Глава третья Запахло приключениями


Прекрасный день! Во-первых, до адресата во Франции дошла моя открытка, отправленная первого октября, и у меня в профиле появился значок за «отправление открытки в Международный день почты». Мой первый значок в посткроссинге! Во-вторых, закончилась четверть. В-третьих, выяснилось, что в школу мы не вернёмся до декабря – после осенних каникул перейдём на двухнедельную удалёнку с «Зумом». Локдаун добрался до девятых и одиннадцатых классов! Остальные классы, не готовившиеся к экзаменам, и так с сентября сидели дома. Нет, я любила школу, но мне хотелось прыгать от одной только мысли, что я обустрою себе местечко на верхнем чердаке! Вайфай там ловил плохо, и папа протянул туда кабель. Я уже представляла, как буду во время уроков лежать на пледе с Рагайной, а на переменах спускаться в почтовую станцию и таскать из стеклянных банок мамино печенье.

В-четвёртых, я получила удивительную новость! Открытка «я таджика» оказалась настоящей! Не репринтом, не искусственно состаренной копией, а самым что ни на есть оригиналом! Я дважды прочитала письмо от папиного друга из научно-исследовательской лаборатории. Он написал про «изменения механической прочности бумаги», про «характерное изменение состава растительных волокон» и не менее характерный «распад синтетических полимеров материальной основы предоставленного экземпляра». Не сказать, что я во всём этом разобралась, но главное поняла: открытка антикварная. Установить её точный возраст не удалось, и я немножко расстроилась. Папа сказал, что для отдельной открытки, к тому же неизвестно где и как хранившейся, сделать это трудно, однако примерный возраст карточки пообещал вычислить самостоятельно.

Вечером мы с папой поднялись в его кабинет на нижнем чердаке. Я положила открытку оборотной стороной вверх и заявила, что отпечатанный в углу красный крест указывает на издательство Общины святой Евгении. Во время очередной русско-турецкой войны сёстры милосердия спасали раненых солдат, а потом оказались никому не нужны. Им на помощь пришла принцесса Евгения Ольденбургская. Сёстры Красного Креста вошли в её общину и занялись благотворительностью, а для сбора денег придумали печатать и продавать открытки. Привлекли известных художников вроде Репина, Рериха, Врубеля и за двадцать лет, пока всё не смела революция, издали больше тридцати миллионов открытых писем, то есть открыток. Я немало повидала их на папином рабочем столе, так что сразу отметила красный крест у «я таджика». Правда, оборотная сторона меня смутила, слишком уж она получилась простенькой: без привычных виньеточек, без надписи «В пользу Общины св. Евгении», без узорного прямоугольничка для марки. На моей открытке лишь значилось «Подателъ», а в заголовке стояло загадочное «БДЧК». Расшифровать аббревиатуру я не смогла, зато показала папе на вертикальную линию посередине. Слева от неё «я таджик» написал своё послание про любовь к детской библиотеке. Адресные строки справа, разумеется, пустовали.

– Судя по разделительной линии, открытку выпустили не раньше тысяча девятьсот четвёртого года, – сказала я папе.

Изначально на оборотной стороне открытых писем разрешалось писать только имя и адрес получателя. Само сообщение отправители втискивали в нарочно предусмотренное для этого пространство на лицевой стороне или выводили прямиком на картинке. В четвёртом году это правило отменили, а в восьмом году сделали заголовок «Открытое письмо» необязательным. После всех прочитанных книг по филокартии я неплохо разбиралась в подобных нюансах, однако как быть с «я таджиком» дальше, не знала.

– Ну… вот, – промолвила я, намекая папе, что ему пора бы прийти мне на выручку.

Папа сказал, что я умница, и похвалил за отсылку к шестьдесят шестому циркуляру Главного управления почт и телеграфов. О каком таком циркуляре идёт речь, я не поняла, но схватила открытку и села с ней на пол под торшер. Папа повернулся ко мне, сел грудью к высокой спинке стула и сказал:

– Ты верно отметила, что её напечатали в издательстве при Красном Кресте, но ошиблась страной.

– Страной?! Но тут стоит «Подателъ»!

– А ещё стоит «БДЧК», то есть «Българско дружество Дервенъ Кръстъ“» – «Общество болгарского Красного Креста». И, кстати, у нас «подателъ» не писали.

– Никогда не видела болгарских открыток.

– Ну, как минимум одну видела.

Выяснилось, что папа подразумевает карточку, висевшую среди других семейных карточек за кофемашиной в торговом зале, – ту, которую обычно не упоминал.

– Ты был в Болгарии? – спросила я.

– В детстве.

– И там купил открытку?

– Да.

Папа отвечал нехотя, и я решила к нему не приставать. У всех были тайны. Ну или не тайны, а неприятные воспоминания. Бабушка не любила говорить про своего погибшего брата, мама – про детство в Рязани, я – про тот случай на Рельсах, когда я чуть не свалилась в ручей, а папа не любил говорить про своего родного отца, сейчас жившего где-то на Украине, про одного вредного коллекционера, подавшего на папу в суд, и про болгарскую открытку с полуразрушенным особняком. Так или иначе, меня больше интересовала моя собственная болгарская открытка.

Папа сказал, что нижнюю возрастную границу я определила довольно точно. Запрет писать на оборотной стороне по всей Европе сняли примерно в одно время. Значит, открытка была не старше четвёртого года.

– С верхней границей сложнее, но ты взгляни на качество лицевой стороны. Фототипия размытая. Да, детали различимы, но резкости не хватает. Вот, сравни.

Папа выдвинул ящик стола и быстренько подобрал нужный пример – фотографическую карточку кёнигсбергского издательства «Грефе унд Унцер».

– Потроховый мост! – Я узнала мост, некогда выводивший с острова Кнайпхоф в пригородный Форштадт.

– Верно. Но ты посмотри на качество печати. И сравни со своей открыткой. Видишь разницу?

– Да… На моей всё как-то смазано.

Папа сказал, что Первая мировая стала золотым веком открытых писем. Их печатали как никогда много – только через полевую почту за четыре года прошло почти тридцать миллиардов карточек, – а главное, издатели отладили технические процессы, и открытки выходили чудесные, едва ли чем-то уступавшие современным. Затем пришёл упадок. Германия проиграла, большинство немецких заводов закрылось, а лучшие карточки печатались именно там. Издатели открытых писем оклемались к середине двадцатых годов, и тогда начался свой отдельный золотой век у фотооткрыток, их выпускали на фотобумаге, из-за чего картинка получалась на удивление чёткой.

– Да, видно всё хорошо, – кивнула я, разглядывая Потроховый мост.

– Вот тебе и верхняя граница, – заключил папа. – Твоя открытка напечатана на обычном картоне. Она появилась не позже двадцать пятого, то есть до массового использования фотобумаги. И наш предварительный промежуток: с четвёртого по двадцать пятый годы. Сузить его трудно, но я тут кое-что посмотрел. Красный Крест пришёл к болгарам, когда они освободились от турок, и работал там довольно активно. Болгарские сёстры даже помогали нам во время русско-японской войны, а печатать открытки они догадались лишь в Первую мировую. Кстати, тогда Болгарский Красный Крест выпустил серию с санитарными и продовольственными поездами. Я бы взглянул. У меня, между прочим, есть один болгарский покупатель. Я ему как-то продал «Бой в деревне» Кожухарова и…

– Пап.

– Да? Да, прости… После Первой мировой Болгарский Красный Крест заглох. Точнее, заглохла их издательская деятельность. На твоей открытке нет выходных данных и даже типография не отмечена. Значит, тираж крохотный – явно послевоенный. Наверное, в начале двадцатых какая-нибудь болгарская община милосердия попробовала опять подзаработать на открытых письмах, но в целом безуспешно. В общем, твою открытку напечатали где-то в двадцатом году. Плюс-минус год. Считай, у неё юбилей.

Не дожидаясь моей реакции, папа повернулся к столу. Наверное, задумался, где бы раздобыть карточки с продовольственными и санитарными поездами. Я же перебралась на кушетку и откинулась на подушку – от неё приятно пахло папиным маслом для бороды.

Папа стучал по клавиатуре ноутбука, а я, затаившись, смотрела на едва различимые балки и доски серой крыши. Общего света на чердаке не было, и папа по всему кабинету расставил торшеры, нацепил лампы-прищепки. На тумбе и двух табуретках возвышались светильники и ночники, попадались тут и совсем крохотные лампы-таблетки, приклеенные к полкам и дверцам. Папа исправно менял лампочки и по вечерам непременно включал каждую из них. Они были разные – худенькие и пузатые, яркие и тусклые, – но все как одна горели жёлтым светом, и нижний чердак мне представлялся тёплым озером, над которым стыла прохлада мрака. Поверхность озера шла почти вровень с полом верхнего чердака, и его кромка превращалась в береговую полосу, дедушкины коробки становились каменистой грядой, дымоход – неприступным утёсом, а скаты крыши – потухшим, беззвёздным небом. Там, над озером, зрела непогода, шумели ветры и плескались волны, а я лежала на дне озера посреди вьющихся водорослей, затонувших рыбацких лодок, смотрела на папу, и мне было спокойно.

Папа, сухонький, аккуратненький, сидел в домашних брюках и клетчатой рубашке. Летом он впервые за долгое время сбрил бороду и поначалу выглядел смешно: нос у него оказался крупным, уши – чуть оттопыренными. Теперь же борода отрастала, и папа становился похож на себя обычного, а вот волосы у него на макушке поредели безвозвратно. Папа часто смеялся, говоря, что в молодости мечтал о рыжеволосой певице Лорине Маккеннитт и женился на брюнетке, а мама вздыхала по длинноволосому Арагорну и вышла замуж за «лысеющего книжного червя». Я улыбнулась, вспомнив его шутку, и так – с улыбкой – задремала. Проснулась глубокой ночью. Папа продолжал работать и пролистывал каталоги с дореволюционными открытками. Я подкралась к нему, поцеловала его в щёку и перешла к себе в комнату, где и проспала до обеда следующего дня.

Спустившись на кухню, я обнаружила на столе записку от папы с электронным адресом Союза филателистов Болгарии. Отправила им целую простыню с вопросами, а потом увидела новый комментарий под моим постом в группе посткроссеров. Какой-то пользователь с пустым профилем и нелепой аватаркой попросил выложить снимок оборотной стороны моей болгарской открытки, заодно выложить и снимок конверта со всеми марками. Сделать это я поленилась.

Пошёл дождь. Без молний и грома. Только дождь, утомительный и однообразный. К вечеру он перестал. Тучи расступились, открыли плоское синее небо, а солнце выглянуло с таким будничным видом, словно весь день честно согревало озябших на ветру людей. Заблестела последняя по осени городская зелень, заголосили птицы. Затишье не обмануло калининградцев. Они получше припарковали машины, прикрыли клумбы в палисадниках и сбегали в магазины. На небе проступил румянец бордового заката, и солнце пообещало неторопливую зарю, но тучи схлопнулись – на город разом опустилась ночь. Дождь хлынул с удвоенной силой, грянул гром. Под утро взревел настоящий ураган. Папа с мамой закрыли ставни, но стёкла в окнах дрожали так, что разбудили дедушку По щелям старого дома гудел ветер, и дедушка, спустившись к нам на кухню, сказал, что в такие часы Преголя течёт вспять – её устье бурлит, впуская в русло беспокойные воды Калининградского залива.

К обеду ураган стих. Ещё часик поморосило, и дождь прекратился. Вернулась шелестящая тишина осени. Откуда-то прибежала вся мокрая и взлохмаченная Рагайна. Городские улицы ожили. Туристы спешили прогуляться по улочкам бывшего Альтштадта, осмотреться на острове Канта и скорее найти машину до Балтийска, где экскурсоводы обещали им россыпь замландского золота, то есть янтаря. В пандемию закрылись многие границы, и теперь к нам даже на осенние каникулы набивались туристы со всей России. В своих чистеньких курточках и кроссовочках они едва ли напоминали прусских ловцов, выходивших на берег Самбийского полуострова и сачками ловивших горючие камни бога Атримпа, однако парочку-другую янтарных крупинок действительно могли найти, при этом не очень-то утруждаясь поисками.

Нас, жителей Ратсхофа, ждал другой улов. Ураганом повалило два крупных дерева. Они сорвали ставни с дома на углу Безымянного переулка и отчасти перегородили проезд, но в остальном упали удачно. К ним потянулись люди с походными рюкзаками, строительными тачками и самодельными тележками. Завыла бензопила дяди Вити. Все ждали. И мы с папой ждали. Когда дядя Витя распилил первое дерево и заковылял ко второму, мы схватились за ветки, а полешки оставили соседям. Папа для таких случаев приспособил санки – прицепил к ним обрезки фанеры и багажные резинки. Домой мы вернулись с хворостом для моей печурки. Папа, конечно, покупал берёзовые дрова, но не пренебрегал и такими подарками города.

Во вторую ходку я отправилась одна – собрать мелкие, никому не пригодившиеся сучья. Тут позвонила Настя и сказала, что поживёт у меня. Она поругалась с родителями. Вообще, они поругались ещё до каникул. Обычно Настя после семейных ссор ездила к родственникам в Светлогорск, там отдыхала и пила пустырник, а к её возвращению обиды забывались, но сейчас непогода вынудила Настю сидеть дома. Кажется, ничем хорошим это не закончилось. Я поняла, что всё серьёзно. Бросила санки на тротуаре и пошла встречать Настю.

В последний день четверти она подралась с девочкой из десятого «Б». Карина давно задирала Настю и вот дождалась – Настя разбила ей нос и за это по полной получила от завучей, директора школы и своей же мамы. В тот день Настя не захотела после школы идти домой, а когда совсем стемнело, попросила меня пойти с ней – понадеялась, что моё присутствие убережёт её от взбучки. Не уберегло. Тётя Вика поймала Настю в прихожей. Мимоходом улыбнулась мне и принялась ругать дочь. Настя слушала, терпела, кривила губы, а потом перестала терпеть и ответила. Тётя Вика быстро остывала – если бы Настя промолчала, они бы утром вновь стали лучшими подругами, таскали бы друг у друга лак для ногтей, однако Настя высказала всё, что думала о своей драке, и тётя Вика пришла в ужас. К тому же Настя говорила так долго и горячо, что тётя Вика под её тираду без сил опустилась на банкетку-обувницу.

– Слушай, мам, – под конец сказала Настя. – Ты этого не понимаешь, но боль можно причинить и физически, и психологически. Психологически – это как по чуть-чуть травить мышьяком. А физически – это как… собственно, двинуть в нос. От психологической боли тоже остаются синяки, только их не принято замечать. Вроде бы как это твоя проблема. Сам виноват. И я что хотела сказать?.. Да, точно. Вот, подожди! Не сбивай меня! Я хотела сказать, что… Точнее, ты мне говоришь, что у меня два варианта. Отвечать словами, то есть бить, как и меня бьют, психологически. Как ты говоришь? «Будь умнее». А это значит: стань таким же. Злым. Потому что мало ответить один раз. Нужно отвечать всегда. Нужно стать специалистом по мышьяку. А я не хочу! Да, мне проще вспыхнуть – стать злой, но на пару секунд. Двинуть и сравнять счёт. И пусть ругают, пусть наказывают. Мне что? Я верна себе. Я не хочу гадить исподтишка, «быть умнее и не попадаться». Плевать. Иногда нужно просто ударить. И не смотри на меня так! Как умею, так и решаю свои проблемы. А твоё «будь умнее»…

Или вот ты говоришь игнорировать. Это твой второй вариант. Опять же – показать, что я умнее и выше любых насмешек. А такие, как Карина, на словах не остановятся, увидят, что со мной можно делать что угодно, и зайдут дальше. И единственное мерило справедливости тут – реакция учительницы: заметит она что-то, сумеешь ты ей что-то доказать или нет. И ведь… Ты предлагаешь играть по правилам? Да? Ты правда так считаешь? Тогда ты ничего не понимаешь, вот что я тебе скажу. Потому что правила тут простые. Если я двину Карине, она пожалуется завучу, и все будут считать меня психопатом. А если Карина мне двинет и я скажу завучу, меня назовут стукачкой. Вот что будет. Понимаешь?

Когда Карина придёт к завучу, она будет строить из себя неженку и плакать о том, какая я злая. И завуч ей поверит. А когда меня вызовут, я честно скажу, что Карина дура и заслужила свой синяк. И завуч назовёт меня проблемной… агрессивной, и… я в любом случае в проигрыше. Вот как ни крути, как ни поворачивай, я в проигрыше. Ну а раз так, даже не буду пытаться играть в их игры. И двину Карине в нос ещё раз, если найдётся повод. Двину и забуду. А она пусть киснет в своей жёлчи. Вот… Кажется, я выговорилась. А теперь можешь меня наказать.

Тётя Вика испуганными глазами посмотрела на дочь. Мне захотелось как-то её утешить, потому что тётя Вика была доброй, милой женщиной, но я только вжалась в висевшие на стене куртки и постаралась не шевелиться. В гостиной за дверью лязгнули тарелки. Дядя Миша, Настин папа, наверняка всё услышал, но не вмешался. А Насте надоело стоять на месте – она схватила меня за руку и распахнула входную дверь. Тётя Вика попробовала остановить Настю, но мы выскочили на веранду и припустили до изгороди, вырвались на улицу и долго бежали, пока не добрались до ближайшего сквера. Там Настя села на скамейку и заплакала.

Я потащила Настю в Камвал, на Генерала Галицкого, и мы заглянули в магазин при хлебозаводе. Я не знала лучшего лекарства от тоски. Мы накупили всяких коврижек, сдоб, завитков и моих любимых «Эстерхази». Настя ещё взяла лицейских коржиков. Мы на ходу объедались коврижками и восхищались, какой у нас чудесный хлебозавод и как хорошо пахнет, пока идёшь вдоль его забора. Когда мы дошли до Ленинского проспекта, там уже пахло опавшей дубовой листвой, а навстречу нам прошла женщина, и за ней протянулся такой шлейф, будто она вылила на себя весь ассортимент «Эйвон» разом, и мы с Настей рассмеялись. Ей стало лучше. Она больше не плакала.

Мы шли по проспекту, говорили обо всём подряд и глазели по сторонам. Тут стояли переделанные под старину хрущёвки. Их украсили островерхими фронтонами, черепицей, и они немножко напоминали ганзейские дома, но всё равно были обычными хрущёвками, и нам с Настей это почему-то показалось смешным. Мы много смеялись той ночью, даже у «Нескучного сада», где в Кёнигсберге некогда устраивали публичные казни: на месте бывших виселиц сейчас расположился магазин парфюмерии и косметики – действительно смешно.

Не дойдя до Нижнего пруда, мы развернулись и направились к Насте домой, только сделали крюк через Фестивальную. Вообще, ночной Калининград мне нравился меньше дневного. Темнота съедала деревянные изгороди, брусчатку, растущие во дворах жорики-георгины. В ночи было незаметно, что черепичная крыша вилл растекается по мансарде и напоминает ярко-оранжевый длинный парик, нахлобученный на лысенького, пожелтевшего от времени старичка. Калининград становился обычным городом с горящими витринами и фарами машин, только подсвеченные краснокирпичные кирхи вставали призраками разбомблённого в войну Кёнигсберга.

А вот по Фестивальной мне нравилось гулять именно ночью. Мы с Настей любовались чудесными колбасными и молочными палатками, заглядывали в расшторенные окна пятиэтажек, где всё казалось таким кукольным, и наблюдали, как на пересечении с Коммунальной из-под колёс трамвая рассыпаются снопы холодных искр. Потом я проводила Настю домой. Понадеялась, что у неё всё будет хорошо, а теперь встретилась с ней и узнала, что за два дня непогоды она ещё сильнее поругалась с мамой.

Настя жила в Северном Амалиенау, неподалёку от Поплавка, и у неё было сразу две гостевые комнаты. Как-то, когда у Насти в спальне делали ремонт, я ночевала в одной из них, и там пахло кондиционером для белья, а на тумбочке лежала чистенькая ночнушка – к неудовольствию тёти Вики, я к ней не притронулась. В нашем доме гостевой не было. На первом этаже располагались три малюсенькие кладовые и кухня, изогнутым коридорчиком соединённая с почтовой станцией, а в двух комнатах на втором этаже жили мама с папой и бабушка с дедушкой. Насте предстояло спать со мной в мансарде.

Конечно, моя комната была совсем не похожа на Настину спальню, канареечно-жёлтую, плюшевую, с пуфиками и высоченным аквариумом, в котором постоянно умирали рыбки, однако Насте у меня нравилось. Я разрешала ей ходить в обуви. И никаких тапочек с розовыми помпонами, как у тёти Вики. Деревянный пол мансарды выглядел грязным даже после уборки, а если я недельку-другую ленилась тащить к себе пылесос и ведро с водой, то по нему непременно разлетались мелкие щепки, веточки и шелушинки коры. В закруглённом углу у двери стоял «Манхайм» – моя чугунная печурка, изнутри выложенная кирпичом, а снаружи приваленная крупными камнями. На топочной дверке значилось: «Esch original. Esch & Со Mannheim. 1880». Уж не знаю, где дедушка её откопал. Раньше в доме никаких печурок не было. У немцев тут в подвале стоял свой отопитель – туда засыпали уголь, и горячий пар расходился по батареям всех этажей, – а мы жили с газовым отоплением, однако до мансарды и чердака оно не дотягивалось. Труба от «Манхайма» уходила прямиком в стену, точнее в общий дымоход. Возле печурки, сваленные в кучу, лежали дрова. Сегодня их запас в подвале пополнился. Зимой у нас бывало холодно, но я укрывалась электроодеялом и спала хорошо.

– Думаешь, мама права? – спросила Настя, когда я принесла нам по кружке чая с пирожными из почтовой станции.

– В чём?

– Ну, не надо было бить Карину. Или не надо было бить по лицу. Лучше бы ударила в живот. Коленкой так, смачно, чтобы Карина от боли согнулась пополам.

– Да, думаю, тётя Вика именно это имела в виду. Смачно коленкой в живот.

– Я серьёзно. Считаешь, мама права?

– Никак не считаю.

– Нет, скажи.

– Я и говорю.

– Давай! Я же знаю, ты хочешь сказать, что я не права и вообще ненормальная, если бросаюсь на людей с кулаками.

– Не хочу.

– Скажи!

– Ну хорошо. Ты не права, и ты ненормальная.

– Вот! Я так и знала! Тоже мне, подруга…

Настя скрестила руки и вроде бы обиделась, но потом рассмеялась и обняла меня. За ужином она кокетничала с моим папой, чем развеселила его и заставила отвлечься от ноутбука. Когда папа ушёл, Настя разговорилась с бабушкой про нашего новенького соседа. Дом напротив пустовал два или три года, а теперь там появились жильцы, и бабушка по утрам невзначай прогуливалась рядышком – улучила момент и познакомилась с новой хозяйкой. Обзвонила подруг, рассказала им, что та живёт в Питере, но попробует освоиться в Калининграде, а с ней приехал пятнадцатилетний сын – он пойдёт в нашу школу. Бабушка посудачила с Настей о соседке и растерялась, когда Настя спросила, привлекательный ли у неё сын.

Вечер прошёл весело, а к десяти часам приехала тётя Вика – привезла чемодан с вещами из Настиного гардероба, долго говорила с моей мамой и даже пообщалась с Настей. Они не ругались, но Настя пока осталась жить у меня и перед сном напевала про биполярочку.

У Насти всегда было так. Поначалу она напевала из Оксимирона[1]: «Но я не грущу, ведь меня любит моя биполярочка», – коверкала мелодию и превращала её в какой-то попсовый трек, затем включала Билли Айлиш и слушала вперемежку все песни, пританцовывала и кривлялась. Раз десять подряд слушала «I tried to scream, but my head was under water[2]» и говорила, что в этой строчке – вся её жизнь, а Билли гениальная. Настя постепенно затихала, беззвучно шевелила губами, словно действительно опускалась под воду и ни до кого не могла докричаться. Совсем тускнела и ставила на бесконечный репит ««Hey, how you doing? I’m doing just fine. I lied. I’m dying inside[3]» Алиссы Навиды, причём ту версию, где ей подпевал грустный Штигли, и всё – Настя умирала внутри, Настя падала в депрессию, Настя превращалась в пятно. И пятном она иногда оставалась целую неделю, не поднималась даже на запах эклеров, и это было ужасно. Поэтому, услышав, как Настя голосом Тимы Белорусских напевает про биполярочку Оксимирона[4], я вмешалась – пересказала ей всё, что узнала от папы про открытку «я таджика», и показала ответ от Союза филокартистов Болгарии.

Ответ был бестолковый. Болгары не распознали сфотографированный для открытки каменистый пляж, сказали, что таких мест много и вообще у них очень красиво, а марка с египетским стервятником чудесная и редкая, как и сам стервятник, гнездящийся в Родопах, но теперь почти вымерший из-за браконьерства, плохой изоляции на опорах ЛЭН и прочих прелестей цивилизации. «Приезжайте в Софию, заходите к нам на улицу Хан Крум, и мы всё обсудим». Предложение съездить в Софию прозвучало забавно. Действительно, почему бы не махнуть туда на денёк-другой? Одна радость: филокартисты прислали ПДФ-каталоги с антикварными карточками, и я увидела, что в Болгарии разделительная полоса на оборотной стороне сохранялась до шестого года, то есть на два года дольше, чем в России, а значит… Да, собственно, это ничего не значило, ведь папа сразу исключил годы до Первой мировой.

– Поздравляю, – без улыбки сказала Настя. – Открытка оказалась старинной.

– Да, ей ровно век! Хотя возраст для открытки не главное.

– Я думала, чем старее, тем дороже.

– Не всегда. Первая в мире открытка вышла в тысяча восемьсот шестьдесят девятом году, а цена у неё низкая.

– Почему?

– Ну, она довольно невзрачная. Никаких тебе фотографий или рисунков. Только простенькая рамочка, надпечатка «Карточка для корреспонденции» и марка на два крейцера. Всё. Да и тираж там за первую пару месяцев – под три миллиона. И никому она особо не нужна. Или советская открытка с «Прибыл на каникулы» Решетникова. Её тираж перевалил за тринадцать миллионов. За такую даже в идеальном состоянии дадут рублей двести-триста, не больше.

– Ясно.

– Вот если бы к тебе попала первая видовая открытка с замком Вартбург, да ещё чистенькая, без штемпелей и надписей, тогда да. За неё папины коллекционеры подерутся.

– Чем меньше тираж, тем дороже?

– Не всегда.

– Издеваешься? Опять не всегда?

– Ну, в Великую Отечественную открытки выходили миллионными тиражами, так? Но их печатали на дешёвенькой тонкой бумаге. Да и с фронта они шли кое-как и потом хранились непонятно где. В общем, тиражи у фронтовых открыток были огромные, а сохранилось их мало, и цена у них высокая.

– Ясно… А с твоей открыткой что?

– Пока повисит на мудборде.

Мы с Настей ещё поговорили про «я таджика», про другие необычные открытки посткроссеров. Выяснилось, что Настя никогда не заглядывала к нам на чердак, и я потащила её смотреть папину библиотеку. У него там стояли редкие издания вроде журнала «Открытое письмо» и каталогов Общины святой Евгении со всеми прибавлениями. Папа особенно гордился подшивкой «Иллюстрированной газеты для собирателей видовых открыток», выходившей в Германии с тысяча восемьсот девяносто шестого года, однако Настю газета не впечатлила. Ценнейшие каталоги «Ришара» и «Рассвета» вовсе нагнали на неё тоску, и я побоялась, что Настя опять запоёт про биполярочку, но вскоре пришёл Гаммер, и втроём нам стало повеселее. Мы забрались на верхний чердак и опять заговорили про «я таджика».

– Наверное, он старенький и не разобрался, – сказала я. – Антикварную открытку отправил по ошибке. Даже про идентификационный номер забыл. Или у него сын филокартист, а он случайно пустил на посткроссинг жемчужину его коллекции.

Гаммер со мной не согласился. Сказал, что тут пахнет приключениями.

– Это запах кошачьей мочи, – покривилась Настя.

– Эй! – возмутилась я. – Рагайна наполовину уличная, но свой лоток знает. Точнее, лотки. У неё их три штуки! А пахнет тут старым деревом и дедушкиным барахлом.

– Открытка может быть как бутылка с посланием! – настаивал Гаммер. – «Я таджик» бросил её в море посткроссинга в надежде, что она попадёт в нужные руки.

– Недалеко уплыла его бутылка, – заметила я. – От Светлогорска до Калининграда. Если её отправили из Светлогорска…

– А могла доплыть до Бразилии! Или Австралии! Только бутылка – это конверт. Точно! А открытка – послание.

– С криком о помощи?

– Узнаем, если решим загадку.

– Тут нет загадок. Коровы, зонтики, пляж…

– Да тут всё – сплошная загадка! Странные марки, штемпели, анонимный отправитель, редкая открытка, которую ни один посткроссер… Вот! Точно! «Я таджик» нарочно использовал антикварную карточку, чтобы привлечь внимание!

Гаммер долго говорил в таком духе, даже припомнил галеоны его величества короля Филиппа из «Охотников за сокровищами». Мы с Настей посмеивались, называли моего отправителя то британским пиратом, то тевтонским магистром, а потом Настя заявила, что мы должны во что бы то ни стало разгадать тайну «я таджика», и начала вслух обдумывать первые шаги на пути к разгадке. Настя ожила! Никаких грустишек, биполярочек и никакой Билли Айлиш. Мы с Гаммером поддержали Настю и условились первым делом оборудовать здесь, на верхнем чердаке, штаб-квартиру.

– Я же говорил: пахнет приключениями, – довольный, заключил Гаммер.

Загрузка...