Великий князь всея Руси Василий Иванович умер в ночь с 3-го на 4-е декабря 1533 г. Его старшему сыну и наследнику Ивану (будущему Ивану Грозному) было в ту пору три года от роду; второй сын Юрий едва достиг годовалого возраста. Кому же государь вручил перед смертью бразды правления и доверил опеку над своей семьей?
Завещание Василия III не сохранилось. Исследователи приложили немало усилий, пытаясь выяснить его последнюю волю. Имеющиеся летописные свидетельства оставляют простор для различных интерпретаций событий поздней осени 1533 г.
Воскресенская летопись, памятник официального московского летописания 40-х гг. XVI в., кратко излагая предсмертные распоряжения Василия III, основную роль в них отводит митрополиту Даниилу и великой княгине Елене: благословив крестом сначала старшего сына, а затем младшего, государь «приказывает великую княгиню и дети своя отцу своему Данилу митрополиту; а великой княгине Елене приказывает под сыном своим государьство дръжати до возмужениа сына своего»65.
В памятнике середины 1550-х гг., Летописце начала царства (долгое время его текст был известен исследователям в более поздней редакции в составе Никоновской летописи), высоким слогом описывается передача Василием III опеки над детьми и всей полноты власти великой княгине Елене, которая сравнивается с киевской княгиней Ольгой (в крещении – Еленой): «А приказывает великой княгине Елене свои дети и престол области державствовати скипетр великия Руси до возмужения сына своего, ведаше бо ея великий государь боголюбиву и милостиву, тиху и праведливу, мудру и мужествену, и всякого царьского разума исполнено сердце ея… яко во всем уподобися великой и благочестивой царице Елене – изспрародительницы русской великой княгине Ольге, нареченной во святом крещение Елене. И князь великий полагает на ней все правъление великого государства многаго ради разума по подобию и по достоинству и богом избранну царьского правления»66.
В 1560-х гг. панегирик Елене, которой якобы великий князь завещал «державствовати и по Бозе устраяти и разсужати» до возмужания сына «вся же правления Росийскаго царствия», был включен в Степенную книгу67, а позднее (в еще более пышной и пространной форме) – в Царственную книгу68.
Эта возникшая под пером московских книжников середины XVI в. версия событий создавала иллюзию естественного и непосредственного перехода от великого княжения Василия III к правлению его жены; при этом драматический период конца 1533 – первой половины 1534 г., когда Елена должна была делить власть с назначенными мужем опекунами, как бы вычеркивался из истории.
Однако в распоряжении исследователей есть и другие свидетельства о событиях декабря 1533 г. Так, по сообщению сравнительно ранней Псковской I летописи (составлена в конце 1540-х гг.), Василий III «приказа великое княжение сыну своему большому князю Ивану, и нарече его сам при своем животе великим князем; и приказа его беречи до 15 лет своим бояром немногим»69.
Кроме того, еще В. Н. Татищеву70 был известен другой, гораздо более подробный рассказ о последних распоряжениях великого князя: вошедшая в состав ряда летописей Повесть о болезни и смерти Василия III содержала обстоятельное, день за днем, описание совещаний, происходивших у постели умирающего государя, с перечислением всех присутствовавших там лиц. При этом положение великой княгини, каким оно показано в Повести, разительно отличается от характерной для официального летописания 1540 – 1550-х гг. трогательной картины передачи власти умирающим государем своей мудрой супруге.
Однако источниковедческое изучение Повести началось только в XX в. Историки конца XVIII – XIX в. подробно цитировали этот памятник при описании последних дней жизни Василия III, но при этом не сомневались в том, что сразу после смерти Василия III опека над его сыновьями и бразды правления перешли в руки вдовы великого князя, Елены Васильевны Глинской71. Эта уверенность основывалась не столько на анализе конкретных летописных свидетельств о предсмертных распоряжениях государя, сколько на общих соображениях о традиции передачи власти в Древней Руси.
От внимания С. М. Соловьева не укрылось то обстоятельство, что в цитируемой им летописной Повести нет прямых указаний на передачу власти умирающим своей супруге. Но ученый нашел этому объяснение, ссылаясь на Русскую Правду и «важное значение матери» в княжеских семьях в последующий период: «…следовательно, – писал Соловьев, – по смерти Василия опека над малолетним Иоанном и управление великим княжеством естественно принадлежали великой княгине – вдове Елене. Это делалось по обычаю, всеми признанному, подразумевающемуся, и потому в подробном описании кончины Василия среди подробных известий о последних словах его и распоряжениях не говорится прямо о том, чтоб великий князь назначил жену свою правительницею…»72 Тем не менее косвенное подтверждение своей точки зрения историк нашел в словах летописца о наказе, данном Василием III незадолго до смерти ближайшим советникам (кн. М. Л. Глинскому, М. Ю. Захарьину и И. Ю. Шигоне), – о великой княгине Елене, как ей без него быть и как к ней боярам ходить. По мнению С. М. Соловьева, «последние слова о боярском хождении мы должны принимать, как прямо относящиеся к правительственному значению Елены, должны видеть здесь хождение с докладами»73.
Лишь на рубеже XIX – XX вв. исследователи уделили более пристальное внимание Повести о смерти Василия III как источнику сведений о не дошедшем до нас завещании великого князя. Основываясь на тексте этого памятника, В. И. Сергеевич высказал предположение, что государь назначил правителями «десять советников, приглашенных к составлению духовной и к выслушиванию последних приказаний великого князя»74. Так возникла версия о существовании особого регентского совета при малолетнем Иване IV.
Эту версию подробно развил А. Е. Пресняков в статье о судьбе не дошедшего до нас завещания Василия III. В основе этой работы, не утратившей до сих пор своего научного значения, лежит тщательный источниковедческий анализ летописных текстов о кончине великого князя. Вопреки утверждениям Никоновской летописи, считает исследователь, Василий III не возложил на жену «все правление великого государства»; в своих предсмертных распоряжениях он указал «подробную программу ведения дел» и определил состав лиц, которым завещал наблюдение над выполнением своих предначертаний75.
Тогда посла стряпчего своего Якова Мансурова и дияка своего введеного Меньшого Путятина к Москве тайно по духовные грамоты деда своего и отца своего, а на Москве не повеле того сказати ни митрополиту, ни бояром. Яков же Мансуров и Меньшой Путятин приехаша с Москвы вскоре и привезоша духовные деда его и отца его, великого князя Иоанна, тайно, от всех людей и от великие княгини крыющеся…76
В послевоенные десятилетия изучение летописной Повести и содержащейся в ней информации о последних распоряжениях Василия III было продолжено. Свое мнение по этому вопросу высказали А. А. Зимин, И. И. Смирнов, Х. Рюс, П. Ниче, Р. Г. Скрынников, С. А. Морозов, А. Л. Юрганов и другие историки. За исключением Рюса, вернувшегося к высказанной в свое время С. М. Соловьевым точке зрения о передаче Василием III власти непосредственно великой княгине Елене77, остальные исследователи полагают, что сразу после смерти государя власть перешла к созданному им опекунскому (регентскому) совету. Однако до сих пор ученые не могут прийти к единому мнению ни о численности этого совета (по разным оценкам, в него входило от двух до десяти человек!), ни о его персональном составе. Разбор высказанных точек зрения и приведенных исследователями аргументов будет приведен ниже. Но для того, чтобы понять, как текст одного источника мог послужить основой для столь различных мнений ученых, необходимо подробнее изучить сам памятник – Повесть о смерти Василия III.
Детальный анализ летописной Повести о смерти Василия III, ее литературной композиции и основных редакций проведен С. А. Морозовым78. Повесть представляет собой выдающийся памятник русской литературы XVI в., а вместе с тем – ценнейший источник для изучения обстановки при московском дворе в момент перехода престола от Василия III к его малолетнему сыну Ивану.
Великий князь заболел внезапно в конце сентября 1533 г. во время поездки на охоту на Волок Ламский. Автор повести подробно описывает физическое и душевное состояние государя с момента появления первых признаков болезни до последних минут жизни великого князя. Действие Повести разворачивается как бы в двух планах: с одной стороны, для летописца очень важен религиозный аспект происходящего; он подчеркивает благочестие умирающего государя. Забота о спасении души, приготовлении к монашескому постригу, различная реакция приближенных Василия III на это намерение государя (часть присутствующих его одобряет, другая часть пытается этому воспрепятствовать) – одна из важнейших сюжетных линий рассказа. С другой стороны, неизвестный нам по имени автор Повести (ни одну из предпринятых до сих пор попыток установить авторство этого произведения нельзя признать убедительной)79 обнаруживает прекрасное знание придворной среды, для которой так много значила близость к особе государя. Поэтому летописец так скрупулезно отмечает, кто сопровождал великого князя во время его последней поездки, с кем советовался государь, кому какие распоряжения отдавал. Это внимание к персоналиям было продиктовано, вероятно, столкновением местнических интересов придворной верхушки в критический момент передачи верховной власти. И именно местнический интерес, стремление подчеркнуть близость тех или иных лиц к умирающему государю скрываются, на мой взгляд, за редакторской правкой в дошедших до нас текстах Повести.
По данным Морозова, всего на сегодняшний день известно 15 списков Повести. Однако только три из них – в составе Новгородской летописи по списку Дубровского, Софийской II летописи и Постниковского летописца – отражают раннюю редакцию этого памятника. Несколько летописей содержат сокращенный текст Повести (Воскресенская, Никоновская, Летописец начала царства, Степенная книга). Остальные сохранившиеся тексты воспроизводят (с той или иной степенью переработки) пространную редакцию памятника по списку Дубровского80.
Оставляя в стороне позднейшие переделки и сокращения памятника, сосредоточим наше внимание на ранней редакции Повести. Она известна в двух версиях: одна из них отразилась в Новгородской летописи по списку Дубровского (далее – Дубр.), другая – в Софийской II летописи (далее – Соф.) и Постниковском летописце (далее – Пост.). По мнению Морозова, тексты Повести в Соф. и Пост. восходят к общему протографу, который более полно отразился в Пост.81
Какая же из двух указанных версий ближе к первоначальной редакции и точнее передает суть событий, происходивших осенью 1533 г.?
А. А. Шахматов считал более ранней и первичной по отношению к Соф. версию Повести в составе Новгородского свода (списка Дубровского)82. По осторожному предположению А. Е. Преснякова, ни один из сохранившихся списков точно и полностью не передает первоначального текста памятника83. А. А. Зимин принял точку зрения А. А. Шахматова о том, что текст «сказания» о смерти Василия III, написанный современником, сохранился в Новгородском своде, а позднее в Соф. подвергся редактированию; однако при этом ученый сделал оговорку, отметив, что и этот отредактированный вариант (т.е. Соф.) «сохранил черты первоначального текста», утраченные в Дубр.84
Морозов полностью поддержал мнение Шахматова о первичности текста Повести в Дубр., по сравнению с Соф. и Пост., и привел новые доводы в пользу этой точки зрения85. Я. С. Лурье с некоторой осторожностью («возможно») также согласился с таким взглядом на соотношение основных списков интересующего нас памятника86.
В опубликованной более десяти лет назад статье автор этих строк, не проводя самостоятельного исследования текста Повести, присоединился к указанному мнению Шахматова и Морозова87, однако в ходе дальнейшей работы над темой у меня появились серьезные сомнения в обоснованности этой точки зрения.
Между тем в литературе существуют и иные представления о соотношении двух основных версий ранней редакции Повести. В частности, Х. Рюс и Р. Г. Скрынников независимо друг от друга пришли к выводу о том, что обращение великого князя Василия к князю Д. Ф. Бельскому с «братией», которое читается только в Дубр., является более поздней тенденциозной вставкой88. По мнению Скрынникова, текст Повести наиболее точно воспроизведен в Постниковском летописце, составленном очевидцем – дьяком Постником Губиным Моклоковым89.
Тогда же князь велики посла к Москве по старца своего по Мисаила по Сукина; болезнь же его тяшка бысть; и посла по боярина своего по Михаила по Юрьевича. Старец же его Мисаило и боярин его Михаило Юрьевич вскоре к нему приехаша…90
Как уже говорилось выше, имеющиеся в нашем распоряжении тексты не позволяют с уверенностью судить об авторстве Повести. Едва ли дьяк Федор Постник Никитич Губин Моклоков мог быть «очевидцем» последних дней жизни Василия III, так как в источниках он упоминается только с 1542 г.91: вероятно, в 1533 г. Постник был еще слишком молод, чтобы входить в ближайшее окружение великого князя. К тому же, как показал Морозов, так называемый Постниковский летописец представляет собой выписку из летописи, а не законченное целостное произведение92.
Вместе с тем указанный Рюсом и Скрынниковым пример тенденциозной вставки в тексте Повести по списку Дубровского, несомненно, заслуживает внимания. Важно также учесть наблюдения Н. С. Демковой, отметившей «литературность» текста Повести в Дубр., стремление его составителя «сгладить элементы непосредственной фиксации речей и действий исторических лиц, присущие начальному авторскому тексту», лучше сохранившемуся в ряде фрагментов Соф. и Пост.93
Для проверки высказанных учеными предположений относительно первоначальной редакции памятника обратимся к текстам Повести в составе трех указанных выше летописей. При этом основное внимание будет сосредоточено на тех эпизодах, которые относятся к составлению завещания Василия III и к установлению опеки над его малолетним наследником.
Существенные различия между текстами Повести обнаруживаются уже при изложении первых важных распоряжений государя, осознавшего опасный характер своей болезни: Василий III, находившийся в селе Колпь, тайно послал стряпчего Якова Мансурова и дьяка Меньшого Путятина в Москву за духовными грамотами, по одной версии (Соф./Пост.) – своего отца (Ивана III) и своей; выслушав грамоты, свою духовную великий князь велел сжечь; по другой версии (Дубр.), государь посылал «по духовные грамоты» деда (т.е. Василия II) и отца, каковые и были тайно к нему привезены. Ср.:
* ПСРЛ. Т. 34. С. 18; Т. 6. С. 268.
** Цитирую по новейшему изданию: Новгородская летопись по списку П. П. Дубровского (ПСРЛ. Т. 43) / Подгот. текста О. Л. Новиковой. М., 2004. С. 226.
Эти разночтения стали предметом продолжительной научной дискуссии. А. А. Шахматов обратил внимание на то, что в Соф. (Пост. тогда еще не был введен в научный оборот) сначала сообщается о сожжении в пятницу Василием III своей духовной, а затем говорится о том, что в субботу великий князь велел Меньшому Путятину тайно принести духовные грамоты «и пусти в думу к себе к духовным грамотам дворецкого своего тферскаго Ивана Юрьевича Шигону и дьяка своего Меншого Путятина, и нача мыслити князь велики, кого пустити в ту думу и приказати свой государев приказ»94. Но если работа над составлением завещания началась только в субботу, то, по мнению Шахматова, предшествующее сообщение Соф. о сожжении великим князем своей первой духовной грамоты является позднейшей вставкой, а первоначальную редакцию Повести точнее передает текст Дубр.95
А. Е. Пресняков попытался примирить обе версии рассказа: он предположил, что по приказу Василия III на Волок были доставлены духовные грамоты его деда (Василия II), отца (Ивана III) и его собственная, а затем все три были уничтожены. «Такое деяние, смутившее позднейших летописателей, – считает ученый, – побудило их сперва ограничить известие [имеется в виду версия Соф. – Пост., где упоминается только о сожжении одной грамоты – самого Василия III. – М. К.], а затем и вовсе его выкинуть из текста»96. Однако эту попытку объединить противоречащие друг другу известия нельзя признать удачной.
Как показал А. А. Зимин, нет никаких оснований считать, что завещания Василия II и Ивана III были уничтожены97. Эти духовные грамоты до нас дошли (первая – в подлиннике, вторая – в списке начала XVI в.)98. Зимин считал, что первоначален именно текст Соф. и что уничтожена была первая духовная грамота Василия III, составленная в конце 1509 г.99 Что же касается аргументов Шахматова, то Зимин отводил их на том основании, что духовная Василия III вполне могла быть уничтожена еще в пятницу на тайном совещании великого князя с М. Путятиным и И. Ю. Шигоной, до начала субботнего обсуждения вопроса о завещании с боярами100.
Морозов, комментируя данный эпизод, поддержал точку зрения Шахматова и привел еще один довод в пользу первичности версии Дубр.: по его наблюдениям, в текстах Соф. и Пост. духовные грамоты, которые великий князь распорядился привезти, упоминаются неизменно только во множественном числе, даже после сообщения о сожжении прежней грамоты Василия Ивановича. На этом основании исследователь пришел к выводу, что данный текст в протографе Соф. и Пост. восходил к редакции Повести, отразившейся в Дубр.101 Считая упоминание о духовной Василия III и об ее уничтожении редакторской вставкой, Морозов, однако, посчитал необходимым сделать оговорку о том, что он не оспаривает ни факт существования первой духовной Василия III, ни возможность ее уничтожения в 1533 г.; просто, по его мнению, эта информация осталась неизвестной составителю текста Повести в Новгородском своде (Дубр.), но могла быть доступна редактору протографа Соф. и Пост.102
Получается, если принять точку зрения Морозова, что составитель первоначальной редакции Повести, отразившейся, по мнению ученого, в Дубр., не знал точно, за какими именно грамотами посылал в Москву Василий III; позднее редактор-составитель протографа Повести в Соф. и Пост. каким-то образом проник в тайну, известную только самому узкому кругу приближенных великого князя, и внес соответствующую правку в текст. С такой интерпретацией невозможно согласиться.
Во-первых, соотношение двух летописных версий упомянутого эпизода могло быть обратным тому, которое предположили Шахматов и Морозов. Дело в том, что в Соф. и Пост. слово «грамоты» во множественном числе употреблено применительно к духовным Ивана III: великий князь послал стряпчего Якова Мансурова и дьяка Меньшого Путятина «по духовные грамоты отца своего и по свою»; и ниже: Мансуров и Путятин «привезошя духовные отца его и ево»103 (выделено мной. – М. К.). Можно предположить, что речь шла не только об известной нам в списке начала XVI в. духовной Ивана III 1504 г.104, но и о каком-то другом документе, например – духовной записи, составленной в дополнение к завещанию. Практика подобных записей-дополнений к духовной грамоте существовала в XV – начале XVI в.105 Можно предложить и другой вариант объяснения. Дело в том, что наряду с завещанием Ивана III до нас дошел целый ряд грамот (данная, отводная, разъезжие), которыми оформлялись сделанные великим князем в конце жизни пожалования своим младшим сыновьям Юрию, Дмитрию, Семену и Андрею на дворы в Москве, а также Юрию – на города Кашин, Дмитров, Рузу и Звенигород106. Естественно предположить, что весь этот комплекс грамот, касавшихся разграничения великокняжеского «домена» с владениями удельных князей, был затребован Василием III в 1533 г. вместе с завещанием его отца. Возможно, летописец обобщенно назвал все грамоты 1504 г., составлявшие вместе с собственно завещанием Ивана III его наследие, «духовными» отца великого князя Василия. Если это предположение верно, то отпадает основной аргумент Морозова, на котором строится тезис о вторичности версии Пост./Соф. по отношению к Дубр.
Во-вторых, умолчание составителя Дубр. о судьбе первого завещания Василия III едва ли можно объяснить неосведомленностью летописца, как это представляется Морозову. Скорее мы имеем здесь дело с целенаправленной и тенденциозной редакторской правкой: желая скрыть факт сожжения великим князем своей первой духовной, составитель Дубр. предпочел вообще не упоминать о ее существовании, а чтобы слово «грамоты» по-прежнему можно было употреблять в тексте во множественном числе, добавил ссылку на духовную деда великого князя (хотя осенью 1533 г. обращение к завещанию Василия II выглядело бы странным анахронизмом: этот документ к тому времени давно уже утратил актуальность).
О возможных мотивах подобного умолчания вполне убедительно писал еще А. Е. Пресняков: «деяние, смутившее позднейших летописателей» – так, по его мнению, уже приведенному мною выше, должен был восприниматься факт уничтожения великим князем своей духовной. В этой связи заслуживает внимания предположение Н. С. Демковой о том, что хроника болезни и смерти Василия III создавалась как подготовительный материал для будущего жития; причем соответствующая литературная стилизация особенно характерна для текста Повести в составе Дубр. Именно этот текст, как отмечает исследовательница, был включен в Великие Минеи-Четии митрополита Макария107.
Таким образом, есть основания полагать, что редакция интересующего нас эпизода в Дубр. – это пример подобной правки, имевшей целью устранение из текста чересчур реалистичных деталей, не соответствовавших канону житийной литературы. Другие подобные примеры будут приведены ниже.
Как только духовные грамоты были доставлены на Волок к великому князю, состоялось первое отмеченное летописцем совещание («дума») государя с наиболее доверенными лицами: в ночь с субботы на воскресенье 25 – 26 октября («против Дмитриева дня») Василий III советовался с дьяком Г. Н. Меньшим Путятиным и дворецким И. Ю. Шигоной о том, кого еще пригласить к составлению духовной. Летописец перечисляет бояр, бывших в то время с великим князем на Волоке: князья Дмитрий Федорович Бельский, Иван Васильевич Шуйский, Михаил Львович Глинский, дворецкие кн. Иван Иванович Кубенский и Иван Юрьевич Шигона108.
И вы, брате, постойте крепко, чтоб мой сын учинился на государьстве государь и чтоб была в земле правда; да приказываю вам своих сестричичев, князя Дмитрия Феодоровича Белского з братиею и князя Михаила Лвовича Глинского, занеже князь Михайло по жене моей мне племя, чтобы есте были вопче, дела бы есте делали за один; а вы бы, мои сестричичи князь Дмитрей з братьею, о ратных делех и о земском строение стояли за один, а сыну бы есте моему служили прямо; а ты б, князь Михайло Глинской, за моего сына князя Иванна, и за мою великую княгиню Елену, и за моего сына князя Юрья кровь свою пролиял и тело свое на раздробление дал109.
Приведенный эпизод одинаково изложен во всех трех летописях, далее, однако, начинаются разночтения. В Пост. и Соф. затем рассказывается о посылке по приказу великого князя в Москву за боярином Михаилом Юрьевичем Захарьиным, который вскоре приехал на Волок. В Дубр. же говорится о посылке за старцем Мисаилом Сукиным и боярином М. Ю. Захарьиным; ср.:
* ПСРЛ. Т. 6. С. 268; Т. 34. С. 19.
** ПСРЛ. Т. 43. С. 226.
Обращает на себя внимание тот факт, что в Пост. в известии о приезде на Волок боярина М. Ю. Захарьина глагол стоит во множественном числе прошедшего времени («приехашя»), как будто речь шла о прибытии нескольких лиц. Подобная непоследовательность в употреблении глагольных форм, по наблюдению С. А. Морозова, характерна для текста Повести по списку Пост. и встречается как раз в тех местах, где текст первоисточника подвергся редакторской правке; в Соф. эти глагольные формы приведены в соответствие c существительными, т.е. следы правки устранены110. Действительно, в данном случае мы, по-видимому, имеем дело с редакторской правкой в Пост./Соф., в результате которой известие о приезде на Волок к великому князю старца Мисаила Сукина было устранено из первоначального текста Повести. Что старец Мисаил действительно был на Волоке с великим князем, явствует из последующего упоминания, которое читается не только в Дубр., но и в Пост./Соф.: «Еще же бе князь велики на Волоци, приказал отцу своему духовному протопопу Алексию да старцу Мисаилу Сукину, чтобы есте того не учинили, что вам мене положити в белом платье…»111 (выделено мной. – М. К.).
В следующем совещании – о том, как великому князю ехать к Москве, – участвовали все бояре и дьяки, сопровождавшие государя. Поскольку бояре, находившиеся с Василием III на Волоке, были уже перечислены выше, летописец в Соф. и Пост. говорит о них обобщенно: «И нача мыслити князь велики с бояры своими, которые с ним», зато дьяков называет поименно: Елизар Цыплятев, Афанасий Курицын, Меньшой Путятин, Третьяк Раков112.
А. Е. Пресняков, а вслед за ним С. А. Морозов усмотрели здесь редакторскую правку составителя версии Пост./Соф.: по мнению названных ученых, в первоначальном тексте Повести список бояр, сопровождавших великого князя, был приведен полностью дважды (до и после приезда М. Ю. Захарьина) – так, как читается в Дубр. и других списках, – а редактор Пост./Соф. сократил этот перечень, впрочем, без какого-либо политического умысла113. Однако с неменьшей вероятностью можно предположить обратное соотношение этих редакций, а именно что к первоначальному тексту ближе вариант Пост./Соф., в то время как в Дубр. сделана позднейшая вставка.
Присмотримся внимательнее к изложению данного эпизода в списке Дубр. Помещенный там текст гласит: «…и нача мыслити князь велики з бояры, а тогда бысть у него бояр: князь Дмитрей Федорович Белской, и князь Васильевич [так! – М. К.] Шуйской, и Михаил Юрьевич, да князь Михайло Лвович Глинской, и дворецкие его князь Иван Иванович Кубенской, Иван Юрьевич Шигона, и дьяки его Григорей Меншой Путятин и Елизар Цыплятев, Афонасей Курицын, Третьяк Раков»114. Летописец продублировал содержавшийся выше список бояр, сопровождавших Василия III на Волоке, и добавил к этому перечню приехавшего из Москвы М. Ю. Захарьина, но при этом почему-то пропустил имя князя Ивана Васильевича Шуйского, указав только отчество и родовое прозвание. Этот пропуск трудно объяснить, если считать, что составитель Дубр. просто копировал имевшийся у него оригинальный текст Повести. Едва ли в данном случае имела место механическая описка, поскольку, как мы увидим в дальнейшем, составитель Дубр. путал между собой двух братьев Шуйских – Ивана и Василия. Поэтому наиболее вероятным представляется следующее объяснение приведенного пассажа. Вполне возможно, что в первоначальном тексте действительно стояла фраза: «И нача мыслити князь велики с бояры своими, которые с ним». Но составитель или редактор Дубр., проявлявший, как явствует из его текста, особое внимание к придворной иерархии, посчитал такое общее упоминание бояр недостаточным: действительно, при такой редакции текста не совсем ясно, принял ли участие в совещании срочно приехавший из Москвы боярин М. Ю. Захарьин. Составитель Дубр. постарался устранить всякую неясность в этом важном (по местническим соображениям) вопросе и повторил уже известный список бояр, добавив к нему М. Ю. Захарьина; но не зная точно, какой из братьев Шуйских участвовал в той «думе» на Волоке, он написал его просто без имени.
Результатом упомянутого совещания стал «приговор» великого князя с боярами о поездке на богомолье в Иосифо-Волоколамский монастырь. Помолившись в этой обители, государь направился к столице, делая частые остановки из-за мучившей его болезни. В селе Воробьеве великого князя посетили церковные иерархи во главе с митрополитом Даниилом, а также бояре, остававшиеся осенью в Москве (кн. Василий Васильевич Шуйский, Михаил Семенович Воронцов и казначей Петр Иванович Головин), и многие дети боярские115.
При описании этого эпизода составитель Дубр. вновь не избежал ошибки: в числе бояр, приехавших к великому князю из Москвы в Воробьево, он назвал вместо князя Василия Васильевича Шуйского его брата Ивана, который на самом деле сопровождал государя в течение всей долгой поездки116.
Далее в Повести подробно описывается въезд тяжело больного государя в Москву, в Кремль. Там в «постельных хоромах» Василий III отдал последние распоряжения о судьбе престола и управлении страной своим ближайшим советникам.
Летописец поименно перечисляет бояр и дьяков, которых призвал к себе великий князь по приезде в Москву 23 ноября: кн. В. В. Шуйский, М. Ю. Захарьин, М. С. Воронцов, казначей П. И. Головин, тверской дворецкий И. Ю. Шигона, дьяки Меньшой Путятин и Федор Мишурин. Им государь стал говорить «о своем сыну о князе Иване, и о своем великом княжении, и о своей духовной грамоте, понеже бо сын его млад, токмо трех лет на четвертой, и как строитися царству после его»117. Дьякам Меньшому Путятину и Ф. Мишурину было приказано писать великокняжескую духовную.
В этом месте составитель Дубр. вновь прибегнул к редакторской правке. Ему, очевидно, было важно показать, что Федор Мишурин занимал значительно более низкое место в дьяческой иерархии, чем Меньшой Путятин, и поэтому сообщение о писании духовной приобрело в Дубр. следующий вид: «И тогда князь велики приказа писати духовную свою грамоту дьяку своему Григорию Никитину и [так! – М. К.] Меньшому Путятину, и у него велел быти в товарыщех дьяку же своему Федору Мишурину»118 (выделено мной. – М. К.). Этот местнический подтекст совершенно отсутствует в соответствующем известии Пост./Соф.: «И тогда князь великий приказа писати духовную грамоту диаком своим Меньшому Путятину да Федору Мишурину»119. В этом сообщении обоим дьякам отведена одинаково почетная роль, они изображены занимающими равное положение при дворе.
Во время многомесячного отсутствия государя в столице оставалось несколько бояр – «ведать Москву», как говорили в более поздние времена. Из текста Повести можно понять, что эту функцию исполняли тогда кн. В. В. Шуйский, М. С. Воронцов, казначей П. И. Головин и, вероятно, М. Ю. Захарьин, но последний, как уже говорилось, был срочно вызван к государю на Волок, когда болезнь Василия III приобрела опасный для жизни характер и встал вопрос о составлении нового великокняжеского завещания.
С возвращением Василия III в Москву единство государевой думы было восстановлено, но при этом не обошлось без драматических коллизий. В приведенном выше списке из семи доверенных лиц, приглашенных к составлению великокняжеской духовной, не нашлось места для князей Д. Ф. Бельского, И. В. Шуйского, М. Л. Глинского, И. И. Кубенского и нескольких дьяков, сопровождавших Василия III в поездке и участвовавших в совещании на Волоке. Отголоски придворной борьбы (местнической по своей природе) за право быть рядом с умирающим государем и присутствовать при составлении его завещания слышны в словах летописца: «Тогда же князь велики прибави к собе в думу к духовной грамоте бояр своих князя Ивана Васильевича Шуйского, да Михаила Васильевича Тучкова, да князя Михаила Лвовича Глинского. Князя же Михаила Лвовича Глинского прибавил потому, поговоря з бояры, что он в родстве жене его, великой княгине Елене»120.
Примечательно, что включение в «думу к духовной грамоте» кн. И. В. Шуйского и М. В. Тучкова не потребовало каких-либо объяснений, зато в отношении кн. М. Л. Глинского понадобилась особая мотивировка (родство с великой княгиней). Очевидно, приближение ко двору литовских княжат вызывало раздражение в среде старинной московской знати, которое великому князю приходилось преодолевать121. Чуть ниже мы разберем еще один упоминаемый в Повести эпизод, который проливает свет на свойственную придворной среде неприязнь к «чужакам».
Боярин жо его [Василия III. – М.К.] Михайло Юрьевичь, поговоря с митрополитом и з братьею великого князя и з бояры, и повеле во Арханьгиле ископати гроб, подле отца его великого князя Ивана Васильевича… и, поговоря с митрополитом, Михайло Юрьевич послаша по постел[ни]чиво Русина Иванова сына Семенова, снем с него меру, и повеле ему гроб привести камен122.
Итак, круг ближайших советников, допущенных к составлению великокняжеского завещания, был окончательно определен: в него вошло десять человек. Им Василий III стал «приказывати о своем сыну великом князе Иване, и о великой княгине Елене, и о своем сыну князи Юрьи Васильевиче, и о своей духовной грамоте»123.
Далее в Повести рассказывается о приготовлениях великого князя к принятию монашеского сана; причем в списке Дубр. настойчиво подчеркивается роль старца Мисаила Сукина в этих приготовлениях124.
В воскресенье, 30 ноября, великий князь, причастившись, призвал к себе митрополита Даниила, братьев своих – князей Юрия и Андрея и всех бояр. Он обратился к ним с речью: «Приказываю своего сына великого князя Ивана Богу и Пречистой Богородици, и святым чюдотворцем, и тебе, отцу своему Данилу, митрополиту всеа Русии. И даю ему свое государьство, которым меня благословил отець мой государь князь великий Иван Васильевич всеа Руси»125. Своим братьям государь дал такой наказ: «А вы бы, моя братия князь Юрьи и князь Андрей, стояли крепко в своем слове, на чем есмя крест целовали, и крепости промежь нами, и о земском бы есте строении, и о ратных делех противу недругов моего сына и своих стояли общо, была бы православных хрестьян рука высока над бесерменством»126. Наконец, от бояр, детей боярских и княжат великий князь потребовал верной службы своему наследнику: «…как есте служили нам, так бы есте ныне и впредь служили сыну моему Ивану и на недругов все были заодин, и хрестьянства от недругов берегли, а служили бы есте сыну моему прямо и неподвижно»127.
А с нею [Еленой. – М. К.] шли бояре князь Василей Васильевич Шуйской, Михайло Семенович Воронцов, князь Михайло Лвович Глинской, князь Иван Федорович Овчина, боярыня же тогда бысть с великою княгинею князя Федора Мстиславского княгиня Анастасия, племянница великого князя, да княжь Иванова Даниловича Пенково княгини Марья, да боярыня Ивана Ондреевича жена Челядина Олена, да Василия Ондреевича жена Огрофена, да Михаила Юрьевича жена Феодосия, да Василья Ивановича жена Огрофена, да княжь Васильева жена Лвовича Глинского княгини Анна128.
Затем, отпустив митрополита и своих братьев – удельных князей, государь обратился с новой речью к находившимся у него «всем боярам» (летописец называет кн. Дмитрия Федоровича Бельского «з братьею», князей Шуйских и Горбатых, Поплевиных и кн. Михаила Львовича Глинского): «Ведаете сами, кое от великого князя Володимера киевского ведетца наше государьство Владимерьское и Ноугородцкое и Московское. Мы вам государи прироженные, а вы наша извечныя бояре. И вы, брате, постойте крепко, чтобы мой сын учинився на государстве государем…»129 До этого места речь государя одинаково передается в сохранившихся списках Повести, но далее начинаются существенные различия между версией Пост./Соф., с одной стороны, и Дубр. – с другой:
* ПСРЛ. Т. 34. С. 21; Т. 6. С. 271.
** ПСРЛ. Т. 43. С. 228.
Как видим, по одной версии, великий князь «приказал» боярам, т.е. поручил, рекомендовал им как своего верного слугу кн. М. Л. Глинского. По другой версии, той же чести удостоились еще и кн. Д. Ф. Бельский с братьями. Различна и аргументация: в одном случае аргументом служит «прямая» служба Глинского; во втором – родство с государем всех упомянутых лиц: Глинский – дядя жены, Бельские – «сестричичи» великого князя (они были сыновьями двоюродной сестры Василия III, княгини Анны Васильевны Рязанской130).
Понятно, что в летописном рассказе не следует видеть протокольной записи речи Василия III к боярам: несомненно, она подверглась литературной обработке. Однако вопрос заключается в том, какая из двух приведенных версий отражает первоначальную редакцию Повести?
А. Е. Пресняков с доверием отнесся к версии Дубр. и других списков той же группы131. А. А. Зимин полагал, что содержавшееся в Новгородском своде 1539 г. (т.е. в списке Дубр.) упоминание об особой роли, которую отводил Василий III князю Д. Ф. Бельскому, было позднее изъято из летописей, составленных в годы правления Шуйских132. Того же взгляда на соотношение версий Соф./Пост. и Дубр., в том числе и применительно к данному эпизоду, придерживался С. А. Морозов133.
С критикой подобных представлений, утвердившихся в научной литературе, выступили Х. Рюс и Р. Г. Скрынников. Немецкий ученый справедливо обратил внимание на то обстоятельство, что кн. Д. Ф. Бельский, судя по тексту Повести, не участвовал в совещаниях у постели умирающего государя; он не вошел в состав бояр, приглашенных к составлению духовной Василия III. На этом основании Рюс заключил, что пассаж о братьях Бельских является позднейшей вставкой в летописный рассказ134.
К тому же выводу, но по другим причинам пришел Скрынников. По его мнению, текст Повести в списке Дубр. в результате редакторской правки частично утратил смысл: группе бояр, список которых в летописи начинается с кн. Д. Ф. Бельского «с братиею», великий князь «приказал» самого же кн. Д. Ф. Бельского «с братиею»!135
К этим аргументам можно добавить еще некоторые наблюдения, свидетельствующие, на мой взгляд, о вторичном и тенденциозном характере версии Дубр. Наказ великого князя боярам в изложении Пост./Соф. пронизан единой логикой: основная мысль – стремление государя избежать розни среди бояр, поэтому он призывает всех – и «здешних уроженцев», и «приезжих» князей – сплотиться вокруг наследника престола и верно служить ему; Глинского Василий III «приказывает» боярам именно потому, что тот – «прямой» слуга.
Логика речи государя в рассказе Дубр., напротив, не ясна: призыва к преодолению розни там нет, а наказ боярам, «чтобы были вопче» и дела делали «заодин», странно диссонирует с настойчивым подчеркиванием родства и Бельских, и Глинского с великим князем: такой «аргумент» в тревожной обстановке ноября – декабря 1533 г. способен был только еще больше настроить представителей старинной знати Северо-Восточной Руси (Шуйских, Горбатых и др.) против «чужаков», занявших по милости государя первые места у трона.
Удивляет также то обстоятельство, что Василий III, по версии Дубр., представил боярам весь клан князей Бельских, в то время как из Глинских (а о них обо всех можно было сказать, что они великому князю по жене «племя») упомянул только князя Михаила Львовича. Но все эти странности и несообразности получают объяснение, если предположить, что этот пассаж в Дубр. является редакторской вставкой в текст Повести, появившейся в начале 1540-х годов, когда братья Дмитрий и Иван Бельские пользовались большим влиянием при московском дворе136. Местнические интересы этого клана, возможно, и побудили составителя Дубр. вставить в летописную Повесть пассаж, свидетельствующий об особом будто бы благоволении умирающего Василия III к кн. Д. Ф. Бельскому «с братией».
Что же касается «материала», использованного для этой вставки, то он мог быть заимствован из других эпизодов той же Повести: так, слова Василия III о родстве с Глинским («по жене моей мне племя») напоминают мотивировку, использованную великим князем для введения Глинского в «думу», созванную для составления духовной грамоты137, а наказ князьям Бельским («о ратных делех и о земском строение» стоять «заодин») очень близок, по сути, к наставлению, данному государем своим братьям Юрию и Андрею138.
В среду, 3 декабря, в последний день жизни великого князя, он призвал к себе бояр – тех же, что присутствовали при составлении его духовной: князей Ивана и Василия Шуйских, М. С. Воронцова, М. Ю. Захарьина, М. В. Тучкова, кн. М. Л. Глинского, И. Ю. Шигону, П. И. Головина и дьяков М. Путятина и Ф. Мишурина. «И быша у него тогда бояре, – говорит летописец, – от третьяго часа до седмаго, и приказав им о своем сыну великом князе Иване Васильевиче и о устроении земском, и како быти и правити после его государьства»139.
Текст Дубр. в этом месте явно вторичен по отношению к Соф. и Пост.: переписчик допустил механическую ошибку, пропустив в списке бояр М. Ю. Захарьина, а в заключительной фразе, видимо не разобрав одного слова, написал: «…како бы правити после его государьства»140.
То, что указанный пропуск имени одного из бояр носил механический характер, а не выражал какой-то политической тенденции, явствует из последующего текста, который читается одинаково и в Дубр., и в Пост./Соф.: «И поидошя от него [Василия III. – М. К.] бояре. А у него остася Михайло Юрьев [Захарьин. – М. К.] да князь Михайло Глинской, да Шигона и бышя у него до самые нощи. И приказав о своей великой княгине Елене и како ей без него быти, и как к ней бояром ходити. И о всем им приказа, как без него царству строитись»141.
В заключительных эпизодах летописной Повести мы вновь находим следы редакторской правки. Так, при описании прощания Василия Ивановича с женой – великой княгиней Еленой в тексте Соф. и Пост. приведены некоторые реалистические подробности: «И хоте [великий князь. – М. К.] ей наказывати о житье ея, но в кричанье не успе ю ни единого слова наказати. Она же не хотяще итти от него, а от вопля не преста, но отосла ея князь велики сильно, и простися с нею, и отдаст ей последнее целование свое…»142 Все выделенные мною экспрессивные детали были исключены при изложении этого эпизода в Дубр. Взамен там появилась более короткая и сдержанная фраза: «Тогда же великая княгини не хотяше идти от него, но отсла ея князь велики, и простися с нею князь велики, и отдасть ей последнее свое целованье…»143
Приведенный пример еще раз демонстрирует уже отмеченную нами выше редакторскую манеру составителя Дубр., стремившегося приблизить текст «Сказания» о смерти Василия III к образцам житийного жанра144.
Некоторые подробности описания похорон великого князя, скончавшегося в ночь на 4 декабря 1533 г., различаются в Пост./Соф. и Дубр. Так, по одной версии, распоряжение об устройстве гробницы в Архангельском соборе было отдано М. Ю. Захарьиным, по другой – боярами:
* ПСРЛ. Т. 21. С. 24; Т. 6. С. 275.
** ПСРЛ. Т. 43. С. 231.
В обеих версиях (и в Пост., и в Дубр.) можно заметить несогласованность глаголов с существительными: в первом случае с существительным множественного числа («бояре») дважды употреблен глагол («повеле») в единственном числе, во втором случае – наоборот: рядом с подлежащим в единственном числе («Михайло Юрьевич») стоит сказуемое во множественном числе («послаша»). Таким образом, обе версии сохранили следы редакционной правки. Если учесть, что согласованность глагольных форм с существительными наблюдается только в Соф., а там все распоряжения исходят от «бояр», то можно предположить, что именно этот список сохранил первоначальный текст данного фрагмента Повести. Выше уже было отмечено особое внимание составителя Дубр. к фигуре боярина М. Ю. Захарьина, и подчеркивание его роли на похоронах великого князя является, по-видимому, еще одной вставкой, характерной для этой версии памятника.
Различается в двух версиях и список бояр и боярынь, сопровождавших великую княгиню Елену на похоронах мужа:
* ПСРЛ. Т. 34. С. 24; Т. 6. С. 276.
** ПСРЛ. Т. 43. С. 232. Тот же перечень содержится в Синодальном списке Повести (ОР ГИМ. Синод. собр. № 963), см.: Тихомиров М. Н. Краткие заметки о летописных произведениях в рукописных собраниях Москвы. М., 1962. № 121. С. 121.
Трудно сказать, как выглядел этот список в первоначальной редакции Повести о смерти Василия III. Ясно, что на похороны государя пришли все бояре, князья и дети боярские, находившиеся в начале декабря 1533 г. в Москве. Поэтому оба варианта перечня, дошедшие до нас в сохранившихся списках Повести, заведомо не полны, и эта избирательность отражает чьи-то местнические интересы. Текст Пост./Соф. не упоминает в свите великой княгини князя И. Ф. Овчину Оболенского, в то время как в Дубр. пропущено имя боярина кн. И. В. Шуйского. Можно предположить, что первоначальный текст заканчивался имеющимся в обоих вариантах упоминанием боярыни Анастасии, жены кн. Ф. Мстиславского («боярыня же тогда бысть с великою княгинею»); следующий затем в Дубр. список боярынь, вероятно, является более поздней припиской, сделанной на основе местнических памятей времени правления Елены Глинской.
Суммируя сделанные выше наблюдения, можно сказать, что ни один из сохранившихся списков Повести о смерти Василия III не отражает целиком первоначальной редакции этого памятника. И версия Пост./Соф., и Дубр. несут на себе следы редакционной правки. Особой тенденциозностью отличается правка текста в Дубр. Во-первых, составитель устранял чересчур, по его мнению, реалистические подробности и даже факты (например, упоминание о сожжении предыдущей духовной Василия III), если они не соответствовали канонам житийной литературы. Во-вторых, руководствуясь местническими интересами, редактор стремился принизить роль одних лиц (например, дьяка Ф. Мишурина) и, наоборот, подчеркнуть доверие великого князя к другим лицам (старцу М. Сукину, братьям Бельским и др.).
О том, что редактор Дубр. не был очевидцем описываемых в Повести событий и плохо знал придворную среду начала 1530-х годов, свидетельствуют многочисленные ошибки в именах и титулах упоминаемых лиц. Так, как уже отмечалось выше, составитель Дубр. постоянно путает братьев-князей Ивана и Василия Шуйских; кроме того, дворецкий И. Ю. Шигона и боярин М. В. Тучков иногда ошибочно именуются в этом списке «князьями»145. Поэтому Дубр. не может служить основным и уж тем более единственным источником для изучения событий поздней осени 1533 г.
Правка встречается и в списках Пост. и Соф., но ее направленность не вполне ясна. Возможно, в отдельных эпизодах редактор стремился затушевать важную роль в событиях или близость к государю некоторых лиц (например, М. Сукина и М. Ю. Захарьина). В других случаях можно предполагать сокращение текста без какой-либо политической тенденции.
То, как распределены «свет и тени» в Повести по списку Дубр. (подчеркивание старшинства дьяка Меньшого Путятина перед Ф. Мишуриным, особое внимание к боярину М. Ю. Захарьину и кн. Д. Ф. Бельскому с «братией»), указывает на начало 1540-х гг. как на вероятное время появления этой версии. Списки Пост. и Соф. сохранили, по-видимому, более ранний текст, возникший, возможно, в начале правления Елены Глинской.
Вместе с тем поскольку многие ключевые эпизоды Повести одинаково изложены и в Пост./Соф., и в Дубр., то обе версии можно считать вариантами, или видами, одной (ранней) редакции памятника, представленной тремя списками. Любые наблюдения над текстом Повести должны обязательно основываться на сопоставлении всех трех списков.
Охарактеризовав интересующий нас памятник в целом, остановимся подробнее на тех эпизодах летописной Повести, которые послужили исследователям источником для предположений о составе опекунского (или регентского) совета, созданного Василием III при своем малолетнем наследнике.
Чаще всего историки обращались к описанному в Повести совещанию о составлении великокняжеской духовной, начавшемуся сразу по возвращении Василия III в Москву 23 ноября 1533 г. Напомню, что в том совещании («думе») приняли участие 10 человек: князья Василий и Иван Васильевичи Шуйские, М. Ю. Захарьин, М. С. Воронцов, казначей П. И. Головин, тверской дворецкий И. Ю. Шигона, кн. М. Л. Глинский, М. В. Тучков и дьяки М. Путятин и Ф. Мишурин.
В. И. Сергеевич, как уже говорилось, первым из исследователей увидел в перечисленных 10 советниках правителей, назначенных Василием III на период малолетства его сына. Ученый предположил, что в духовную грамоту «было внесено и постановление о правительстве», причем участники совещания подписались на документе в качестве свидетелей. Но грамота эта не сохранилась: «Очень можно думать, – писал Сергеевич, – что действительное правительство, захватившее власть по смерти царя [так автор называет Василия III. – М. К.], не соответствовало предположенному, а потому и был повод захватившим власть скрыть и уничтожить ее»146. Вопросы, поставленные Сергеевичем: о составе правительственного совета при юном наследнике и о содержании не дошедшего до нас завещания Василия III, – оставались предметом дискуссии историков в течение всего недавно закончившегося XX столетия.
А. Е. Пресняков поддержал процитированное выше мнение Сергеевича об уничтожении завещания Василия III в ходе борьбы за власть, вспыхнувшей после смерти великого князя147. Что же касается последних распоряжений великого князя, то для их выяснения исследователь привлек не один фрагмент летописной Повести (как Сергеевич), а два: помимо известия о «думе» государя с боярами по поводу составления духовной, внимание историка привлекло упоминание о «приказании», данном Василием III незадолго до смерти трем лицам: Захарьину, Глинскому и Шигоне. Им государь приказал «о своей великой княгине Елене, и како ей без него быти, и как к ней бояром ходити, и о всем им приказа, как без него царству строитися»148.
В результате изучения текста Повести Пресняков пришел к выводу о двойственном характере распоряжений Василия III. Одной группе бояр во главе с князьями Шуйскими (тем самым десяти советникам, которых имел в виду Сергеевич) великий князь «приказал» о своем сыне Иване и «о устроенье земском»; по определению Преснякова, эта группа – «душеприказчики, которым надлежит блюсти выполнение всех заветов умирающего великого князя». «Нет основания, по-видимому, первую группу назвать в точном смысле слова советом регентства, но роль, ей предназначенная, близка к такому значению», – считал историк149. Второй группе из трех доверенных лиц государь поручил особую опеку над положением великой княгини. Тем самым ее статус также оказывался двойственным: с одной стороны, Василий III, по мнению Преснякова, отвел известную роль Елене в опеке над сыном и в управлении страной (ср. слова летописца о хождении к ней бояр); с другой стороны, он отнюдь не передал великой княгине всей полноты власти, поручив особым лицам контроль над ней и над исполнением его распоряжений150.
О двойной опеке писал и С. Ф. Платонов, выделив «коллегию душеприказчиков», к которой он отнес князей Бельских, Шуйских, Б. И. Горбатого, М. С. Воронцова и др. (т.е. по существу всех бояр) и особую тройку опекунов, призванных охранять великую княгиню151.
И. И. Смирнов по вопросу о персональном составе регентского совета пришел к тем же выводам, что и Пресняков152.
А. А. Зимин на разных этапах своего творчества неоднократно обращался к проблеме регентства и реконструкции пропавшего завещания Василия III. Так, в статье 1948 г. историк привел неопровержимые данные, свидетельствующие о том, что (вопреки предположению Сергеевича и Преснякова) духовная великого князя не была уничтожена сразу после его смерти, а существовала по крайней мере еще в 70-х годах XVI в.: прямые ссылки на нее имеются в завещании Ивана Грозного. Основываясь на этих упоминаниях и некоторых монастырских актах 1530-х годов, Зимин попытался реконструировать те пункты не дошедшей до нас духовной грамоты Василия III, которые касались имущественных распоряжений великого князя. В частности, ученый предположил, что своему брату князю Андрею Ивановичу Старицкому государь завещал Волоцкий удел, однако правительство Елены Глинской не собиралось выполнять этот пункт духовной Василия III и потому «скрыло» его завещание153.
Что же касается вопроса о регентстве, то Зимин считал (опять-таки вопреки мнению Сергеевича и Преснякова), что «в своем завещании Василий III не упоминал ни о каком регентском совете, это было предметом его последующих устных распоряжений». В доказательство этого тезиса историк ссылался на Повесть о смерти Василия III, а также на завещания его деда и отца, которые послужили прообразом духовной 1533 г. и в которых нет ни слова ни о каких опекунских советах: «Такие распоряжения в подобного рода документы не вносились», – подчеркнул исследователь154.
В работах последующих лет Зимин пришел к выводу о том, что Василий III поручил ведение государственных дел всей Боярской думе, а при малолетнем наследнике назначил двух опекунов – князей М. Л. Глинского и Д. Ф. Бельского155.
Указанные выше предположения и выводы Зимина обладают неодинаковой доказательной силой. Первый тезис – о том, что духовная Василия III не была уничтожена в годы боярского правления, – совершенно бесспорен. Иван IV ссылался на этот документ в своем завещании: «А что отец наш, князь великий Василей Ивановичь всея России, написал в своей душевной грамоте брату моему, князь Юрью, город Угличь и все поле, с волостми, и с путми, и с селы…»156 Кроме того, духовная грамота великого князя Василия упоминается в целом ряде актов 30-х и начала 40-х гг. XVI в. Например, в жалованной грамоте Ивана IV Иосифо-Волоколамскому монастырю на село Турово (май 1534 г.) передача села этой обители мотивировалась волей покойного государя: «…что написал отец наш князь великий Василей Ивановичь вс[е]я Руси… в духовной грамоте»157. Аналогичная ссылка имеется в «памяти» Ивана IV подьячему Давыду Зазиркину от 24 мая 1535 г., которому было велено ехать для отвода земель в село Тураково Радонежского уезда, «что написал то село отец нашь князь великий Василей Иванович всеа Руси в своей духовной грамоте к Троице в Сергиев монастырь»; тот же подьячий должен был передать, также по завещанию Василия III, село Романчуково Суздальского уезда Покровскому девичьему монастырю158. Наконец, опубликованная недавно А. В. Маштафаровым духовная грамота Ивана Юрьевича Поджогина 1541 г. содержит упоминание о пожаловании ему Иваном IV «по приказу» отца, великого князя Василия Ивановича, более 20 деревень в Тверском уезде159.
Однако эти свидетельства, подтверждая первый из вышеприведенных тезисов Зимина, не позволяют согласиться со вторым его утверждением – о том, что правительство Елены Глинской якобы «скрыло» завещание ее покойного мужа. Процитированные мною документы 30-х и начала 40-х гг. XVI в. показывают, что содержание духовной Василия Ивановича не держалось в тайне, что многие его распоряжения имущественного характера были выполнены. Да и трудно себе представить, как можно было «скрыть» грамоту, составленную и утвержденную в присутствии десяти влиятельных бояр, дворецких и дьяков и, вероятно, подписанную митрополитом Даниилом.
Еще одно суждение Зимина – о том, что распоряжения о регентстве не вносились в духовные грамоты, а излагались устно, – заслуживает, на мой взгляд, серьезного внимания, но нуждается в более тщательном обосновании. В частности, ссылка исследователя в подтверждение своей гипотезы на духовные Василия II и Ивана III, как справедливо заметил И. И. Смирнов, не может быть принята, поскольку в обоих названных случаях завещатели, имея взрослого сына-наследника, не нуждались в создании регентства. В свою очередь, Смирнов, настаивая на противоположном тезисе (о включении пункта о регентском совете в духовную грамоту Василия III), ссылался на грамоту Василия I, «приказавшего» своего малолетнего сына определенной группе лиц, и на слова С. Герберштейна, сообщившего в своих «Записках» о том, что опекуны малолетнего Ивана IV были упомянуты в завещании Василия III160.
Наконец, предположение Зимина, согласно которому опекунами сына-наследника Василий III назначил князей Глинского и Бельского, на поверку оказывается слабо обоснованным и не имеет серьезной опоры в источниках. Прежде всего эта гипотеза опирается на проанализированный нами выше фрагмент летописной Повести о смерти Василия III, который читается только в Дубр. и зависимых от него более поздних вариантах этого памятника. Как уже говорилось, есть серьезные основания считать помещенное там «приказание» кн. Д. Ф. Бельского «с братией» остальным боярам поздней тенденциозной вставкой в текст Повести.
Но даже если допустить, что в этом источниковедческом споре прав Зимин и упомянутые слова Василия III действительно читались в первоначальной редакции Повести, то и в этом случае с предложенной ученым интерпретацией невозможно согласиться. Как справедливо отметил С. А. Морозов, «приказание» Бельского «с братией» боярам в данном контексте означало лишь поручение названных лиц «заботам» думцев161. О предоставлении кому-либо опекунских полномочий в том эпизоде речи не было. Непонятно, кроме того, почему Зимин, основываясь на упомянутом отрывке, причислил к опекунам, помимо Глинского, только Д. Ф. Бельского: ведь кн. Дмитрий в тексте Повести всюду фигурирует вместе со своей «братией», – получается, что тогда всех троих братьев Бельских следовало бы считать опекунами!
Исследователь летописной Повести о смерти Василия III С. А. Морозов пришел к выводу о том, что регентами-опекунами малолетнего Ивана IV были назначены кн. М. Л. Глинский, М. Ю. Захарьин и И. Ю. Шигона. Из текста диссертации Морозова можно понять, что ученый основывался на летописном рассказе о последних совещаниях Василия III с боярами 3 декабря 1533 г. К сожалению, автор не раскрыл логику своих рассуждений и не привел аргументов, которые позволили бы предпочесть его точку зрения ранее высказанным взглядам других исследователей на эту дискуссионную проблему162.
Оригинальную трактовку интересующего нас вопроса предложил Р. Г. Скрынников. В 1973 г. он выдвинул гипотезу о существовании уже в XVI в. «семибоярщины», которая впервые возникла в 1533 г. как регентский совет при малолетнем наследнике престола; в состав этого совета, по мнению историка, вошли князь Андрей Старицкий и шестеро бояр (князья Василий и Иван Шуйские, М. Ю. Захарьин, М. С. Воронцов, кн. М. Л. Глинский, М. В. Тучков)163.
На слабую обоснованность этой гипотезы уже обращалось внимание в литературе164. Действительно, по ссылкам на Повесть о смерти Василия III можно понять, что Скрынников строит свои выводы на основе эпизода составления великокняжеской духовной в присутствии ряда доверенных лиц. Этот пассаж анализировался многими исследователями, начиная с Сергеевича; дело, однако, заключается в том, что, как уже говорилось, там перечислено десять участников совещания: цифра «7» получается у Скрынникова путем произвольного исключения из числа опекунов лиц, не имевших боярского чина (казначея П. И. Головина, дворецкого И. Ю. Шигоны, дьяков Меньшого Путятина и Ф. Мишурина), и необоснованного расширения состава комиссии за счет старицкого князя, которого на самом деле на это совещание не пригласили.
Предположение об участии кн. Андрея Старицкого в «думе» о духовной Василия III основано, видимо, на неверном прочтении следующего места летописной Повести165: «И того же дни [как больной государь был доставлен в Москву, т.е. 23 ноября. – М. К.] приеде к великому князю брат его князь Андрей Иванович. И нача князь великий думати з бояры. А бояр у него тогда бысть… [перечисление]. И призвал их к собе. И начат князь велики говорити о своем сыну о князе Иване…»166
Как видим, между первой фразой (о приезде князя Андрея к брату в столицу) и последующим текстом нет прямой связи. Вполне возможно, что Андрей Иванович находился где-то рядом с происходящим, в соседних палатах. Но о его приглашении в государеву «думу» о наследнике и о духовной грамоте в тексте не сказано ни слова. Участники этого совещания указаны совершенно определенно: «нача князь великий думати з бояры», «а бояр у него [Василия III. – М. К.] тогда бысть», «и призва их к собе» и т.д. Подобным же образом рассказ о заседании, состав которого расширился до 10 человек, перебивается ниже сообщением о приезде другого брата государя, Юрия: «И тогда же приеде к великому князю брат его князь Юрьи Иванович вскоре на Москву». После чего рассказ о «думе» продолжается: «И нача же князь велики думати с теми же бояры и приказывати о своем сыну великом князе Иване…»167 (выделено мной. – М. К.).
Чтобы развеять все сомнения, связанные с возможным участием удельных князей в решении вопроса об устройстве правления при малолетнем наследнике престола, обратимся к другому эпизоду Повести, где описываются последние совещания у постели умирающего государя, происходившие 3 декабря. Здесь говорится о том, что после причащения великий князь «призва к себе бояр своих», и перечисляются те же 10 человек, которые участвовали в «думе» о духовной. «И бышя у него тогда бояре от третьяго часа до седмаго». Выслушав наказ государя о его сыне Иване, устроении земском и управлении государством, бояре ушли («И поидошя от него бояре»). Остались, как мы уже знаем, трое (Захарьин, Глинский и Шигона), которые просидели у великого князя «до самыя нощи». И только после того, как они выслушали «приказ» Василия III, «как без него царству строитись», явились братья государя Юрий и Андрей и стали «притужати» умирающего, «чтоб нечто мало вкусил»168. Больше к обсуждению государственных вопросов Василий III, судя по тексту Повести, не возвращался. Таким образом, предположение о том, что великий князь обсуждал с братьями судьбу престола и, тем более, назначил одного из них опекуном своего сына, противоречит свидетельствам нашего основного источника.
Несмотря на прозвучавшую в литературе критику тезиса о существовании «семибоярщины» уже в XVI в., Скрынников в работах 1990-х гг. продолжал настаивать на своей версии, по-прежнему называя опекунский совет, созданный Василием III при своем малолетнем сыне, «седьмочисленной комиссией». А поскольку это определение не соответствовало, как мы уже знаем, реальному количеству лиц, упомянутых в цитируемой Скрынниковым летописной Повести, то историк нашел остроумный выход, объявив старицкого князя и шестерых бояр «старшими членами» опекунского совета, а казначея Головина, дворецкого Шигону и дьяков Путятина и Мишурина – «младшими»169. Искусственность данного построения очевидна.
А. Л. Юрганов предпринял попытку разрешить загадку регентства не на основе источниковедческого анализа сохранившихся известий о событиях конца 1533 г., а исходя из реконструируемой им традиции оформления великокняжеских завещаний. По его наблюдениям, бояре подобного рода документы только подписывали в качестве свидетелей, но опекунами они быть не могли: опекунские функции являлись прерогативой лиц более высокого ранга – членов великокняжеской семьи, удельных и служебных князей, а также митрополитов. На этом основании Юрганов пришел к заключению, что опекунами малолетнего Ивана IV были назначены Елена Глинская, митрополит Даниил, кн. Глинский и кн. Андрей Старицкий170.
Обращение к завещательной традиции вполне оправдано при изучении интересующей нас проблемы и, как я постараюсь показать ниже, может дать «ключ» к пониманию некоторых мест летописной Повести, о которых продолжают спорить историки. Однако информацию о конкретных лицах, назначенных в конце 1533 г. опекунами наследника престола, невозможно вывести «аналитическим путем» из завещаний предков Василия III; здесь ничто не может заменить прямых показаний источников.
Версия Юрганова очень уязвима во многих отношениях. Лежащий в ее основе тезис о том, что Василий III во всем покорно следовал традиции, труднодоказуем и едва ли верен. Да и сама трактовка этой традиции вызывает определенные сомнения: из чего, например, следует, что служилый князь мог быть опекуном? Ведь прецеденты такого рода неизвестны. А главное – гипотеза Юрганова противоречит показаниям источников: ни Елена Глинская, ни митрополит, ни удельные князья не были приглашены к составлению духовной; не им, а ближайшим советникам, согласно летописной Повести, великий князь дал последний наказ о сыне, жене и о том, «како без него царству строитися». Наконец, имеется свидетельство псковского летописца о том, что Василий III еще при жизни нарек старшего сына Ивана великим князем и «приказа его беречи до 15 лет своим бояром немногим»171. Одно это свидетельство разом подрывает (тут я согласен со Скрынниковым172) всю концепцию Юрганова.
Трудно признать удачной и недавнюю попытку А. Л. Корзинина при помощи нескольких цитат из Повести о смерти Василия III решить давнюю научную проблему – определить состав регентского совета при Иване IV. Исследователь не стал разбирать аргументы своих предшественников, ограничившись кратким перечислением высказанных ранее точек зрения (при этом работы С. А. Морозова, Х. Рюса, П. Ниче вообще оказались неупомянутыми). Источниковедческий анализ летописной Повести и сравнение разных списков и редакций данного памятника он подменил беглым пересказом этого произведения и привел несколько цитат из текста по Постниковскому летописцу. Искомый перечень членов регентского совета историк усмотрел в перечисленных летописцем десяти советниках, которым Василий III в последний день жизни, 3 декабря, «приказал» о своем сыне Иване и об устроении земском. Сам этот вывод далеко не нов: многие исследователи со времен В. И. Сергеевича видели в этом «приказании» намек на учреждение «правительства», или регентского совета. Новым можно признать лишь следующий аргумент А. Л. Корзинина: особое значение ученый придал словам летописца о том, что великий князь, в частности, приказал боярам, «како бы тии правити после его государства»173. В слове «тии» исследователь увидел указательное местоимение и понял всю фразу как поручение боярам правления после смерти Василия III174. На самом деле словечко «тии», которое читается только в издании Пост., появилось в результате ошибки публикаторов летописи, неправильно разбивших текст на слова175. Правильное чтение содержится в опубликованном списке Соф., относящемся к той же редакции памятника: здесь говорится, что великий князь приказал боярам «о своем сыну великом князе Иване Васильевиче, и о устроении земском, и како быти и правити после его государьства»176 (выделено мной. – М. К.). Как видим, «наблюдение» Корзинина основывается на ошибке (или опечатке) в издании Повести по одному из списков. Пренебрежение приемами текстологического анализа приводит к подобным курьезам.
Итоги многолетних попыток исследователей проникнуть в тайну пропавшего завещания Василия III убеждают в том, что при нынешнем состоянии источниковой базы ясный и убедительный ответ на вопрос, кому великий князь доверил власть и опеку над сыном, вряд ли может быть получен177. Дальнейшая дискуссия по данной проблеме будет плодотворна лишь при условии введения в научный оборот новых материалов. Ниже я приведу информацию о московских событиях конца 1533 г., которая сохранилась в источниках польско-литовского происхождения. Но и возможности нового прочтения летописной Повести о смерти Василия III нельзя считать исчерпанными. Этот замечательный памятник остается главным источником наших сведений о ситуации при московском дворе в момент перехода престола к юному Ивану IV. Но для правильной интерпретации содержащейся там информации исследователям необходим контекст. Поскольку одной из основных сюжетных линий Повести является составление великокняжеской духовной грамоты, таким контекстом может стать завещательная традиция в Московской Руси XV – первой трети XVI в.
Сравнение последних распоряжений Василия III, как они изложены в летописной Повести, с завещаниями его предков показывает, что этот великий князь (вопреки мнениям некоторых исследователей) вовсе не хранил верность древним традициям. В обычае московских великих князей было поручать опеку над детьми своим женам – великим княгиням и братьям. Так, Василий I, который тоже оставил престол малолетнему сыну, «приказал» его великой княгине. В свою очередь, опеку над женой и сыном он поручил тестю – великому князю литовскому Витовту и «своей братье молодшей», – князьям Андрею и Петру Дмитриевичам, Семену и Ярославу Владимировичам178. Аналогичный пункт имелся и в духовной Василия II: «А приказываю свои дети своей княгине. А вы, мои дети, живите заодин, а матери свое слушайте во всем, в мое место, своего отца». И далее: «А приказываю свою княгиню, и своего сына Ивана, и Юрья, и свои меншие дети брату своему, королю польскому и великому князю литовскому Казимиру, по докончалной нашей грамоте…»179
Изменение традиции можно заметить в духовной Ивана III: своих младших детей он «приказал» старшему сыну и наследнику Василию; его же он назначил своим душеприказчиком180. К тому времени (1504 г.) ни братьев, ни супруги великого князя, Софьи Палеолог, уже не было в живых, а о том, чтобы поручать опеку над детьми зятю – великому князю литовскому Александру, с которым лишь за год до того закончилась очередная война, не могло быть и речи.
Василий III не «приказал» детей ни жене, ни родным братьям: как было показано выше, составление великокняжеской духовной велось в тайне от них. Между тем в летописной Повести есть эпизод, который позволяет высказать предположение о том, кому по завещанию государь поручил опеку над сыном-наследником.
В речи Василия III, с которой он обратился к митрополиту, своим братьям и всем боярам 30 ноября (выше я уже цитировал этот отрывок в связи с вопросом о первоначальной редакции памятника), говорилось: «…приказываю своего сына великого князя Ивана Богу и Пречистой Богородици, и святым чюдотворцем, и тебе, отцу своему Данилу, митрополиту всеа Русии»181 (выделено мной. – М. К.).
Возможно, эта официальная формулировка была внесена и в духовную Василия III. Великий князь с доверием относился к митрополиту Даниилу. Примечательно, что в сохранившейся духовной записи Василия Ивановича (июнь 1523 г.) государь назначал его своим душеприказчиком и оставлял жену на его попечение182.
Однако, поручая сына покровительству небесных сил и опеке митрополита, великий князь не посвятил Даниила в дела светского управления; как мы уже знаем, митрополит не был приглашен ни на одно из заседаний, на которых Василий III давал своим боярам наказ, как после него «царству строитися». В отличие от Западной Европы, где регентство при малолетнем короле нередко поручалось духовным особам (кардиналы Ришелье и Мазарини – лишь самые известные примеры), в Московской Руси такого обычая не сложилось.
Исследователи до сих пор не пришли к единому мнению по вопросу о том, какие именно функции предназначались Василием III десяти советникам, которые были приглашены к составлению духовной, и тем троим доверенным лицам, которые выслушали его последний наказ поздним вечером 3 декабря. Содержание этих речей, вероятно, навсегда останется для нас тайной, скрытой за краткими и чересчур общими словами летописца («и о всем им приказа, как без него царству строитись»). Но мы можем попытаться представить себе, в каком качестве участники тех совещаний у постели умирающего государя могли быть упомянуты в его духовной грамоте. Некоторые указания на сей счет можно найти в формуляре великокняжеских завещаний XV – XVI вв.
Еще В. И. Сергеевич и А. Е. Пресняков предполагали, что 10 советников, приглашенных великим князем в «думу» о духовной грамоте, были поименованы в ней в качестве свидетелей183. Это предположение представляется весьма правдоподобным. Действительно, вполне вероятно, что в конце духовной Василия III говорилось: «А туто были бояре мои…» (как в завещании его отца, Ивана III184) или: «А у духовные сидели…» (как в грамоте деда, Василия II185) – и далее перечислялись присутствовавшие при составлении документа бояре: князья Василий и Иван Шуйские, М. С. Воронцов, М. В. Тучков, казначей П. И. Головин. Дьяки Меньшой Путятин и Федор Мишурин, очевидно, упоминались в качестве лиц, писавших грамоту. Что же касается еще троих участников той «думы» о духовной грамоте – кн. М. Л. Глинского, М. Ю. Захарьина и И. Ю. Шигоны Поджогина, то им, как можно предположить, отводилась в завещании иная роль.
Пресняков, согласившись с предположением Сергеевича о том, что перечисленные летописцем князья Шуйские и иные бояре, присутствовавшие при составлении духовной Василия III, были упомянуты в его завещании в качестве свидетелей, называет их далее «душеприказчиками» великого князя186. Дело, однако, в том, что в духовных грамотах первой трети XVI в. свидетели и душеприказчики – это, как правило, разные лица. Так, в духовной Ивана III (1504 г.) душеприказчиком назван старший сын Василий, а свидетелями значатся бояре: кн. Василий Данилович (Холмский), кн. Данило Васильевич (Щеня), Яков Захарьич и казначей Дмитрий Владимирович (Ховрин)187. Указанное различие характерно и для завещаний частных лиц изучаемой эпохи188.
Наблюдения показывают, что количество душеприказчиков в завещаниях первой трети XVI в. составляло обычно от двух до четырех человек189. Уже по этой причине предположение о том, что Василий III назначил всех десятерых советников, приглашенных к составлению духовной, своими душеприказчиками, кажется маловероятным.
Мне известна пока только одна духовная грамота изучаемого периода, где количество душеприказчиков превышает четырех человек, но зато этот документ представляет исключительный интерес для изучения нашей темы. Речь идет о завещании благовещенского протопопа Василия Кузьмича – духовного отца Василия III, – написанном в 1531/32 г. На эту грамоту в свое время обратил внимание В. Б. Кобрин190, но она до сих пор остается неопубликованной, и никто из исследователей, пытавшихся разгадать тайну завещания Василия III, к этому документу не обращался.
Своими душеприказчиками и опекунами жены и сына протопоп Василий Кузьмич назначил пятерых лиц, своих «великих господ», как он их называет: кн. Михаила Львовича Глинского, Михаила Юрьевича Захарьина, Ивана Юрьевича Шигону (Поджогина), дьяка Григория Никитича Меньшого Путятина и Русина Ивановича191 (Семенова192). По справедливому замечанию В. Б. Кобрина, «такой подбор душеприказчиков демонстрирует удивительную близость окружения духовных отца и сына – протопопа и великого князя всея Руси»193.
Действительно, из пяти названных лиц четверо – кн. Глинский, Захарьин, Шигона и дьяк Меньшой Путятин – принимали участие в составлении завещания Василия III, а первые трое, как мы уже знаем, выслушали последний наказ великого князя – «о своей великой княгине Елене, и како ей без него быти, и како к ней бояром ходити, и… како без него царству строитися». Но, оказывается, и пятый душеприказчик протопопа – Р. И. Семенов – также входил в ближайшее окружение великого князя: согласно летописной Повести о смерти Василия III по списку Дубровского, боярин Захарьин сразу после кончины государя послал за постельничим Русином Ивановым сыном Семенова, которому велел, сняв мерку с покойного, привезти каменный гроб194. Будучи постельничим, Семенов имел постоянный доступ к особе государя.
Таким образом, в свете процитированного завещания благовещенского протопопа далеко не случайным представляется особое доверие, оказанное Василием III трем своим советникам: Глинскому, Захарьину и Шигоне. Именно в них есть серьезные основания видеть душеприказчиков великого князя, которые должны были обеспечить исполнение его последней воли. Косвенно это предположение подтверждается тем обстоятельством (известным нам из летописной Повести), что именно их Василий III оставил у себя – отпустив остальных бояр, – чтобы дать последние указания о положении великой княгини и об «устроении» государства. Весьма вероятно, что к тем же трем лицам относились уже приводившиеся мною выше слова псковского летописца, отметившего, что великий князь «приказал» сына Ивана «беречи до 15 лет своим бояром немногим»195 (выделено мной. – М. К.). Гораздо меньше такое определение – «бояре немногие» – подходит к той группе из десяти человек, с которыми Василий Иванович совещался о своей духовной грамоте и в которых многие исследователи видят опекунский, или регентский, совет при малолетнем Иване IV.
Выше я упомянул о длительной дискуссии историков по вопросу о том, были ли распоряжения Василия III о создании регентства при его сыне внесены в духовную грамоту великого князя. Часть исследователей, начиная с В. И. Сергеевича и А. Е. Преснякова, отвечали на этот вопрос утвердительно196; противоположной точки зрения придерживался А. А. Зимин, а в недавнее время – Х. Рюс197. Изучение традиции великокняжеских завещаний показывает, что в этом споре прав, скорее, Зимин: никакие указания о будущем порядке управления в подобные документы не вносились. Более того, русское средневековое право не знало понятия «регентства»: как мы увидим в дальнейшем, это обстоятельство порождало сложные коллизии в реальной политической жизни, когда фактические правители пытались легитимизировать свое положение.
Вполне возможно, как уже говорилось, что официально в своем завещании Василий III «приказал» наследника только митрополиту Даниилу. Но функции душеприказчиков, доверенные великим князем, как я предполагаю, «триумвирату» в составе Глинского, Захарьина и Шигоны Поджогина, фактически подразумевали немалый объем властных полномочий. Вот почему современники воспринимали этих душеприказчиков как опекунов малолетнего Ивана IV и реальных правителей страны. Свидетельством тому можно считать приведенные выше слова псковского летописца. Аналогичной информацией о том, в чьих руках на самом деле находилась власть в первые недели и месяцы после смерти Василия III, располагали иностранные наблюдатели. К изучению этих сведений мы теперь и переходим.
Иностранные свидетельства о событиях 1530-х гг. при московском дворе до сих пор остаются, по существу, невостребованными. До недавнего времени исследователям было известно лишь одно сочинение такого рода – «Записки о московитских делах» (в немецком издании – «Московия») Сигизмунда Герберштейна, где рассказ доведен до смерти Елены Глинской (1538 г.). Однако, как показал источниковедческий анализ «Записок», ценность сообщаемых австрийским дипломатом сведений о событиях в Москве после смерти Василия III весьма невелика: рассказ Герберштейна грешит излишней морализацией, не свободен от анахронизмов, а главное – содержащаяся в нем информация вторична, будучи полностью заимствованной из польских источников198.
Целесообразно поэтому начать с рассмотрения самых ранних известий о положении при московском дворе, которые были получены в литовской столице уже в конце декабря 1533 – начале января 1534 г. Эти сведения содержатся в письмах, которые прусский герцог Альбрехт получал от своих корреспондентов при дворе польского короля и великого князя литовского Сигизмунда I. Переписка герцога составила обширный фонд бывшего Кенигсбергского архива, который ныне находится в Тайном государственном архиве Прусского культурного наследия (Берлин-Далем)199. Интересующие нас письма опубликованы польскими учеными в составе коллекции дипломатических документов «Акта Томициана».
Как явствует из послания Петра Опалиньского, каштеляна лендзского, герцогу Альбрехту от 27 декабря 1533 г., первые известия о смерти великого князя московского пришли в Вильну из Полоцка и других пограничных мест 24 декабря. Здесь же сообщалось, что государь оставил маленького сына («может быть, четырех или пяти лет от роду»), которого дядья, т.е. братья его покойного отца, хотят лишить княжеской власти (de Ducatu et imperio insidias struunt)200.
6 января 1534 г. Николай Нипшиц, секретарь Сигизмунда I и постоянный корреспондент прусского герцога при королевском дворе, сообщал Альбрехту из Вильны: «…из Москвы пришло достоверное известие, что великий князь умер и что его сын, трех лет от роду, избран великим князем, а князь Юрий (herczog Yorg), его двоюродный брат (? – feter), – опекуном (formund), и это правление установлено на 10 лет (das regement X jor befolen)»201. В тот день, однако, Нипшиц это письмо адресату не отправил и 14 января сделал к нему приписку: «Говорят, что князь Юрий (herczog Yurg), который должен быть опекуном, хочет сам быть великим князем (vyl selbst grosfurscht seyn), из-за чего можно ожидать в Москве внутреннюю войну»202.
Другой виленский корреспондент Альбрехта, Марцин Зборовский, староста одолановский и шидловский, писал ему 10 января о том, что «Его королевскому величеству [Сигизмунду I. – М. К.] стало доподлинно известно, что его враг Московит недавно расстался с жизнью и перед смертью избрал своего еще не достигшего совершеннолетия сына своим преемником на великокняжеском престоле, вверив его опеке двух своих первосоветников; тот же Московит оставил двух своих законных родных братьев (бывших уже в зрелом возрасте), которые, возможно, имели больше прав на таковое избрание и опеку (maius interesse ad talem electionem et tutelam… habuissent); каковые братья не возражали и не противились этому провозглашенному тогда избранию»203.
Для правильной оценки приведенных выше свидетельств важно учесть, что их источником послужили слухи, циркулировавшие в то время в Русском государстве и проникавшие за его границы. Разумеется, подобного рода информация нуждается в тщательной проверке: ни одно из этих известий, взятое в отдельности, не может считаться достоверным. Если анонимный автор летописной Повести о смерти Василия III, по единодушному мнению ученых, описал все происходящее как очевидец, то слухи о переменах в Москве, записанные в Литве, доносят до нас лишь отголоски декабрьских событий 1533 г.
И тем не менее эта запись людской молвы может стать для историка источником ценной информации. Во-первых, в нашем распоряжении имеется не одно, а целый комплекс подобных известий, которые непрерывным потоком поступали в литовскую столицу на протяжении 1534 г. Соответственно появляется возможность их сопоставления между собой и с другими источниками. Во-вторых, важным достоинством этой информации является ее современность описываемым событиям: если летописные рассказы о смерти Василия III, как мы уже знаем, дошли до нас в списках не ранее 1550-х гг. и не раз подвергались тенденциозной правке, то упомянутые выше слухи записаны, что называется, «по горячим следам». Наконец, в-третьих, эти политические толки ценны сами по себе как отражение существовавших тогда настроений и ожиданий.
…да часа того межь себе бояре крест целовали все на том, что им великой княгине и сыну ее великому князю Ивану прямо служити, и великого княжениа под ним беречи в правду без хитрости заодин; да и братью его [Василия III. – М. К], князя Юриа и князя Андреа, часа того привели к целованию пред отцем их Данилом митрополитом на том, что им братаничю своему великому князю Ивану добра хотети, и великого княжениа под ним блюсти и стеречи и самим не хотети. И повелеша князей и детей боярскых к целованию приводити, да и по всем градом послати всех людей приводити к целованию на том, что им служити великому князю и добра хотети и земле без хитрости204.
Рассматривая приведенные выше известия в динамике, можно заметить, как постепенно уточнялась первоначальная версия событий. Самые ранние сообщения отразили, надо полагать, ожидания информаторов и, следовательно, определенных кругов в Москве – ожидания, что опекуном будет брат покойного государя, князь Юрий. Это было бы вполне в духе традиции: вспомним, что Василий I во всех трех вариантах своего завещания среди опекунов жены и детей непременно называет свою «братью молодшую»205. Однако Василий III распорядился иначе: к середине января в Вильно уже знали, что опекунами являются другие лица.
В процитированном выше послании Зборовского герцогу Альбрехту от 10 января обращает на себя внимание ссылка на надежные сведения, полученные тогда при дворе Сигизмунда I («Его королевскому величеству стало доподлинно известно»). Не означает ли это, что, помимо слухов, виленские наблюдатели располагали к тому времени и каким-то другим источником информации о московских делах?
Этот источник прямо называет в своем письме герцогу Альбрехту от 15 января 1534 г. Николай Нипшиц. По его словам, виленский епископ Ян и канцлер Великого княжества Литовского Ольбрахт Гаштольд посылали тайных гонцов «к своим приятелям, знатнейшим советникам в Москве (bey yren freynden bey den fornemsten reten yn der Moska)»206. Обращение к материалам русской посольской книги 1530-х гг. позволяет уточнить, о каких гонцах идет речь и к кому они были посланы.
1 декабря 1533 г. в Москве стало известно о прибытии на границу литовского посланника Юшки Клинского, но в связи с тяжелой болезнью великого князя он был задержан в Вязьме. Как выяснилось, посланник вез грамоту от литовских панов-рады, виленского епископа князя Яна и канцлера О. М. Гаштольда, адресованную «братьи и приятелем нашим» – боярам кн. Д. Ф. Бельскому и М.Ю. Захарьину. 18 декабря, уже после смерти Василия III, Клинский был принят кн. Д. Ф. Бельским на своем дворе; на приеме присутствовали также М. Ю. Захарьин, дворецкий И. Ю. Шигона, дьяки Меньшой Путятин и Федор Мишурин. 21 декабря посланник был отпущен обратно в Литву207.
Следовательно, под «приятелями» литовских панов в письме Нипшица имелись в виду бояре кн. Д. Ф. Бельский и М. Ю. Захарьин. Учитывая, что дорога от Москвы до Вильны занимала тогда в среднем несколько недель208, Клинский мог вернуться в литовскую столицу в первой декаде января, и, возможно, именно полученная от него информация была использована Нипшицем в упомянутом выше послании Альбрехту от 15 января.
Сообщая далее герцогу в том же письме о возвращении литовских гонцов из Москвы, Нипшиц написал (по-видимому, с их слов): «Тот, который был назначен опекуном (Der, so formud geseczt), уже схвачен: он вел интриги, чтобы самому стать великим князем. Опекунами являются трое других господ (Synt andre drey hern formuden)…»209
Ту же версию Нипшиц повторил в послании Альбрехту, написанном в конце января 1534 г. По его словам, ожидается прибытие московского посольства210 с известием о том, что «старый [великий князь. – М. К.] умер, и его сын в трехлетнем возрасте избран великим князем, а три господина, которые стали опекунами (dy III hern, so formunden vorden), будут править от его имени; каковые опека и управление должны продлиться 15 лет (welcher formutschaft und regement 15 yor lank tauren solt)…»211.
То, что именно такая трактовка последних распоряжений Василия III была в итоге признана литовскими и польскими наблюдателями заслуживающей доверия, явствует не только из приведенных выше писем Нипшица, но прежде всего из того факта, что как раз эту версию излагает (с ценным дополнением!) придворный историограф Сигизмунда I Бернард Ваповский в своей Хронике, над которой он работал в те годы. «Василий, князь московитов, – сообщает хронист под 1533 г., – скончался, оставив по завещанию своим наследником четырехлетнего сына и при нем – трех правителей (gubernators), которым больше всего доверял; среди них был Михаил Глинский, литовец…»212
Со слов своих польских информаторов эту версию повторил и С. Герберштейн. В «Записках о московитских делах» (1549 г.) он дважды упоминает о назначении Глинского опекуном малолетних сыновей Василия III: сначала под рубрикой «Обряды, установленные после венчания великого князя», в рассказе о втором браке Василия III, а затем в разделе «Хорография» – в связи с биографией князя Глинского. По содержанию оба сообщения полностью совпадают. Так, в «Хорографии» говорится: «Государь возлагал на него [Глинского. – М. К.] большие надежды, так как верил, что благодаря его доблести сыновья будут на царстве (in regno) в безопасности со стороны братьев [Василия III. – М. К.], и в конце концов назначил его в завещании опекуном над своими сыновьями»213. В немецком издании 1557 г. Герберштейн внес сюда добавление: «…назначил… опекуном наряду с некоторыми другими»214 (выделено мной. – М. К.). Итак, с учетом поправки 1557 г. описанная Герберштейном ситуация выглядит следующим образом: Василий III, опасаясь притязаний своих братьев на престол, поручил сыновей опеке Михаила Глинского и еще нескольких лиц.
Нетрудно заметить, что сообщение Герберштейна об опекунах сыновей Василия III очень близко к информации по этому вопросу, которой располагали придворные Сигизмунда I (ср. особенно с Хроникой Б. Ваповского). Это не удивительно: в 1530-е гг. между австрийским и польским дворами велась оживленная переписка, в 1535 г. Герберштейн принимал в Вене польское посольство, а в 1539 г. сам посетил Польшу215. Но хотя сведения автора «Записок» в данном случае, несомненно, вторичны по отношению к приведенным выше источникам польско-литовского происхождения, рассказ Герберштейна может служить косвенным подтверждением того факта, что именно эту версию московских событий конца 1533 г. считали достоверной его польские информаторы.
Итак, ранние литовские и польские известия, близкие по времени к событиям конца 1533 г., определенно говорят о числе опекунов и называют по имени одного из них – князя Глинского. (Повышенное внимание Ваповского и Герберштейна именно к его особе объясняется той памятью, которую оставил по себе этот авантюрист в Великом княжестве Литовском и других странах Европы.) Но, как мы помним, Глинский входил вместе с Захарьиным и Шигоной Поджогиным в группу из трех наиболее доверенных лиц, которым, согласно летописной Повести, Василий III дал последние наставления о своей жене и о том, как после него «царству строитися». Совпадение числа опекунов (душеприказчиков) и имени одного из них между летописным рассказом о смерти Василия III и независимым от него ранним источником – польской хроникой Ваповского, написанной не позднее 1535 г. (года смерти хрониста)216, – заставляет предполагать, что речь идет об одних и тех же лицах. Упомянутые в польских источниках «трое господ» – опекунов, «первосоветников», «правителей» – это, очевидно, те самые «бояре немногие», которым, согласно псковскому летописцу, государь приказал «беречи» своего сына до совершеннолетия217.
Итак, если наше предположение верно, то двое коллег Глинского по опекунскому совету, не названных Ваповским по имени, это – Захарьин и Шигона Поджогин. Но прежде чем окончательно остановиться на этой версии, рассмотрим еще одно польское известие, относящее к числу опекунов другое лицо – кн. Д. Ф. Бельского.
7 сентября 1534 г. перемышльский епископ Ян Хоеньский сообщал из Вильны одному из своих корреспондентов о приезде к королю двух знатных московитов. Одним из этих беглецов был «Семен, князь Бельский, который оставил в Москве двух братьев, старших по рождению, из коих [самый] старший был опекуном князя Московского, [а] средний является начальником войска…»218. Старшим братом Семена был князь Дмитрий Федорович Бельский. Но можно ли считать данное свидетельство весомым аргументом в пользу упомянутой выше гипотезы А. А. Зимина, полагавшего, что Василий III назначил опекунами именно князей Бельского и Глинского? Думаю, что нет.
Прежде всего в приведенном сообщении вовсе не сказано, что опекуном кн. Д. Ф. Бельского назначил покойный государь: выражение «был опекуном» (или «играл роль опекуна»: tutorem egit) оставляет открытым вопрос, когда и при каких обстоятельствах князь Дмитрий приступил к опекунским обязанностям. Кроме того, нужно учесть, что процитированное нами сообщение Хоеньского стоит особняком: оно никак не связано с рассмотренной выше серией известий, явившихся откликом на смерть Василия III и последовавшие за нею московские события; да и вообще ни в одном другом польском источнике не содержится упоминания об опекунстве Бельского. Но главным препятствием, не позволяющим принять эту версию всерьез, является отсутствие у нее какой-либо опоры в русских источниках: как было показано выше, текст летописной Повести о смерти Василия III (по списку Дубровского), на который ссылается Зимин в обоснование своей гипотезы, является, по-видимому, позднейшей вставкой и уж во всяком случае не содержит никаких намеков на предоставление кому-либо опекунских полномочий.
Кн. Д. Ф. Бельский действительно занимал одно из первых мест в придворной иерархии в последние годы правления Василия III, а в первые недели великого княжения нового государя, юного Ивана IV, он выполнял, как мы уже знаем, важные представительские функции (в частности, принимал на своем дворе литовского посланника). Но о его опеке над Иваном IV никаких данных нет. Поэтому не следует, на мой взгляд, понимать буквально вышеприведенное свидетельство Яна Хоеньского. Нужно учесть, что в польских известиях о событиях 30-х гг. XVI в. в Москве термины «правитель» и «опекун» часто употреблялись как синонимы. Показательно, например, что в переписке польских сановников 1535 – 1536 гг. «опекуном» именуется фаворит Елены Глинской князь И. Ф. Овчина Телепнев Оболенский219, а Марцин Бельский в своей «Хронике всего света» величает Ивана Овчину «справцей» и опекуном молодого князя Московского220. В этой связи представляется, что и слова Яна Хоеньского об «опекунстве» старшего из братьев Бельских являются лишь отражением того несомненного факта, что в первое время после смерти Василия III князю Д. Ф. Бельскому принадлежало одно из первых мест на московском политическом олимпе.
Итак, анализ всех сохранившихся свидетельств об опекунах, оставленных Василием III при своем наследнике, приводит нас к выводу, что наиболее вероятной версией, имеющей серьезную опору в русских и зарубежных источниках, является версия о своего рода «триумвирате» в составе кн. М. Л. Глинского, М. Ю. Захарьина и И. Ю. Шигоны Поджогина, которым как душеприказчикам великого князя была поручена опека над его семьей.
Вопреки мнению Р. Г. Скрынникова, опекунский совет не был «правительственной комиссией» или «одной из комиссий» Боярской думы221. Выбирая душеприказчиков, Василий III не руководствовался местническими или бюрократическими принципами, а основывался только на личном доверии к тому или иному человеку. Кн. Д. Ф. Бельский, номинально первый боярин в государевой «думе», даже не был приглашен к составлению великокняжеского завещания. Зато незнатный Иван Шигона и чужак в придворной среде кн. Михаил Глинский (не имевший думного чина) были вместе с боярином Захарьиным назначены душеприказчиками и фактически – опекунами великокняжеской семьи. Несомненно, трое перечисленных лиц входили в узкий круг самых близких к великому князю людей, как это явствует из анализа летописной Повести и из процитированного выше завещания духовного отца Василия III – благовещенского протопопа Василия Кузьмича.
Вообще, как справедливо отметил в свое время В. И. Сергеевич, в летописном рассказе о последних днях жизни Василия III не видно «думы» как учреждения: там упоминаются только думцы, которых государь считал нужным призвать к себе в тот или иной момент222. По мнению Сергеевича, первое же описанное в Повести совещание – о том, кого пригласить в «думу» о духовной грамоте, – точно соответствовало известной характеристике, данной несчастным Иваном Берсенем Беклемишевым тому способу правления, который применял Василий III («… ныне деи государь наш, запершыся сам-третей у постели, всякие дела делает»)223. Действительно, великий князь начал обсуждать вопрос о своей духовной сам-третей (с Шигоной и дьяком Меньшим Путятиным), а в самом последнем обсуждении государственных дел, как мы знаем, участвовали только три его советника: тот же Шигона да кн. Глинский с Захарьиным.
О функциях душеприказчиков-опекунов мы можем судить только по Повести о смерти Василия III и косвенно по их роли в последовавших за кончиной великого князя событиях. Согласно неоднократно уже цитированной выше летописной фразе, Василий III отдал распоряжения названным трем лицам «о своей великой княгине Елене, и како ей без него быти, и как к ней бояром ходити…»224. Учитывая, что это говорилось в отсутствие самой великой княгини, приведенные слова трудно понять иначе, как учреждение опеки над Еленой, а «хождение» к ней бояр в данном контексте выглядит скорее как соблюдение придворного этикета, чем как передача вдове Василия III каких-то реальных правительственных функций. Примечательно, что в проанализированных выше известиях о декабрьских событиях в Москве, приходивших в литовскую столицу, ни словом не упоминается великая княгиня. На мой взгляд, это косвенно свидетельствует о той скромной роли, которую в первое время после смерти Василия III играла в московской политической жизни его вдова.
Помимо указаний относительно положения великой княгини, государь дал трем душеприказчикам и другие инструкции, скрытые за общей летописной фразой «и о всем им приказа, како без него царству строитися»225. Поскольку эта беседа «сам-четверт» была последней в ряду подобных совещаний Василия III со своими приближенными, приведенную летописную фразу можно истолковать как передачу Глинскому «с товарищи» неких контрольных функций. Очевидно, они становились главными гарантами выполнения политической воли умирающего великого князя.
Но как в таком случае понимать инструкции, которые, согласно той же Повести, Василий III ранее дал десяти советникам во главе с князьями Шуйскими? Им, по словам летописца, государь «приказал» «о своем сыну великом князе Иване Васильевиче, и о устроении земском, и како быти и правити после его государьства»226.
Выше я высказал предположение о том, что все эти лица, принимавшие участие в составлении духовной великого князя, были в ней упомянуты: князья В. В. и И. В. Шуйские, М. С. Воронцов, М. В. Тучков и казначей П. И. Головин – в качестве свидетелей, кн. М. Л. Глинский, М. Ю. Захарьин и И. Ю. Шигона – в качестве душеприказчиков, дьяки Меньшой Путятин и Федор Мишурин – в качестве писцов грамоты. Очевидно, что свидетели великокняжеского завещания также выступали гарантами его выполнения. Все участники «думы» о духовной несли ответственность за осуществление последних распоряжений государя, и смысл приведенного выше наказа, на мой взгляд, состоял в том, чтобы напомнить им об этих возложенных на них обязанностях. Однако видеть в процитированных словах летописца указание на создание особого органа – регентского совета, как полагают некоторые исследователи227, с моей точки зрения, нет оснований.
Среди десяти доверенных лиц, выслушавших последние наставления великого князя о его наследнике, об «устроении земском» и о том, как в дальнейшем «быти и правити после его государьства», были влиятельные бояре, дворецкий, казначей и два дьяка, в чьих руках находились реальные рычаги управления страной. Очевидно, предполагалось, что и при новом великом князе, малолетнем Иване IV, ведение государственных дел будут осуществлять те же лица, которые занимались этим при его отце. Никаких новых должностей или органов власти, насколько можно судить по имеющимся в нашем распоряжении источникам, последние распоряжения Василия III не предусматривали.
Вообще, за исключением «приказания» великим князем своего «государьства» сыну Ивану и поручения его, в свою очередь, заступничеству небесных сил и опеке митрополита Даниила, никаких других прямых «назначений» в тексте Повести о смерти Василия III обнаружить не удается. Лишь по косвенным признакам и привлекая другие источники, как было показано выше, можно обосновать гипотезу об особых полномочиях, данных трем душеприказчикам – Глинскому, Захарьину и Шигоне Поджогину. Что же касается остальных многочисленных «приказаний», т.е. наказов, с которыми государь в последние дни своей жизни обращался к митрополиту, братьям Юрию и Андрею, всем боярам и группам советников разного состава, то смысл их сводился к одному – призыву защитить права малолетнего наследника на престол, избежать междоусобной розни и обеспечить безопасность великокняжеской семьи.
Особые властные полномочия душеприказчиков, судя по всему, не были внесены в духовную грамоту Василия III, а, как предполагал еще А. А. Зимин, составили предмет устных распоряжений великого князя. Но как раз это обстоятельство делало положение «триумвирата» в придворной среде очень непрочным. Летописные свидетельства о последних днях жизни Василия III наглядно показывают, как тонко заметил А. Е. Пресняков, неразрешимые трудности, с которыми столкнулся великий князь, «пытаясь предупредить неизбежную борьбу за власть по его смерти». Многочисленные «приказания», которые он, судя по тексту Повести, дал своим приближенным, представляли собой, по удачному определению историка, «безнадежную попытку уладить на ряде компромиссов назревшие в правящей среде антагонизмы»228.
Первым делом новой власти, как только Василий III скончался, стало приведение к присяге на верность юному государю и его матери братьев покойного, бояр и детей боярских. Подробный рассказ об этой акции содержится в летописной Повести о смерти великого князя Василия Ивановича, краткое сообщение о том же помещено в Воскресенской летописи. При этом главным действующим лицом этого эпизода в изображении Повести оказывается митрополит Даниил, в то время как Воскресенская летопись отводит эту роль боярам:
Повесть о смерти Василия III Воскресенская летопись
* ПСРЛ. Т. 34. М., 1978. С. 24; Т. 6. СПб., 1853. С. 275. Тот же текст с незначительными разночтениями в Дубр.: ПСРЛ. Т. 43. М., 2004. С. 231.
** ПСРЛ. Т. 8. СПб., 1859. С. 285 – 286.
Лишь после того, как процедура крестного целования была завершена, митрополит, а также братья покойного государя Юрий и Андрей вместе с боярами пошли утешать («тешити») вдову великого князя. Елена при виде приближающейся процессии потеряла сознание: «…бысть яко мертва и лежа часа з два, и едва очютися»229.
Поскольку первоначальная редакция Повести о смерти Василия III была составлена, вероятно, в то время, когда на митрополичьем престоле был Даниил (т.е. до 1539 г.), то неудивительно, что именно он оказывается в центре описываемых событий: митрополит, «взем» братьев великого князя в переднюю избу, «приведе» их к крестному целованию на верность Ивану IV и его матери; и он же «приведе» к крестному целованию бояр, детей боярских и княжат. Совершенно иная тенденция характерна для Воскресенской летописи, составленной в 40-е годы, в разгар «боярского правления». Здесь роль Даниила сведена к минимуму: оказывается, бояре сами «межь себе» крест целовали, что будут верно служить великой княгине и ее сыну великому князю (именно в таком порядке!); они же «братию» покойного государя, Юрия и Андрея, «привели к целованию пред отцем их Данилом митрополитом» и «повелеша князей и детей боярскых к целованию приводити».
Вопреки крайне тенденциозной версии Воскресенской летописи, можно предположить, что роль митрополита в первые часы и дни после смерти Василия III была действительно значительной, тем более, что все ритуалы и церемонии, связанные с концом прежнего царствования и началом нового (присяга на верность юному великому князю и его матери, похороны умершего государя, поставление на великое княжение его малолетнего сына), требовали его непосредственного участия.
На третий день после смерти Василия III в Успенском соборе в присутствии высшего духовенства и бояр состоялось торжественное поставление его сына Ивана на великое княжение230. Вслед за тем «по всем градом вотчины его», по словам летописи Дубровского, прошло целование креста новому государю231. Другая новгородская летопись, Большаковская, сообщает в декабрьской статье 7042 (1533) г. о том, как наместники и дьяки «по государеву веленью приведоша весь Великий Новъгород к целованию великому князю Ивану Васильевичю всеа Руси самодержцу»232.
В той же летописи есть уникальное известие о присылке в Новгород в первые дни нового царствования И. И. Беззубцева с повелением архиепископу Макарию и всему новгородскому и псковскому духовенству и православным христианам молиться «о устроении земском и о тишине, и о многолетнем здравии и спасении великого князя Ивана Васильевичя и его христолюбивом князи Георгии Васильевичи…». Архиепископ 11 декабря совершил молебен «и прославление сотвори, и многолетство великому князю Ивану Васильевичю, самодръжцу Руския земли, и литургию свершив со игумены и со всем собором о государеве здравии»233.
Между тем в столице в этот день произошло событие, имевшее широкий резонанс как в самой стране, так и за ее пределами: 11 декабря 1533 г. был арестован дядя юного Ивана IV, князь Юрий Иванович Дмитровский.
Два основных источника, повествующих об этом событии, прямо противоречат друг другу. Воскресенская летопись всю вину за случившееся возлагает на самого князя Юрия: он-де присылал своего дьяка Третьяка Тишкова к князю Андрею Шуйскому с предложением перейти к нему на службу, но тот отказался, обвинив старицкого князя в нарушении недавнего крестоцелования юному великому князю. В ответ дьяк объявил то крестоцелование «невольным», а значит, не имеющим силы: «…князя Юриа бояре приводили заперши к целованию, а сами князю Юрию за великого князя правды не дали, ино то какое целование, то неволное целование». Тогда кн. А. Шуйский рассказал обо всем князю Борису Ивановичу Горбатому, а тот передал боярам, которые доложили о случившемся великой княгине. И Елена, по словам летописца, «берегучи сына и земли», приказала боярам «поимати» князя Юрия; в оковах он был посажен «за сторожи» в палату, где ранее сидел князь Дмитрий-внук234.
Совершенно иная трактовка тех же событий содержится в Летописце начала царства. Здесь главным «злодеем» изображается кн. Андрей Шуйский, задумавший «отъехать» к Юрию Дмитровскому. Часть вины возлагается также на бояр, омраченных «дьяволим действом»: оказывается, дьявол, всегда радующийся человеческой погибели, кровопролитию и междоусобной брани, вложил боярам «мысль неблагу»: «…только не поимати князя Юрья Ивановича, ино великого князя государству крепку быти нельзя, потому что государь еще млад, трех лет, а князь Юрьи совръшенный человек, люди приучити умеет; и как люди к нему поидут, и он станет под великим князем государьства его подискивати»235.
Таким образом, арест дмитровского князя изображается в этой летописи как задуманная боярами превентивная мера, направленная на защиту интересов малолетнего государя и его матери. От самого же Юрия летописец старается отвести даже тень подозрения: «А у князя никоторого же помышления лихово не было». Несмотря на предупреждения своих бояр и детей боярских о нависшей над ним угрозе «поимания», Юрий отказывался уехать в Дмитров, подчеркивая верность крестному целованию, данному им покойному брату Василию и его сыну – юному великому князю Ивану. «Готов есми по своей правде и умерети», – якобы говорил дмитровский князь своим боярам236.
Но главным орудием дьявола в этом рассказе изображен князь Андрей Шуйский. Летописец напоминает о том, что прежде, еще при Василии III, он вместе с братом Иваном уже «отъезжал» к князю Юрию. Тогда дмитровский князь выдал их посланцам великого князя, который разослал их в заточение по городам. После смерти Василия Ивановича его вдова пожаловала братьев Шуйских, выпустила из заточения; «а большее митрополит и бояре печаловалися, – поясняет летописец, – понеже бо великая княгини тогда в велицей печали по великом князе Василие Ивановиче»237. Оказавшись на свободе, кн. Андрей, «мало побыв тако, паки мыслил ко князю Юрью отъехати, и не токъмо отъехати, но и на великое княжение его подняти, а у князя [Юрия. – М. К.] сего на мысли не было, понеже бо крест целовал великому князю, како было ему изменити?»238
По версии Летописца начала царства, князь Андрей Шуйский попытался подговорить своего родственника князя Бориса Ивановича Горбатого «отъехать» с ним вместе к Юрию Дмитровскому. Однако кн. Горбатый не только отказался, «но и ему [Андрею. – М. К.] возбраняше». Тогда князь Андрей, «видя, яко неугоден явися совет его князю Борису», донес на него великой княгине и великому князю, сказав, будто князь Борис подговаривал его «отъехать» к князю Юрию. Оклеветанный Б. Горбатый бил челом на обидчика, и великая княгиня, «того сыскав, что князь Ондрей лгал, а князь Борис сказал правду», велела посадить Андрея Шуйского в башню «за сторожи»239.
Казалось бы, «злодей» наказан, и инцидент можно было считать исчерпанным. Но бояре заявили великой княгине: «Толко, государыни, хочешь государьство под собою и под сыном под своим, а под нашим государем крепко держати, и тобе пригоже велети поимати князя Юрья». Великая же княгиня, продолжает летописец, «тогда быше в велицей кручине по великом князе Василье и рече бояром: «Как будет пригоже, и вы так делайте. Бояре же оттоле почали думати». Приняв решение о «поимании» князя Юрия, бояре сказали свою «думу» великой княгине. Елена им ответила: «То ведаете вы». И бояре князя Юрия «изымали месяца декабря в 11 день…»240.
Как уже отмечалось в литературе, обе летописные версии событий 11 декабря 1533 г. тенденциозны, причем тенденции эти прямо противоположны241. Если Воскресенская летопись однозначно говорит о попытке дмитровского князя переманить к себе на службу Андрея Шуйского (а самого князя Андрея изображает верноподданным Ивана IV) и возлагает на Елену Глинскую всю ответственность за арест Юрия, то Летописец начала царства, напротив, подчеркивает невиновность последнего, изобличает козни кн. А. Шуйского, а решение об аресте брата покойного государя всецело приписывает боярам.
Эволюция образа Юрия Дмитровского в официальном летописании 1540 – 1550-х гг. (из главы опасного заговора, каким он предстает в Воскресенской летописи, князь превращается под пером составителя Летописца начала царства в невинную жертву) отражает произошедшее за время, разделяющее эти два памятника, изменение позиции великокняжеской власти по отношению к государеву дяде.
О том, каково было отношение опекунов юного Ивана IV к князю Юрию сразу после ареста последнего, недвусмысленно свидетельствует наказ посланнику Т. В. Бражникову, отправленному 25 декабря 1533 г. в Литву с объявлением о том, что «князь великий Иван на отца своего государстве государем ся учинил»242. На возможный вопрос о дмитровском князе посланник должен был ответить: «…князь Юрий Ивановичь после государя нашего великого князя Васильа сыну его, государю нашему великому князю Ивану, через крестное целованье вборзе учал великие неправды делати, и государь наш на князя на Юрья опалу свою положил. И възмолвят: “что опалу положил?” – и Тимофею молвити: изымал его»243. Точно такую же инструкцию по поводу ареста Юрия Дмитровского получил Иван Челищев, отправленный с аналогичной миссией в Крым 8 января 1534 г.244
По-видимому, отношение великокняжеского окружения к государеву дяде, погибшему в тюрьме в 1536 г., не изменилось и в начале 1540-х гг., когда была завершена работа над Воскресенской летописью. Но спустя десять лет из уст повзрослевшего Ивана Васильевича прозвучали уже совершенно иные оценки произошедшего: в послании Стоглавому собору царь с горечью и раскаянием вспоминал о гибели своих дядей по вине «бояр и вельмож», которые, «яко помрачени умом, дръзнули поимати и скончати братию» его отца, Василия III. «И егда хощу въспомянути нужную их смерть и немилостивное мучение, – восклицал Иван, – весь слезами разливаюся и в покаание прихожу, и прощениа у них прошу за юность и неведание»245. Как следствие, в уже известной нам статье Летописца начала царства «О князе Юрье» отразилась эта новая, санкционированная молодым государем трактовка событий, приведших к аресту дмитровского князя.
Тенденциозность и противоречивость двух основных источников информации о том, что собственно произошло в декабре 1533 г., ставят перед исследователями трудную проблему выбора: какую из приведенных летописных версий следует предпочесть? Н. М. Карамзин считал более вероятным известие Летописца начала царства – на том основании, что кн. А. Шуйский действительно был арестован и все годы правления Елены провел в темнице246.
С. М. Соловьев, возражая знаменитому историографу (которого он, однако, прямо не называет по имени), привел аргументы в пользу версии Воскресенской летописи, известной ему в изложении Никоновской летописи по списку Оболенского и Царственной книги. По его мнению, то, что летописец не упоминает об аресте Шуйского, еще не свидетельствует о невиновности последнего; просто основное внимание в этом рассказе сосредоточено на причинах заключения под стражу дмитровского князя, а подробности, относящиеся к другому лицу, опущены. Зато данная версия, как считает Соловьев, обстоятельнее: автор знает, кого именно присылал Юрий к Андрею Шуйскому (дьяка Третьяка Тишкова) и как тот оправдывал действия своего князя. Что же касается сообщения Летописца начала царства, то историк признал его сомнительным по причине краткости времени, прошедшего от смерти Василия III до ареста князя Юрия; в столь короткий срок не могли уложиться описываемые этим летописцем события: освобождение Еленой кн. Шуйских из заточения в городах, куда они были отправлены великим князем Василием, их возвращение в Москву и последующая интрига, затеянная кн. Андреем Шуйским247.
Не все аргументы С. М. Соловьева представляются убедительными, но высказанные им сомнения относительно известия Летописца начала царства об освобождении князей Шуйских из заточения по приказу Елены Глинской имеют под собой, как я постараюсь показать ниже, серьезные основания.
И. И. Смирнов, подчеркивая тенденциозность обеих версий, предпочел, однако, не делать выбора между ними, а использовать фактические данные, содержащиеся и в том и в другом летописном рассказе, отбросив только недостоверную, по его мнению, информацию (соответственно, утверждение Летописца начала царства о невиновности Юрия и попытку Воскресенской летописи скрыть активную роль Андрея Шуйского в заговоре). В итоге под пером историка возникла концепция о готовившемся удельным князем выступлении или даже «мятеже» с целью захвата великокняжеского престола; опорой Юрия послужили дмитровские бояре и дети боярские, а также князья Шуйские; но правительство своевременно предотвратило попытку этого мятежа248. Остаются, однако, неясными критерии, по которым исследователь отделил достоверную информацию от недостоверной в тенденциозных, по его мнению, источниках.
А. А. Зимин, не останавливаясь подробно на анализе данного эпизода, отдал предпочтение версии Летописца начала царства. По его мнению, тенденциозность Воскресенской летописи объясняется временем ее составления, которое пришлось на годы правления Шуйских. Рассказ же Летописца начала царства был написан позднее, уже после гибели Андрея Шуйского, «когда можно было осветить в ином свете поведение этого князя в первые дни после смерти Василия III»249.
Х. Рюс также высказался в пользу версии Летописца начала царства как «существенно более подробной». Он отметил «психологическую мотивированность» поведения Елены в изображении этого летописца (она была «в кручине великой» по покойному мужу). Арест Юрия, по мнению немецкого историка, носил предупредительный характер250.
Р. Г. Скрынников, напротив, подчеркнул «пристрастность» Летописца начала царства и высказал мнение о том, что «ближе к истине» версия Воскресенской летописи251.
Характеру имеющихся в нашем распоряжении источников наиболее точно соответствует, на мой взгляд, вывод, к которому пришел в своей диссертации А. Л. Юрганов: «…однозначно судить о намерениях Юрия после смерти Василия III нельзя»252. Действительно, поскольку никаких источников, происходящих из «лагеря» дмитровского князя, до нас не дошло, а официальные московские летописи прямо противоречат друг другу, говоря о замыслах князя Юрия, то этот вопрос по-прежнему остается загадкой для историков.
Однако другие спорные моменты событий 11 декабря 1533 г., по-разному освещаемые Воскресенской летописью и Летописцем начала царства, вполне могут быть прояснены с помощью иных источников. Это относится, в частности, к вопросу о роли князя Андрея Шуйского в указанных событиях.
Начать нужно с того, что братья Андрей и Иван Михайловичи Шуйские действительно, как и рассказывает Летописец начала царства, пытались еще в годы правления Василия III «отъехать» к Юрию Дмитровскому. Произошло это, по-видимому, в 1527-м или начале 1528 г.: сохранилась датированная июнем 1528 г. поручная запись по князьям Ивану и Андрею Михайловым детям Шуйского. Их «выручили» у пристава Якова Краснодубского «в вине… за отъезд и за побег» бояре кн. Б. И. Горбатый и П. Я. Захарьин, перед которыми, в свою очередь, ручались за Шуйских многие князья и дети боярские (всего 30 человек). Сумма поруки составила 2 тыс. рублей253. Надо полагать, братья в самом деле провели какое-то время в заточении, но в 1531 г. оба были уже на свободе: в июле – августе указанного года в полках, стоявших на берегу Оки, упоминается князь Иван, а в октябре в Нижнем Новгороде – Андрей254.
Таким образом, получают подтверждение высказанные еще С. М. Соловьевым сомнения по поводу версии Летописца начала царства, согласно которой братья Шуйские были освобождены якобы Еленой Глинской по «печалованию» митрополита и бояр, после чего князь Андрей тут же задумал новый «отъезд» к Юрию Дмитровскому. На самом деле, как явствует из приведенных выше данных, Шуйские получили свободу еще при великом князе Василии (рождение в великокняжеской семье долгожданного наследника 25 августа 1530 г. могло быть подходящим поводом для амнистии). Предполагать же, что в последний год жизни государя они еще раз попытались «отъехать» к Юрию, у нас нет никаких оснований.
Итак, в начале декабря 1533 г. Андрей Шуйский находился на свободе, и ничто не мешало его контактам с двором дмитровского удельного князя. А в том, что такие контакты действительно имели место, убеждает следующий отрывок из описи царского архива XVI в.: в ящике 26-м среди других разнообразных документов хранилась «выпись Третьяка Тишкова на князя Ондрея Шуйского»255. Очевидно, эта «выпись» была затребована властями во время следствия, начатого опекунами Ивана IV при первых известиях о переговорах кн. А.М. Шуйского с приближенными Юрия Дмитровского. Сам факт наличия показаний дьяка Тишкова о князе Андрее свидетельствует о том, что между ними имели место какие-то контакты, хотя мы и не знаем, по чьей инициативе они начались.
Наконец, в нашем распоряжении имеется документ, который косвенно свидетельствует о том, что сам Андрей Шуйский признавал свою вину в содеянном. Текст этот давно опубликован, но до сих пор не привлекал к себе пристального внимания исследователей. Речь идет о послании, которое находившийся в заточении Шуйский написал новгородскому архиепископу Макарию с просьбой о «печаловании» перед великим князем и его матерью. Послание представляет собой образец высокого риторического стиля, и поэтому, наверно, его список дошел до нас в одном из сборников XVI в.256
Величая Макария «святейшим пастырем», «православным светильником», «церковным солнцем» и другими лестными эпитетами, Андрей Шуйский, плача, по его словам, «сердечными слезами», молил архиепископа о милости: «…простри ми, владыко, руку твою, погружаемому в опале сей гор[ь]кой, и не остави мя, владыко; аще ты не подщися, кто прочее поможет ми?»257 Особого внимания заслуживает следующий пассаж этого послания: «Сам, государь, божественаго писаниа разум язык имаш[ь]: аще достойного спасти, аще праведнаго помиловати, ничтож[е] чюдно; грешнаго спасти – то ест[ь] чюдно. Ибо врач тогда чюдим ест[ь], еда неврачюемый недуг исцелит, но и царь тогда чюдим и хвален ест[ь], еда недостойным дарует что»258.
То, что князь Андрей молил о милости к «грешному и недостойному», свидетельствует, видимо, о том, что он (искренно или притворно – мы не знаем) признавал свою вину. Заканчивается послание просьбой к архиепископу: «…православному государю великому князю Ивану Васильевич[ю] и его матере государыне великой княине Елене печалуйся, чтобы государи милость показали, велели на поруки дати»259.
Документ не имеет даты, но ее можно приблизительно установить, обратившись к новгородскому летописанию. В отрывке Новгородской летописи по Воскресенскому Новоиерусалимскому списку рассказывается о том, как в декабре 1534 г. Макарий получил повеление от великого князя и его матери, а также от митрополита Даниила «быти на Москве о соборном богомолии и о духовных и земских делех»260. 10 января 1535 г. архиепископ прибыл в столицу и провел там 18 дней, совершая молебны в церквах, а также «и ко государю великому князю велми честне ездя чрез день и много печалования творя из своей архиепископьи о церквах Божиих и о победных людех, еже во опале у государя великого князя множество много. И государь князь великий, архиепископова ради печалования, многим милость показа…»261 (выделено мной. – М. К.).
Вполне возможно, что накануне отъезда в Москву или уже во время пребывания в столице Макарию была передана процитированная выше челобитная Андрея Шуйского. Но князь не попал в число тех, кому тогда юный государь (а точнее, его мать-правительница) «милость показа»: мы знаем, что он был освобожден из тюрьмы только после смерти Елены Глинской, в апреле 1538 г.262
Суммируя сделанные выше наблюдения, можно прийти к выводу о том, что Шуйский действительно вел переговоры о переходе на службу к дмитровскому удельному князю. Возможно, его собеседником был дьяк Третьяк Тишков, которого называет Воскресенская летопись. Но в таком случае логика дальнейших действий центральной власти ясна: независимо от того, какие замыслы на самом деле вынашивал Юрий Дмитровский и кто был инициатором упомянутых переговоров (Андрей Шуйский или дьяк Тишков, действовавший по приказу своего князя), опекуны юного Ивана IV усмотрели в них серьезную угрозу для малолетнего великого князя. Они не стали медлить: Юрий был арестован.
Об обстановке, в которой было принято это решение, можно составить достаточно ясное представление и по рассказу Летописца начала царства, и по приведенным в первой главе этой книги известиям о декабрьских событиях 1533 г. в Москве, записанным в литовской столице. Как мы помним, уже самые первые сообщения о смерти Василия III, пришедшие в Вильну 24 декабря, передавали слухи о том, что братья покойного хотят лишить власти его малолетнего наследника. Очень характерна фраза из письма М. Зборовского герцогу Альбрехту от 10 января 1534 г. о том, что московский государь оставил двух взрослых родных братьев, которые, «возможно, имели больше прав» на престол (чем малолетний Иван IV) и на опеку над мальчиком – великим князем, чем назначенные Василием III советники263. Эти слова, вероятно, отражали настроения, существовавшие тогда в московских придворных кругах.
Даже помимо своей воли братья Василия III оказались после его смерти в центре всеобщего внимания; с ними, и особенно со старшим – князем Юрием Ивановичем, связывались определенные ожидания и опасения. О том, что фигура удельного князя Дмитровского действительно рассматривалась как реальная альтернатива малолетнему Ивану IV, свидетельствует и рассказ Летописца начала царства. Как уже говорилось, сообщение это очень тенденциозно в том, что касается роли князя Юрия, Андрея Шуйского, Елены Глинской в описываемых событиях, но сама тревожная атмосфера Москвы начала декабря 1533 г. изображена там вполне достоверно, что подтверждается и другими источниками, имеющимися в нашем распоряжении.
Устами князя Андрея Шуйского летописец дает весьма реалистичную оценку сложившейся ситуации: «…здесе нам служити и нам не выслужити, – будто бы говорил он князю Борису Горбатому, – князь велики еще молод, а се слова носятся про князя Юрья. И только будет князь Юрьи на государьстве, а мы к нему ранее отъедем, и мы у него тем выслужим»264. Говорил ли в действительности кн. А. М. Шуйский эти слова, подговаривая своего родственника «отъехать» к дмитровскому князю, или сам Юрий присылал к Шуйскому с подобным предложением (как изображает дело Воскресенская летопись), – в любом случае мысль о таком «отъезде», так сказать, носилась в воздухе.
Даже Иван Яганов, служивший Василию III в качестве осведомителя при дворе дмитровского князя, в челобитной на имя юного Ивана IV, подчеркивая свои заслуги, писал: «А не хотел бы яз тобе, государю, служити, и яз бы, государь, и у князя у Юрья выслужил»265. Атмосфера накалялась, росло взаимное недоверие между удельным и великокняжеским дворами: ходили упорные слухи о намерениях Юрия занять престол (как мы уже знаем, к ним внимательно прислушивались в Литве); с другой стороны, дмитровские бояре говорили своему князю (если верить Летописцу начала царства): «…нас слухи доходят, кое, государь, тобе одноконечно быти поиману»266. В такой напряженной обстановке опекуны малолетнего Ивана IV нанесли упреждающий удар.
Попытаемся выяснить, кому именно принадлежала инициатива «поимания» князя Юрия. А. М. Курбский написал в «Истории о великом князе Московском», что Василий III «имел брата Юрья… и повелел, заповедающе жене своей и окояным советником своим, скоро по смерти своей убити его, яко убиен есть»267. Однако информативная ценность и достоверность этого позднего и тенденциозного известия весьма невелики: приведенный пассаж очень похож на объяснение событий постфактум, он подчинен общей задаче автора – заклеймить извечно «кровопийственный» род московских князей. Вполне возможно, впрочем, что опекуны малолетнего Ивана IV действовали по приказу покойного государя, но этот наказ, судя по их действиям, предусматривал арест (а не убийство) Юрия при первой опасности престолу. И уж совсем маловероятно, чтобы такое поручение было дано умирающим своей жене Елене: этому противоречит все, что мы знаем о положении великой княгини из Повести о смерти Василия III, а также из источников, говорящих об обстоятельствах ареста Юрия Дмитровского.
Из летописей только Воскресенская, как уже говорилось, полностью возлагает ответственность за это суровое решение на великую княгиню268. Некоторые летописи вообще не сообщают, по чьему приказу был арестован удельный князь, ограничиваясь краткой констатацией самого факта. Так, в Продолжении Хронографа редакции 1512 г. говорится: «И после великого князя смерти в десятый день поиман князь Юрьи Ивановичь и посажен в полате на дворце, где сидел князь Василей Шемячичь»269. Сходное сообщение читается и в Новгородской II летописи: «А опосли великого князя смерти поимали брата князя Юрья Ивановичя в 9 день и посадиша его в Набережную полату, да положили на него тягость велику»270. В одном из списков Вологодско-Пермской летописи сказано, что Юрия «велел поимати» великий князь271 – которому, напомню, в тот момент было три года от роду! Наконец, в дополнительных статьях к летописному своду 1518 г. этот арест приписывается великой княгине Елене и ее сыну великому князю Ивану Васильевичу всея Руси272.
Можно предположить, что авторы процитированных выше кратких летописных известий не располагали информацией о том, кем в действительности было принято решение о «поимании» дмитровского князя, или не считали возможным об этом говорить. Однако в нашем распоряжении имеется еще ряд летописных текстов, в которых инициатива ареста Юрия прямо приписывается боярам. Как мы уже знаем, именно такую позицию занял составитель Летописца начала царства, постаравшийся переложить всю ответственность за этот шаг с великой княгини Елены на бояр273. Но подобные оценки можно найти и в более ранних летописях. Так, в Постниковском летописце говорится: «Месяца декабря в 11 день, в четверг, после великого князя Васильевы смерти в осмы день, поимали бояре великого князя Васильева брата князя Юрья Ивановича Дмитровского на Москве и бояр его и диаков»274. Марк Левкеинский, сообщая в своем кратком летописце об аресте князя Юрия, особо подчеркивает: «поимали его бояре»275.
Еще определеннее высказывается псковский летописец: «…приняша князь великий и его прикащики дядю своего князя Юрья Ивановича после смерти отца своего вборзе»276. «Прикащики» Ивана IV – это, конечно, опекуны, те самые «бояре немногие», о которых в той же летописи сказано выше, что Василий III приказал им «беречи» своего сына до совершеннолетия.
А вот что рассказывает о «деле» Юрия Бернард Ваповский: «Георгий и Андрей, дядья юного великого князя Московского, – пишет хронист, – явно готовили государственный переворот и помышляли о княжеском престоле; Георгий, приведенный правителями к покорности, был взят под стражу, Андрей [же] спасся бегством…»277 Оставляя пока в стороне вопрос о роли кн. Андрея Старицкого в этих событиях, обратим внимание на то, что арест Юрия приписывается здесь «правителям», а ими, как мы помним, Ваповский ранее назвал трех советников Василия III, которым последний доверил своего сына, т.е. речь идет все о тех же опекунах.
Наконец, в нашем распоряжении есть документ, который недвусмысленно показывает, в чьих руках находились нити следствия по «делу» дмитровского князя. Речь идет об уже упоминавшейся челобитной Ивана Яганова: говоря о своих прежних заслугах (при Василии III), этот сыщик прибавляет: «…а ведома, государь, моа служба князю Михаилу Лвовичу [Глинскому. – М. К.] да Ивану Юрьевичу Поджогину»278. И вот, оказывается, что и при новом великом князе, Иване IV, дмитровские дела контролируют те же самые лица: с санкции Шигоны Поджогина Яганов ездил в деревню к дмитровскому сыну боярскому Якову Мещеринову – «некоторого для… государева дела», а об услышанном там он тотчас сообщил в особой грамоте, посланной «ко князю к Михаилу [Глинскому. – М. К.] и к Шигоне»279.
Челобитная Яганова не имеет даты, но еще С. М. Соловьев предполагал, что она написана уже после ареста князя Юрия и что этот сыщик доносил о настроениях дмитровских детей боярских, жалевших, видимо, о своем князе и порицавших московских правителей280. Находка еще одного документа, связанного с Иваном Ягановым, полностью подтверждает это предположение.
При публикации в 1841 г. в «Актах исторических» челобитной Яганова издатели не обратили внимания на отрывок еще одной грамоты, сохранившейся в том же архивном деле281. Между тем и челобитная, и этот документ написаны одним почерком и связаны как по происхождению, так и по содержанию282. Вторая грамота, от которой до нас дошел только отрывок, представляет собой сделанную Ягановым запись речей некоего Ивашки Черного, который, подобно самому автору челобитной, служил тайным осведомителем московского государя при дворе Юрия Дмитровского. Яганов дает ему такую характеристику-рекомендацию: «А наперед того тот Ивашко Черной великому князю сказан, какой он человек у князя был, еще при князе хотел великому князю служити и сказывал на князя»283. Выражение «еще при князе» ясно показывает, что этот текст написан уже после ареста князя Юрия.
Таким образом, 11 декабря 1533 г., дата «поимания» дмитровского князя, может служить нижней хронологической гранью, ранее которой челобитная и «запись» Ивана Яганова не могли появиться. Что касается верхней границы, то на нее указывают слова Яганова о кн. М. Л. Глинском как о человеке, ведавшем вместе с И. Ю. Шигоной самыми секретными делами политического сыска. Между тем, как будет показано ниже, не позднее июня 1534 г. князь Михаил Львович уже утратил реальное влияние при дворе. Поэтому вышедшие из-под пера Яганова документы можно датировать концом 1533 г. или первыми месяцами 1534 г.
Еще М. Н. Тихомиров в своей ранней работе, сопоставив известие Псковской летописи об аресте Юрия Дмитровского «прикащиками» великого князя с челобитной Ивана Яганова, пришел к обоснованному выводу, что под «прикащиками» нужно понимать названных челобитчиком его высоких покровителей – Шигону и Глинского284. К этому можно добавить, что данный документ подтверждает факт получения опекунами особых полномочий, которые они сохраняли некоторое время после смерти Василия III, обладая реальным контролем над внутриполитической ситуацией. Кроме того, сообщенные Ягановым сведения о руководящих лицах вполне согласуются с предложенной выше реконструкцией предсмертных распоряжений великого князя Василия: из трех предполагаемых опекунов-правителей он называет по имени двоих; неупомянутым оказался только М. Ю. Захарьин, который, вероятно, не принял активного участия в «деле» князя Юрия. Зато он подвизался на дипломатическом поприще: как уже говорилось, Захарьин вместе с кн. Д. Ф. Бельским принимал 18 декабря литовского посланника; в адресованной им грамоте литовских панов Михаил Юрьевич назван «боярином уведеным» (т.е. «введенным») и вместе с тем же Бельским причислен к «раде высокой»285.
В этом «триумвирате» самой влиятельной фигурой был, бесспорно, в декабре 1533 г. Иван Юрьевич Шигона Поджогин – человек, посвященный во все тайны предшествовавшего царствования286. О его исключительном влиянии при дворе вскоре после смерти Василия III свидетельствует, помимо челобитной Яганова, адресованная государеву дворецкому «господину Ивану Юрьевичу» грамота хутынского игумена Феодосия, в которой последний почтительно просит Шигону об аудиенции у нового великого князя287. Наряду с внутриполитическими делами могущественный дворецкий не обходил своим вниманием и сферу внешней политики: в числе других высокопоставленных лиц Шигона присутствовал на приеме литовского посланника 18 декабря 1533 г.288
Позиция при дворе другого опекуна, кн. Глинского, была, напротив, весьма непрочной. Судя по летописной Повести о смерти Василия III, государь чувствовал враждебность придворной среды к этому чужаку и пытался ее преодолеть: «…да приказываю вам Михайла Лвовича Глинского, – обращался он к боярам, – человек к нам приезжей, и вы б того не молвили, что он приезжей, держите его за здешняго уроженца, занеже мне он прямой слуга»289. Поначалу, видимо, бояре подчинились воле великого князя, да и «дело» князя Юрия Дмитровского заставило их отложить на время счеты друг с другом, но вскоре борьба за власть в окружении юного Ивана IV вспыхнула с новой силой.
Помимо политического сыска, Глинский занимался, по-видимому, и дипломатией. Правда, на приеме литовского посланника Ю. Клинского 18 декабря 1533 г. он не присутствовал, так как, очевидно, для литовской стороны был персоной нон грата. Однако сохранились следы его контактов с Ливонией в 1533 – 1534 гг. Эстонский исследователь Юрий Кивимяэ обнаружил в Шведском государственном архиве в Стокгольме черновую копию письма дерптского епископа Иоганна V Бея (Johannes V. Bey), адресованного князю Михаилу Глинскому и датированного 10 марта 1534 г.290
Письмо явилось ответом на послание Глинского от 24 августа 1533 г.291, вместе с которым епископ получил (3 марта 1534 г.) удивительный подарок: слуга Глинского Степан доставил в Дерпт диковинного «татарского зверя» – верблюда. Епископ не остался в долгу и послал князю Михаилу щедрые дары, в том числе индюка. В связи с нашей темой особый интерес представляют начальные и заключительные строки письма Иоганна V, из которых явствует, что дерптский епископ был неплохо осведомлен о положении в Москве и о той роли, которую при малолетнем великом князе играл Глинский. Юному князю Московскому епископ пожелал «долгого и счастливого здоровья и правления», а своего адресата он назвал в последних строках так: «Михаилу – высокородного князя, императора и государя всея Руси соправителю (Mythregentenn)»292. Таким образом, информация о «регентстве» Глинского дошла и до Дерпта.
Летописи не упоминают о ходе внутриполитической борьбы в период между декабрем 1533 и августом 1534 г. Между тем такая борьба велась, и ее отголоски отразились в источниках польско-литовского происхождения. Здесь с начала 1534 г. все большее внимание уделялось младшему брату покойного государя, князю Андрею Ивановичу, и его отношениям с великокняжеским окружением. Так, уже упоминавшийся выше Марцин Зборовский писал 10 января 1534 г. герцогу Альбрехту Прусскому, что после смерти «Московита» (т.е. Василия III) лишь старший его брат не противится распоряжениям покойного; «младший же ведет себя так, словно он ничего не знает об этом избрании [Ивана IV. – М.К.] и об опеке, им [советникам Василия III. – М. К.] порученной, и не считается с нею; если дело обстоит так, как доподлинно сообщено его королевскому величеству [Сигизмунду I. – М. К.], [то] всякий может догадаться, что из-за такового избрания [Ивана IV. – М. К.] начнется величайший раздор, особенно когда цвет знати (nobilitatis proceres) во множестве примкнет в этом деле к вышеупомянутому младшему брату»293. Возможно, впрочем, что в это «доподлинное» известие все же вкралась ошибка, и младшему брату приписаны здесь замыслы или поступки, за которые на самом деле был «поиман» старший брат, князь Юрий. Но в следующем сообщении из Вильно речь, несомненно, идет об Андрее Старицком: 2 марта Н. Нипшиц писал Альбрехту, что «герцог Андрей, другой брат, привлек к себе много людей и крепостей (? – vesten) с намерением свергнуть мальчика и самому стать великим князем»294.
Русские источники ничего не сообщают о намерениях князя Андрея захватить престол. К процитированным известиям нужно отнестись критически, учитывая явную заинтересованность Сигизмунда I и его приближенных в дестабилизации обстановки в России. Поэтому охотно подхваченные в Литве и Польше слухи о московских раздорах295