являлся к ней в номер и начинал требовать, чтобы Катя немедленно, прямо здесь, приняла ислам, а затем сочеталась с ним браком и вошла в его дом в качестве второй, любимой, жены. То выяснялось вдруг, что парикмахерша, у которой Катя здесь стриглась, была тайной любовницей министра печати и докладывала ему обо всем, чем делятся с ней клиенты, включая и Катино недоумение по поводу царящих в краю порядков.
Кончилось все это Катино кавказское приключение тем, что постановку, которую она готовила в театре имени Лермонтова, со скандалом закрыли, объявив непристойной, антиправительственной и порочащей репутацию края, а самой Кате настоятельно посоветовали уехать из Сунжегорска, туманно ссылаясь на ее «неподходящий» моральный облик.
Так рухнула последняя Катина надежда остаться в профессии. Ясно было, что теперь, после такого фиаско, да плюс еще не забывшегося связанного с ее именем московского скандала, дорога в театр ей была закрыта навсегда. Катя вернулась в столицу совершенно потерянная. От мужа вестей по-прежнему не было, в столичных околотеатральных кругах и слышать о ней не желали. Кажется, никто уже толком и не помнил, с чего все началось, однако все знали, что режиссер Лучникова – это что-то ненадежное, грязное, неудачливое, связанное с политическими и финансовыми разборками. Ясное дело, связываться с такой одиозной личностью никто не хотел. И Катя, оказавшись совершенно одна, выброшена из привычного круга общения, из профессии, которая с юных лет была ее единственной страстью, с головой погрузилась в депрессию, скрасить которую помогали лишь регулярно пополняемые на кредитные деньги запасы виски в стеклянном шкафчике.
Порой, когда получалось на мгновение вынырнуть из темного омута отчаяния и безнадеги, Катя даже как-то отстраненно удивлялась – и как это ей удалось после такого блестящего старта потерять все в тридцать с небольшим. Ведь у нее все так удачно складывалось, жизнь щедрой рукой раздавала авансы и обещания. Может, это с ней самой было что-то не так, раз она умудрилась прошляпить все, что было даровано? Растратить, разменять, выпустить из рук? Как же так вышло, что в свои тридцать три она из энергичной молодой женщины, известного режиссера, чьи спектакли шли даже на европейской сцене, счастливой жены и в будущем любящей матери превратилась в бессильную, никому не нужную, не имеющую ни профессии, ни друзей, ни семьи развалину?
Из зеркала, в которое Катя иногда мельком бросала взгляд, на нее смотрела костлявая, испитая карга с потухшими глазами и кое-как остриженными седоватыми патлами. Это существо – язык не поворачивался назвать ее женщиной – ни во что не верило, ничего не хотело, перебивалось случайными заработками, которые иногда по доброте душевной подбрасывали ей бывшие сердобольные знакомые – повести детский кружок, снять рекламный ролик, срежиссировать праздник Нептуна в подмосковном санатории. То, что казалось когда-то отличной отправной точкой для карьеры, обернулось случайной вспышкой новогодней шутихи, холостым залпом. Жизнь кончилась, не успев толком начаться.
Со временем Катерина запретила себе разыгрывать в голове спектакли, представлять новые постановки. К чему, если этого никогда не будет? Только травить душу и зарабатывать очередную отчаянную истерику. Надеяться на то, что однажды объявится блудный муж, она тоже перестала. Ясно было, что личная ее жизнь обернулась точно таким же пшиком, как профессиональная.
Лишь иногда, во сне, к ней на несколько мгновений возвращалось все то, о чем когда-то мечталось. И Кате виделось, будто она бродит меж новеньких, выполненных по ее эскизам, театральных декораций, дает указания актерам, а потом смотрит из первого ряда зрительного зала, как разворачивается на сцене жизнь – живая, пульсирующая, настоящая, созданная ею. Лишь иногда ей до сих пор снились топочущие по земле розовые детские пятки, маленькие руки, обнимающие ее за шею, лохматый мальчишеский затылок, пахнущий солнцем, теплом и еще чем-то неопределимым, но таким родным, что щемит сердце. Катя ненавидела эти сны, потому что они заканчивались, и реальность наваливалась на нее вместе с мутным горчащим во рту похмельем. И снова нужно было собирать себя по кускам и погружаться в спасительное ватное бытовое забытье.
Временами Катя как-то очень спокойно, отстраненно задумывалась о том, сколько еще будет тянуть это беспросветное, безрадостное существование. Ее сломили, лишили стержня, дела, необходимого ей как воздух. Так для чего было цепляться ослабевшими руками за разрозненные осколки былой жизни? Потерявшая свое призвание, свою работу, утратившая доверие к людям, чего ради она продолжала просыпаться по утрам и мутными глазами смотреть в серое окно? Казалось, что от последнего решительного шага ее удерживает лишь апатия, неспособность совершить такое, в общем-то, энергозатратное действо. Конец был так ясен, так отчетлив и близок, что Катя думала о нем совершенно без страха, просто ждала какого-нибудь случайного всплеска сил, который позволит ей привести задуманное в исполнение.
Так продолжалось три года, пока однажды Катерине по электронной почте не пришло письмо от турецкого продюсера Мустафы Килинча.