В истории русской (и любой) культуры можно назвать не одного великого человека, образ которого обрастал слухами, сплетнями, легендами. Россия богата на неожиданные повороты в судьбах тех, кем потом она стала гордиться. Ее культурные герои не только делали свое прямое дело – творили, но участвовали в войнах (Державин, Лермонтов, Лев Толстой, Леонтьев), погибали на дуэлях (Пушкин, Лермонтов), убегали в эмиграцию (Печерин, Герцен, Огарёв), проходили страшный опыт казни и затем каторги (Достоевский, Чернышевский), я уж не говорю о добровольной поездке Чехова в каторжный Сахалин и трагедиях революции и пореволюционного изгнания. Сразу, однако, хочу сказать, что в своем рассказе я ограничиваюсь XIX веком. Впрочем, век более чем репрезентативный, век, когда возникли идеи и судьбы, ставшие определяющими для дальнейшего развития страны. Архетип русской культуры с ее катастрофами и взлетами в свернутом виде, быть может, острее всего можно увидеть именно в этом спокойном столетии. Однако два цареубийства, выступление декабристов (которое называют восстанием, хотя оно не было даже мятежом), казни оппонентов режима, дикая цензура и попытки реформ, вместе с тем неумение власти слушать своих реформаторов (того же Сперанского, Чернышевского, Чичерина, Столыпина), которое приводило к неправедным судам и роковым ошибкам, в конечном счете к убийству царя-освободителя, а затем и революциям 1917 г. и расстрелу царской фамилии.
Но поскольку герой моего повествования – Николай Гаврилович Чернышевский (иногда буду писать – НГЧ), человек в сознании интеллектуалов ставший своего рода фантомом, в XIX веке воспетый, в XX превращенный в монстра как предшественник большевизма и едва ли не погубитель России, я должен попытаться преодолеть фантомность этой фигуры. Хотя противник русского радикализма Василий Розанов, оценивая его судьбу, винил в ней самодержавие, вознеся Чернышевского более чем высоко: «Конечно, не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства – было преступлением, граничащим со злодеянием. <…> В одной этой действительно замечательной биографии мы подошли к Древу Жизни: но – взяли да и срубили его. Срубили, “чтобы ободрать на лапти” Обломовым»[1]. Действительно, каторга Чернышевского, случившаяся практически в самом начале его деятельности, после примерно десяти лет участия во вполне легальном подцензурном литературном процессе, выглядит, по меньшей мере, дикостью, поскольку ни одно обвинение против Чернышевского не было подтверждено. Самое дикое и глупое в этом было, что именно Чернышевский решительно выступал против радикализации общественной жизни. Но вместо живого человека уже существовал некий фантом в восприятии императора. Казнили фантом.
Великий парадоксалист-романист Владимир Набоков воскресил образ Чернышевского, вначале в романе «Дар», где иронически изображенный им эстет с комической фамилией Годунов-Чердынцев пишет книгу о Чернышевском. И приниженный эстетом мученик вдруг заслоняет собой эстетствующего эмигранта. А потом в «Приглашении на казнь», как блистательно показал Александр Данилевский, за основу сюжета он берет трагическую судьбу Чернышевского, показывая всю фантасмагоричность суда над ним и дикой казни, казни за идеологическое преступление, «мысленное преступление» (Набоков), потому что думал иначе, чем приказывало начальство[2]. Но тексты Набокова попали на определенную матрицу, и в его романах увидели лишь подтверждение своей постбольшевистской неприязни к мыслителю, пропавшему на каторге. Большевики искали предшественников в отечестве. Политический каторжанин Чернышевский очень подходил для такой цели. Чернышевский был звездой оппозиции. Его имя могло окормить новых революционеров. Как писал Бердяев: «Необходимо отметить нравственный характер Чернышевского. Такие люди составляют нравственный капитал, которым впоследствии будут пользоваться менее достойные люди. По личным нравственным качествам это был не только один из лучших русских людей, но и человек, близкий к святости. Да, этот материалист и утилитарист, этот идеолог русского «нигилизма» был почти святой. Когда жандармы везли его в Сибирь, на каторгу, то они говорили: нам поручено везти преступника, а мы везем святого»[3].
При этом сегодня многие исследователи, да и просто люди связанные с литературой и философией, говорят и пишут, что Чернышевский был вне контекста высокой русской культуры. Недавно я получил отклик на одну из своих статей о НГЧ от своего старого приятеля, хорошего литературоведа (не буду называть имени): «С Чернышевским очень многое запутано, многое совершенно неясно. У него очень много от петрашевцев, от Ханыкова. <…> Чернышевскому же не повезло: он не общался с Лажечниковым, со Станкевичем, с Боткиным, с Грановским, с сёстрами Бакуниными и даже с самим бешено-ледяным Мишелем (вот уж настоящий “дворянчик”, вот уж “весьма опасен”, но умен, черт побери, умен!). Общественная среда Чернышевского – приволжская провинция, врачи, инженеры, духовенство». Но так ли? Ведь автор письма не говорит о среде, в которой вырос Белинский, о его детстве, когда он был брошен на няньку, бившую и душившую его, чтоб он не беспокоил ее своим плачем, об отце, который, по словам самого критика, «пил и вел жизнь дурную». О детстве Чернышевского разговор особый. Но автор даже не заметил его филологической университетской школы! Не надо ведь забывать (точнее сказать, надо знать), что он был любимым учеником знаменитого филолога И. Срезневского, составил словарь к Ипатьевской летописи. Диссертацию писал у профессора, либерального цензора А.В. Никитенко, сумевшего пробить в печать «Мертвые души» Гоголя. Его отца звал к себе на службу граф Сперанский. Это стало семейной легендой, которую НГЧ потом преобразовал в замечательную статью «Русский реформатор». Семейно общались с историком Н.И. Костомаровым. А двоюродный брат Чернышевского, его верный друг – академик А.Н. Пыпин! Чем он хуже того же В.П. Боткина?! Разве что не сластолюбец, как «Васька Боткин», по выражению автора письма. Но вот культурный контекст Чернышевского – Некрасов, Панаева, Панаев, Добролюбов, Лев Толстой, К.Д. Кавелин, Ф.М. Достоевский, Плещеев, Щедрин, Антонович, А.К. Толстой, русский генералитет, если враги и противники тоже считаются, то это Герцен, Огарёв, Дружинин, Григорович, Тургенев, Катков и т. д. В конце жизни дружит с ним купец К.Т. Солдатёнков, первый издатель Белинского, и В.Г. Короленко, один из благороднейших русских писателей. Лучшие воспоминания о НГЧ принадлежат именно Короленко. Его еще при жизни читал Карл Маркс, считал самым великим русским мыслителем. Может, это сейчас не красит моего героя. Но много ли русских авторов были при жизни замечены на Западе!
Он был сгустком энергии, тем самым вечным двигателем, который он хотел создать в молодости, и лучи этой энергии, как силовые линии магнитного поля, притягивали самых разных людей и после смерти. Его поклонники – это Плеханов, Ленин, Луначарский, но и Владимир Соловьёв, Василий Розанов, Николай Бердяев. Левым, как писал Бердяев, он был выгоден, русские независимые мыслители видели в нем одну из значительнейших фигур русской истории.
Это что же, спросят меня, апология? Да, если понимать слово не в расхожем («восхваление»!), а в словарном смысле – как защиту кого-либо. Да и как не попытаться защитить! Человек, не получивший защиты при жизни, имеет право хотя бы на посмертный и по возможности непредвзятый анализ сделанного им.
Напомню, что Чернышевский был родом из Саратова, города на Волге. Город был поставлен в 1590 г. как сторожевая крепость на месте средневекового золотоордынского городища. У древних существовало понятие «гений места». Думаю, что и в самом деле «месторазвитие» (термин евразийцев) играет немалую роль в становлении определенного типа героя. Обычно, говоря о местах, где концентрировались послетатарская русская мысль и русская культура, называют два города, две столицы – Москва и Санкт-Петербург. Разумеется, именно столицы были средоточием талантов, которые хотели и могли вырваться наверх. Но было еще одно место, еще один локус, таланты порождавший, где они получали первоначальное развитие, и сыгравший огромную, ни с чем не сравнимую роль в русской истории. Это – Волга! Наш русский фронтир! Василий Розанов назвал Волгу русским Нилом: «“Русским Нилом” мне хочется назвать нашу Волгу. Что такое Нил – не в географическом и физическом своем значении, а в том другом и более глубоком, какое ему придал живший по берегам его человек? “Великая, священная река”, подобно тому, как мы говорим “святая Русь” в применении тоже к физическому очерку страны и народа. Нил, однако, звался «священным» не за одни священные предания, связанные с ним и приуроченные к городам, расположенным на нем, а за это огромное тело своих вод, периодически выступавших из берегов и оплодотворявших всю страну. Но и Волга наша издревле получила прозвание “кормилицы”. “Кормилица-Волга”»[4].
А теперь я напомню, кто были выходцы с этой реки.
Стоит, разумеется, начать с нижегородского купца Минина и князя Пожарского, собравших на свои деньги ополчение и спасших Московскую Русь, когда правительство уже не знало, какому разбойнику-самозванцу служить или под какого иностранного короля идти – польского или шведского. Это – незабываемое в истории России движение с берегов Волги для спасения всей страны.
С берегов Волги пришли патриарх Никон и протопоп Аввакум, то есть истоки русского раскола тоже здесь. По Волге ходили струги Стеньки Разина, Саратов захватывал и злодействовал там Пугачёв. А войско Пугачёва – это не только казаки и великорусские крестьяне, но и народы Поволжья: татары, калмыки, черемисы, мордва. Не случайно поэт Державин, в клетке привезший Пугачёва в Петербург, назвал Екатерину Великую «Богоподобная царевна / Киргиз-Кайсацкия орды!» А сама Екатерина именовала себя «казанской помещицей». Любопытно, что Державин, прошедший евразийское пространство России, не принял сентиментальный текст Радищева, который посмел проехаться только из Петербурга в Москву, от одной столицы до другой. Как замечал тот же Розанов, считавший себя волгарем, на Волге в самом деле сливаются Великороссия, славянщина с обширным мусульманско-монгольским миром, который здесь начинается, уходя средоточиями своими в далекую Азию. Какой тоже мир, какая древность – другой самостоятельный «столп мира», как Европа и христианство. Это настоящее евразийское пространство. Волга рождала не только разбойников и протестантов типа семейства Ульяновых, Свердлова, Горького, Керенского, но и людей, создававших русскую литературу и культуру: Державин, Карамзин, Мельников-Печерский, Гончаров, Добролюбов, великий художник Борис Кустодиев, из Саратова были Николай Чернышевский, философ Георгий Федотов, губернатором Саратова был несколько лет великий реформатор П.А. Столыпин, основавший в Саратове университет, там родились писатель Константин Федин, актер и режиссер Олег Табаков. Прошедшие этот плавильный евразийский котел были людьми, понимавшими Россию лучше столичных жителей. Опыт Пушкина – ссылки, опыт Лермонтова – Кавказская война, как и у Льва Толстого (да еще и Крымская), соприкосновение с нутряной Россией. Достоевскому пространством познания России стала каторга, где он понял имперскую необъятность страны.
Чернышевскому это знание дано было с детства. Вот простая история, зафиксированная им в автобиографии. Один из родственников НГЧ был захвачен степняками («киргиз-кайсаками»), ему «подрезали пятки, чтоб он не убежал; подрезывание пяток состояло, по нашим сведениям, в том, что делали на пятках глубокие прорезы и всовывали туда порядочные комки мелко изрезанного конского волоса или свиной щетины, потом заживляли разрезы. После этого человеку надобно было ходить, не ступая на пятки, – если же ступать на пятки, то от волоса или щетины делается нестерпимо больно. Стало быть, пленник может ходить на недалекие расстояния, медленно, и годен к работе, но к бегству неспособен. Однако ж, и с подрезанными пятками наш родственник решился бежать и ушел ночью. Всю ночь шел, как стало светать, лег в траву; так шел по ночам и лежал по дням еще несколько суток, с первого же дня часто слыша, как скачут по степи и перекрикиваются отправившиеся в погоню за ним. Они употребляли, между прочим, такую хитрость, вероятно часто удававшуюся им с беглецами, не имевшими силы сохранить спокойствие в своей страшной опасности: кричали “видим! видим!” – чтобы беглец попробовал переменить место, перебраться из открытого ими приюта в другой; тогда бы они и увидели его над травою или распознали по колыханию травы, где он ползет. Наш родственник не поддался, выдержал страхи. Особенно велика была опасность, когда он уже дошел до какой-то реки и пролежал день в ее камышах. Ловившие его много раз бывали очень близко к нему, иной раз чуть не давили его лошадьми, но все-таки он уберегся незамечен, добрался до русских, пришел домой цел и стал жить по-добру по-здорову. Эта картина его прятания и ловли в камышах довольно сильно действовала на мое воображение. Не скажу, чтобы я много, часто и сильно переносился к ней в своих мечтах. Но все-таки она, бывшая темою моих грез довольно редко, рисовалась в них чаще всего остального чрезвычайного, необыденного, что случилось мне слышать в детстве за правду, бывшую с людьми мне известными или известными кому-нибудь из известных мне»[5].
Надо понять, что это было не случайностью, а бытом. Жили на фронтире.
Киргиз. По рис. Л. Вульфа. 1815
Поэтому он отвечал на знаменитый тезис Чаадаева, что «Петр Великий нашел свою страну листом белой бумаги, на котором можно написать что угодно. К сожалению, – нет. Были уже написаны на этом листе слова, и в уме самого Петра Великого были написаны те же слова, и он только еще раз повторил их на исписанном листе более крупным шрифтом. Эти слова не “Запад” и не “Европа” <…>; звуки их совершенно не таковы: европейские языки не имеют таких звуков. Куда французу или англичанину и вообще какому-то ни было немцу произнести наши Щ и Ы! Это звуки восточных народов, живущих среди широких степей и необозримых тундр» (Чернышевский, VII, 610).
Такое можно написать, только твердо зная свою страну. Любопытно, что первая работа Чернышевского, до сих пор не опубликованная, была посвящена татаро-монгольскому прошлому Руси на материале Саратовского края. Начну с отрывка из воспоминаний двоюродного брата Чернышевского А.Н. Пыпина, писавшего, что «татарский язык не был обязателен для всех, но Н.Г. Чернышевский ему учился и, вероятно, довольно успешно. В то время епископом Саратовским и Царицынским был довольно известный Иаков (Вечерков), впоследствии архиепископ Нижегородский. <…> При нем совершались едва ли не первые исследования древней ордынской столицы – Сарая – в прежних пределах Саратовской губернии, за Волгой. <…> Без сомнения, в связи с этими исследованиями остатков татарского владычества находилась одна работа, которая исполнена была Н.Г. Чернышевским по поручению или предложению арх. Иакова. Это был довольно подробный обзор топографических названий сел, деревень и урочищ, которые Н.Г. собирал или проверял по огромной подробной карте, которую приходилось раскладывать на полу; к этому списку Н.Г. прибавлял татарское написание этих названий и перевод на русский язык»[6]. Это первая самостоятельная работа Чернышевского. Рукопись с надписью «По поручению Преосвященного, о селениях Саратовской губернии с татарскими названиями, 1845» хранится в ЦГАЛИ. Конечно, уже эта первая работа показывает невероятную трудоспособность юноши.
Обзор топографических названий татарского происхождения в Саратовской губернии (воспроизведение рукописей Н.Г.Чернышевского). Саратовский музей
Воспоминания детства, юности откладываются в памяти писателя и мыслителя, чтобы потом сказаться в его творчестве. Задумывался ли кто из читателей о происхождении «необыкновенного человека» Рахметова? А между тем для Чернышевского происхождение этого человека важно, оно показывает его центровую укорененность в российском мире. «Рахметов был из фамилии, известной с XIII века, то есть одной из древнейших не только у нас, а и в целой Европе. В числе татарских темников, корпусных начальников, перерезанных в Твери вместе с их войском, по словам летописей, будто бы за намерение обратить народ в магометанство (намерение, которого они, наверное, и не имели), а по самому делу, просто за угнетение, находился Рахмет. Маленький сын этого Рахмета от жены русской, племянницы тверского дворского, то есть обер-гофмаршала и фельдмаршала, насильно взятой Рахметом, был пощажен для матери и перекрещен из Латы-фа в Михаила. От этого Латыфа-Михаила Рахметовича пошли Рахметовы. Они в Твери были боярами, в Москве стали только окольничими, в Петербурге в прошлом веке бывали генерал-аншефами, конечно, далеко не все: фамилия разветвилась очень многочисленная, так что генерал-аншефских чинов не достало бы на всех. Прапрадед нашего Рахметова был приятелем Ивана Ивановича Шувалова, который и восстановил его из опалы, постигнувшей было его за дружбу с Минихом. Прадед был сослуживцем Румянцева, дослужился до генерал-аншефства и убит был при Нови. Дед сопровождал Александра в Тильзит и пошел бы дальше всех, но рано потерял карьеру за дружбу с Сперанским». Как видим, тут и татарское происхождение, и дружба с графом Сперанским, который был персонажем семейных рассказов. Добавлю, что и без Волги в романе не обошлось: Рахметов странствовал по России и прошел всю Волгу бурлаком, получив прозвище «Никитушка Ломов», как звали в Саратове самого сильного бурлака.
Перед европеизирующейся Россией стояла задача преодоления этого евразийского пространства, когда, как писал С.М. Соловьёв, Степь внешнюю (захватчиков татаро-монголов) сменила Степь внутренняя (Разины, Булавины, Пугачёвы) – разбойники, шайки которых, по словам Чернышевского, размерами напоминали целые армии. Смысл этого процесса был в том, что после поражения татар, внешней Степи, бунтовала внутренняя Степь, не желавшая поворачиваться к европейской, городской жизни вместе со всей страной. «Поднималась степь, поднималась Азия, Скифия, – резюмировал данный культурно-исторический конфликт С.М. Соловьёв, – на великороссийские города, против европейской России»[7]. Начало европеизации – это начало царствования Романовых, когда шел бунташный XVII век. Проблему преодоления степного начала надо было решать. Татарские роды шли на службу русскому царю, их принимали, они входили в элиту, но это была лишь верхушка общественной структуры. Государству нужны были точки опоры по всей стране. Петр строит новую столицу, европейскую столицу, и укрепляет дворянство. Екатерина жалует помещиков собственностью, приравняв их поместья с вотчинами, то есть превратив дворян в класс собственников. Дворянские гнезда должны были стать точками опоры для цивилизации окружающего пространства. Французский язык, умение читать, журналы отделили дворян от степи и крестьянства. Но беда была в том, что за исключением столичного дворянства, большинство землевладельцев оставались, как тогда говорили, «степными помещиками», Простаковыми. И к началу сороковых годов XIX века стало понятно, что дворяне, несмотря на великих поэтов, несмотря на слой провинциальных пушкинских барышень, не помогут цивилизации страны. Собственно, об этом «Мертвые души» Гоголя.
Носителями просвещения были дворяне, обосновавшиеся в столицах. При этом надо сказать (и это очень серьезно), что дворянство потеряло (за редким исключением) религиозный контакт с народом, хотя христианство в те годы еще обладало большой просветительской силой. Но дворянское поверхностное вольтерьянство не привело к подлинному росту культуры.
А христианство – это европейская религия, резко отделившая Россию от степной – языческой и мусульманской – Азии. Однако так сложилась русская история, что священники были, по сути, выведены за пределы того общества, которое могло оказывать влияние на судьбу страны. Еще Пушкин писал о русском «азиатском невежестве», которое в высшем обществе преодолевалось после Петра Великого европейским просвещением, говорил о глубокой думе, с какой иноверцы глядят на «крест, эту хоругвь Европы и просвещения»[8], но при этом понимал, что священники оторваны от образованности высшего общества, а потому не могут воспитывать нацию: «Бедность и невежество этих людей, необходимых в государстве, их унижает и отнимает у них самую возможность заниматься важною своею должностию. От сего происходит в нашем народе презрение к попам и равнодушие к отечественной религии»[9]. Для Пушкина незнание иностранных языков означало отсутствие необходимых контактов с европейской культурой. Указ Петра Великого 1708 г. запрещал посвящать в священники и дьяконы, принимать в подьячие священнослужительских детей, которые не учились в школах. Великий преобразователь требовал просвещения во всех слоях, которые имели возможность и необходимость для вхождения в книжную культуру. Но именно поэтому духовное сословие постепенно оказалось вторым эшелоном русского просветительства. Медленно, ибо бедность мешает просвещению. И шаг за шагом, не очень заметно для общества, движение к образованию усиливалось. В конце XVIII столетия – первой трети XIX столетия священники оценили свое семинарское обучение, которое выводило их из низшего сословия. Как пишет современный исследователь: «Лишь очень немногим удавалось добиться должности священника – самое большое, на что могли рассчитывать неимущие служители религиозного культа, по своему экономическому и юридическому положению сливавшиеся с разночинцами. <…> Шансы повышались у тех, кто получал семинарское образование. Но такая возможность появлялась очень редко и ещё реже попадавшие в семинарию могли благополучно окончить курс. Однако постоянная материальная нужда, незнатность происхождения, отсутствие привилегий вырабатывали характерную для разночинцев жизненную стойкость, трезвое отношение к жизни. <…> Из поколения в поколение переходила выковываемая в постоянной борьбе за существование воля, привычка полагаться только на себя, упорное стремление улучшить свою жизнь. Это отчётливо проглядывает в настойчивых попытках сельских священнослужителей дать своим детям семинарское образование»[10].
Существенно, что учебная программа русской семинарии позволяла получить образование если и не университетское, то все же развивавшее и ум, и кругозор семинариста. Что же входило в эту программу? Немало! Российская и латинская грамматика, арифметика, священная и всеобщая история, география. Особое внимание уделялось латинскому языку: в высших классах на латыни (до 1840 г.) преподавались основные курсы – философия и богословие. Изучались также основы российской и латинской поэзии, а из языков – греческий и французский. Образование было серьезное. Конечно, прежде всего, богословское. Напомню, что именно бурсак философ Хома Брут распознал в панночке ведьму. Гоголевский «Вий» уже вводит в литературу семинариста как главного героя. Мы часто судим о русских православных семинариях по «Очеркам бурсы» Н.Г. Помяловского, где нарисовано полнейшее безобразие учеников и учителей. Понятно, что такое можно написать, только пройдя годы в этом заведении. Но, как мы знаем, учеба в бурсе не помешала Помяловскому стать замечательным писателем. Дело в том, что в семинариях, как и везде, многое зависело как от программы, так и от ученика, который эту программу усваивал или не усваивал. Можно назвать немало российских сочинений, где школьные годы автора описаны зло и с тоской (хотя бы пансион, где учился Аркадий Долгорукий в «Подростке» Достоевского, «Гимназисты» Гарина-Михайловского, «Кондуит» Кассиля). Но мы знаем блистательных деятелей русской культуры, вышедших из семинарии.
Саратовская духовная семинария
Сошлюсь на великого специалиста в русском богословии Г.В. Флоровского: «Именно в духовных академиях русская философская мысль впервые ответчиво встречается с немецким идеализмом. Преподавание философии здесь было обширным. И только в духовных школах философия как предмет преподавания ускользнула от погромов и запретов Николаевского времени, когда из университетов эта “мятежная наука” бывала и вовсе изгнана (в 1850 г., в управление кн. Пл. А. Ширинского-Шихматова)»[11].
А если назвать имена выдающихся деятелей России, прошедших семинарию уже в XIX веке, то их перечисление заняло бы не одну страницу. Напомню некоторые, так или иначе вошедшие в литературу и философию. Первый русский реформатор Михаил Михайлович Сперанский (фамилия не родовая, а данная семинарским начальством за надежды, которые он возбудил своим учением), окончивший семинарию, где усвоил блистательно весь курс – то есть древние языки, риторику, физику, математику, философию и богословие. Отец – причетник в церкви, мать – дочь дьякона, но благодаря успехам в семинарской учебе, мальчик был замечен. Библиотека семинарии была большая – в подлинниках, древние и новейшие авторы; свободно владея французским языком, Сперанский читал просветителей (Дидро, Вольтера и др.), оставшись на всю жизнь их последователем. Повторю: мы совершенно не представляем себе уровня семинарского обучения. Разумеется, светскости семинария не давала, свободно говорить на западноевропейских языках мало кто умел (Чернышевский всю жизнь страдал от своего плохого произношения, но свободно читал практически на всех важнейших языках). Сперанский, призванный поначалу к князю Куракину как делопроизводитель, шаг за шагом поднялся до невероятных высот, стал другом императора Александра и получил графский титул. В его карьере были не только взлеты, но и падения. Но он был примером для молодых честолюбивых семинаристов, показывая им возможности и силу образования. Оставим пока Сперанского, к этой теме еще придется вернуться, ибо в каком-то смысле его судьба стала матрицей судьбы Чернышевского, как об этом невольно написал последний.
Напомню еще имена. Тут нельзя миновать Александра Петровича Куницина, учителя Пушкина, профессора Царскосельского лицея, сына дьячка из Тверской губернии, учившегося в Гёттингенском и Гейдельбергском университетах. Пушкин писал:
Куницыну дань сердца и вина!
Он создал нас, он воспитал наш пламень,
Поставлен им краеугольный камень,
Им чистая лампада возжена.
Замечательный критик, предшественник Белинского, Николай Иванович Надеждин (тоже семинарист, как и Сперанский получивший свою фамилию по результатам учебных успехов). Родился в семье сельского дьякона. Учился в Рязанском духовном училище (1814), затем в Рязанской духовной семинарии (1815–1820), оттуда поступил в Московскую духовную академию (1820–1824). После окончания академии преподавал в Рязанской духовной семинарии. В 1830 г. Надеждин защитил диссертацию в Московском университете. Диссертация была написана о романтической поэзии на латинском языке. Едва ли не первым в России на труды немецких философов – Канта, Фихте, Шеллинга опирался Профессор Московского университета, издатель, помимо своих замечательных статей, произведений выдающихся современников опубликовавший в журнале «Телескоп» письмо Чаадаева, за что был сослан в Усть-Сысольск. У него учился знаменитый любомудр из дворян Н.В. Станкевич.
У нас любят противопоставлять как бы вольного эстетика и критика В.Г. Белинского, возникшего как Феникс из чьего-то пепла (литературовед, восторженно пишущий о «Висяше»), семинаристу Чернышевскому. Но интересно, что дед Виссариона Белинского по отцу был священником в селе Белыни Нижнеломовского уезда (о. Никифор) Пензенской губернии, что объясняет происхождение фамилии. Любопытно, что Тургенев писал о том, что именно в великорусском духовенстве текла беспримесная кровь, без чуждых влияний. То, что Тургенев был не точен, достаточно очевидно, поскольку великорусское племя создавалось из смеси многих этносов, особенно в поволжской провинции.
Если дальше пойдем по хронологии, то назовем семинаристов – Чернышевского, Добролюбова, Антоновича, Помяловского. Великий русский историк Василий Осипович Ключевский тоже прошел семинарию прежде университета. Духовное сословие дало русской культуре великих людей почти столько же, сколько дворянство. Скажем, лучший русский драматург Александр Николаевич Островский был внуком священника, его отец окончил семинарию и Московскую духовную академию. Ближайшим сподвижником Ф.М. Достоевского по журналам «Время» и «Эпоха», ведущим их критиком, был Николай Николаевич Страхов, сын священника из Белгорода, закончивший Костромскую духовную семинарию. Надо также упомянуть, что сыном священника был другой великий историк, ректор Московского университета Сергей Михайлович Соловьёв, отец философа Владимира Сергеевича Соловьёва, посвятившего свой главный философский труд «Оправдание добра» историку-отцу и деду-священнику, подчеркивая свое происхождение. Существенно отметить, что Чернышевского и в момент его катастрофы, и после поддержали и отец, и сын Соловьёвы. Причем если отец только осуждал в кулуарных разговорах арест и казнь мыслителя, то сын написал статью «Первый шаг к положительной эстетике», в которой поддержал его философско-эстетические идеи, и биографическую статью о нем. Кстати, поддержка религиозным философом диссертации, которую принято называть материалистической, заставляет задуматься о правильности привычной трактовки идейного наследия Чернышевского. Вообще, о близости идейной и даже ментально физиологической Владимира Соловьёва и Николая Чернышевского мне еще представится случай сказать.
Стоит отметить и великого писателя, которого с Чернышевским связывали духовные, почти мистические узы (об этом дальше). Они следили за творчеством друг друга, спорили сурово, однако с полным пониманием позиции друг друга. Я имею в виду Федора Михайловича Достоевского. Все знают, что он был один из самых христианских писателей-мыслителей в России. Даже в своих «Записках из подполья» он, в сущности, несмотря на мнения однозначно направленных умов, поддержал «Что делать?» Чернышевского, показав, что выступающий против законов природы и разума антигерой повести оказывается самым свирепым эгоистом («…Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить», – говорит он), ибо разумный эгоизм героев Чернышевского по сути дела повторяет знаменитую формулу Христа, что надо полюбить другого, как самого себя. Не любя себя, человек не сможет полюбить другого, ибо безлюбый мир – это мир смерти. Подпольный человек ненавидит себя, потому и унижает женщину, полюбившую его. Чернышевский в своих дневниках откликался с восторгом почти на каждое произведение Достоевского. Любопытно все же в данном контексте другое: Достоевский по отцовской линии был внуком священника. Об этом сказано в замечательной (уникальной, я бы сказал) книге Игоря Волгина «Хроника рода Достоевского», где он выступил руководителем проекта. Цитирую недавно открытое и доказанное: дед писателя Достоевский Андрей Григорьевич, униатский священник в селе Войтовцы Брацлавского воеводства, рукоположен 22 мая 1782 г. киевским униатским митрополитом Иассоном Смогоржевским. В 1794 или 1795 г. воссоединился с православием[12]. А отец Достоевского Михаил Андреевич учился поначалу в По-дольско-Шаргородской семинарии, потом уже в Медико-хирургической академии. Далее он выслужил потомственное дворянство. Но, следуя реальному происхождению Достоевского, можно сказать, что великий писатель тоже происходил из «второго эшелона» русского просвещения.
Стоит добавить и великого физиолога, первого русского нобелевского лауреата Ивана Петровича Павлова, хотя в массовом сознании церковь и наука (несмотря на разночинцев 60-х годов, «резавших лягушек») всегда противостояли друг другу. Но отец Павлова был священником, мать тоже из духовного сословия, а сам он окончил Рязанскую духовную семинарию.
Хранителями искусства тоже были выходцы из духовного сословия, достаточно назвать Ивана Владимировича Цветаева, сына священника, и, конечно, ученика духовной семинарии, а потом профессора, создателя знаменитого Музея изящных искусств. Надо бы вспомнить и двух его дочерей – Марину Цветаеву и Анастасию Цветаеву. Из духовного сословия вышли великие русские писатели – Евгений Иванович Замятин и Варлам Тихонович Шаламов.
Начинавшие свою деятельность в XIX веке знаменитые русские философы Василий Васильевич Розанов и Сергей Николаевич Булгаков – тоже выходцы из духовного сословия. Вообще надо подчеркнуть, что не только в Духовной академии, но и в семинариях преподавали философию, которой не было в университетах[13]. Снова сошлюсь на Флоровского: «В духовной школе закладывались основания для систематической философской культуры. И нужно прибавить: философия преподавалась не только в академиях, но и в семинариях, и по довольно широкой программе. Это был единственный тип средней школы с серьезным развитием философского элемента»[14].
Начиная с середины XIX века священники становятся героями художественной литературы, ибо именно в них писатели пытались найти силу, способную обрáзить народ и общество. Тут стоит вспомнить «Бесов» и «Братьев Карамазовых» (Тихона и Зосиму) Ф.М. Достоевского, «Соборян» и «Запечатленного ангела» Н.С. Лескова, «Архиерея» А.П. Чехова, «Краткую повесть об антихристе» (старец Пансофий) В.С. Соловьёва. Делал из себя религиозного мыслителя Лев Толстой. Происходила любопытнейшая трансформация в сознании образованного общества. Оно почувствовало, что Крещения князя Владимира недостаточно, чтобы страна стала христианской, поскольку вера не прошла этап рефлексии, столь необходимый для подлинного усвоения религиозных начал. Если романская Европа этот этап прошла в эпоху апологетов еще в Римской империи, а затем повторила его в Крестовых походах, германская Европа в эпоху Лютера и становления протестантизма, когда все слои с необходимостью решали проблему своего религиозного бытия, то в России этап рефлексии (старообрядчество) был купирован государственной властью.
Дело в том, что русская церковь развивалась с самого начала как структура, подчиненная власти. Христианство на Руси шло не снизу усилиями апостолов, подвижников и мучеников, но вслед княжеским решениям. Не случайно «к русским святым наименование великомученика не прилагалось»[15]. Христианским монахам и книжникам не приходило в голову войти в конфликт с властью в Древней Руси. Силой власти, а не силой слова шло на Руси приобщение к христианской вере, так что с самого начала вера была державная. По словам первого русского митрополита, «не было ни одного противящегося благочестивому повелению его (князя Владимира. – В.К.), даже если некоторые и крестились не по доброму расположению, но из страха к повелевшему сие, ибо благоверие его сопряжено было с властью»[16]. Если сопротивление и было, то со стороны язычников из народа, ибо православие поначалу было княжеской и городской верой[17]. Митрополитов на Русь поставлял Константинополь. Пока Константинополь был силен, церковь на Руси обладала некоторой независимостью. После падения Царьграда власть стала менять и изгонять неугодных митрополитов (при Василии Темном митрополита Исидора, поддержавшего унию Ферраро-Флорентийского собора), а то и убивать их (митрополита Филиппа при Иване Грозном). И церковь, за исключением св. Филиппа (праведника, но не общественного деятеля), склонилась перед государством. По грустным словам Федотова: «Всякая постановка общественных целей для православной церкви отвергается как католический соблазн, отталкиваясь от которого приходят к своеобразному аскетическому протестантизму: царство Божие и царство Кесарево остаются навеки разделенными. Эта духовная, метафизическая разделенность не мешает благословению царства кесаря, и тогда уже – именно в силу религиозной отрешенности – благословение не знает ограничений. Благословляется всякая власть, все деяния этой власти. Вопрос о правде – общественной правде – не поднимается, считается не подлежащим церковному суду»[18].
Автокефальность тоже не добавила церкви свободы. Поставив в 1589 г. патриархом Иова, священника с «опричным прошлым», т. е. человека, привыкшего выполнять государевы указы, Борис Годунов хотел послушной церкви, которая помогла бы идее некоего равенства русского царя с василевсами Второго Рима. «Иов, – замечает исследователь, – окончательно подчинил церковь целям светской власти. При нем теория “Москва – Третий Рим” впервые получила отражение в авторитетных правительственных документах и, таким образом, превратилась в официальную доктрину»[19]. Но, как отметил Карташев, титул патриарха не изменил хода церковных дел, церковь оставалась по-прежнему все так же замкнутой и отгороженной от мира структурой. Собственно, упразднив патриаршество, Петр Великий юридически оформил это подчиненное положение церкви, образовав Синод, своего рода государственный департамент по делам церкви. Об этом абсолютно точно сказал А.С. Хомяков: «Не должно его (Петра. – В.К.) обвинять в порабощении церкви, потому что независимость ее была уже уничтожена переселением внутрь государства престола патриаршего, который мог быть свободным в Царьграде, но не мог уже быть свободным в Москве»[20]. Петр образует Синод по принципу, как отмечали разные исследователи, протестантских церквей, скажем, англиканской, где король – глава церкви. Однако это всего лишь внешнее сходство. Святейший Правительствующий Синод, образованный в 1721 г. Петром, лишь в принципе управлялся государем, но по сути был подчинен одному из чиновников царя – обер-прокурору. Церковь становится одним среди прочих департаментов государства. Далее ситуация скорее ухудшается.
При Николае Первом, хотя православие и народ вроде бы два столпа государства, пастырская деятельность православных священников по сути была невозможна, ибо обращение к народу шло на языке церковнославянском, народу мало внятном. Перевод Библии на русский язык готовился еще при Николае, но усилиями адмирала Шишкова первое издание Библии по-русски было сожжено. Аргумент адмирала был прост: славянский язык и русский различаются как высокий и низкий, простонародный. Читать Библию по-русски значит унизить ее высокое предназначение. Чтение Библии по-русски означало шаг от простого и солдатского повиновения и послушания к самостоятельному разумению и рассуждению.
Первое русское издание Библии (синодальное) вышло только в 1876 г. Вместе с тем социалистические учения в самом диком – разбойно-анархистском – виде (Бакунин, Ткачёв, Нечаев) к этому моменту стали фактом русской жизни. В 80-е годы Россия получила уже тексты Маркса, которые приняла с религиозной истовостью. Здравые идеи христианского социализма не могли привиться на русской почве, ибо не было русскоязычных проповедников этих идей (некий намек на христианский социализм можно найти в художественном творчестве Достоевского). Священнослужители были далеки от современного прочтения Библии. Да и отношение народа к приходским батюшкам было соответствующее, лишенное всякого уважения. Достаточно напомнить знаменитые «Заветные сказки», собранные А.Н. Афанасьевым и, разумеется, не вошедшие в основной корпус его трехтомника. Самые скабрезные, похабные и матерные сюжеты «Заветных сказок» связаны с попом, попадьей и поповной. Для тех, кого миновала эта книга, можно напомнить облагороженную пушкинским гением «Сказку о попе и о работнике его Балде», которая вполне передает эту усмешку простого мужика над священнослужителем и пушкинский изящный эротический подтекст:
Попадья Балдой не нахвалится,
Поповна о Балде лишь и печалится.
Балда не только с женщинами спор, он и в работе хваток, он и храбр. Не поп, а Балда справляется с чертями.
Рисунки Пушкина к «Сказке о попе и о работнике его Балде»
Немалую роль в умственном окостенении и неумении работать с паствой играло и то, что церковь не выступала как духовная сила, а как принудительная официальная система, что не могло не смущать наиболее тонких и умных русских политических деятелей. «Мы, по-видимому, с величайшей заботливостью, – писал М.Н. Катков, – охраняем нашу православную церковь; но в способах, которые для этого нами употребляются, не видно, чтобы мы были убеждены в ее истине и были уверены в ее силе. Мы охраняем ее как политическое учреждение и для этого слишком жертвуем ею как великою христианскою церковью. Мы довольствуемся тем, чтоб она представляла собою хорошо выработанный бюрократический механизм, и весьма естественно, что она дает у нас только такие результаты, которые свойственны механизму этого рода»[21]. Более того, возникло напряженное противоречие между реальным подчиненным положением церкви и заявленной правительством ее первенствующей ролью.
Один из вариантов решения этой проблемы мы можем увидеть в судьбе Чернышевского. Сын священника лучше многих других видел эту невозможность через церковь воздействовать на публику, не случайно едет он учиться в университет, ищет других путей, чтоб с помощью Бога, как он писал, пригодиться своему отечеству. Но чего же нужно желать России? Как и Пушкин, он думает об избавлении от «азиатского невежества». При чем здесь, однако, христианство? Сошлюсь на Владимира Соловьёва: «Через европейское просвещение русский ум раскрылся для таких понятий, как человеческое достоинство, права личности, свобода совести и т. д., без которых невозможно достойное существование, истинное совершенствование, а, следовательно, невозможно и христианское царство»[22].
Прошедшие семинарскую выучку оказались востребованы в светском обществе. Но они были востребованы не в качестве деятелей церкви. И вместе с тем лучшие из них несли в себе воспринятую в детстве религиозную установку. Как правило, это были дети городских священников. Но они несли в своей памяти рассказы, в какой «глухой глуши» жили их деды и прадеды. Вообще, нелегко вообразить бедность и дикость, в которую было погружено деревенское духовное сословие, мало чем отличавшееся по уровню жизни от беднейших крестьян.