Они удалялись от разгромленного аэропорта, навстречу пожарным сиренам и крытым военным грузовикам. Мчались среди низкорослого города, напоминавшего сплошное предместье. Заросшие серо-зеленые пустыри. Яркие щиты указателей. Толкучка на перекрестках, где крикливые мальчишки с толстыми сумками совали в автомобильные стекла утренние газеты. И снова город растворялся, растекался среди зеленых, похожих на пустоши, зарослей. Белосельцев, возбужденный, неостывший, в потной рубахе, метался глазами среди зрелищ чужой столицы, готовясь к любой неожиданности, к повторению удара. Фотоаппарат лежал на коленях, готовый к действию. Он поглаживал камеру, чувствуя ее живое биение, наполненность – уникальные кадры огня и взрыва.
Сесар вел свой «Фиат», поглядывая в зеркальце на сопутствующий им автомобиль атташе.
– Вы настоящий репортер. – Сесар чуть повернул к Белосельцеву горбоносое коричневое лицо. – Я не успел ничего понять, а вы уже дейстовали. Настоящий профессионал, ничего не скажешь. Когда мне сообщили, что приедет маститый журналист, я, признаться, ожидал увидеть тучного старика с одышкой. Все прикидывал, как повезу на границу с Гондурасом этот мешок с костями. А вы оказались настоящим боевым репортером, Виктор.
Он улыбался мягко, застенчиво, топорща усы, извиняясь за «мешок с костями», за эту бомбардировку аэропорта, не совместимую с законами гостеприимства. Мягко и ненавязчиво демонстрировал симпатию. Белосельцев был рад произведенному впечатлению, маскировка его удалась, «легенда журналиста» с первых минут подтвердилась.
– Что это было, Сесар? Как все это понять? – Белосельцев сжимал фотокамеру, увозя в ней добычу подальше от огня и опасности. Хотелось побыстрее извлечь кассету, заклеить ее скотчем, упрятать в какой-нибудь бронированный сейф.
– «Контрас»! – жестко, с внезапной ненавистью, выговорил Сесар, отпечатав под рубахой взбухшие шары мускулов. – Наемники и гвардейцы Сомосы. Они объявили о начале бомбардировок с воздуха. Это их второй воздушный налет на Манагуа.
– Откуда у них самолеты? Откуда взлетают? – Белосельцев вспомнил налетающую в небе звенящую точку, лязгающее пламя зениток, растерзанное тело пилота, уместившегося в видоискатель. – Откуда совершился налет?
– Из Сальвадора. Или из Гондураса. Или из Коста-Рики. Все это рядом. Американцы дают самолеты и бомбы. Гринго учат летчиков на Майами. «Баррикада» недавно писала, «контрас» начинают новый этап вторжения. Бомбардировки с воздуха. Мы только что видели, что это за новый этап.
Белосельцев жадно усваивал. Информация, которую, готовясь к поездке, он черпал из аналитических справок, агентурных донесений, газетных и журнальных статей, теперь облекалась в живую горячую плоть, которая толкала, угрожала ему. Ощущал ее нарастающий поминутно напор. Стремился откликнуться встречным пониманием и приятием. Обретал пластичную форму, в которую врывалось новое знание, словно снаряд в вязкую броню, оставляя огненный отпечаток.
Он чувствовал свой недавний ночной перелет как плавное движение в прозрачной легкой среде, среди мягких дремотных воронок, в которых невнятно и сладостно кружили его сонные мысли. Приземление в Манагуа было ударом об острую сверхплотную грань, о которую раскололось его недавнее прошлое. И возникла ослепительная пустота, куда устремились жаркие, небывалые впечатления. В этом ударе, расколовшем бетон полосы, алюминиевую обшивку машины, лопнул и распался окружавший его защитный панцирь. Осыпался, словно хитин, обнажая влажные, еще не расправленные крылья рождавшейся бабочки. Она еще не взлетела, не наполнила свои узорные перепонки солнцем и ветром, но уже тянулась к огненным, обжигающим лучам.
Белосельцев мчался в ярком свете чужой столицы, ощущая происшедшую в себе перемену.
У перекрестка поравнялись с машиной атташе.
– Виктор Андреевич, я, с вашего позволения, вас покину. Вечером Сесар привезет вас на правительственный прием. Там я представлю вас советнику-посланнику. А вечером отвезу обратно на виллу.
Мягко вывернул и исчез в мерцании перекрестка.
Они миновали церковь, островерхую, с белыми уступами и резными вавилонами, солнечную среди тенистой зелени.
– «Санто-Доминго», – сказал Сесар, кивая на храм. Проехали по тихим, прямым улицам с аккуратными виллами. – Пригород. Скоро приедем. Дальше поля и горы.
Подкатили к последнему, на зеленой окраине дому – стеклянные стены, бетонная дорожка через газон, две высокие, шевелящие перьями пальмы, ярко-желтая машина-фургончик, уткнувшаяся в цветущий куст. Белосельцев осматривал широкую сине-зеленую панораму предгорий, кружевные вершины деревьев, пышные, похожие на вздыбленные волны прибоя фиолетовые облака, из которых косо и вяло выпадали дожди. Все было незнакомо, иных очертаний, расцветок, с иным горизонтом и небом, под которым стояла красивая, со следами запустения вилла, куда привез его Сесар.
Из стеклянных дверей вышла молодая хрупкая женщина, ослепительно улыбаясь, протягивая худую загорелую руку с серебряным браслетом.
– Росалия!.. – представилась она. – Добро пожаловать!..
Белосельцев осторожно пожимал ее тонкие, шевелящиеся в рукопожатии пальцы, радуясь ее улыбке, черно-блестящим, стеклянным волосам.
– Моя жена… – знакомил их Сесар. – Наш гость Виктор…
В могучей, громадной фигуре хозяина Белосельцев уловил робкую неуверенность, нежность, зависимость от этой хрупкой прелестной женщины и нечто еще, неясное и грустное, промелькнувшее между ними.
– Боюсь вас стеснить. – Белосельцев пробовал извиняться, входя в просторный, продуваемый душистым ветром холл. – Быть может, все-таки лучше в отель?
– Мы вам очень рады, Виктор. – Осторожно, как бы обнимая, Сесар положил ему на плечо свою большую руку. – Завтра утром Росалия уедет, и этот дом опустеет. Но, быть может, и мы с вами тоже завтра уедем. И здесь все замрет.
Что-то шепнул жене. Та изменилась в лице, темнея глазами, пугливо поводя плечами.
– Опять бомбили?.. Здесь не было слышно взрывов… Велики разрушения?..
– Они бомбят, чтобы посеять страх. Чтобы люди боялись. Но это им не удастся. Виктор не испугался, и я восхищаюсь его мужеством. «Контрас» сделали все, чтобы он с первой минуты включился в работу… Дорогой Виктор, вас утомил перелет, утомили переживания. Я провожу вас в вашу комнату, отдыхайте. Через два часа мы позовем вас обедать. – Любезный хозяин тяжеловесно-грациозным жестом пригласил Белосельцева. Повел в отведенную комнату, где стояла кровать и сквозь жалюзи проливались ароматные дуновения близкого горячего сада. – Отдыхайте, Виктор…
Белосельцев присел на кровать, застеленную цветным покрывалом. Слушал тихие, мерцающие звуки стрекочущих в саду насекомых. Улавливал новые веющие запахи – приторно-сладковатых цветов, маслянистых духовитых трав, влажного теплого тления и еще чего-то, связанного с ветшающим жилищем, где, казалось, истлевает прежний уклад и витают призраки неведомых, покинувших дом хозяев. Не шевелился, стараясь осознать происходящие в нем перемены.
Рубаха, которую он вчера надевал в своей московской квартире у тускло-дождливого окна с видом на памятник Пушкину, и галстук были испачканы копотью, дунувшей из подбитого самолета. Зарево Майами, мимо которого он пролетал в бархате атлантической ночи, породило в дремлющей памяти воспоминание о Хемингуэе, о диксилендах, о Глене Миллере, а потом из этого латунного, как орудийная гильза, неба выскользнул самолет с грузом бомб, стучали зенитки, вопила посеченная стеклами женщина, и это было послание из Майами. Ненавидящий, угольно-фиолетовый взгляд солдата, того же цвета, что и вороненый ствол автомата, выплюнутое слово «гринго», трясущиеся стволы зениток были ответом на это послание. Черноусый никарагуанец, развлекавший его в самолете, летел на родину по долгой, вокруг земного шара, дуге, от сумрачно-мерцавшего «Шереметьева» и, коснувшись родной земли, напоролся на взрыв, ослепивший его. Взрыв был послан ему из Майами. Здесь, в Никарагуа, ему, разведчику, предстояло понять вероятность вторжения. Почувствовать, как на пламенеющий, экзотический цветок революции надвигается тяжкий угрюмый каток, готовый закатать в асфальт огненные лепестки, расплющить железными тоннами хрупкий солнечный стебель.
Фотокамера, которая еще недавно улавливала в объектив пейзажи старой Москвы, лица друзей, подмосковную природу, где он затевал эстетическую фотосерию – вмороженные в лед осенние листья, мертвые бабочки, пузырьки застывшего воздуха, запаянное в кристаллы льда минувшее лето, – фотокамера казалась испуганной, потрясенной, несла в себе образы недавнего боя. И он сам, потрясенный, сидел на цветном покрывале в неизвестном доме на другой половине земли, готовый к дальнейшим потрясениям.
Так бутылка с горючей смесью, с вязкой липкой начинкой, запечатанная сургучом, касается брони транспортера, превращается в прозрачное полыхание вспышки. Таким был прилет в Манагуа.
Что-то шумное, трескучее пролетело мимо его лица, стукнулось о стену, упало. Белосельцев испуганно отшатнулся. По полу вдоль стены, убирая под панцирь крылья, шевеля усами, бежал огромный, глазированно-черный таракан. Видно, влетел сквозь жалюзи в комнату. Белосельцев усмехнулся своему испугу: «Кукарача, не более того. Ведь я в Латинской Америке». Вид миролюбивой твари успокоил его. Он вытянулся на шерстяных цветах покрывала и мгновенно уснул.
Обеденный стол был покрыт белоснежной скатертью и стоял у распахнутых настежь дверей. Снаружи волновалась зеленая горячая даль. Мелькали похожие на капли слюдяные прозрачные существа, желтые, волновавшие Белосельцева бабочки. Хотелось достать сачок, вычерпать из благоухающего сочного ветра золотистую бабочку Американского континента. Росалия в белом платье, с девичьей хрупкой шеей разливала суп, накладывала на тарелки вареную фасоль, мясо. Было видно, с каким удовольствием она угощает, как гордится убранством стола.
– Оказывается, был и второй самолет, – говорил Сесар, откупоривая бутылку с красочной наклейкой «Флор де Канья». – Две бомбы упали на город недалеко от Министерства обороны. Жертв нет. Самолету удалось ускользнуть.
– Виктор, вам придется еще не раз во время путешествия отведать никарагуанскую фасоль, – сказала Росалия. – Я сделала все, чтобы это блюдо вам сразу понравилось.
– Изумительно! – не лукавил, расхваливая угощение, Белосельцев. – Особый, ни с чем не сравнимый вкус!
– Дорогой Виктор. – Сесар церемонно, делая особый, «испанский», как подумалось Белосельцеву, жест, поднял рюмку. – Мы знакомы не более трех часов. Из них первые тридцать минут вы носились среди горящих обломков, рискуя подорваться на боекомплекте. Ни Советский Союз, ни руководство сандинистского Фронта мне бы этого не простили. – Он чуть усмехнулся, и Росалия повторила улыбку мужа, и от Белосельцева не утаилось это зеркальное повторение улыбки. – Тем не менее, Виктор, эти первые минуты позволили мне понять, что ваша страна не ошиблась, прислав в Никарагуа именно вас. Вы, я убежден, выполните свою работу, и наша революция предстанет перед советскими людьми и перед всем миром в самых существенных чертах. Со своей стороны, Виктор, мы сделаем все, чтобы вам хорошо работалось, чтобы вы как можно больше увидели, чтобы поняли цели и смысл нашей революции.
Эти последние слова он произнес серьезно, с чуть заметной аффектацией, и Белосельцев опять заметил, как выражение его мужественного, испано-индейского лица перелилось в женское, прелестное лицо Росалии. Они все время повторяли друг друга, возникали один в другом.
Ром был крепкий, вкусный, взбодрил после сна.
– У вас прекрасный дом, красивый сад. – Белосельцев оглядывал стены с керамическими блюдами, книжную полку с дорогими, тисненными золотом фолиантами, солнечный проем дверей с мелькающими бабочками. – Вы прекрасная хозяйка. – Он поклонился Росалии.
– Не совсем так, дорогой Виктор, – улыбнулся Сесар. – Дом принадлежал юристу из сомосовского Министерства юстиции. Хозяин убежал в Гондурас, а дом на время передали нам. Чтобы я мог писать мои книги. Но мне для работы не нужно много места. Вон мой стол. – Белосельцев проследил его взгляд и увидел в дальнем углу небольшой, заваленный бумагами стол и прислоненную к столу винтовку. Обойма с медными остриями пуль прижимала стопку бумаг, чуть шевелящихся от ветра. – Вот мой рабочий стол, где я пишу не романы, а листовки и политические статьи в газету. А Росалия работает далеко от Манагуа, по ту сторону Кордильер, на Атлантическом побережье. Она медик. Сандинистский Фронт послал ее к индейцам «мискитос». Она делает детям прививки. Приехала на несколько дней в Манагуа за порцией вакцины и завтра утром – вы видели ее «Тойоту» – снова уезжает надолго. Так что дом и сад без хозяев приходят в запустение. Вы своим появлением оживили одну из комнат, и мы вам благодарны за это.
Росалия улыбкой присоединилась к благодарности мужа.
Белосельцев рассматривал издали рабочий стол Сесара. Какие-то брошюры, на которых стоял подсвечник с обгорелой свечой – знак того, что электричество иногда отключали. Шевелящиеся под винтовочной обоймой исписанные листочки. Ствол «М-16», касавшийся старенькой пишущей машинки. Так, наверное, должен выглядеть стол писателя, пишущего в революционной стране. Так выглядел стол Фадеева, Шолохова, Фурманова в какой-нибудь казарме, или в вагонной теплушке, или сельской избе. Вспомнил, как недавно в Москве был в доме знаменитого, чопорного писателя, его огромный ореховый стол с хрустальными чернильницами, уставленный бесчисленными дорогими безделушками, привезенными из разных стран «амулетами», как он их называл, «фетишами» его путешествий, помогавшими ему вспоминать дворцы и бульвары Парижа, галереи и музеи Италии, пирамиды и сфинксов Египта. Сейчас он смотрел на рукописи революционного писателя в соседстве со скорострельной винтовкой.
– Я слышал, там, на «Атлантик кост», не совсем спокойно. – Белосельцев осторожно, как бы на ощупь, чтобы не спугнуть неуместным любопытством малознакомых людей, сделал свой первый вопрос разведчика, добывая крохотную, исчезающе-малую частичку информации. – Я читал в прессе, что среди «мискитос» были волнения.
– Сейчас везде неспокойно, – ответила Росалия, не сразу и слишком скупо, как показалось Белосельцеву, – контрас по-прежнему мутят индейцев.
По ее молодому, очень яркому лицу пронеслась стремительная мимолетная тень, как от невидимой, заслонившей солнечное окно птицы. Белосельцев, переводя взгляд на Сесара, успел захватить ту же исчезающую мелькнувшую тень.
– Этой весной банда «мискитос» напала на медицинский пункт, где работала Росалия. Ее захватили в плен. Хотели увезти в Гондурас. Армия устроила погоню и освободила Росалию. Ее подругу ранило. Там и сейчас неспокойно.
– И вы туда снова едете? У вас есть конвой? – вырвалось невольно у Белосельцева.
– Еду одна, – ответила Росалия.
– Она едет без конвоя, одна, – сказал Сесар, – берет ящик вакцины, пистолет и гранаты и едет к «мискитос». Таково решение Фронта. Мы проводим реформу здравоохранения, программу детской вакцинации. Она выполняет указания Фронта.
Белосельцев добыл информацию. Улыбающаяся прелестная женщина, молодая жена, покидает супружеский кров и одна, с грузом медикаментов, положив на сиденье гранаты, катит в машине через Кордильеры, от одного океана к другому, ожидая засаду, ожидая пулю и плен. Ее муж, писатель, отпускает ее, садится за стол и вместо романа пишет боевую листовку, и обойма с меднозубой улыбкой скалит на него наконечники пуль.
Они завершили обед.
– До вечера, до начала правительственного приема, еще остается время, – сказал Сесар. – Мы можем покататься по городу, а потом я вас отвезу в резиденцию.
Они ехали по шумной гремящей трассе, мимо лавок, магазинов, пакгаузов. Белесые стены без окон, железные ворота, дым, гарь, обшарпанные, многократно побитые автомобили, залатанные витрины без блеска, без товаров, открытые лотки с какой-то рухлядью, запчастями, несвежими пакетами, ворохами ношеной одежды. Страна переживала блокаду, беднела, воевала, продолжала бурлить смуглой разгоряченной толпой, брызгать оглушительной солнечной музыкой.
– Восточный район, – пояснял Сесар, кивая на остатки строений, пыльные обвислые пальмы, серые горячие стены в аляповатых революционных воззваниях, за которыми блестело мутно-зеленое озеро с вмятинами ветра. – Здесь во время восстания мы сосредоточили главные силы. Сомоса послал на нас самолеты. Бомбил нас, бомбил столицу. Мы были вынуждены отойти из Манагуа. Здесь погиб мой друг Рафаэль Меркадо, вот в этом доме. – Он кивнул на мертвый бетонный короб с зазубринами стен, расшатанных взрывами.
Белосельцев рассматривал пролетающую руину с размашистым красным лозунгом «Контрас» не пройдут!» и черную аппликацию Че Гевары в берете. Представил пикирующие самолеты, отбивавшихся из винтовок повстанцев и Сесара, не этого, за рулем, величественно-благодушного, в кружевной рубахе, а измученного, потного, оглушенного взрывом, извлекающего из бетонной пыли убитого друга. Подумал, что этот большой, почти неизвестный ему человек был подобен контурной карте, которую он, Белосельцев, станет постепенно раскрашивать. Промелькнувший разрушенный дом с красной надписью и черным революционным беретом был малым кусочком контурной карты, заполненный ярким мазком.
– Заметили, Виктор, какие у нас мостовые? – Сесар кивнул на ветровое стекло, за которым убегала чешуйчатая, выложенная из бетонных шестиугольников трасса. – Эти плиты делались на заводах Сомосы. Он приказал покрывать дороги в Манагуа только такими плитами. Это приносило ему огромные прибыли. Но и мы не остались в убытке. Очень хорошо для баррикад. Ломом поддел, разобрал мостовую и на тебе, строй баррикаду. В этом районе половина мостовых пошла на баррикады.
И снова малый мазок, покрывающий бесцветную карту, – Сесар, напрягая мускулы, выламывает из-под ног шестиугольные бруски, выкладывает стенку с бойницей, просовывает белесый, исцарапанный ствол винтовки, и, повизгивая, рикошетя, выкалывая колючую пыль, ударяют пули гвардейцев.
Они побывали в квартале бедняков Акавалинке, пробираясь на машине в узких зловонных переулках с ручьями нечистот, вытекавших из жалких лачуг. Из дверей выглядывали угрюмо-взлохмаченные старики, похожие на лесных зверей, и чумазые голопузые дети, грязные, неухоженные, с испуганными, блестящими, как у лемуров, глазами. В одной из хибар, куда они заглянули, был стол, мокрый, раскисший, покрытый ленивыми мухами. Костлявая, с красными глазами женщина клеила бумажные пакеты. В гамаке спал ребенок, черный, пепельный, как испеченный картофельный клубень, выкатившийся из золы. Обломки ящиков, мешковина тюков, металлическая крыша хижины – все это было построено из трухи, оставшейся от другой, использованной прежде жизни.
Но уже ходил по окраине бульдозер, ломал брошенные лачуги. Молодой строитель в джинсах расставлял треногу теодолита.
Они побывали в новом районе Батаола, построенном сандинистами для жителей снесенных трущоб. Каменные, блочные коттеджи с водой, электричеством, с прямыми улицами, где зеленели молодые деревья, стояли одинаковые фонарные столбы. Проходившие мимо люди не напоминали недавних бедняков и изгоев. Тут же, на открытой площадке, мужчины и женщины учились ходить строем, брали «на караул», неумело поднимали винтовки. Военный, щеголеватый, подтянутый, уверенно и бодро командовал.
– Милисианос, – пояснял Сесар. – Мы раздали народу оружие. Если американские коммандос высадятся в Манагуа, мы будем вести уличные бои, каждый дом станет крепостью. Эти люди сбросили Сомосу, получили от революции дом, работу, винтовку. Эти люди умрут за сандинизм, но не пустят гринго на свои пороги.
Белосельцев кивал, понимая усилия сандинистов – поднять из руин, воссоздать и построить эту постоянно разрушаемую страну, которую бьют беды, терзают стихии, сокрушают нашествия, разоряют лихоимцы и диктаторы. За этим когда-то ушел в Кордильеры Сандино в широкополой шляпе, уводя с собой горстку повстанцев. Вели изнурительный, на долгие десятилетия бой, подымая народ в революцию, теряя товарищей, кого в ущельях, кого в засадах, кого в застенках. Пока не загудели горы, города и дороги и колонны бойцов, мимо дымящихся вулканов, сквозь шрапнель и снаряды, входили в Манагуа. Об этом думал Белосельцев, глядя на мокрых от пота милисианос, шагающих невпопад мимо нарисованной на стене широкополой шляпы Сандино.
Они достигли центра, оставили машину под огромными тенистыми деревьями, гуляли по площадям и зеленым скверам.
Рассматривали каменную беседку с барельефами, на которых изображалась история Никарагуа. Прибытие испанских конкистадоров и крещение индейцев, чьи каменные лица ожили и сплавились в горбоносом, продолговатом лике Сесара. Война с англичанами, женщина в кринолине направляет народ в сражение, и она неуловимо напоминала Росалию, словно та служила моделью для скульптора. Высадка американского экспедиционного корпуса, и мальчишка, кидающий камень в вооруженных солдат, похож на пробегающего крикливого продавца газет, выкликающего последние новости. Белосельцев рассматривал каменные фигуры, а кругом голосила, мелькала зеленой солдатской формой, пузырилась сандинистскими транспарантами живая история, которой вскоре суждено успокоиться, окаменеть, стать барельефом в еще не существующем монументе.
– Дворец наций. – Они подходили к помпезному, серо-стальному с розоватыми колоннами зданию, похожему на Музей изобразительных искусств в Москве. – Здесь мы захватили несколько сотен заложников, сомосовских министров, депутатов парламента. В масках, с автоматами ворвались во дворец во время заседания. Потребовали, чтобы Сомоса выпустил из тюрьмы двенадцаить наших товарищей, приговоренных к смертной казни. «Двенадцать апостолов» – так мы их называли. Сомоса принял наши условия. Мы вылетели на самолете в Панаму, а через неделю я снова был в Никарагуа, сражался в горах с Сомосой.
Сесар был величав, благороден, чуть барственен, но под этим обличьем гостеприимного хозяина таилась натура бойца, партизана, террориста, проницательного наблюдателя и разведчика. Недаром его приставили к Белосельцеву сопровождать в деликатной поездке, где Сесару надлежало не только опекать, но и ненавязчиво, незаметно наблюдать, дозируя впечатления гостя. И он наблюдал и дозировал. Белосельцев был для него такой же контурной картой, которую тот тщательно, неторопливо закрашивал. Задача Белосельцева с его «легендой журналиста», позволявшей ездить и видеть, состояла в том, чтобы контуры рек и хребтов, очертания озер и морей, кружочки безымянных городов и селений были слегка смещены. Не совпадали с реальностью. Чтобы карта, которую раскрасят, была пригодна для туристического путешествия, но не для ведения боевых действий.
– Наш кафедральный собор. Разрушен землетрясением. В сущности, в таком виде мы получили от Сомосы всю страну.
Собор, некогда величественный, барочный, двуглавый, с каменными резьбами, позолотой, католическими витражами, был рассыпан землетрясением. Ветшал, разрушался, казался руиной. Крест опрокинулся внутрь и косо свисал на золоченых цепях. Часы с белым циферблатом и волнообразными стрелками остановились в момент толчка и показывали половину пятого. Свод рухнул, и зияло просторное небо с росчерками свистящих ласточек. В мраморной купели зеленела прокисшая жижа с множеством вертких личинок. По блеклой, размытой ливнями фреске «Въезд в Иерусалим» бежала пугливая ящерица. Каменный пол был усеян осколками лопнувших витражей, разноцветными крошками опавшей мозаики. Белосельцев смотрел сквозь проемы окна на далекие горы, похожие на ленивых верблюдов, накрытых пятнистыми зелено-коричневыми попонами.
Он увидел, как затуманилась, расплылась, словно выпала из фокуса кромка горизонта. Плиты пола качнулись, и ему показалось, что он теряет сознание, находясь на грани обморока, когда разум колеблется между явью и беспамятством. Пол покачался и замер. Сверху, из опавшего купола, по стенам, из трещин, из просевших перекрытий потекли ручейки песка, покатились шуршащие камушки, посыпались крупицы мозаики, и к ногам его упали разноцветные стекляшки витража.
– Не волнуйтесь, – улыбался Сесар, – это слабое землетрясение. Такие бывают почти каждый день. Никарагуа – молодая страна, ворочается с боку на бок, видит любовные сны.
А Белосельцев вдруг остро, неожиданно вспомнил молодую прелестную женщину, с кем летел в самолете, чьей руки случайно коснулся в ночном полусне, чьи горячие плечи охватил на взлетном поле, под падающим с неба огнем. Она пропала из его жизни, по-видимому, навсегда и бесследно. Но сейчас их соединил на мгновение прокатившийся по земной коре слабый толчок. Быть может, и в ее глазах, выпадая из фокуса, качнулся голубой горизонт, упала со стола какая-то безделушка, колыхнулся душистый чай в чашке с красным цветком.
– До приема у нас больше часа. Покажу вам вулкан Масая. Как знать, найдется ли у вас еще время его посмотреть.
Они выехали за город и очень скоро уже петляли по асфальтовому серпантину, к вершине зеленого, поросшего лесом вулкана, чья коническая, с лункой, вершина была увенчана клубами серого дыма. Они оставили автомобиль в том месте, где кончалась зелень, изъеденная и сожженная сернистым ядовитым дымом, и начинался голый пепельный склон, посыпанный мертвенным шлаком. К вершине вели вырубленные ступеньки и кривой металлический поручень, ржавеющий и источенный кислотными дождями вулкана. Вершина, куда они с трудом поднялись, была безжизненно-голой, каменная дымящая ноздря с застывшей красноватой коростой. Из кратера с навороченной, уродливо запекшейся лавой дуло густым ржавым смрадом, душным ветром преисподней. Белосельцев, заглянув в туманную, с пластами тягучего дыма бездну, отшатнулся, чувствуя жжение в легких, задыхался и слеп, отворачиваясь от горячего газа. Так пахла железная сердцевина земли. Благоухал раскаленный первозданный цветок планеты. Дымила плавильная печь, из которой истекли металлы и руды, алмазные и сапфирные жилы покрылись тучной землей, пышными лесами и голубыми лагунами, ожили зверьми и птицами, и, сотворенный из глины, обожженный все в той же гончарной печи, встал человек.
Гранитное варево с отвердевшими водоворотами красноватой, как сукровица, лавы волновало Белосельцева. Ему казалось, он видит свернувшуюся кровь планеты. Причастен к угрюмой металлургии мира. Под ногами не было ни единой травинки, только серая окалина и чешуйчатый пепел. Но в этом чаду, в мутном плывущем дыме носились и громко кричали изумрудные хвостатые попугаи. Взмывали высоко в небо, едва заметные в сером тумане. Останавливались на миг, напрягаясь длинными хвостами и пульсируя крыльями, а потом переворачивались и вниз головой резко кидались в кратер, в самый дым, в металлическое зловоние, пропадая в клубах и истошно крича. Уходили по спирали вглубь, мелькая яркими зелеными брызгами. Стены кратера гулко отражали их вопли, которые постепенно замирали, словно попугаи углублялись к земному ядру. Но через минуту птицы вновь выносились из дыма, взмывали в свет, в чистый от дыма воздух.
Белосельцев не мог понять, зачем попугаи падают в кратер. Что их влечет туда, где нет жизни – ни семени, ни мотылька, а только кислотный дым, в котором варится земная броня.
– Сюда Сомоса привозил пленных сандинистов, прошедших застенки. – Сесар указал на кратер черными, слезящимися от дыма глазами. – Живыми их кидали в вулкан. Так был казнен еще один мой друг, Альфонсо Серере. Здесь, в вулкане Масая.
Изумрудный попугай пролетел совсем близко, с длинным волнообразным хвостом, выбрирующими крыльями. Глянул на Белосельцева маленьким черным глазком умершего Альфонсо Серере, нырнул в кратер. Несся на дно, разворачиваясь в плавной дуге, уменьшаясь, скрываясь в дыму. Белосельцев, следя за ним, вдруг испытал тоскливый ужас, словно оттуда, из дыры, веяла безликая непомерная воля, и его хрупкая жизнь направлялась этой волей к какой-то грозной, необозначенной и ему недоступной цели. Людские рождения и смерти, чаяния добра и любви, приносимые жертвы безразличны для этой воли, чья неколебимая мощь, излетая из кратера, минует человеческие переживания и чувства, устремлена в открытый, безжизненный Космос.
Он увидел, как внизу, от подножия, подымается по ступенькам вереница людей, медленно, останавливаясь. Занавешивается клоками дыма, опять появляется, вытягиваясь вдоль поручня, хватаясь за его железную ржавую жилу. Там было несколько женщин, пожилых и молодых, в длинных темных платьях и траурных черных платках. Были мужчины в черных сюртуках, в надвинутых шляпах и кепках, поддерживали женщин. Были дети – подростки, малолетки и один грудной, закутанный в пеленки, на руках у молодой матери. Там же, среди темных одеяний колыхался венок из красных и белых цветов. Вереница одолела склон, вышла к вершине. Белосельцев мог разглядеть задыхающуюся, стареющую женщину с запавшими щеками и синеватой сединой под кружевным платком. Смуглую молодую красавицу с бурно дышащей грудью, к которой она прижимала младенца. Крепких молчаливых мужчин, их одинаково белые рубахи и темные галстуки, на которые, казалось, оседает железистая пыльца вулкана.
Отдышавшись, они осторожно приблизились к кратеру, попридерживая детей и подростков. Двое подняли над поручнем венок, в котором влажно пламенели розы и сияли белоснежные лилии. Подержали на весу и кинули в кратер. Венок полетел, уменьшаясь, кружа, пропадая в мутной клубящейся глубине. И тут же закричала, запричитала пожилая женщин, раздирая сухими заостренными пальцами коричневую кожу щек, вырывая седые, выпавшие из-под платка волосы:
– Родриго, мой Родриго!.. Посмотри на меня, мой любимый!.. Я стала совсем старуха!.. Какие у тебя взрослые дети!.. Какие красивые внуки!..Сколько мне еще жить без тебя!.. Хочу к тебе, мой любимый!.. Обними меня, мой прекрасный!.. – Женщина подвинулась к краю, нависая над перилами, устремляясь в туманную пропость. Ее удерживали, хватали за плечи. Она вырывалась, рыдала. Крепкий сутулый мужчина достал из кармана бутылку пепси, открыл, и женщина, захлебываясь, пила, успокаивалась. Они стояли, окутанные дымом. Закричал грудной ребенок. Молодая мать достала свою млечную налитую грудь, сунула фиолетово-розовый сосок в крохотные сочные губи проснувшегося младенца. Попугаи с истошными криками носились над ними, и один, изумрудный, трепещущий, быть может, птица-оборотень, остановился в воздухе над плачущей вдовой.
Правительственный прием, куда привез его Сесар, проходил в резиденции свергнутого диктатора Сомосы, на просторной вилле, выдержанной в готическом стиле, с резными колоннами, стрельчатыми арками, многоцветными витражами. Сесар оставил его перед входом с суровыми автоматчиками, передав на попечение атташе по культуре:
– Дорогой Виктор, наш друг Курбатов привезет вас после приема домой. Нас с Росалией не будет, ключ лежит у порога под плоским камнем. – И уехал, отпуская Белосельцева в глубину смугло-коричневого пространства с хрустальными люстрами, стеклянными розетками и лепестками драгоценных витражей, с золочеными гербами старинных испанских родов.
Было многолюдно, чинно. Гости перемещались по вилле, ненадолго задерживаясь один подле другого, чтобы обменяться рукопожатием, новостью, освежить знакомство, получить намек на предстоящие политические перемены, тонко и незаметно запустить слух, ударить по невидимой струне отношений, вслушиваясь в едва различимый ответный звук. Чиновники министерств, военные, послы, советники, функционеры Сандинистского Фронта – кто в легком элегантном костюме, кто в камуфляже, кто в вольном, непротокольном облачении. Клали на тарелки ломти баранины, розовое мясо лобстеров, душистые, отекающие соком фрукты. Наливали в хрустальные рюмки крепкий ром. Сквозь резные двери, напоминавшие алтарные врата, выходили в сад, где туманно горели светильники, окруженные цветочной пыльцой, мелькающей прозрачной слюдой бесшумных легкокрылых тварей.
Белосельцев, представленный атташе, беседовал с советником-посланником советского посольства, держа на весу рюмку, глядя, как собеседник отхлебывает ром большими растресканными губами, и на его лысеющем незагорелом лбу лежат морщины усталости и тайного нездоровья.
– Ваш приезд был весьма желателен, – говорил дипломат, и Белосельцев старался угадать, известна ли тому истинная цель его миссии. – Мы поставили в известность никарагуанское руководство. Я сообщил о вашем приезде координатору Руководящего совета Даниэлю Ортеге. Программа вашей работы создавалась по его личному указанию. Здесь очень заинтересованы в поддержке СССР, политической, экономической и, конечно, военной. Вам будет предоставлена широкая возможность перемещаться и видеть. Будет открыт доступ к информации…
Белосельцев благодарил. Испытал знакомое, многократно пережитое состояние. Он – не вольный художник, не любопытствующий путешественник, не одинокий странник– исполнитель своих желаний и прихотей, творимых себе в угоду. Усилиями и волей многих людей он вводится в коллективное действие. Связывает себя с этим действием. Разделяет его цели и смысл. Рискует ради него жизнью. Безропотно, как военный, принесет себя в жертву, если будет на то приказ. Еще находился в Москве, дремлющий, летел над Европой, снижался над изумрудной карибской лагуной, а его уже вводили в процесс, распоряжались им и использовали. И это чувство, связанное с утратой суверенности, не пугало и не угнетало его, но мобилизовало, обострило внимание, усилило чувство готовности.
Их разговор прервал подошедший тощий человек с костлявым лицом, на котором распушились седоватые ухоженные старомодные усы. Поклонился посланнику. Улыбнулся, словно оскалился, Белосельцеву:
– Приятный вечер, не правда ли? Надеюсь, вечером эти проклятые «контрас» не летают? – Он поднял вверх отточенный, как веретено, коричневый палец.
– Я слышал, у сбитого летчика нашли паспорт гражданина Коста-Рики, – заметил посланник.
– Увы, увы, наемники не имеют гражданства. – Человек поклонился, повернулся спиной и отошел. Его усы выступали и топорщились по обе стороны узкой седоватой головы.
– Временный поверенный Коста-Рики. Между ними и Никарагуа еще сохраняется видимость дипотношений, – сказал посланник. – Да, так я продолжаю… Видите ли, если говорить об обстановке в стране, то она усложняется. В сущности, вторжение уже началось, и сразу с двух направдений – из Гондураса и Коста-Рики. Присутствие американского флота у побережий почти равносильно блокаде. Маневры сухопутных американских войск в Гондурасе на фоне проникновения крупных групп «контрас» равносильны военной поддержке. Террор и саботаж в экономике грозят хаосом, парализуют революционные преобразования, усиливают внутреннюю оппозицию. В целом, на наш взгляд, план контрреволюции просматривается в следующих чертах…
Он не закончил, ибо к ним приблизился плотный загорелый человек в форме генерала кубинской армии.
– Сегодня бомба взорвалась в ста пятидесяти метрах от нашего посольства, – сказал генерал, пожимая руку посланнику и Белосельцеву. – Завтра они будут бомбить советское посольство. Может, это станет наконец весомым аргументом для переброски с Кубы полка ПВО? Мы сможем не только отражать атаки с воздуха, но и нанести воздушный удар по аэродромам террористов в Гондурасе.
– Боюсь, они только и ждут, чтобы вы перебросили «МиГи» с Кубы. Это даст им повод говорить о повторении Карибского кризиса и приблизить 4-й флот с морскими пехотинцами вплотную к побережью Никарагуа.
– Опыт первого Карибского кризиса говорит, что гринго не начнут войны и отступят. Это единственный способ ослабить давление и избежать прямого вторжения. – Генерал твердо и недовольно смотрел на утомленное, с болезненными морщинами лицо посланника, который, на его взгляд, был слишком осторожен и вял, чтобы понять стратегию борьбы на континенте, где Куба настойчиво, успешно и яростно впрыскивала в жилы одряхлевших режимов огненную энергию своей революции. – «Острие на острие», – как говорят наши китайские товарищи, у которых, на мой взгляд, все-таки есть чему поучиться.
Он любезно раскланялся и отошел, недовольный, с чувством превосходства и правоты. Посланник смотрел ему вслед спокойным, чуть опечаленным взглядом, каким умудренные отцы смотрят на своих дерзких, ненарезвившихся детей.
– Это главный кубинский военный советник. В Анголе он приобрел боевой опыт и механически переносит его сюда. Никарагуанцы охотно внимают его советам, и нам стоит большого труда удерживать их от непродуманных действий… Итак, я говорил о стратегии контрреволюции. – Дипломат не терял нить разговора. – Прорыв банд сквозь границу в труднодоступные горные районы, такие как Матагальпа, атаки на административные центры, такие как Пуэрто-Кабесас, на удаленном Атлантическом побережье должны обеспечить «контрас» плацдарм, с которого они бы могли объявить о создании антисандинистского правительства. Такое правительство уже сформировано в Гондурасе. Как только оно заявит о своем существовании на «освобожденных территориях», его немедленно признают враги Никарагуа – реакционные режимы Чили, Уругвая, Сальвадора и Гондураса. И, конечно, Соединенные Штаты. Экспедиционный корпус вторгнется в страну для поддержки этого «признанного» правительства, и, таким образом, конфликт приобретет международный характер…
Белосельцев знал много больше того, чем любезно делился с ним дипломат, полагая, что напутствует журналиста, а не разведчика. Его наивные вопросы посланнику служили формой маскировки. Из ответов он черпал не военно-политическую информацию, а лишь убежденность в том, что его «легенда» не раскрыта, работает среди высших посольских чиновников. И только резидент, с которым он еще не был знаком, посвященный в его «легенду», должен был отыскать его среди многолюдья приглашенных на раут гостей.
Белосельцев благодарно внимал, превращая предлагаемый ему политический и военный анализ в образ отточенного резца, направленного на сине-зеленые, красно-коричневые земли, над которыми он пролетал. Резец вспарывал курчавый живой покров страны, и под ним открывались сочные, бело-розовые, страдающие переломы. Под этим резцом, под разящими касаниями будет пролегать его путь разведчика.
– В сущности, – продолжал советник-посланник, – Карибский бассейн является взрывоопасным районом, увы, не единственным на земле, откуда может начаться цепная реакция глобальной ядерной катастрофы…
Белосельцев понимал, что ему предстоит увидеть нечто жестокое, заложенное в инженерию мира. Тот винт, ту заклепку, разъедаемую и растачиваемую, с которой мир, сотрясенный, вовлекая в крушение континенты, готов сорваться, свернуться в спекшийся кровельный лист с остывающими малиновыми ожогами. Его душа, наделенная состраданием к гибнущему миру, пугалась. Его разум разведчика жадно и остро стремился навстречу близким и грозным свершениям.
– Вам будет позволено поехать туда, где, насколько я знаю, еще не бывал ни один репортер. Вы окажетесь в зоне боев и сложнейших политических и социальных коллизий. Никарагуанцы обещали мне сделать все, чтобы обеспечить вам безопасность. Но и сами вы, я прошу, будьте осторожны…
Белосельцев почувствовал тревогу и заботу дипломата, желание поговорить с незнакомым, свежим, приехавшим из Москвы человеком не о войне и политике, а быть может, о книгах, стихах и музыке. Что было невозможно в многолюдном собрании, где каждый исподволь наблюдал за другим, искал в другом намек на военную и политическую информацию. На бледном, болезненном лице посланника промелькнуло выражение усталого, неверящего, разочарованного человека, вынужденного скрывать свое истинное видение мира.
В собрании гостей обнаружилось движение. Медленное, вязкое кружение людей по случайным траекториям, их столкновение, залипание, броуновское перемещение под готическими сводами, цветными витражами было вдруг остановлено. Все обратились к стрельчатым, украшенным резьбой и золочеными гербами дверям, словно оттуда в зал приемов вонзилась невидимая силовая линия. Построила людей, открыла среди них коридор. И в этот коридор из сумеречного, озаренного желтыми светильниками сада энергично, скоро, в камуфлированной военной форме вошел Даниэль Ортега – темноусый, улыбающийся, в скрипящих ремнях, хрустящих военных бутсах, словно только что соскочил с бэтээра. Шел, откликаясь на рукопожатия, обращая к приветствующим свое простонародное, бодрое лицо. Следом, отстав на протокольные два шага, – Эрнесто Кардинале, его соратник, министр, поэт, чьи революционные стихи публиковали сандинистские газеты, чьи песни распевали уходившие на фронт батальоны. Худой, утонченный, с седеющей эспаньолкой, большим белым лбом интеллектуала и модерниста, превращавшего жестокую войну классов в романтическое искусство революции.
Все потянулись им навстречу, норовили приблизиться, попасть на глаза, коснуться руки. Советник-посланник извинился перед Белосельцевым и, влекомый невидимой силовой линией, пошел к явившимся вождям, исчезая в водовороте, какой обычно возникает в турбулентном потоке.
– Виктор Андреевич, с приездом… – К Белосельцеву подошел невысокий неприметный человек в сером костюме, с серыми небольшими глазами, с серо-седыми, аккуратно причесанными волосами. – Полковник Широков… – Он взял бокал с желтоватым ромом из правой в левую руку, и они обменялись пожатием двух посвященных людей, улучивших мгновение, чтобы перемолвиться словом. Резидент разведки, наблюдавший за Белосельцевым с другой половины зала, теперь, когда все отхлынули и окружили вождей, счел возможным подойти к приехавшему коллеге. – Я не стал приглашать вас в посольство. Советник-посланник воспринимает вас как журналиста, и, надо отдать ему должное, он убедил Ортегу открыть вам дорогу в засекреченные районы страны, куда мы не имеем доступа.
– Мой сопровождающий Сесар Кортес еще не сообщил мне маршрут. Я лишь почувствовал, что с этим возможны затруднения.
– Он славный парень, приближенный к Кардинале, из числа его романтиков-агитаторов. Но одновременно он выполняет функции безопасности, которая с большой неохотой пускает вас в районы боевых действий. Кубинцы на все наложили лапу, и есть зоны, откуда нам почти не удается получать информацию.
– В Москве мне очертили приблизительный круг тем, с последующим, исходящим от вас уточнением. – Белосельцев, пригубив бокал, быстро оглядел зал, не следят ли за ними другие, из-за кромки бокала, глаза.
– Вы направитесь на север и постараетесь проникнуть в приграничный Сан-Педро-дель-Норте, где, по нашим сведениям, никарагуанцы производят неконтролируемую переброску оружия повстанцам в Сальвадор. Что дает повод Гондурасу начать открытое вторжение с севера… Вы побываете в заливе Фонсека, где происходят постоянные морские стычки катеров Гондураса и Никарагуа в непосредственной близости от американских эсминцев. Эти боестолкновения могут привести к провокации, подобной Тонкинскому инциденту, после которого, как вы знаете, американцы начали ковровые бомбежки Вьетнама… И, наконец, вы побываете на Атлантик кост, где разгорается война с «мискитос» и американцы соорудили в труднодоступной сельве секретную военную базу и уже доставили туда несколько гражданских лиц из числа «оппозиционного правительства в изгнании»… Любая информация из этих трех зон будет бесценна. Послужит уточнению наших взглядов на некоторые аспекты политики Кубы и Никарагуа, которые пытаются втянуть нас в неконтролируемый конфликт с США. Наше политическое руководство заинтересовано в сдерживании конфликта, в сдерживании кубинской экспансии, которая и так требует от нас все новых и новых ресурсов…
Пустое пространство зала, откуда отхлынула масса приглашенных, чтобы приблизиться к явившемуся руководству Фронта, стало вновь наполняться. Белосельцева и полковника уже окружали люди, улыбались им на всякий случай, как если бы уже были с ними знакомы. Перехватывали их взгляды, прислушивались к их беседе. И это заставило их расстаться.
– Этот ром хорош тем, что, пока его пьешь, чувствуешь себя совершенно трезвым. Но когда попытаешься встать, ноги тебя не послушаются. – Полковник протянул Белосельцеву бокал, и тот чокнулся, как с добрым старым знакомым.
Атташе по культуре, поверхностно-любезный, не желавший сближения, которое могло бы повлечь за собой дополнительные, ненужные хлопоты, отвез его на виллу. Светил фарами в сад, пока Белосельцев шел по дорожке, подымался на крыльцо с мерцавшим стеклянным входом, отыскивал под плоским камнем оставленный Сесаром ключ. Белосельцев обернулся, помахал благодарно рукой, и автомобиль брызнул рубиновыми хвостовыми огнями, прошуршал, затихая, в сонной глубине квартала.
Не входя в дом, Белосельцев опустился в матерчатое кресло, стоявшее на ступеньках. Смотрел в ночь, которая начиналась сразу за деревьями и кустами сада, уходила в бархатную неоглядную темень предгорий с едва заметной голубой зарей над волнистой, непроглядной чернотой вершин. Оттуда дул ровный, теплый, влажный ветер, приносивший запахи сырых растений, сладковатых, прелых болот и далекого, дышащего из-за гор океана. Сад с круглыми подстриженными кустами, корявыми, черно-глянцевыми деревьями вспыхивал светлячками, которые бесшумно облетали древесные стволы и клумбы, не приближаясь к дому, на крыльце которого сидел неизвестный им пришелец.
Завершался первый день его путешествия, который начинался в московском дожде на серо-стальной Пушкинской площади, длился над сонным сумрачным океаном, вспыхнул ослепительной бирюзой Карибского моря, ударил взрывом и переломанным крылом подбитого «Дугласа», дохнул железной ноздрей вулкана Масая, а теперь окружал его бархатной таинственной тьмой с пятнистыми зеленоватыми огоньками, плавающими в воздушных потоках.
Светлячки то сближались, образуя танцующие млечные сгустки, словно совещались и о чем-то сговаривались, а потом удалялись один от другого, осматривая глубину сада, облетая дозором ночные цветы, лежащие на тропинках камни, корявые стволы молчаливых деревьев. Не приближались к Белосельцеву, но окружали его сложным узором вспышек, плавающих зеленоватых линий, холодных огоньков, напоминавших отпечаток электронного луча на экране, за которым тянулся гаснущий млечный след. Они исследовали Белосельцева, снимали с него мерку, словно готовили для него одеяние, передавая его размеры куда-то в ночь, в невидимые холмы, кому-то незримому, кто принимал от них сообщения в темных горах с голубоватой недвижной зарей.
Светлячки писали в темноте иероглифы, развешивали среди трав и ветвей гаснущие картины и графики, словно силились что-то рассказать Белосельцеву, поведать тайну этой земли, о чем-то предупредить, предсказать, от чего-то его уберечь. И он силился прочитать этот волшебный узор, расшифровать тающий в темноте орнамент, как если бы в нем была заключена тайна его собственной жизни. Мир, где ему суждено было родиться человеком, соприкасался с другими мирами, которые силились войти с ним в связь, сообщить о каких-то огромных событиях, поведать о каком-то всеобъемлющим смысле, дающем разгадку его, Белосельцева, жизни. Но паралельные миры оставались недоступными и непознанными, светили ему сквозь крохотные скважины зеленоватым мертвенным светом. И он задумчиво смотрел на маячки, плавающие в океане ночи.
Он вошел в дом, не зажигая огня. Привыкшими к темноте глазами осмотрел керамические тарелки на полках, обеденный стол с фруктовой вазой, диван с разбросанными полосатыми подушками, маленький рабочий столик с бумагами, у которого стояла винтовка, почти невидимая, излучавшая прохладу своим вороненым стволом, источавшая слабые запахи стали, ружейной смазки, истертого прикосновениями дерева. Дом был чужой. За хрупкими стеклами открывалась ночная равнина с безымянной, разлитой в холмах тревогой, с притаившимися духами иной земли и природы. Белосельцев взял со стола обойму, вставил в «М-16», спустился в отведенную ему комнату и лег в прохладную, чуть сыроватую постель, прислонив к изголовью винтовку.
Лежал в пустом темном доме среди тревожного безмолвия близких равнин и предгорий, окруженный светляками, посылавшими в окно загадочные кодированные позывные. Протягивая руку, нащупывал винтовочный ствол, деревянное цевье, спусковой крючок. Казалось неслучайным его пребывание здесь, с американской винтовкой «М-16», до которой он добирался через океан и два континента, а до этого – всю предшествующую жизнь, с той солнечной детской комнаты, где малиново-черный текинский ковер на стене, голубая чашка в буфете от старинного свадебного сервиза, и бабушка в пятне янтарного солнца, позволяя понежиться в теплой постельке, рассказывает ему о чеченцах и саклях, о какой-то поющей зурне и Военно-Грузинской дороге, и он так любит ее белую, чудную голову. Неужели тогда его жизнь уже несла в своей нераскрытой глубине эту ночь в предместье Манагуа, американскую винтовку у его изголовья?
Он старался понять свою жизнь, вспомнить ее всю, поделив на отрезки, в каждом из которых был свой смысл, свое ожидание, тайный намек на эту грядущую ночь, светляков, прикосновение к винтовке.
Его детство – бабушка, мать, бодрые, еще не одряхлевшие деды окружали его своей любящей шумной толпой. От каждого изливался непрерывный, прибывающий свет, словно они передавали его вместе с наставлениями и родовыми преданиями. Те раскрашенные сказки Билибина на растресканном твердом картоне, пахнущем горьковатым клеем. Высокий тополь за окном, наполнявшийся розовым весенним свечением или каменной зимней лазурью. Фотография отца-лейтенанта, погибшего под Сталинградом, чье лицо с каждым годом все молодело, проступало на его собственном, стареющем, сыновьем лице. Его детство было жадным, стремительным поглощением любви и света, словно он был молодым растением, торопливо выбрасывающим стебли и листья. Наплывавшая светлыми приливами жизнь, из предчувствий, детских суеверий и верований, была стремлением за сверкающую тончайшую грань, которая возникала в их старинном тяжелом зеркале, где ударом бесшумного светового луча должно было обнаружиться чудо.
Его школьные годы в старших классах. Увлечение русской историей под влиянием матери и техникой под воздействием деда, конструировавшего первые русские самолеты. Эти параллельные, не противоречащие друг другу влечения создавали ощущение полета в обе стороны – в прошлое и грядущее, соединенные в его верящем сердце. Родная история в походах, царствованиях и восстаниях, в противоборстве идей и течений была созвучна конструированию огромной крылатой машины, заложенной на стапелях русских пространств, медленно возникавшей среди лесов, монастырей, деревень, взлетающей грозно и мощно. И крушение, истребление образа, когда, реабилитированный, вернулся в семью еще один бабушкин брат, о котором в семье говорили полушепотом, с мукой. Вслед за его возвращением, за его тихими жуткими рассказами о каких-то плотах и бараках, за его кашлем и желчным отрицанием жизни в его юношеской, требующей немедленной правды душе – такое отчаяние, падение всех прежних опор, стирание прежних писаных истин.
Институт, где он прилежно изучал математику, летательные аппараты и ракетную технику. Предчувствие освоения космоса – оно угадывалось в возбуждении, охватившем целые области науки и индустрии. Техника не погасила его увлечения стариной и историей. В летние каникулы он отправлялся в этнографические и фольклорные экспедиции. Те зеленые травяные дворы в Каргополье, где старухи стелили свои алые паневы, белоснежные рушники с нежной розовой вышивкой, на которых два сказочных зверя поднимались на задних лапах, обнимали священное дерево. Древние песни при негаснущем свете северной летней ночи, поля с недвижными лютиками, по которым, расплескивая мелкую воду, отпустив поводья, едет на коне богатырь. В нем, слушающем, подпевающем, – такая любовь, знание собственной доли, предначертанного пути под этим негаснущем небом, с напутствием синих выцветших глаз. Тогда же, после одной из деревенских поездок, была написана «Свадьба».
Его первая любовь к девушке-археологу, пришедшей под дождем в псковскую избу, где он проживал, да так и оставшейся среди зреющих яблок и душистого сена. Он плыл к ней на лодке через озеро, подвозил лукошко, полное дымчато-синей черники и истекающей соком лесной малины. Угадывал выражение ее лица, движения легкого, словно залетевшего в прозрачное платье тела. Ветер ложился на воду, гнал от него к ней летучие блестки, словно опережал его приближение, и он знал, что любит ее, мир на глазах менялся, трава становилась изумрудней и ярче, озерная вода становилась огненно-синей, каждая ягода в лукошке горела драгоценно и ярко, и он помещал ее, любимую, чудную, в огромную прозрачную сферу с летящими птицами, далекими на буграх деревнями, с белым конем на лугу. Та краткая, лучезарная любовь приблизила его к пониманию простых, заложенных в мироздание истин, которых, еще усилие, и он непременно коснется, обретет всемогущее знание, одолевающее смерть и погибель, при жизни вознесется на небо.
Был целый период дружбы с псковским реставратором – колесили по белесым проселкам, по синим льнам, останавливались у подножий зеленых гор, на которых белели храмы, бугрились древние крепости. Изборская башня, грозно-серая от наплывающих туч. Красная бузина у Никольской церкви на Труворовом городище. Кованые, серебристые кресты на могилах у Мальского погоста. Архитектор прежде участвовал в конструктивистских проектах, а теперь изучал архитектуру крестьянской избы, водяной мельницы, долбленой лодки. Выводил общие, заложенные в изделия человеческих рук законы. Сиюминутное время было неисчезающей частью нарастающей поминутно истории. Материальный космос, куда стремились ракеты, и космос духовный, куда возносились увенчанные крестами купола, соединялись в русское мироздание, в котором ему случилось родиться. Архитектор вложил ему в руки фотокамеру, требуя снимать железные тяги, соединяющие церковные стены, и голубь испуганно топтался под сводом, и бледнела в объективе зеленоватая фреска. Или ткацкий стан с рычагами, деревянными винтами, с бегающими струнами, в которых волновался цветной половик, и старушечьи руки, корявые и сухие, казались частью деревянной конструкции. Однажды, лежа с другом в зеленой копешке, слушая крохотный транзистор, они узнали, что человек, оставив корабль, вышел в открытый космос. Его, лежащего на зеленой копне, играющего травинкой, поразило, что где-то над ними, в синеве, у самого солнца, ходит, перевертывается, купается в лучах космонавт.
И новое, по окончании института, на смену увлечению историей, обращение к цивилизации, к технике. Словно обнаружилась другая, нереализованная половина существа, копившаяся в нем, пока бродил по старым селениям, среди осевших срубов и замирающих песен. Он кинулся навстречу ослепительной громогласной реальности новых городов, колоссальных строек, космических пусков и военных маневров. Торопился узнать и освоить их грозную стомерную красоту. Ее фантастический образ – на великих русских пространствах, среди равнин и хребтов, создается громадный купол. В его стальное плетение вваривались, вбивались и впаивались все новые опоры и крепи. Свод осыпался ручьями сварки, нес в себе эхо бессчетных голосов и ударов, дыхание людей и машин. Наполнялся энергией, был огромной антенной, копил сигнал, готовый послать его в мироздание, весть о земле и творчестве. Он, молодой инженер и философ, кружа по стройкам, сам был создателем купола. О себе, о своих прозрениях был готов направить сигнал в мироздание, ожидая ответного отклика. В этих непрерывных поездках, в полетах на сияющих огромных машинах, среди лучистых конструкций реакторов, мостов и заводов случались его любови и дружбы, смерть родных стариков, непродуманные торопливые мысли, яркие, быстро сгоравшие чувства. Его жизнь напоминала полет по циклотронной спирали, по которой он несся, оставляя вспышки столкнувшихся ядер – случайных знакомств и встреч, и Москва казалась галактикой, раскрывающейся в бесконечность спиралью с золоченым сверхплотным центром.
И внезапная усталость. Будто остановился как вкопанный, а все, с чем был связан, на чем плыл и летел, что держало и вдохновляло, – все стало от него удаляться. Будто уносили дарованный от рождения источник света, надежду на небывалое чудо, и в сумерках, в сонной недвижности, напоминавшей дремоту покрытого снегом зерна, возник перед ним человек. Профессиональный разведчик, мистик, знаток культур и религий, прошедший в облачении дервиша по дорогам Афганистана и Индии. В тихих беседах на даче он объяснял ему, что жизнь – есть задание, которое человек получает от Бога. С этим заданием, прикрываясь «легендой» случайно выбранной внешности, случайно обретенного имени, он заслан в мир, из которого вернется к Пославшему его, чтобы передать драгоценную информацию о собственной жизни и смерти.
Так вспоминал Белосельцев, лежа в темноте тропической ночи, оглаживая ствол винтовки.
Минувший день продолжал направленное, непрекращавшееся с самого детства движение, внезапно и круто менявшее свой отточенный вектор, толкавшее его через годы и странствия к этой винтовке. Он не мог объяснить природу этого вектора, от перламутровой коробочки, стоявшей на бабушкином столе, с пуговками и цветными стекляшками к этой скорострельной американской винтовке, чей ствол посылал ему в ладонь холодные молчаливые токи.
Назавтра предстояла дорога. И он, как давно не делал, как делал лишь некогда в юности, мысленно обнял всех дорогих и любимых, живущих еще на земле и тех, кто ушел из жизни. Поместил их всех в своем сердце.