На свет я появился 22 мая 1887 года в Лозанне (кантон Во, Швейцария). Увитый плющом домишко, в котором я родился, и по сей день стоит на эспланаде Монбенон, откуда открывается вид на Женевское озеро и Альпы. Да, моя мать произвела меня на свет во время путешествия. Мне было уготовано стать её вторым и последним ребёнком, а её первому отпрыску – как и я мужского пола – исполнилось к тому времени двадцать три месяца. Мои родители были английскими подданными. Отцу, Отто Синклеру Ллойду, тогда, кажется, перевалило за тридцать, и я собираюсь не откладывая поведать вам о нём всё, что мне известно, ибо его я почти не знал и посему хочу поскорее покончить с этой частью биографии.
Итак, ростом отец был чуть выше среднего. Красивым назвать его было трудно: ему явственно не хватало внешнего благородства, но весьма гладкие каштановые усы и борода, а также высокий лоб интеллектуала, должно быть, придавали его виду бесконечную элегантность. Талантов же у него не наблюдалось никаких. Однако в образованности ему отказать было нельзя: он в совершенстве владел греческим и латынью и даже неоднократно брался за переводы античных авторов, но будучи страшным лентяем, ни одного перевода он так никогда и не закончил. Кроме того, он увлекался изрядным количеством наук, в особенности астрономией, и я даже отчётливо помню, как мы с ним – или же дело было позже и с матерью? (тут память меня подводит) – настраивали большой аппарат, через который можно было смотреть на Луну. Но из всех качеств моего отца прежде всего стоит отметить лень и дилетантство, которые превращали его в человека хотя и интеллигентного, но серого и совершенно ничем не отличающегося от всех остальных образованных людей планеты. Я вспоминаю презрительные слова Оскара Уайльда, который был женат на сестре моего отца и на дух его не переносил: «Это самый заурядный человек из всех, с кем я знаком». Среди его добродетелей первое место занимала, пожалуй, трезвость: воздержание от табака и алкоголя. Мать не упускала случая напомнить мне, что ни разу в жизни он не притронулся ни к сигаре, ни к бокалу вина. Однако же в его любовных делах мне всегда виделось, уж и не знаю почему, нечто мрачное. Забыл сказать, что он страдал от увечья плеча, да и вообще крепким здоровьем похвастаться не мог. Он жил на ренту и получал приблизительно сорок тысяч франков доходов. На моей матери он женился, когда та была ещё молоденькой шестнадцатилетней сиротой и бесприданницей, только что закончившей пансион. Невысокого роста, русоволосая, она, судя по фотографиям той поры, была чертовски привлекательной, почти красавицей, вдобавок в ней чувствовалась та лёгкая вульгарность, которая мне как раз особенно по нраву. Но до чего противоречив был её характер! Моя мать – такая, какой её знал я – обладала решительным умом, практичностью во всём, неутомимой предприимчивостью, добрым сердцем, умеющим, однако, ожесточаться, силой воли, озлобленностью, переходящей в агрессию, и прежде всего любовью: с жаждой жизни, жизни на широкую ногу, с ненавистью ко всему мелочному, посредственному, ограниченному. Моя мать – женщина необузданная. Любопытно, что я унаследовал точь-в-точь все достоинства и недостатки месье Ллойда, но что странно, я обнаружил, что мне достался, причём полностью, и характер матери. В итоге я с малых ногтей был откровенно ленивым и вместе с тем деятельным, любвеобильным и равнодушным, а к двадцати годам в результате сочетания всевозможных унаследованных черт и атавизмов, а также сотен факторов влияния среды, мне было суждено, наконец, стать человеком двадцатого столетия, иначе говоря, существом, наделённым самыми прекрасными свойствами души на земле.
Моя мать, будучи особой хрупкого телосложения, в отрочестве заболела чахоткой, но ей удалось достаточно быстро от неё излечиться. Из рассказанных ею воспоминаний молодости мне запомнилось, как она в школьные годы переписывала стихи из антологий поэзии и выдавала их за свои, стараясь добиться восхищения одноклассников и претворить таким образом в жизнь мечту о славе поэта. Я также знаю, что она всегда хотела, чтобы её дети стали художниками. Надо сказать, в этом смысле ей повезло. И всё же я не видел её в большем волнении, чем в те минуты разговора, когда речь заходила о её приятельских отношениях с Оскаром Уайльдом или о вечерах, проведённых в обществе величайших пианистов и виолончелистов того времени – в эти мгновения оживала её безудержная страсть к кумирам. Ах, с каким восторгом говорила она об Оскаре Уайльде, а точнее, об Оскаре: Оскар делал так, Оскар делал эдак. «Оскар, – без устали вторила она, – терпеть не мог всех этих людишек, которые ему подражали, и приходил в ярость, если узнавал, что тот или иной перенял его манеры. Он даже говорил, что попадись ему кто-нибудь из них по несчастному стечению обстоятельств на глаза, то он выдрал бы ему волосы, плюнул бы ему в лицо и затоптал бы его ногами». И моя мать всегда торжествующе добавляла в конце рассказа: «Вот! Видишь, он точь-в-точь как я! А однажды Оскар сказал мне: эти жалкие идиоты, мол, меня больше уже не злят: я, наконец, понял, что так они выказывают своё восхищение. А каким изумительным собеседником он был! Диву даёшься! Красотой этот человек не отличался, но каким очарованием он обладал! Частенько мы ходили с его женой в театр, и Оскар оставлял нас, чтобы засвидетельствовать своё почтение самым именитым дамам. Так и вижу его в ложах подле обнажённых плеч достопочтенных леди. Его жена из-за этого немного переживала, однако ж к ней он всегда относился как настоящий джентльмен. К примеру, когда они были в Париже, если он выходил в общество один, то непременно посылал в гостиницу мадам Уайльд розы. Боже мой! Какую жизнь я вела в высшем свете Лондона! Бесподобно! Величие и декаданс. Уму непостижимо, как бедный Оскар настрадался! Подумать только: чуть ли не каждый день присутствовать при утреннем моционе принца Уэльского, а в итоге оказаться ни с чем за решёткой! Ох, бедный, бедный Оскар! Эти англичане – форменные свиньи! Да, помнится, он взял взаймы – Господи! Вот чудак! – двадцать пять тысяч франков у месье Ллойда, твоего отца, лишь потому, что ему приглянулась на витрине какая-то безделушка. Эти двадцать пять тысяч франков достанутся вам, дети мои, скорее всего, после моей смерти, ведь, как ты догадываешься, отдать долг Оскар забыл. Иногда он приглашал друзей в один из самых роскошных ресторанов Лондона, а когда приносили счёт, он просил прощения, говоря, что забыл бумажник. Как и все великие люди, он был законченным эгоистом, и я уверена, что для вас он бы никогда и палец о палец не ударил. Представь себе, что он безумно ревновал даже к твоему брату Отто, а бедняжке тогда было всего-то двадцать восемь месяцев от роду. Это всё потому, что мои дети были явно слишком прелестными!»
Моего дедушку по отцовской линии она тоже боготворила и без конца повторяла мне: «Не забывай, что твой дедушка был одним из знаменитейших адвокатов Англии и что он добился величайших почестей. Ростом он был примерно с тебя и выглядел крайне изысканно, лицо его освещало благородство, и нос особенно был исполнен духовности. Скажу тебе, мальчик: ты его точная копия, даже тётушка Лизи написала мне, что глазам своим не могла поверить, увидев, как ты на него похож. Больше всего на свете я хочу, чтобы ты пошёл той же дорогой, но это вряд ли случится. Как думаешь? Надо сказать, меня всегда поражало то, что вы оба начали свой жизненный путь одинаково, и это всё ещё оставляет мне надежду на твоё будущее. Вы оба совершенно неисправимы – мне думается, что это слово действительно применимо к тебе – вот и он, тоже ни на что не годный, чувствуя отвращение к Европе, уехал в Америку и жил там почти так же, как ты. И лишь в двадцать шесть лет он вдруг одумался, бросил старые привычки, отказался от лени и бесцельного прозябания и с головой окунулся в работу. К сорока годам он уже владел состоянием в сорок шесть миллионов, которое, однако, тут же промотал в нескончаемой череде загулов. Умер он, что называется, от разного рода излишеств, но мне кажется, главной причиной смерти стала та ужасная болезнь, которую он подхватил от женщин. Впрочем, бабушке твоей жаловаться было совершенно не на что. Несмотря на расточительность мужа ей всё-таки удалось сохранить несколько миллионов. К тому же она получила в наследство немалую часть его коллекции картин, которая, говорят, была поистине великолепной – правда самые красивые полотна он завещал друзьям и даже прислуге.
Эта бабушка живёт до сих пор где-то далеко, не знаю где. В семье о ней всегда отзывались не лучшим образом, утверждая, что она ненавидит общество и вместо людей предпочитает любить своих четвероногих питомцев. Так что мизантропия и нечеловеческая любовь к животным достались мне именно от неё».
О своём семействе я знаю лишь то, что оно одно из самых почитаемых в Лондоне и что большинство родственников ведут непринуждённый образ жизни, наслаждаясь привилегиями армейских и морских офицеров или состоятельных, титулованных снобов.
Когда моя мать снова смогла отправиться в путь, родители вернулись в Лондон, взяв с собой обоих детей. Из нашей тогдашней жизни в этом большом городе я почти ничего не помню. Мне известно, однако, что год спустя после возвращения мой отец сбежал со школьной подругой своей жены и навлёк, таким образом, на мою жизнь череду непредсказуемых последствий.
Тяготясь одиночеством, моя мать уехала в Лозанну к одной пожилой англичанке, которая когда-то была её опекуншей. Детей она забрала с собой. Там она начала длительный и тягостный процесс развода, осложнённый ещё и тем, что англичане не признают измену достаточным поводом для разрыва брачных уз. Скандал в семье был жутким. Тётушки и кузины из лучших побуждений засыпали девятнадцатилетнюю мать посланиями, упрекая её в том, что она не имеет права ввязываться в эту юридическую процедуру, что Ллойды до конца дней не смоют с себя позор и что христианские заповеди призывают к прощению в любых обстоятельствах.
Годом позже мать моя стала свободной: решение о разводе было принято в её пользу, а отцу пришлось оставить ей половину своего состояния.
(третий день) В 1890 году Лозанна не была похожа на тот город, что предстаёт перед глазами в наши дни. В ту пору там проживало от силы тридцать тысяч человек. Жёлтые трамваи ещё не бороздили площади; улицы были тише, а садов было больше. Дома́, впоследствии послужившие пристанищем для знаменитых мечтателей, населяли тогда меланхоличные иностранцы, и особенно много было англичан.
Второго мужа моя мать встретила во время посещения больницы. О романтической идиллии мне известно немного. А<нри> Г<ранжан>, мой будущий отчим, проходивший тогда практику в этом заведении, был сыном бакалейщика, хозяина бойкой лавки в центре города. Учёбу он начал в Лозанне, продолжил в Вене и завершил, кажется, в Берне. У него не было ни гроша за исключением весьма скудных карманных расходов. С какой стороны ни посмотреть, ничего хорошего в такой партии не было! Среднего роста, очень худощавый, темноволосый, усатый, достаточно привлекательный и серьёзный – по-видимому, он всё-таки умел нравиться женщинам, потому что решение о свадьбе было принято почти сразу же, хотя и не обошлось без старухи-опекунши, которая отправилась разузнать всё о нём у бывших учителей. Впрочем, те на похвалы не скупились.
Свадебного путешествия предусмотрено не было, и молодые тотчас же устроились в одной из красивейших квартир Лозанны в доме номер 33 по улице Бург, которую ещё до недавнего времени можно было отыскать на карте. Жилой дом стоял между двором и садом. Во дворе вход обрамлял стеклянный навес, а на наш третий этаж вела изумительной красоты лестница с коваными перилами!
Первым делом молодожёны принялись скупать разнообразные вещицы, чтобы обставить квартиру как можно шикарнее по меркам провинциального городишки, в котором царили буржуазный вкус и пристрастие к роскоши: ковры, гардины, двойные шторы, кресла с шёлковыми чехлами, антикварные сундуки и серванты, гостиные в китайском стиле, люстры. Во всех комнатах были высокие потолки. Повернув с лестничной площадки налево – а существовал ещё и другой вход с правой стороны – гость попадал сперва в прихожую, а затем в просторную переднюю. В противоположной от входа стене слева был вход в детскую, а посередине – большая двустворчатая дверь, ведущая в гостиную с колоннадой. Справа находилась столовая. Позади столовой и вдоль всей гостиной проходил коридор, единственное соединение которого с первой комнатой представляло собой окошечко для передачи блюд. Этот коридор вёл в родительскую спальню, которая также располагалась рядом с гостиной и выходила, как и наша комната, окнами на сады, бульвар позади холма Бург и озеро вдали. В этой части дома имелась ещё и кладовая, состоящая из двух или трёх помещений – самым замечательным в этой квартире было, пожалуй, то, с какой изысканной нецелесообразностью использовалось пространство. Широкий, невероятно длинный и светлый коридор, проходящий вдоль второго огромного двора, пересекал квартиру, спускался на несколько ступеней к туалету и чуть дальше к комнате прислуги, а затем уходил ещё ниже и поворачивал в другое крыло, состоящее из второй прихожей, кухни, чулана и, наконец, приёмной для пациентов, окна которой выходили, как и окна в кабинете доктора, на улицу Бург.
Издержки были столь большими, что мои родители начали совместную жизнь с долгов. Эта экстравагантность вызвала среди жителей Лозанны немало пересудов: некоторые предполагали, что моя мать сказочно богата, другие же, в том числе друзья и новоиспечённые родственники, считали, что ей бы не помешало быть поскромнее, ревновали и жалели моего отчима, ибо как это только швейцарца могло угораздить жениться на иностранке. Очевидно, врачебная практика не приносила никаких доходов. Оставалось только ждать, что он возьмётся за ум и станет, одним словом, настоящим мужчиной. Клиентура была у него тогда немногочисленной и состояла в основном из рабочих, которые приходили к нему с жалобами на горло, нос и уши – область специализации месье Г. – и которые никогда не платили. Его жена в шутку иногда сама притворялась пациенткой, звонила в дверь, просила прислугу впустить её и ждала в приёмной, а когда её муж, не принявший ни единого больного за весь день, вызывал её в кабинет, то обнаруживал, что это розыгрыш.
Вечера они, надо полагать, проводили на балах. Собственных впечатлений от того периода у меня в памяти практически не сохранилось. Меня воспитывали горничная и кормилица, и, говорят, тогда я доводил всех до белого каления. Будучи совсем ещё крохой, прелестным малышом, я уже проявлял неслабый характер и чуть что вопил так громко и протяжно, что моя мать утверждала, будто никогда не слышала, чтобы такой маленький мальчик издавал подобные звуки. Мой брат был старше меня на два года, и, судя по фотографиям, очарования ему было не занимать. Я действительно (4-й день) не могу в точности рассказать о моих тогдашних мыслях или ощущениях, так что я лучше сразу перейду к моим первым поступкам, которые, правда, оставили весьма смутные воспоминания. В раннем детстве у меня случился плеврит, который чуть было не стоил мне жизни. В куклы играть я напрочь отказывался, а когда мне всё-таки подарили куклу, то я, взбесившись, разбил её вдребезги. Зато с утра до вечера я катал по плиткам большого коридора десятикилограммовые гантели: положив доску на пол, я скатывал их в переднюю, а оттуда толкал их до своей комнаты с увлечёнными «вж-вж-вж», изображая водителя. Позже мне подарили паровоз с прицепом из товарных и пассажирских вагонов. Этот поезд, должно быть, стоил целое состояние, потому что выглядел он точь-в-точь как настоящий, и именно он пробудил в моём брате первые проявления дурных наклонностей. Я нагружал состав шерстью и хлопком и представлял себе, как веду торговлю в разных странах. Отто же исподтишка подначивал меня на инсценировку всевозможных катастроф: падений или столкновений, которые он считал куда более зрелищной игрой. Таким образом он окончательно доломал мою игрушку, а после того как он якобы случайно несколько раз на неё наступил, чинить уже было просто нечего. Нами занималась служанка по имени Мари и учительница-англичанка Мисс Карри, в обязанности которой вменялось разговаривать с нами по-английски, и над которой мы тогда ещё совсем невинно подшучивали. Кухарку мы почти не видели. В семь лет я был настолько неловок и ленив, что всё ещё звал горничную перед выходом из туалета. Там я мог какать целый час, а потом ждал, что та вытрет меня и подтянет мне штаны. Едва выдавив последние испражнения, я кричал во всё горло: «Майи, Майи, я готов», – и служанка стремглав неслась мне на помощь.
В наш сад можно было выйти только через сад управляющего – нотариуса с первого этажа – спустившись по тёмной галерее, которая проходила под старым, заброшенным домом и которую позже мы стали называть Таинственной пещерой. Те триста квадратных метров, где нам разрешалось играть, были сплошь покрыты сорняками: высокая трава росла вперемешку со всевозможными колосьями. В углу стояло большое тутовое дерево, по которому мы лазали уже тогда, когда нам ещё и в голову не приходило тайком забираться в соседские сады или кидать камешки в прохожих, идущих по дороге за холмом Бург.
Из других домашних развлечений нам особенно нравилось корчить рожи сумасшедшей хозяйке дома, когда та появлялась в окне своей квартиры на третьем этаже. Мы показывали ей язык, и она отвечала нам тем же; а иногда мы плевали ей в лицо. Те небольшие деньги, которые находились в моём распоряжении, я любил прятать в воображаемых банковских сейфах, сооружённых из различных деревяшек. Уже тогда я мечтал о миллионах и, как взаправдашний скупердяй, часами наслаждался мыслью о заветных тридцати пяти сантимах, что лежали – и, может, видели сны? – в моём хранилище. Деньги казались мне чем-то настолько прекрасным, что когда примерно в тот же период мать спрашивала меня: «Фабиан, чего ты больше хочешь: пойти в театр или получить стоимость билета?» – то Отто выбирал спектакль, а я отвечал: «Я хочу три франка». Даже несмотря на то, что театральные представления меня завораживали. А однажды я задумал построить систему каналов, ведущих из ванной, и затопить паркет. Но самое большое удовольствие доставляла нам игра в достопочтенных господ. В детской мы строили шатры из простыней, перин, покрывал и всего, что только попадалось под руку. Надо сказать, что игра эта вызывала одобрение даже у родителей, которых мы приглашали в гости в наше новое жилище.
Каждый из нас по очереди был то принцем, которому полагалось лениво лежать на коврике перед кроватью и поглаживать примостившуюся у ног кошку, то слугой. По вечерам мы прятали Мину́ в ящик и выпускали её, как только мать, поцеловав нас перед сном, уходила, а горничная отворачивалась. Тогда мы продолжали игру, частенько аж до полуночи. И снова мой брат играл роль раджи, я был обязан ему подчиняться, а он меж тем вальяжно рассиживал вместе с кошкой меж двух перин – в них я должен был впрячься и провезти его двадцать или тридцать кругов по паркету. При этом он принимал самые изнеженные или тиранские позы и презрительно покрикивал: «Я король, – произносил он, – я купаюсь в розовых лепестках; а ты всего лишь ничтожный пёс; все богатства принадлежат мне; а у тебя нет и пяти сантимов; поднажми, или же я отхлещу тебя кнутом». Затем наступал мой черед быть всемогущим, а Отто должен был смириться с участью мула. И хотя, когда я осыпал его ругательствами, он и говорил: «Знаешь, я вовсе не против побыть мулом, ведь мул легко может испортить тебе воздух», – я отвечал ему: «Вперёд, ты должен провезти меня ещё двадцать четыре круга», – и сама мысль об этих усилиях приводила меня в умопомрачительный восторг: «Я сижу в тепле, а ты там хоть сдохни от холода, надеюсь, ты подхватишь плеврит». Ещё мы носили друг друга на спине, и если тот, кто играл роль слона, падал с ног от смеха, то пройденное расстояние не засчитывалось. А если же наездник не мог удержаться, то ему тут же приходилось становиться в упряжь. Позже, совсем раздухарившись, мы уже не ограничивались одной нашей комнатой и выезжали верхом друг на дружке в переднюю и даже в гостиную, где риск разбить что-либо был намного больше. Виноватым в поломках всегда было «верховое животное» – на это мы и рассчитывали, и этим всё неизбежно заканчивалось, поскольку тот, кто был лошадью, начинал ходить зигзагами на подгибающихся коленях и с каждым шагом натыкаться на шкафы и серванты, в которых дребезжали безделушки. Покатываясь со смеху, он изо всех сил старался выпрямиться и в итоге не выдерживал и падал под градом острот брата, да и собственных шуток, которые отпускал, чтобы казаться смелее. В эти мгновения наше возбуждение переходило в исступление. Когда мы врезались в очередную этажерку, мы взвизгивали: «Видел, гордость duck, – так мы ласкательно называли мать, “duck” – это “утка” по-английски, а под словом “гордость” мы подразумевали предмет интерьера, которым она особенно дорожила, – чуть было не тарабахнуласё (сломалась), и её любимый Веджвуд[37] чуть было не разлетелсё вдребезгиё, – мы почти к каждому слову прибавляли букву “ё”, нам казалось это очень забавным, – ты виделё, онё всё-таки не разбилсё-ё-ё», – а на глаза с испугу наворачивались слёзы. (5-й день) В качестве воспитательных мер мать читала нам нравоучения и даже могла отвесить пощёчину, а когда наш детский цинизм окончательно выводил её из себя, она снимала с ноги домашнюю туфлю и бегала с ней в руках за нами по дому, пытаясь нас отлупить. Иногда по вечерам, перед тем как родители уезжали на бал, мы упрашивали её подойти к нашим кроватям и заворожённо рассматривали её наряды, которые мне лично казались умопомрачительными. Мари от нас ушла. Я долгое время считал её своей матерью и лишь одной ей позволял нянчиться со мной. Чтобы вывести меня из этого заблуждения, той, которая произвела меня на свет, потребовалось объяснить мне, что именно ей я был обязан жизнью. Это откровение вызвало у меня недоуменную реакцию: «Почему же ты не сказала мне об этом раньше?» Теперь новой служанке Эмме было поручено провожать нас в начальную школу, в которую я только тогда, в возрасте девяти с половиной лет, начал ходить, а также водить нас гулять – времяпровождение, которое мы ненавидели всей душой. Однако с этой гувернанткой прогулки стали вызывать у нас меньше недовольства, коль скоро она давала каждому из нас по пять сантимов в обмен на обещание никому не рассказывать о её любовнике, с которым она каждый раз встречалась, и который исправно гулял вместе с нами. Мы же в свою очередь не упускали такой возможности и частенько шантажировали её, угрожая донести родителям. Под напором угроз она сдавалась и доплачивала нам ещё по пять или даже по десять сантимов – деньги для нас баснословные, особенно в сравнении с тем, сколько давали нам на карманные расходы родители: Отто получал двадцать сантимов в неделю, а я десять. Первым увлечением Эммы был садовник: её ровесник, высокий, темноволосый, кудрявый и на редкость сильный. Именно он первым открыл для меня всю красоту силы, которой я так искренне восхищался. Просто ходить рядом с ним было для меня уже ни с чем не сравнимой радостью. Я до сих пор помню, как мы ездили за город и он воровал орехи или укладывал на обе лопатки не пойми откуда взявшегося жандарма с такой ловкостью, что тот от неожиданности даже и не пытался сопротивляться. Иногда жандармов оказывалось двое или трое, и тогда он играючи отбрасывал их по сторонам, ждал, когда они поднимутся на ноги, и тут же снова валил их на землю, приводя несчастных в полное замешательство. Пожалуй, больше всего я любил щупать его бицепсы, чувствуя, как лихо перекатываются упругие шарики мышц у меня под рукой. Мне известно, что он сидел в тюрьме, но я не думаю, что преступления его были чем-то уж совсем из ряда вон – скорее всего, его осудили за какую-нибудь драку. В саду – он работал на моего отца – он подсаживал нас на верхушку лестницы, поднимал её и раскачивал одной рукой. Потом Эмма стала приводить австрийца, который нашёл для нас куда более опасное развлечение. Мы ходили в поле и играли в жмурки. Когда наступала его очередь завязывать глаза, он повторял правила игры, согласно которым нам запрещалось выходить за пределы прямоугольной площадки, условно ограниченной фруктовыми деревьями, и бросался за нами вдогонку, что есть силы размахивая жуткой дубинкой. Я до сих пор удивляюсь, как это он нас только не прибил, и вспоминаю, с каким звериным выражением лица он за нами бегал. Несмотря ни на что, эта игра была нам по душе, в сущности, как раз из-за чувства ужаса, которое нам так нравилось. Затем появился следующий кавалер. Этот за всё время не сказал ни слова, но зато разрешал нам часами напролёт бесплатно кататься на американских горках, которые тогда временно установили на площади Тюннель и которые он обслуживал.
Где-то в этот период к нам приехал месье Ллойд, которого мы звали лондонским папой, чтобы отличать его от лозаннского папы; последнего же мы ещё называли папелло. Он остановился в отеле, куда нас и привела гувернантка. Не помню, чтобы мы очень обрадовались. Мы накупили самых скверных конфет, которые только продавались, и когда отец признался, что вкус у них был не слишком приятным, мы принялись запихивать их ему в рот, кривляясь и вообще ведя себя, мягко говоря, невежливо. Он отвёз нас в Женеву и не поскупился на все
Яркая жизнь, funiculi, funicula[38]
развлечения Выставки[39], которая тогда только открылась в городе. Я помню, с каким экстазом я забирался в кабину канатной дороги или сидел на сиденье вращающейся комнаты[40]. Эта поездка продлилась не больше четырёх-пяти дней.
В начальной школе я потихоньку осваивал чтение. Учиться же мне не нравилось вовсе. Любовь к знаниям нам прививали две учительницы – престарелые монашки. Одной было около семидесяти, и она обучала балбесов младшего возраста, среди которых был и я, а другая, лет, наверное, пятидесяти, занималась с учениками постарше и готовила их к вступительному экзамену в среднюю школу. Хорошие оценки мы приносили домой исключительно потому, что воровали из столов старух жетоны, служащие для подсчёта заработанных баллов. Школа находилась на улице Бург в двух шагах от нашего дома, и замкнутый её мирок состоял сплошь из мальчиков, которые к тому же принадлежали к зажиточным семьям Лозанны. Именно в таком кругу нам пришлось заводить первых приятелей и выбирать первых жертв. У моего брата наблюдалась некоторая склонность к рисованию, но, как и я, он только и ждал, что часы пробьют полдень и можно будет, пиная мяч, носиться по улицам или драться с мальчишками. Ещё мы ходили клянчить конфеты у продавца бакалейной лавки: потолок магазинчика был по совместительству полом нашей классной комнаты, а несколько служебных помещений занимали часть второго этажа, так что одна стена была смежной со школьной. Обычно мы получали горстку мятных леденцов, продекламировав следующее приветствие:
Попугайчик – пёстрый хохолок,
Расскажи-ка поскорей стишок —
Дам тебе конфетку я, дружок.
К десяти или одиннадцати годам во мне стала пробуждаться чувственность. Слепо следуя инстинкту, я запирался в туалете; не снимая одежды, я ложился на живот и на полу пытался воспроизвести любовные телодвижения – процесс доставлял мне удовольствие и заканчивался слабым оргазмом. Меня возбуждал свежий запах мочи, исходящий от стен, и это действо стало повторяться каждый день. От такой привычки мне было немного не по себе, и однажды вечером я всё рассказал Отто, который, расхохотавшись, тут же научил меня более простому способу мастурбации. Первая попытка закончилась неполным удовлетворением и лёгким раздражением полового органа.
В то время мой брат посещал классические занятия в средней школе кантона и учил азы латыни: к концу первого триместра он уже был третьим в классе по успеваемости, и мать, предвкушая долгожданное оправдание всех своих надежд, несказанно гордилась тем, что воспитала, как ей казалось, великую личность. Разочарование не заставило себя долго ждать. На протяжении некоторого времени Отто по секрету показывал мне всевозможные мелочи, которые он торжественно извлекал из карманов. То календарик за пятнадцать сантимов, то на удивление дорогая ручка, то пистолетик или даже мяч, появление которых меня порядком озадачивало, ведь мне было прекрасно известно, что денег ему давали столько же, сколько и мне, а именно – тридцать сантимов в неделю.
Однажды, сияя от радости и собственной значимости, он поведал мне, что всё это он украл, и предложил мне тоже извлечь пользу из его воровства. Он стал по дешёвке продавать мне разные вещицы, и поначалу я с восторгом участвовал в этих сделках, но через несколько дней пыл мой поубавился, и тогда я решил, что и сам без труда могу стащить всё, что мне только приглянется. Когда я поделился с ним этим соображением, он тотчас же со мной согласился и в ярчайших подробностях рассказал мне о своих подвигах. «Это, – утверждал он, – проще простого! Знаешь ту канцелярскую лавку М.? Ещё сегодня утром я украл там блокнот; а чего только мы вместе с К. не прикарманиваем в универсальном магазине! Позавчера мы украли по пистолету и по десять коробок наживок каждый. Помнишь тот большой красный мяч, а? Угадай, где я его взял? Всё в том же универсальном магазине! Поверх него куртка сильно топорщилась, и К. боялся выходить. Но всё-таки это очень легко. Только полный дурак не станет воровать. Хочешь, можем прямо сейчас вместе попробовать». (6-й день) По его совету для первой вылазки я выбрал бакалею, которая была чуть ли не напротив нашего дома. Я попросил лакричной воды на пять сантимов, а пока мне её наливали, я дрожащей рукой стянул маленькую упаковку какао стоимостью в десять сантимов. К несчастью, когда я подошёл к кассе и объявил цену покупки, меня поймали. «Нет-нет, – поправил меня кассир, – Вы ошиблись, Вы должны пятнадцать сантимов с учётом того, что у вас в рукаве». Я густо покраснел, вернул товар и в полном смятении вышел на улицу. Мой брат, поджидавший меня во дворе нашего дома, покатился со смеху, услышав рассказ о моём провале. Урока из этого я не извлёк, и уже на следующий день вновь взялся за дело, но только в другом месте, где всё прошло гораздо удачнее. Воровали мы обычно втроём: я с братом и школьный приятель по имени К. – маленький, бледный и замкнутый мальчик, у которого умер отец (на могилу покойного, мы, кстати говоря, бегали мочиться забавы ради). У К. была какая-то деформация полового органа – скорее всего, сужение уретры – в результате чего он мог пи́сать невероятно длинной струёй, и моча его под напором долетала аж до стёкол фонарей. Мы всегда с нескрываемым любопытством смотрели, как он пи́сал, а его член раздувался, словно шарик. Вместе мы любили устраивать всевозможные глупые розыгрыши. Например, в книжном магазине мы просили продать нам немного бензина, в другой лавке – полкило дырок от кренделя. А любимая шутка над галантерейщиком состояла в том, чтобы задать вопрос: «Нет ли у Вас арабских сук… онных рукавиц, месье?» И наконец, мы коверкали английское слово “plumcake”[41] и спрашивали у продавцов плумовую каку. Я помню, что как раз при выходе из одной кондитерской, где у К. были знакомые, мы, представившись потенциальными покупателями плумовой каки и давясь от хохота, так суматошно, по-хулигански проталкивались к выходу, что Отто разбил первые свои часы, которые ему подарили накануне.
Мать К. заподозрила, что её сын что-то скрывает, проследила за ним и в итоге узнала, откуда берутся новые вещи. К тому же пойманный с поличным мальчик тотчас во всём сознался, не забыв, однако, переложить ответственность за содеянное на Отто, который, мол, его подговаривал на кражи. Эта милейшая женщина в мгновение ока оказалась у нас дома. Моя мать побеседовала с ней, и сперва не поверив своим ушам, затем огорчившись, позвала нас для очередной порции нотаций. Вернувшись в детскую, мы заговорили о том, что ждало нас дальше: о палке. Поняв, что вразумительные беседы с нами ни к чему не приводили, отчим, посовещавшись с супругой и окончательно отчаявшись повлиять на наши бунтарские души иным способом, решился, наконец, нас поколотить – даже несмотря на всё то отвращение и смущение, которое он испытывал при мысли о необходимости взять на себя обязанности полноправного отца. И это наказание было далеко не первым в нашей жизни. Тем временем мы гадали, кого как накажут: «Ты старший, и тебе достанется не меньше двадцати ударов, а мне – только десять». Брат говорил: «Запомни, о бумажнике ни слова! Как бы тебя ни упрашивали, ты должен всё отрицать. Я хочу быть первым – так я смогу от души повеселиться, когда будут пороть тебя, ох, братец, как тебя отделают! Пропала твоя бедная задница! Ты самое малое четыре дня не сможешь пукат-ё, вот смеху-то будетё-ё-ё!» И несмотря на мучительное состояние, в котором мы пребывали, каждый из нас умудрялся больше всего радоваться несчастью брата, что, впрочем, не мешало нам готовиться к казни и запихивать в штаны носки и платки. Знакомый скрежет ключа в замке известил нас о приходе палача. Сердце ушло в пятки, но мы всё ещё изо всех сил пытались смеяться. Мы представляли себе: duck плачет, папелло ищет палку, нам крышка.
Чуть позже мы услышали шаги, направляющиеся в нашу сторону, брат быстро сел, делая вид, что читает, а я стал сосредоточенно глядеть в окно. Дверь отворилась и вошёл отчим:
– Отто, Фабиан, идите сюда, – приказал он, пряча за спиной палку. – Отто, что это такое? Приходила мадам К. Так ты, значит, воруешь в магазинах? И не стыдно тебе? Подумал бы о нашей репутации! Ты довёл маму до слёз (этот аргумент всегда безотказно действовал на моего брата), вы самые настоящие хулиганы, по вам и вправду палка плачет.
Он схватил брата за руку и приступил к исполнению наказания. Отто поплакал и покричал для виду, чтобы показать, как ему больно, но в целом выдержал расправу стоически. Со мной всё произошло иначе. Я покорно выслушал обвинения, но как только палка взмыла в воздух, я принялся истошно кричать: «Нет, не надо, клянусь тебе, я больше не буду», переходя на жалобные: «Хватит, хватит» и душераздирающие «Ай-яй-яй, ты бьёшь по ногам». Вдобавок я изо всех сил выкручивался, отпрыгивал вперёд, пытаясь увернуться от палки, и катался по полу. Как только процедура завершилась и нас оставили одних, мы принялись делиться впечатлениями.
– Мне ни чуточки не было больно, – хвалился брат, – по мне даже и не попали, разве что один удар пришёлся на место рядом с носком. А вот тебе-то как досталось! Хотя и ты тоже не сильно орал, а когда тебя били по заднице, было даже не смешно.
– Ой, ну что ты, я и почувствовал-то всего два удара: по заднице и по икрам.
Исправить нас было решительно невозможно. Эмму уволили за безнравственное поведение; несколькими годами позже мои родители выступали в качестве свидетелей на суде в Эвиане. Наша бывшая гувернантка оказалась замешана вместе с каким-то бандитом в деле об ограблении, и её приговорили к двум годам тюрьмы. Тогда стало известно, что и наших родителей она обокрала, и что лозаннский ростовщик, который не удосужился заручиться гарантиями, обязуется полностью возместить им стоимость золотых часов и различных драгоценностей. Мисс Карри тоже уже давно от нас ушла, так и не научив нас ни единому английскому слову. Новую гувернантку звали Мартой. Её предшественница проработала у нас в доме так недолго, что упомянуть её следует лишь в связи с забавным случаем, который характеризует необычайную эксцентричность моего отчима. Он потребовал, чтобы она называла его господином Маркизом Бельвильским – на этот титул у него, разумеется, не было никакого права – и чтобы она обращалась к нему, к его жене и детям исключительно в третьем лице. За малейшее пренебрежение сиим требованием он её крайне строго отчитывал, что совершенно выводило служанку из себя: подобные притязания казались ей немыслимыми – тем более в Швейцарии, где взгляды были настолько либеральными, что во многих семьях хозяева сажали прислугу за свой стол. В общей сложности эта комедия продлилась две недели.
Уж не помню, с ней ли было дело, но однажды я получил пощёчину и так взбесился, что вонзил ей в ляжку зубцы садового инструмента.
Остались только Марта и кухарка, которую, правда, первая вскоре после какой-то ссоры потребовала выгнать, грозясь, что уйдёт от нас, и уверяя, что и сама может прекрасно справиться со всеми делами по хозяйству, включавшими в себя, помимо приготовления пищи, приём пациентов, поддержание чистоты в квартире и, прежде всего, присмотр за нами.
И вот к нам снова приехал лондонский папа. Он отвёз нас в Глион, и я помню, что во время поездки на фуникулёре по направлению к деревне я сидел напротив само́й императрицы Елизаветы Австрийской, которой позже было суждено погибнуть от рук убийцы в Террите. Месье Ллойд сказал, что мы сильно выросли и очень изменились. И ещё бы!
Впечатления от озера и гостиницы
С ним мы себя вели самым неподобающим образом, давая волю всем своим дурным наклонностям. Мы дёргали его за бороду, забирались к нему на колени специально так, чтобы отдавить ему мошонку, а когда он пытался нас сфотографировать, мы передразнивали его физический дефект. Ему постоянно приходилось делать нам замечания: “Don’t be rude, don’t be rude, Fabian” – «Не груби, Фабиан, не груби!», – но мы и слушать ничего не хотели, доводя разнузданное поведение до предела. Перед отъездом он подарил нам, помнится, по десять франков. Позже он написал матери письмо из Англии, в котором сообщил, что наше здоровье показалось ему превосходным, но что его сильно расстроила испорченность наших характеров – тут он задавался вопросом, в кого мы пошли – и полное отсутствие воспитания.
Затем из Японии приехала одна из наших тётушек и остановилась у нас в доме на несколько дней. Мне запомнилось, как мы сидели в гостиной и она рассказывала нам тысячи историй из своих путешествий, которые меня сильно впечатлили. Она сидела по-восточному и ела палочками. Ещё она подарила нам золотую монету в десять франков, которую я потратил на уменьшенную модель двигателя, так как намеревался тогда стать великим инженером. Позже приехала мадам Уайльд и тоже пробыла у нас несколько дней. Её мужа уже тогда похоронили. Я помню, что она прихрамывала на одну ногу, а с лица у неё не сходило выражение бездонной грусти, хотя моим самым ярким воспоминанием о ней было то, что она подарила нам всего лишь сто су на двоих и что она вообще была страшно скупой.
Какое-то время у нас гостила супруга женевского художника Давида Эстоппе[42], с которой моя семья познакомилась на курорте (7–8-й день). Каждый раз, когда она сажала меня к себе на колени, я исхитрялся пукнуть – это со мной случалось так часто, что меня прозвали мастером пленительных ароматов. Близилось Рождество, и я воровал всевозможные безделушки и перепродавал их ей. Нам с братом даже удалось украдкой вынести из магазина ёлку, накрыв её простыней. Каждый раз, как я что-нибудь крал, то испытывал сильнейший восторг – я до сих пор помню это пронзительное чувство, когда оказываешься один в подвале какого-нибудь магазина. Столько всего можно было стащить, что у меня разбегались глаза, и я совершенно не мог ничего выбрать, так что мне даже приходилось звать Отто, чтобы тот занялся делом, пока я собираюсь с мыслями.
За несколько дней до Рождества мы так перевозбудились, что не могли больше спать. В праздничный вечер мы спрятали спички и свечи и, притаившись в кроватях, ждали до полуночи, пока мать не зашла на цыпочках в комнату и не положила на стулья подарки. Едва за ней закрылась дверь, как мы тут же вскочили, зажгли свет и принялись распаковывать свёртки. Брат, как и хотел, получил в основном книги, не считая одной-двух игрушек, мне же подарили одни игрушки, поскольку чтение казалось мне тогда самым скучным занятием на свете. В одиннадцать лет я был чрезвычайно рослым, всего на каких-нибудь два-три сантиметра ниже моего брата, и являл собой отменный образец маленького дикаря, безгранично ленивого телом и духом. Когда играть мне надоедало, я просто садился в кресло и так и сидел там без дела – ни разу меня не осенила идея полистать книгу или заняться чем-нибудь ещё. И всё же, когда однажды за столом отчим произнёс – уж и не припомню по какому поводу – имя Виктора Гюго, и я спросил, кто это такой, а он ответил: «Это великий поэт», то эти три слова странно меня взволновали и расшевелили во мне новые мысли и чувства.
Каждое лето с наступлением жарких дней мать увозила нас в горы, но тогда вот уже несколько лет подряд мы ездили в Ориен-де-л’Орб, деревушку в долине Жу. Мы останавливались в гостинице. Именно там я впервые познал платоническую и в некоторой мере физическую любовь. Однажды после ужина гости устроили один из таких любительских спектаклей, которыми часто заканчиваются вечера в приятном обществе. Юные сёстры-американки показывали живые картины, и, ослеплённый красотой старшей, я безумно в неё влюбился. Этой девушке было около двадцати лет, то есть примерно вдвое больше, чем мне. Там же я играл с английскими детьми, и однажды с одной девочкой мы решили снять одежду и заняться сексом. Мы заперлись в туалете, разделись догола, и я стал наугад прижимать к ней свой член. Она сказала мне, что моя плоская попа нравится ей куда больше её собственной, начавшей уже приобретать женственные формы. Желая поделиться нежданно перепавшей мне удачей с Отто, я сбегал его позвать, и он пришёл с твёрдым намерением заняться любовью. Когда задвижка на двери щёлкнула, он тут же принялся показывать девочке своё хозяйство, нацелившись на её маленькую дырочку. Ему даже, наверное, удалось бы её совратить, не появись в тот момент моя мать, которую позвал заподозривший неладное брат девочки.
Все каникулы напролёт мы катались на лодках, плавали и удили рыбу, а ещё дрались с деревенской ребятнёй. Во время перемирий мы с особым рвением пытались перенять у них местный говор – наверное, самый протяжный во всем кантоне Во. А когда мы с ними враждовали, то дрались палками, пинались, а порой дело доходило и до настоящих сражений, и в ход шли камни: мы прятались в крепостях, которые были построены из толстых досок, прибитых к ветвям сосен, и выдерживали атаку тридцати-сорока мальчишек. Выгнать нас из этих бастионов было невозможно, особенно учитывая то, что наши враги ходили в школу, и к определённому часу им всё равно приходилось прекращать осаду.
Вернувшись в Лозанну, я успешно сдал экзамены, благодаря которым передо мной открывались двери в среднюю школу кантона. Экзамены были, судя по всему, не слишком сложными, ведь я был таким неучем, что поставь меня перед картой Швейцарии, я бы в жизни не нашёл Невшательское озеро. Моя мать страшно волновалась, когда вела меня на экзамен. Изучение латыни увлекло меня на день или на два, а вот история и французский с его грамматикой и сочинениями сразу же наскучили мне до смерти. Как раз в одном из таких сочинений я с полной уверенностью написал, что мой дедушка, которым я очень гордился, был шесть метров ростом. Я зачитывал это вслух, а мои одноклассники покатывались со смеху и расхохотались пуще прежнего, когда преподаватель удивлённо переспросил меня о сверхъестественных размерах этого представителя семьи Ллойдов, а я вновь убеждённо заявил, что при жизни он был точно не ниже шести метров.