«Серебряный голубь»

Восток или Запад?

Проблема Востока и Запада стала одной из центральных в русской философии в 1840-х годах. Первое «Философическое письмо», в котором П.Я. Чаадаев писал об особом месте России («мы… не принадлежим… ни к Западу, ни к Востоку…») и утверждал бессмысленность её существования («Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума, а всё, что досталось нам от этого движения, мы исказили»[15]), явилось началом разделения русских мыслителей на западников и славянофилов[16].

Вопреки распространенному мнению, первые славянофилы вовсе не были ярыми противниками Запада. Они не идеализировали «золотое старое время» и не призывали вернуться к старым формам жизни. Один из вождей славянофильства А.С. Хомяков был убежден, что о Петре Великом «потомство вспомнит только с благодарностью», поскольку хотя «много ошибок помрачают славу преобразователя России, но ему остается честь пробуждателя её к силе и к сознанию»[17]. Хомяков называл Запад «страной святых чудес», и ближайшие соратники были с ним согласны.

Неправда Запада для славянофилов – в торжестве разума над верой. Католицизм рационалистичен, а Хомяков и Киреевский отрицали возможность доказать христианскую истину, дойти до нее силой разума. Славянофилы проповедовали Соборность и именно потому выступали против рационализма, что «рассуждает каждый за себя и от себя. Только вера не есть и не может быть «частным делом», – ибо вера есть приобщение ко Христу»[18].

Следующее поколение славянофилов стояло на тех же позициях. Характерный пример – творчество Достоевского, который много критиковал Запад и католицизм, однако отмечал и положительное влияние Европы на Россию, высказывая идею, что «у нас, русских, две родины – Европа и наша Русь».

Размышлениями о Востоке и Западе была наполнена вся духовная жизнь России, но вопрос не был решен окончательно и перешел в новое столетие, обострившись в связи с русско-японской войной и революционными событиями 1905 года. Кроме того, проблема Востока и Запада в это время приобретает личностный характер, рождая уверенность, что от решения её зависит не только будущее России в целом, но и судьба каждого человека. Политическому кризису в стране соответствует кризис сознания, ощущаемый едва ли не всеми мыслящими людьми. Андрей Белый, сам переживший во второй половине 1900-х годов тяжелейший жизненный кризис, на рубеже десятилетий напишет, что именно во внутренней дисгармонии личности следует искать истоки конфликтов во внешнем мире: «Разлад жизни вокруг нас зависит от разлада в нас». Последний же «указывает на продолжающуюся (хотя бы и скрыто) борьбу между сознанием и чувством»[19]. А так как сознание ассоциируется с Западом, а чувство – с Востоком, то для выхода из духовного кризиса необходимо решить проблему Востока и Запада прежде всего в личностном аспекте.

В понимании Андрея Белого и части его современников, наступивший кризис предопределен всей предшествующей историей и является сигналом грядущего конца мира. В связи с этим решение проблемы Востока и Запада – ключ к преображению личности, к перерождению человечества. Символистское утверждение «человеческий род даст новую разновидность или погибнет» не было просто красивыми словами. А. Белый и его соратники верили, что следствием преображения души будет преображение тела.

Но как осуществить это преображение? Ответ, казалось бы, очевиден: способна на это только религия. А. Белый писал в одной из статей о невозможности нормального существования «двух разделенных царств – мира бытия и мира логических принципов; первое безумно, бессмысленно; второе бесплодно, безжизненно; смысл только в соединении… соединение же разума с переживаемым опытом возможно только как религия жизни…»[20].

Однако традиционному христианству на рубеже XIX–XX веков такая задача была не по силам. За два десятилетия до наступления нового века в первой лекции цикла «Чтения о Богочеловечестве» Владимир Соловьев констатировал: «…Современное состояние… религии вызывает отрицание, потому что религия в действительности является не тем, чем она должна быть. …Для современного цивилизованного человечества… религия не имеет… всеобъемлющего и центрального значения. …Религии как господствующего начала, как центра духовного тяготения нет совсем…»[21].

Чтобы стать истинной религией, способной преодолеть «умственный и нравственный разлад и безначалие, господствующие в настоящее время не только в обществе, но в голове и сердце каждого отдельного человека», христианство само должно преобразиться, считал Соловьев и под преображением понимал в первую очередь синтез, поскольку «истинная религия не может исключать, или подавлять, или насильственно подчинять себе какой бы то ни было элемент, какую бы то ни было живую силу в человеке и его мире»: «Религия состоит в приведении всех стихий человеческого бытия, всех частных начал и сил человечества в правильное отношение к безусловному центральному началу, а через него и в нём к правильному согласному отношению их между собою». Показав, что «безусловное начало требуется и умственным, и нравственным, и эстетическим интересом человека», и повторив, что «эти три интереса в их единстве составляют интерес религиозный», философ делает вывод: «Совершенная религия есть… та, которая всё в себе содержит и всеми обладает (полный религиозный синтез)»[22].

Труды В.С. Соловьева стали отправной точкой духовных исканий русской интеллигенции начала XX века. Поиск шел в разных направлениях. Д.С. Мережковский, например, писал о необходимости синтеза христианства и язычества. В исследовании «Лев Толстой и Достоевский» (1900–1902) он утверждал, что историческое христианство не в полной мере соответствует учению Христа, и, более того, именно эту неполноту называл причиной того, что «в жизни не только каждого отдельного человека, но и всего человечества произошло бесконечное раздвоение, безвыходное трагическое противоречие». Мережковский задавался вопросом: «…Не указан ли в учении Христа выход из этого противоречия? …Другими словами, не утверждает ли Христос равноценности, равносвятости Духа и Плоти?» Сама постановка вопроса показывала, что автор для себя решил его положительно. Стремясь убедить современников в том, что восстановить целостность человека и общества без «оправдания» плоти невозможно, Мережковский писал: «Надо же понять раз навсегда: язычество, по крайней мере, на своих последних высших пределах, например, в эллинстве (Софокл, Сократ, Платон), не есть нечто навеки противоположное христианству, а лишь дохристианское и вместе с тем неизбежно ведущее к христианству; преображенное язычество включается в христианство, как преображенная плоть включается в дух. Идея эта до такой степени родственна православной церкви, что наши старинные московские иконописцы в церквах рядом со святыми изображали Гомера, Гесиода, Еврипида, Платона и прочих, «их же в неверии касашася благодать Духа Св.» – сказано в Иконописном Подлиннике»[23].

Предпринимались попытки обрести искомый синтез через приобщение к народной вере. С конца XIX века было распространено мнение, что народное православие очень отличается от официального, что оно-то и есть истинное, в связи с чем в культурной среде возрос интерес к сектам. Особенно популярны были хлысты, считавшие, что исполнением определенных обрядов можно воспитать в себе Христа, то есть стать человекобогом. Многие видные деятели русской литературы искали общения с сектантами[24].

А. Белый, размышляя о религии жизни, ничего не упускал из виду; но, пожалуй, ближе всего в 1900-х годах был ему путь, обозначенный Владимиром Соловьевым, автором «Чтений о Богочеловечестве» и «Смысла любви». В последнем из названных сочинений В.С. Соловьев писал, что хотя именно сознанию человек обязан способностью «бесконечно совершенствовать свою жизнь и природу, не выходя из пределов человеческой формы», однако для истинного преображения человека этого недостаточно, поскольку эгоизм – «реальное основное начало индивидуальной жизни» – не может быть перевешен «одним теоретическим сознанием истины». Как живая сила он может быть упразднен только «другою живою силою, ей противоположною», т. е. любовью[25].

По мнению философа, в любви осуществляется взаимопроникновение физического, реального и духовного, идеального начал в человеке: «Предмет истинной любви не прост, а двойствен: мы любим, во-первых, то идеальное… существо, которое мы должны ввести в наш реальный мир, и, во-вторых, мы любим то природное человеческое существо, которое дает живой личный материал для этой реализации и которое чрез это идеализируется не в смысле нашего субъективного воображения, а в смысле своей действительной объективной перемены и перерождения»[26].

С точки зрения В.С. Соловьева, истинное понимание любви неотделимо от веры в Бога: «Признавать безусловное значение за данным лицом или верить в него (без чего невозможна истинная любовь) я могу, только утверждая его в Боге, следовательно, веря в самого Бога и в себя как имеющего в Боге средоточие и корень своего бытия»[27]. Смысл же любви – в перерождении человека в богочеловека через раскрытие в нём абсолютного содержания, вся полнота которого принадлежит Богу.

Таким образом, оказывается, что религия преображения – это сознательная любовь, именно она восстановит целостность личности, преобразит человека и человечество[28].

* * *

Итак, для Андрея Белого в период работы над «Серебряным голубем» проблема Востока и Запада имеет первостепенное значение как для страны в целом, так и для отдельно взятой личности; решение этой проблемы, найденное отдельным человеком, будет вместе с тем решением для всех; решение не означает выбор, а предполагает синтез; решением может стать новая религия (или новое истолкование традиционной), в которой больше, чем прежде, будет уделяться внимания чувствам, в частности любви и радости жизни.

Ни Восток, ни Запад

Утверждение, что Запад в «Серебряном голубе» – это Гуголево, усадьба баронессы Тодрабе-Граабен, ни у кого не вызывает сомнений. А насчет того, что считать Востоком, единства мнений нет: одни исследователи полагают, что Восток – это Лихов, другие – что Лихов и Целебеево. С нашей точки зрения, верно первое утверждение, Целебеево же – образ собственно России, расположенной между Востоком и Западом, испытывающей влияние того и другого, но обладающей и собственными характерными чертами.

Черты эти, прежде всего, простор, широта занимаемого пространства и живость, жизненность. Первое символизирует раскинувшийся посреди села «большой луг, зеленый», о втором говорит приём олицетворения: всё, даже избы, даже кусты, в Целебееве живое: «В селе Целебееве домишки вот и здесь, вот и там, и там: ясным зрачком в день косится одноглазый домишка, злым косится зрачком из-за тощих кустов; железную свою выставит крышу – не крышу вовсе: зеленую свою выставит кику гордая молодица; а там робкая из оврага глянет хата: глянет, и к вечеру хладно она туманится в росной своей фате» (33)[29].

Через село, связывая Восток и Запад, проходит дорога, которую называют лиховской. Дорога эта, по словам рассказчика, «портит» и луг, и сельчан: «испоганился придорожный целебеевский люд». «К дороге сбежались гурьбой целебеевские избенки – те, что поплоше да попоганее, с кривыми крышами, точно компания пьяных парней с набок надвинутыми картузами…». Вступившие на эту дорогу бесследно исчезают: «как махнут по дороге, так и не возвратятся вовсе». «Перекопать бы её», – мечтает рассказчик и сам себе отвечает: «Не велят…» (33).

Реакция живых целебеевских изб, кустов и пней одинакова на пришельцев с Запада и Востока. Когда однажды ночью тайком пришла в Целебеево баронессина внучка Катя, избы «точно присели… в черные пятна кустов, разбросались, – и оттуда злобно на нее моргают глазами, полными жестокости и огня; точно недругов стая теперь залегла в кустах огневыми пятнами, косяками домов, путаницей теней и оттуда подъемлют скворечников черные пальцы…» (234).

Село недружелюбно относится к ней, представительнице Запада, но и гостей с Востока не привечает. Вот едет из Лихова купчиха Еропегина:

«…Только что приближались они к святому месту, каждый пень на дороге принимал образ и подобие беса; всю дорогу Фёклу Матвеевну обсвистывал ветер и гнал на нее сухую пыль, а из пыли – пни, кусты, сучки, как бесовские хари, в солнце кривились на нее злобно, все её гнали обратно в Лихов… всю дорогу вплоть до села обсадили ужасными бесами; словно застава недругов обложила святые места: от пенечка к пенечку – от беса к бесу: столько бесов в душу Фёклы Матвеевны входили дорогой, сколько их в образе и подобии пней на дороге вставало под солнцем…» (273).

Гуголево, Лихов и Целебеево изображены как отдельные миры, с собственной, особой организацией пространства и времени. Гуголевской усадьбе в Лихове соответствует дом купца Еропегина: это огороженные и запертые, т. е. замкнутые пространства с подобным наполнением (надворными постройками: амбаром, баней, флигелем и т. п. и внутренним убранством домов). У Целебеева же нет ни единого центра (на эту роль претендуют избы попа, столяра Кудеярова, лавка Ивана Степанова, причём обстановка в каждом доме особенная), ни четкой границы. При этом именно открытое пространство – луг, поле – в романе оказывается жизненным, а смерть настигает Дарьяльского в замкнутом пространстве – в маленьком флигельке в саду еропегинского дома.

По-разному в этих пространствах течет и измеряется время. Время в Целебееве определяют по церковным праздникам (Троица, Духов день, Первый Спас, Усекновение Главы), а в течение суток – по солнцу и звездам («в самый жар» (58), «пока огненный не раскидает закат над краем хаты красные бархаты» (48), «солнце стояло уже высоко» (64), «уже ведь вечер, и теплятся звезды» (297), «меркнет заря…» (298) и др. Целебеевское время включает человека в вечный круговорот природной жизни, делает причастным важнейшим историческим событиям. Благодаря этому прошедшее вновь и вновь возрождается, делаясь реальным содержанием настоящего. Жизнь как бы включается в вечность.

На Западе живут по часам: Белый не забывает отметить, что в залу, где пьют чай баронесса и Катя, Петр входит, когда часы бьют половину первого; что скандал, следствием которого стало возвращение Дарьяльского в Целебеево, произошел в половине девятого; что Еропегин и Чижиков пробыли у баронессы два часа и т. д. Гуголевское точное время упорядочивает жизнь обитателей усадьбы, но оно представляется пустым, так как частые отрезки, на которые оно делится, абстрактны, ничем не освящены.

В Лихове ни природные явления («в летние вечера… когда желтая заря издали в темь улыбалась…»; 98), ни часы («еще в три часа дня… поплыли старухи»; 101), ни церковный календарь («день-то был – Духов»; 99) не являются средством организации жизни горожан: весь Духов день льет дождь и нельзя понять, утро ли, или уже вечер; кто-то «завалился по случаю праздника спать с четырех часов пополудни», другие, напротив, не спали всю ночь: «многие так сидели под окнами, барабанили пальцами, молчали, икали, вздыхали, дремали, а всё же сидели – сидели до бесконечности» (99). Время в Лихове летит «с лихорадочной быстротой» (114), кроме того, оно прерывно: «День был лазурный, когда он входил на станцию; день был… – но нет: когда он оттуда стал выходить, дня не было; но ему показалось, что нет и ночи; была, как есть, темная пустота…» (395).

Целебеево противопоставлено Западу и Востоку и с точки зрения веры, религии. Запад в изображении Белого – неверующий. Своей церкви в Гуголеве нет, а в целебеевском храме Тодрабе-Граабенов «никто никогда… не видывал» (52). Ни Катя, ни старая баронесса не ходят в церковь даже по праздникам: действие романа начинается в Троицын день, а на службу в село идет один Дарьяльский.

Лихов по существу также неверующий: достаточно вспомнить, что именно из Лихова приезжали в Целебеево «богомазы», которые в старинной целебеевской церкви «по примеру лиховского собора» вместо прежних «строгих, черных, темных ликов… веселых, улыбчивых святых (помоднее, с манерами) расписали». Более того, желая «сорвать на харчи с крутого лавочника» (51), «богомазы» нарисовали его лицо на одной из икон. А «Степана Иванова обработали… ловко под сицилизм: вольнодумцем стал Степан Иванов» (202).

Целебеевцы же охотно ходят в церковь. Более того, именно в Целебееве возникает «новая, голубиная вера». Рационально мыслящий Запад не соблазнить словами о «неизреченном», и потому сектантство не угрожает Западу: никто из Гуголева голубем не стал. В Лихове же с его по-восточному пассивным, безвольным населением секта быстро разрастается: «Занесли в город новую веру, и она пошла гулять по Лихову, как моровое поветрие» (93). В Лихове формируется особая группа (Сухоруков, Какуринский), имеющая воззрения, отличные от взглядов главы согласия Кудеярова: недаром говорится о «лиховской политической платформе», при разработке которой «собирались лесть насластить и сицилистам, и столяру…» (102). Сущность этих различий раскрывается в последней главе произведения, когда выясняется, что для Сухорукова «греха нет: ничаво нет – ни церквы, ни судящего на небеси» (370), для него «што курятина, што человеческое естество – плоть единая, непрекословная» (370). Он не признает ничего, что существовало бы дольше земной жизни, и это явно противоречит сущности кудеяровских деланий, целью которых было воплощение духа «в плоть человеков»[30].

Лихов Целебееву ближе: в городе можно встретить сельчан и из Лихова постоянно являются в село гости, тогда как «в баронессину усадьбу не всякий был вхож». Но в образе Целебеева есть и черты, сближающие село скорее с Гуголевым, чем с Лиховом. Таковы, например, пейзажные детали: в Целебееве есть пруд, в Гуголеве – озеро, а в Лихове только пыль да грязь. Между Целебеевым и Гуголевым – лес, в самой усадьбе – вековые дубы; а дорога в Лихов идет по полям, в самом Лихове деревья, причём исключительно плодовые, растут только в городском саду да у Еропегина. В Целебееве и Гуголеве – воздух цветной: синий (31 – село, 147 – Гуголево), золотой (34 – село, 143 – Гуголево), заря окрашивает и село (298), и усадьбу (191). В Лихове – всё серое, цвет появляется лишь в связи с кудеяровскими деланиями: поутру после радений в лиховской бане «голубое всё было, и небо, и воздух, и роса» (113).

Музыка также связывает Целебеево с Гуголевым и противопоставляет Лихову. В Целебееве музицирует попадья. Помимо исполняемого на гитаре по просьбе выпившего мужа «Персидского марша», по собственному желанию на стареньком пианино играет она вальс «Невозвратное время», и каждый из присутствующих, включая Дарьяльского, вспоминает о прошлом. В Гуголеве Катина игра на рояле на время возвращает невозвратное время

Загрузка...