Глава 3. Война

Сорок третий – третий год войны, был ужасен и страшен. Немцы захватили даже Рогачево, а это было совсем недалеко от деревни, откуда родом был Андрей Осипович, где жили его родители. Чудовищные бои шли за каждую деревню, чудом было уцелевшие, не сожженные дома истерзанных войной людей. Группа «Центр» – мощная фашистская группировка расположилась в храме Николая Угодника, что возвышалась, украшая торговую площадь этого села, когда-то сильного купеческого центра Подмосковья. Но до их деревни фашисты не дошли, и потому не сожгли всю деревню. Хотя вокруг бои тут были страшные. Земля и тела бойцов слились в кровавое месиво. Но к тому времени, когда Андрей Осипович повёз и младшую свою дочь в деревню к своим родителям на постоянное проживание, фашистов уже выбили из Рогачево. И погнали, ценой бессчётного числа молодых жизней наших солдат, горького сиротства их детей, вдовства их жен, и многих, бесконечно многих слез их невест, так и не дождавшихся защитников с той войны.

Конец этого лета обнадеживал затянувшимся летним теплом. И неожиданно солнечный сентябрь ярко раскрасил листву. Рыжеголовая осень мелькала за окном поезда, в котором у окна сидел директор кимрской школы со своей дочерью Ритой – девочкой десяти лет.

Полу пустой вагон трясся и гремел, проезжая по шпалам, словно хотел поучаствовал в их разговоре. Напряженном и натянутом. Отец был смущен, но держался строго. Коричневый костюм, галстук – его рабочий костюм не был заменен им на что-то попроще в дорогу, потому что предстояла ответственная встреча; с его родителями, перед которыми он всегда старался выглядеть успешно, словно всю жизнь доказывал своим видом, что все их старания для получения им образования были не напрасны. И с директором сельской школой в Синьково тоже предстоял серьезный разговор том, что нужно принять в школу его осиротевшую Риту. На голове его была строгая шляпа. Плащ он аккуратно повесил на крючок сбоку окна вагона.

Рядом с Ритой на деревянной скамье стоял такой же чемодан, с которым он до этого он выпроводил и старшую дочь из дома, в котором всего год тому назад умерла мать этих двух девочек. А рядом, переваливался на поворотах с боку на бок тюк, небрежно, явно впопыхах собранный. Потому, что из него торчали; чулок Риты, одежда и её кукла. Время от времени он пытался заговорить с окаменевшей Ритой о чем-то отвлеченном. Достал чемодан и объяснил ей, что и как он туда уложил, объясняя ей, что:

– Пойти первого сентября в школу, ты уже опоздала. Но не страшно, все равно пойдешь в школу в деревне. Там не далеко Мельчевка, Синьково. Кстати, ещё до революции мой отец со своей строительной артелью строил эту школу. Еще и Земскую больницу, и даже церковь в Орудьево. Ну, про церковь, ладно. Не то…Тут вот уложил нужные тебе учебники. Грамматика, учебник истории. Увидел у тебя и эту книгу, хотел спросить тебя, Рита, а что за книга? Откуда она у тебя?

– Это из эвакуации. Мама нам её вслух читала, – ответила Рита, протянув руку, чтобы выдернуть из тюка любимую куклу. Прижала ее к себе, и, чтобы отец не видел ее слез повернулась к окну, делая вид, что внимательно рассматривает мелькающие за окном виды. И унеслась в воспоминания, словно прячась в норку своей памяти. Вспомнилось ей, как во время эвакуации в той обледеневшей теплушке её мама обшивала эту куклу. Как Рита радовалась этому чуду. Какое-то а-ля королева платье, кружева, банты украшали эту модницу с фарфоровой головой и тряпичным тельцем. Они с мамой играют. Только отец, словно заглаживая вину, читал вслух ту самую книгу. И сам увлекся страницами о создании Дома Моды купцом Михайловым:

– Большинство магазинов принадлежали действительно французам и только один магазин был русским. Поэтому в пожар 1812 года Кузнецкий не горел: имущество московских французов охранялось земляками из наполеоновской гвардии. В 1843 году здесь появился особый магазин, где в пику Европе исключительно русские приказчики торговали только русскими товарами. К концу века магазинов на Кузнецком и в окрестностях было уже столько, что не хватало фасадов, и стали строить пассажи. Напротив, на месте дома № 19, жила знаменитая Салтычиха, помещица-садистка. На углу Кузнецкого и Неглинной, где теперь «овощи-фрукты», держал ресторан Яр француз Транкль. 27 января 1831 года Пушкин, Баратынский, Языков и Вяземский помянули «у Яра» общего друга, поэта Дельвига. Поэтому выбор места, где в 1883 году дом Ермоловой арендовал, а потом и приобрел 1-й гильдии купец-меховщик Алексей Михайлович Михайлов. В этом доме он решил устроить свой новый, русский Дом Моды на Кузнецком Мосту в доме №. 14.

Для работы над устройством и художественным обликом здания купец Алексей Михайлович Михайлов пригласил известного московского архитектора – Адольфа Эрихсона (Гражданина Российской империи, родившегося в 1862 году) В своем русском Доме Моды он не только выстроил новое здание, к созданию которого он привлек архитектора Эрихсона, но и оборудовал его, с учетом новейших достижений научно-технического прогресса дореволюционной России – по последнему слову передовой техники тех лет. И это было необходимостью связанной с задачами Дома Моды, потому что одним из основных направлений моды, которую хотел предоставить почтеннейшей публике купец Михайлов – это меховые образцы модной одежды, столь востребованной в России и восхищавшей во все времена весь мир нашей планеты. А меха, для сохранения своего наилучшего состояния и вида, для защиты от моли, нуждаются при их хранении в прохладе круглый год. Для этого в здании на улице Кузнецкий Мост были оборудованы по его индивидуальному заказу огромные холодильные установки-шкафы для хранения меховых шуб, манто и прочих модных изделий из меха.

– Подумать только! До революции уже и холодильники в России были. – воскликнул Андрей Осипович.

– Папа! А эта железная дорога до революции была? – спросила Рита.

– Впрочем… Да, и железная дорога была создана до революции. – ответил ей отец.

– Значит, это царская железная дорога? – удивилась Рита.

– Да. Совсем ты запутала меня, не говори так. Говори – советская! Все народу дала Советская власть! Ничего не было до революции. Ничего! Смотри-ка, подъезжаем! – ответил ей отец.


Какой бы долгой не была дорога, но каждый путь имеет свою конечную станцию. В этот раз это был Дмитров. От Дмитрова они добрались на попутке – на грузовике до Рогачёво, над которым торжественно высился голубой купол огромного Никольского храма. Тот самый грандиозный Храм, паривший над Рогачёво, в котором в 1941 году немцы устроили расположение группы «Центр». К счастью, не долго, тогда же в 41-ом их выбили наши. И теперь в освобожденном Рогачево, люди приходили в себя, обживая продолжающуюся жизнь на пепелище войны. До родной деревни Андрея Осиповича немцы не дошли, хотя близлежащие деревни были сожжены. Но, истерзанная войной жизнь все же теплилась в этих местах после отступления фашистов.

Отец договаривался с водителем грузовика на площади около храма о том, чтобы он их подбросил в деревню. А Рита в это время любовалась на купола Никольского храма, подняв голову. Потом, словно, рисуя, обеими руками обвела купола по контуру. Её ручки на фоне неба замерли, как крылья.

Грузовик, миновав пепелища и разруху, воцарившуюся после того, как эти места были захвачены фашистами, но с Божьей милостью были отбиты нашей армией, подъехал к дому родителей Андрея Осиповича.

И теперь Рита особенно остро почувствовала разлуку со всей прежней жизнью. И ее сердечко наполнилось удушающей тоской безысходности. Она заплакала, завыв в голос. В глазах ее потемнело. Она провалилась в тьму, потеряв сознание. Отец подхватил ее на руки и внес в дом родителей.

В не освещенные темные сени, пахнущие лежалым сеном и коровой. Из этой черноты открылась скрипучая деревянная дверь, сколоченная из досок.

Изумившись, что Андрей внес в дом девочку на руках в состоянии обморока, дед и бабушка Риты выбежали им на встречу с ведром воды. Лицо девочки ополоснули водой. Тут Рита и очнулась.

– Ну, вот и добрались. С утра вас ждали! – сказал дед.

Бабушка Анна Васильевна, подбежав к бочке и, намочив полотенце, еще раз протерла лицо Риты, радуясь встрече с сыном. Хлопотливо расставляя посуду, она, сказала сыну:

– Ох! Сынок! Сынок! Садитесь! Поужинаем вместе. Солидный ты какой стал! «Бог напитал, никто не видал. А кто видел, тот не обидел», как говорится. С нами теперь будешь, Ритушка, жить! – сказала бабушка, усаживая Риту за стол.

Утром следующего дня Рита проснулась рано. Обрадовалась, что успеет проститься с отцом, еще надеясь, что в деревне она останется не на долго. И, набросив платье, подбежала к двери. Но, не успев толкнуть её от себя, чтобы войти в комнату, где сидели за столом её отец и его родители, остановилась, услыхав разговор, который заставил ее замереть на месте. Это Андрей Осипович разговаривал с родителями о том, чтобы они прописали Риту в деревню, сразу после того, как он выпишет ее из квартиры по возвращению в Кимры.

– Мы, Андрюша, девочку к себе жить возьмём. Будем её, сироту, кормить и воспитывать. В этом не сомневайся. Чем можем – поможем сироте. Но, прописывать Риту в деревню, сюда в этот дом не станем. И ты девочку не смей из своей директорской квартиры выписывать! И не смей и думать об этом! Мы требуем, чтобы паспорт она получала по прописке в твоей кимрской квартире. Это как же так?!! Квартиру ты получил на жену покойницу, двух дочерей и на старуху тещу, а теперь: вроде, как не нужна дочка! И ее долю в квартире отнять у сироты хочешь! – возмущалась, повышая от негодования голос, его мать и бабушка Анна Васильевна.

– У меня новая жизнь! Новая жена! Новую семью мне строить нужно! – угрюмо отвечал ей сын.

– А у нас, Андрей, что ж по-твоему: глаз нету, что ли? Мы же видим, что Рита девчоночка-то не деревенская. Ей образование получать нужно после школы, может быть и в институт поступать нужно будет. Нет, не деревенская она! А, если мы ее в деревню пропишем, значит паспорт она здесь, в деревне получит. А значит паспорт её в сельсовете храниться будет и никуда ей свободно выехать нельзя будет. Это же советская власть, а не царская, когда все свободно по отечеству куда хотели туда и ездили. И на прописку при царе-батюшке никто не смотрел! А теперь из колхозов никуда на учебу без направления от сельсовета её не пускают и ее не выпустят из колхоза. А значит нужно будет перед председателем колхоза выслуживаться, выклянчивать Христа ради у него это направление и её паспорт, чтобы на учебу в город отправиться. Это ж сколько унижений придется нам с матерью пережить, это в какую же зависимость попадем, если придется выклянчивать направление на учебу в сельсовете!!! Ты что забыл, как нас раскулачивать собирались и в Сибирь на погибель выслать? Сам же заступался за нас с матерью, благодаря письму от начальства брата твоего Федора. Забыл, что ль? Забыл, как мать самогонку да водку с закусью председателю колхоза таскала, чтобы отсрочить нашу ссылку и раскулачивание? Чтобы позволил председатель нам в своем доме жизнь свою доживать? Мы в деревне кто? – «Недобитки» мы! Недобитые кулаки – за то, что трудяги всю жизнь были, не пьющие, не вороватые! К нам навсегда отношение с подозрением! Мы ж для колхоза – всегда классовые враги есть и будем. Как бы ни старались, как бы не трудились, и на фронте наши сыночки полегли за отечество, а все одно – «недобитки» мы. Да и мы всё-то помним! – пытался образумить его отец Осип.

– Да, ладно вам! Все, кто ходят, из деревень ездят на учебу! – огрызнулся их сын Андрей.

– Тьфу! Ну-ты! Андрей! Да ты что, жизни вокруг не видишь, что ли? Видно, что из директорского кабинета правды не увидать! Паспорта-то колхозников на руки не дают! В сельсовете паспорта хранятся! Своей-то родне председатели колхозов иль своякам своим – направление, конечно, дадут. И паспорт «своему человечку» из сельсовета без запиночки выдадут. А как остальным выдать, так носом крутят и паспорт не дают на руки! Мол, рабочие руки для колхоза берегут. А без паспорта, и без направления от сельсовета, кто же на учебу то примет, кто место в общежитии даст? Как в город на работу поехать? Так бы все из колхозов на учебу по городам поразъехались бы. Держат нас в колхозах, как при крепостном праве! Сельсовет тут правит, а мы колхозники – люди подневольные! – стукнув кулаком по столу, заключил Осип.

– Да! И Рита, если захочет, когда подрастет, поступать учиться или в город поехать работать, возьмет свой паспорт с кимрской, то есть – с городской пропиской из вот этого комода. Свой законный паспорт с городской пропиской. И поедет, куда захочет и куда захочет! Ведь колхоз, если и дает направление на учебу, то ведь не кто куда захочет, а по надобности колхоза. Нужен агроном, дадут направление, кому надо в Сельскохозяйственный институт или в техникум. Нужен колхозу свой врач – пошлют на доктора учиться. А может какой-нибудь особый талант у девчонки откроется? А ты ей жизнь переломать хочешь?! И мы с отцом запрещаем тебе дочь-сироту из квартиры выписывать, где она родилась и выросла, где мать ее умирала! Выписывать ради молодой вертихвостки? Ишь, что надумал? Мало тебе, что грех на душу взял выжил из дома на улицу старуху-сироту, так и дочерей повыгонял. Не будем мы Риту в этот деревенский дом прописывать! Чтобы потом нам не унижаться, не зависеть от председателя колхоза, от того, какая ему моча в голову ударит: отдаст или не отдаст Рите паспорт, выпишет или не выпишет направление на учебу девчоночке. Запрещаем мы тебе выписывать Риту из квартиры! Мало того, что Капу из дома 15-ти летнюю, считай, как на улицу выгнал! Спасибо, что брат твой Пётр пригрел сиротку и паспорт она в Москве получила, а значит – учиться в институте сможет. И заканчивает школу она в Москве, и живет у Петра с женой его Дарьей. А сыта ли обута-одета ли сирота ты и в голову не берешь! Так еще и этой сироте-малолетке жизнь изломать хочешь!!! Мы выкормим Риту и на ноги поставим, насколько Бог нам сил и времени отпустил. Это бремя с тебя мы снимем. Но и ты – совесть-то совсем не теряй! – перешла от негодования на крик мать Андрея Осиповича.

– Хм! Директор школы…Да тебя к детям близко допускать нельзя. Проклянем мы тебя с матерью, если и такую подлость сотворишь! Проклянем, Андрей! Так и знай! – откровенно серчал Осип.

– Ладно! Успокойтесь вы! Не буду Риту выписывать из квартиры в Кимрах! Пусть учится и устраивает свою жизнь в будущем, как захочет. Ладно! Поеду я!

– Ступай, сын! – ответили согласно и в лад Анна Васильевна и ее муж.

И Рита услыхала, что заскрипела входная дверь дома. Потом резко захлопнулась.

Рита почувствовала, что это вся её прежняя жизнь для неё окончательно захлопнулась. И всё важное, и дорогое для неё в этом мире теперь живет только в ее воспоминаниях. Воспоминания о прежней ее жизни – единственная драгоценность в ее жизни. А вокруг чужой мир, незнакомый ей.

Поняла Рита, что всё сложилось так, что не до прощания с отцом стало. И, что самое лучшее в эту минуту, на цыпочках, стараясь быть бесшумной, вернуться в кровать и притвориться спящей, на деревенском матрасе, набитом запашистой соломой, натянув на голову, набитое ватой лоскутное одеяло, под которым можно выплакаться никем неуслышанной.

Так началась новая жизнь Риты, оставленной на попечении ее деревенских бабушки и дедушки. Здесь Рита и ходила в школу в Синьково за 5 км туда и пять км. – обратно.


В тот зимний день дед Осип читал газету вслух, присев поближе к окну. В такие минуты бабушка Анна Васильевна оставляла все дела и садилась рядом слушать чтение мужа. Но, если ей не удавалось тотчас прервать готовку обеда или мытье посуды, то продолжала делать это как можно тише. Бабушка любила слушать чтение мужа. Тут ее гордость за то, что смогла прожить жизнь в любви, словно обретала зримое воплощение ее счастья. Радость всей ее жизни – любимый муж, которым она всегда гордилась и любовалась. Хотя и вышла замуж не по любви, а по воле родителей, о чем вспоминала всегда с удовольствием, не раз рассказывая Рите ту давнюю семейную историю. О том, как рухнула на пол и выла, когда вышли из родительской избы сваты, который прислал к ней вдовец Осип, оставшийся с годовалой дочкой на руках. А выла потому, что любила односельчанина Семена. Но; но то ли опоздал он со сватовством, то ли уж очень беден был, но родители жестко настаивали на своем, назначив день свадьбы с Осипом. А уж с жестокостью отца Анна Васильевна с детства была знакома, с самых малых лет, когда отдал ее тятенька в няньки в другую деревню, где она и нянчила чужого хозяйского ребенка. Но однажды ясным зимнем днем, когда несла воду в дом, увидела приехавшего в ту деревню тятеньку, говорившего с кем-то посреди улицы. Бросилась к нему, обронив в снег ведро, и из-за всей силы тоски своего детского сердца, закричала:

– Тятя! Тятенька!

Но в ответ тятенька лишь прыгнул насани да стеганул покрепче по боку лошадь, чтоб бежала обратно домой порезвей. И сани помчалась обратно домой, где маленькую Аннушку никто не ждал.

Поэтому – думала просватанная невеста Аннушка, что не выжить ей, что разорвется переполненное любовью к Семену ее девичье сердце. Но не только выжила, а ни разу в жизни не пожалела, что за Осипа вышла. И дочку его от первого брака вырастила и своих тринадцать душ родила. Муж не пил, не ругался грязно – хороший был муж, светлый. Держал строительную артель, которую унаследовал от своего отца, бывшего крепостного, платившего оброк от этого отхожего промысла. И украсилась не только Москва, где они строили, но и Дмитров, и родные места – церковь в Орудьево, школа, где пришлось учиться Рите в годы войны. Поэтому и дом был крепкий под железной крышей, чем выделался среди деревенских домов.

Но пришлось ей лихо, ох, как лихо, пришлось ей старухе защищать дом и право на жизнь в годы советского раскулачивания. Когда и до их Петракова докатилась волна раскулачивания и устройства первых колхозов. На глазах состарившийся от переживаний, дед замер от отчаяния из-за невозможности защитить весь прежний уклад жизни. За честно заработанный дом пятистенок Осип был зачислен в кулаки, а значит – во враги советской власти. А гордость этой многодетной семьи; честно заработанная железная крыша, оказалась приговором для всей семьи, которой по меркам новой колхозной жизни угрожала за эту «роскошь» высылка в ссылку на поселение в Сибирь. Потому что председатель колхоза, из их же деревенской голи перекатной, в прежние годы из забулдыг бесстыжих, а в новые времена, вон, в какое начальство поднялся! Анна Васильевна на разговор с председателем колхоза мужа не пускала. Берегла мужа! Надеялась, что, напомнив, что старший сын Федор был советским офицером пограничником. Отличником боевой и политической подготовки. Да и то, что сын ее Андрей – человек уважаемый: директор школы, сначала в Яхроме, потом в Кимрах – все это обнадеживало ее, что этими козырями ей удастся защититься от ссылки. Так ей и объяснил председатель колхоза, выбившийся «из грязи в князи», из своей же деревенской бедноты, все же сделал семье Анны Васильевны уступку:

– Ну, ладно, старуха! Дам тебе еще пожить! Погодим с выселением тебя и сучьей твоей семейки! Будешь жить в своем доме, пока будешь мне водку таскать! Но, чтоб – каждый день! И, чтоб на закусь не скупилась, морда кулацкая!

И Анна Васильевна, жена не пьющего мужа, трудяги и достойного отца тринадцати детей, в тот год покорно таскала окаянному председателю колхоза водку с закусью каждый вечер, терпя его грязный мат-перемат и невыносимо скотские оскорбления.

Одной в осенних потемках было страшно идти беззащитной женщине. Дед от переживаний приболел и шла она с дочерью, которую она оставляла за дверью, входя к этому душегубу.

И, когда в один из холодных и дождливых вечеров, бушевала гроза с ливнем и, когда, как говорится, добрый хозяин собаку из дома не выгонит. А она шла к самогонщице за бутылкой для председателя. Получив, эту «индульгенцию» и разрешение еще пожить в своем же доме, она спрятала за пазуху бутыль самогона, опасаясь, что в такое лютое ненастье, когда дорогу размыло и ноги скользили по жидкой грязи, трудно не упасть и можно ненароком разбить бутыль о придорожные камни. Тем более, что раскаты грома над ее головой взрывали сотрясающие все вокруг, пугали ее. Но, вымокшая до нитки, в непроглядной тьме, разрыдалась бедная старуха вместе с раскатами грома, завыла в голос, падая на колени. И заголосила, глядя на Луну, протягивая к ней в мольбе свои натруженные старческие руки:

– Чтоб он сдох, гад проклятый! Чтоб обожрался до смерти, от этой водки проклятой! Чтоб утоп в самогонке этой чертовой!

И в отчаянии упала в мокрую осеннюю листву и в скользкую грязь, рыдая катаясь по земле. Но пришла в себя и все же и в тот раз опять отнесла поганцу и выпить, и закусить. Вернулась домой мокрая, несчастная, с запавшими глазами, с прилипшими ко лбу растрепанными волосами вся в придорожной грязи. И, лишь скинув ватник на пол, бросилась на кровать, уткнулась в подушку, чтобы не разбудить мужа своим воем. Не слезами, а полным отчаяния воем безнадежности. Но, совладав с собою, привела себя в порядок и улеглась спать. Но не спалось, а все думалось и думалось Анне Васильевне о том, как же докатились и она, и ее семья и вся Россия до такого позорного житья.

Гордость многодетной семьи: железная крыша – честно заработанная ее мужем, и даже факты эксплуатации приписали ее мужу Осипу Белякову за то, что он держал до революции свою строительную артель и наемных работников в ней, хотя работали не батраки, а братья Осипа и сыновья с племянниками. Но так решил председатель колхоза. А уже не одну судьбу порешил он в их местах, еще совсем недавно славившихся добротной, сытной и даже зажиточной жизнью знаменитого села купеческого Рогачево и деревень близ него, что под Дмитровом. Рядом находится и красовался прекраснейший Николо-Пешношский монастырь, на отшибе которого и находилась деревенька, где жила семья Беляковых. Еще совсем недавно жил здесь трудолюбивый народ, талантливый, созидатель праздников и радостей живших в достатке людей. Так высоко поднявших свой край, что не только на одни свои пожертвования в селе Рогачёво огромный и величественный храм Николая Чудотворца построили и расписали, но даже успели построить здание вокзала, поскольку до революции, учитывая, что Рогачево по размерам и размаху социально-хозяйственной деятельности стал значительным, процветающим купеческим городом, планировалось в царской России основать и тут железнодорожную станцию. Но революция сломала все планы бурно развивающейся России. Вскоре сдали большевики все военные победы русской армии в Первую Империалистическую, разгорелась в стране Гражданская война, пошло разорение крестьянского хозяйства и одновременно и нещадные поборы последних хлебных запасов крестьянства в ожидании города. И потянулись из разоренных революцией и Гражданской войной большевистские отряды продразверстки. Не только отнимавшие последний хлеб у крестьян, обрекая их семьи на голод, но и убивая пытавшихся защитить свою возможность выжить. А «заодно» налетчики-продразвестчики убивали и духовенство, и простых людей, работавших в церквях и пытавшихся защитить в деревнях и селах, разоряя церкви, как нравственную, – так и житейскую опору народа. Начались репрессии против православного народа. Против тех, кто своим трудом после отмены крепостного права поднялись и выкупали земельные участки для своего хозяйства, создавая основу нового мощного фермерского хозяйства. Те, кого презрительно называли «кулаками» те, кому не по силам или просто не хотелось работать до седьмого пота, не щадя своих сил, чтобы заработать деньги на покупку земли, на создание крепкого крестьянского хозяйства. Накатили кровавой волной массовые репрессии в отношении зажиточных семейств, особенно против семей купцов, мельников, да и всех, кто до революции успел подняться, своим трудом выкупиться из крепостной зависимости и стать предпринимателями на плечах которых поднялась матушка-Россия, став к 1913 году мощнейшей европейской державой. Те, кто начал достойно жить после реформы 1861 года – отмены Крепостного права – то есть – поднялись, как говорится – с нуля, своим трудом, как говорится «своим умом и талантом» а через пару поколений уже стали достойными и состоятельными гражданами, со своим делом и капиталом. Но все бедствия революции разорили эти места. Это разорение жизни этого края: пышно-праздничного, радостного до революции, добивали беспредел продразверсток, раскулачивания и выселение людей, поднявшихся своим умом и талантом из собственных домов в ссылку, зачастую на гибель, потому что в родные места никто не вернулся. А многие годы спустя чудом уцелевшие в ссылках, где людей просто выбрасывали в Сибири на пустые заснеженные поляны на лесоповал и бросали без крова на верную смерть, выжившие смогли свидетельствовать об ужасах бесчеловечности, на которые обрекали семьи с малыми детьми, высланные на погибель – на уничтожение, как класс. Так узналось о том, в каких муках погибали соседи, да и то шепотком, возмутиться вслух было смертельно опасно в новой, укореняющейся жизни во власти колхозов и их председателей колхозов.

В деревеньке, где жили Беляковы тоже появился свой новый хозяин их жизни. И по меркам справедливости послереволюционной жизни был не из добротно хозяйственных купцов, не из предпринимателей, а из их же: из деревенской голи перекатной, из забулдыг бесстыжих, но эта стыдоба осталась в прежней – в дореволюционной жизни. А теперь он, поднявшийся на волне борьбы с «эксплуататорами проклятыми» в новые времена, вон, в какое начальство поднялся. Стал председателем колхоза.

Анна Васильевна на разговор с председателем колхоза мужа не пускала. Берегла мужа! Надеялась, что, сама справится, напомнив, что ее старший сын Федор – советский офицер-пограничник, отличник боевой и политической подготовки – отведет беду. Весь прежний уклад жизни и ужас раскулачивания вступили в схватку и над ее домом, тем более, крыша крепкого пятистенка была железной. А это похлеще всех доносов и документов свидетельствовало о зажиточности семьи Беляковых. И не важно, что честным трудом все в этой семье было заработано. Важно было то, что председателю колхоза очень та железная крыша, как и весь крепкий, добротно построенный дом – нравились председателю. И он наметил переехать со своей семьей в дом Осипа и Анны Беляковых. Но пока был председателем он недавно. Потому не решился сразу дом захватывать, вписав имена хозяев в списки тех, кого обрекали на ссылку. Словом, решил повременить. Да и то, что сын их Андрей Осипович Беляков – человек уважаемый – директор школы, а в 1919 году даже принимал участие в раскулачивании, о чем, конечно, стыдно было ей самой вспоминать, но и – тоже мешало решительному захвату желанного дома.

Так, утирая слезы в ночи, перебирала Анна Васильевна в уме эти «козыри» ее судьбы, в надежде, что с уж такими-то козырями ей удастся защититься от ссылки. А председатель колхоза, выбившийся» из грязи в князи» из своей же деревенской бедноты, сделал семье Анны Васильевны уступку:

– «Ну, ладно, старуха! Дам тебе еще пожить! Погодим с выселением тебя и сучьей твоей семейки! Эксплуататоры проклятые! Поживите еще гады-мироеды! Будешь жить в своем доме, пока будешь мне водку таскать! Но – каждый день и чтоб с закуской! Поняла, старая б…дь?» – горько всплывало в ее памяти. Опять вспомнилось и то, как возопила она к грозовым небесам:

– Господи! Где же ты??? Помоги! Чтоб он сдох, гад поганый! Чтоб обожрался до смерти, этой водки проклятой! Чтоб он утоп, сволочь бесстыжая в самогонке этой!

Металась она до рассвета в печальных и горестных думах, пытаясь увязать весь обрушившийся на ее семью ужас с тем, что могло бы своей греховностью покалечить ее жизнь? Чтобы найти причину такого гнева Господнего, что обрушился их с мужем старость. Пытаясь понять вечное русское: «За что, Господи, караешь-гневаешься?». Потому что представить, что это могло оказаться стихийно хаотичное противоречит русской душе. Русскому человеку свойственно искать причину бед в греховности им содеянного, а беды – как наказание за грехи.

Так и Анна Васильевна перебирала в памяти все пережитое, и мысленно прилаживая осколки воспоминаний к событиям последних лет, как заплатки на прежнее праздничное, но износившееся и обтрепанное платье. Подумала о том, что мать ее Устинья – старушка под сто лет, доживавшая свою жизнь у нее в доме за занавеской в углу за печкой. Это теперь она немощная старушка, уж давно не встающая с постели. А раньше, сильная, красивая крестьянка, слывшая в округе знахаркой, обладавшая чудодейственными способностями лечить людей травами и силой молитвы во время лечения, наложением рук даже боль при родах усмирять, как у роженицы, так и у коровы. Правда грустна бывала после этого часто и жаловалась дочери:

– Злые люди! Ой, злые! Никому не верь, дочка! Как беда пришла, болен ли кто, так бегут и просят о помощи: то отвары срочно нужно сварить, или баба разрешиться не может, или у коровы плод поперек лежит корова – как беда пришла, так всем помощь нужна. И посреди ночи стучат в окно. Будят, умолят помочь: «Спаси, Устинья, помоги!» И бежишь среди ночи на помощь. А потом бывает, что идешь по улице, и слышишь, как иной раз в спину тебе они же и прошипят:

– «Ведьма! Знахарка!» А ведь опять беда придет, так опять ко мне же побегут. И что мне делать? Все равно – и опять: идешь и помогаешь.

Припомнилось это Анне Васильевне, потому что хоть сама и не училась у матери ее премудростям, не дано было, но и сама себя спрашивал – от какой силы это дано – от божеской ли? И Устинья только робко плечами пожимала, и поясняла, что и самой не ведомо, что с языческих времен в ее роду эта сила время от времени по женской линии возникает. И на ту, что выпал этот жребий и врачует: врага ли, друга ли – все одно. Вот об этом и задумалась Анна Васильевна, о том, что: «А вдруг не от Божеской силы эта способность? Не кара ли это Господня на ее семью обрушилась? Но, точно пыль придорожную, смахнула с себя эти подозрения, ведь уж сколько семей из их округи из их домов изгнано, и сгинули и взрослые, и дети малые, и ни весточки от них, ни слуха. Но ведь знахарок в их семьях не было! Нет, не то… – решила она.

И пришлось Анне Васильевне честно вспомнить о том грехе то, что вонзенным ножом жил в ее сердце неизбывной болью и стыдом, что сама от себя таила и старалась не вспоминать.

Это случилось тогда, когда узнала Анна Васильевна от соседок, прибежавших к ней в дом с пакостными такими новостями, что ее сын Андрей, как местный грамотей, вместе с приехавшими на разбой-продразвёрстку из Москвы, отправился на продразвёрстку, чтобы записывать, то есть списки создавать, вроде описи, у кого сколько изъяли. Узнав такое, она первым делом бросилась вещи его собирать. А ведь как гордилась она! Какой радостью наполнялось ее материнское сердце, как торжественно уложила на хранение, выданные ему удостоверения ЛИКВИДАТОРА НЕГРАМОТНОСТИ, в свою шкатулку, что лежала на комоде, стоявшему меж двух окон, украшенных ее рукоделием – вышитыми занавесками. А, узнав это, только узел завязала, другая соседка прибежала с черной вестью, что ее гордость и любовь – сын Андрей вместе с той вооруженной продразвёрсткой к ее же куму-мельнику заявились его семью раскулачивать. А Андрея привлекли, как грамотея, чтобы опись награбленного делал, чтобы все записывал. Хоть и понимала Анна Васильевна, что и не мог отказать ее сын душегубам, потому что за отказ и его убили бы на месте, а все же, как смириться с тем, что ведь принял ее сын участие в злодействе.

Ограбили их бедных, весь дом кума Анны Васильевны обобрали и на телеги награбленное погрузила эта продразвёрстка. И погнали семью мельника из дома следом за телегой пешком с узелками и старых, и детей малых – никого не пощадили. В ссылку на погибель погнали людей душегубы проклятые. Зверствовала продразверстка в их местах в Рогачёво и в окрестностях люто. Начали с монастыря Николо-Пешношского, где нескольких монахов и священников постреляли без суда и следствия прямо у стен монастыря. А тех, кого не убили сразу же в ссылку на смертную муку погнали. А ведь это были те самые монахи и священники, среди которых она своего первенца – Андрюшеньку от верной гибели отмолила, родившегося таким слабеньким, что никто и не ждал, что он больше месяца проживет. Из их рук благословение приняла. Святой монастырской водой младенчика своего, умирающего умыла, обтерла всего. И он ожил, порозовел у нее на глазах. И улыбнулся ей такой ясной улыбкой, что сердце ее возрадовалось, потому что ей стало очевидно, что будет ее первенец Андрюшечка жить, что беда отступила. А ведь несла умирающего младенчика с посеревшим от недуга лицом. А до того даже ее родная мать – Устинья помочь ей не могла. Так и сказала дочери, что ничем помочь не сможет, не помогают ее снадобья. Что ребеночек обречен. И доктора, и добрый фельдшер в сельской земской больнице – ничем помочь ей не мог, и чах на глазах ее младенчик.

Поэтому послушалась Анна свою мать Устинью, и пошла Анна к Пешноше молится. Но только, одна, пешком с ребенком на руках, не на подводе. И целый день чтобы молилась. Идти к Пешноше, как называли местные Николо-Пешношский монастырь. Анна с хворым первенцем на руках, отправилась на следующий день – рано утром. И вспоминая, как отравился ее сын Андрей, жизнь которого она вымолила у Бога, участвовать в раскулачивании честных людей, среди который был и ее же кум. Его детей и внуков мельника, крестников ее отправили в ссылку. Вот страшных грех на семье Анны, несмываемой тьмой и грязью лег. Тогда Анна сложила вещи сына и шкатулку с его документами и поставила все это на крыльце, чтобы в ее честный дом сын даже войти не смел после такого злодеяния. Чтобы умолять его – от родительского порога тотчас уехать в город из родной деревни. И жить другой жизнью – не оставаться в их местах, не позорить их с мужем честную фамилию. Другой судьбы искать. Пусть и жестоко, а так решила Анна, чтобы вытянуть сына из злодейства, ставшего в те годы повседневностью и обычной ежедневной работой. А, когда ждала его возвращения после его участия в раскулачивании, сидя на крыльце и осознала впервые, что быть может, Господь, зная наперед его судьбу, а значит о том, что такое злодеяние ему предначертано, и не допускал ее первенца жить. Потому не хотели силы Небесные злодейства этого допустить. А она – отмолила сына у судьбы. И тогда впервые она ощутила, что было это ее восстание против Бога и судьбы. Богу виднее было почему жизнь Андрюшенки ее не наглядного пресечь хотел. А ее мольбы оказались строптивостью и не покорностью воле Божией. И впервые, ожидая на крыльце сына после его душегубства-участия в продразверстка, пожалела Анна, что отмаливала сына у Мефодия, у Пешноши, что не покорилась судьбе, а восстала против нее. Тем более, уж кому, а только не ее сыну Андрею роптать и в чем-то винить царскую власть. Как никому другому вокруг – благодарить нужно было, а от него – черная неблагодарность. Потому что, детство его попало, как раз на те самые годы, когда вошли в силу и укрепились реформы образования в царской России в борьбе с неграмотностью. И повсеместным стало обязательное школьное четырех классное образование – в любой, самой захудалой деревеньке, а обязательно детишек грамоте учили четыре года. Да мало того, специальный указ действовал в царской России, чтобы учителя отмечали способных и талантливых учеников, и рекомендовали, пусть самую, что ни на есть бедноту, чтобы им дать возможность дальше обучаться в гимназии. Вспоможение давали, чтобы талантливых детей отправляли в крупные села и города, где есть гимназия, чтобы, если есть в ребенке талант, мог бы и дальше – высшее образование получить. Стать из беднейших крестьян мог человек и врачом, и инженером, и учителем, как сам Андрюшечка мечтал в детстве. И отправили его в Дмитров учиться. В Дмитровскую городскую гимназию.

Учился он в классе с самими князьями Оболенскими, которых родители чадолюбивые нарочно в городской гимназии обучали, чтобы не спесивыми росли, а с детства знающими жизнь и понимающими народ. Правда – не дружились они с Андрющечкой ее, приходившим из съемной комнатки, которую оплачивали они с мужем для проживания во время учебы в лаптях и в поношенном тулупчике. Но ведь учились же! И учителем он, крестьянский сын, стал, как мечтал, именно благодаря образованию, полученному в царской России, как и многие другие. Трудом и усердием, которых поднялась Россия из Крепостнической державы до 19 февраля 1861 года до передовой и могущественной Российской Империи.

И потому, когда после революции 1917 года в 25 году ее любимый сыночек Андрюшенька вернулся в деревню, в родительский дом с документами, в которых гордо значилось – «Ликвидатор безграмотности», чтобы возродить из руин, разрушенную революцией систему сельского и деревенского начального образования, уж, как гордилась им Анна Васильевна, потому что это было плодом их с мужем правильного пути, их труд и усердие. Пока однажды не побывала на его уроке в бывшей земской школе, стоявшей заколоченной после 1917 года. И увидела, как ее голубоглазый красавец сын, с красивой, плавно лежащей волной густого чуба, цвета спелой пшеницы, с чеканным профилем, вещал у школьной доски, обучая грамоте. Он диктовал, выводя мелом по черной доске, красиво, изящными еще дореволюционными прописями:

– МЫ НЕ РАБЫ!

Тут не выдержала строптивая Анна Васильевна, и взорвалась, слыша, как пояснял ее Андрюшечка всему честному народу, что революция 1917 года освободила народ, что теперь они могут обучаться грамоте и гордо писать:

– «МЫ НЕ РАБЫ!»

Встала, по-домашнему стукнув кулаком по столу, и громогласно напомнила сыну, что:

– «Мы не рабы» с 19 февраля 1961 года. Итого к 1917 году уже 56 годиков, как не рабами были! Царь-батюшка нам освобождение еще когда подарил!

Почитай, как уж поболее, чем полувека, как мы не рабы! Не вчерась, освободились! Напраслина все это! Нечестно это!

Чтобы не надрывать свое огорченное сыном сердце, не мешать ему в его работе, больше Анна Васильевна на те открытые уроки не ходила.

Все это вспомнилось Анне Васильевне, и упрямо, и беспощадно толкало ее к неизбежному горестному выводу о том, что все выпавшие на долю ее семьи горести – справедливое возмездие за грехи сына. А она – строптивица, как не отталкивала от себя эту неизбежную правду, но избавиться от этих мыслей, так и не смогла.

«Блажен муж, иже не идет на собрание нечестивых!» – отчетливо возникло в ее поникшей от горя голове, когда смотрела на приближавшегося, идущего от калитки к порогу дома сына. Сына, пришедшего с собрания в сельсовете тех, кто весь тот теплый осенний день вершил судьбы тех, кого знала она всю жизнь. Увидел сына и Осип. И, обняв за плечи жену, вышел на крыльцо на встречу сыну. Поставил перед собой чемодан и узелок с собранным ему в дорогу съестным. И, когда сын подошел к крыльцу дома, Осип, глядя сыну прямо в глаза, не сходя с крыльца спокойно и веско произнес:

– Мать так решила. И я с матерью согласен. Уезжай, Андрей!

И Андрей уехал.


Долги горькие бессонные ночи, все вспомнить и передумать успеешь. С этими воспоминаниями уже засветло она и заснула. Но долго спать ей не пришлось.

Утром ее разбудил частый и громкий стук в окно. Анна Васильевна подошла раздвинула в стороны пестрые занавески. И увидела свою дочку Нюшу с растрепанной косой густых каштановых волос, в ватнике, наброшенном прямо на ночную рубашку. Анна Васильевна распахнула окно. Нюша прильнула к подоконнику и рассказала матери:

– Мам! Ну, намолила ты! Утром гада нашего мертвым нашли. Издох проклятый! Допил тот самогон и подох! Как сидел и пил, так и его нашли; башка его на столе, а сам мертвый, мордой на стол упал.

Ну ты, прям, как наша бабка Устинья стала. Как скажешь, так – все, чисто приговор! Уж, коль проклянет кого, так тому не жить! Так и ты! – причитала ее дочь Нюша.

Но со смертью этого председателя опасность ссылки не ушла. И страх не отпустил их семью. И действительно, вскоре назначили им другого председателя колхоза. Этот не требовал водки и самогона, зато прямо явился к ним в дом. А поскольку Анна Васильевна была женщина не просто домовитая и хозяйственная, а еще и любившая все красивое, то и коромысло, и конная упряжь вся – были у нее расписные с резными узорами. К той красивой упряжи с ярким хомутом, который украшал расписной развеселый венок, каких-то не виданных цветов и потянул ручищи загребущие вновь прибывший председатель, поясняя:

– Все равно вам всем в Сибири гнить. Там и подохните. А дом этот я себе возьму. Так что: тебе, Анна Васильевна, этот хомут ни к чему!

Но Анна Васильевна, опасаясь только, чтобы муж не вернулся во время этого разговора, чтобы его не втянуть в драку, вместо ответа схватила косу и замахнулась на председателя, злобно зарычав на него:

– Только дотронешься до хомута, снесу тебе башку! Мне все равно в Сибири гнить!

Эта простая логика ошеломила его. И он тотчас ретировался из дома Беляковых.

Но заступились Небеса за дом Анны и Осипа, защитили силы небесные их старость от ссылки. Спасло семью от Сибири только то, что, как говорится: «Не в силе Бог, а в правде!»

На следующем собрании в Сельсовете вопрос о признании семьи Беляковых врагами народа, а значит – кулаками – было уже делом решенным. Но спасло неожиданное письмо от старшего сына Федора и Благодарственное письмо его начальства.

Оказалось, что именно в это время горестных печалей, выпавших на долю его родителей и семьи, Федор Осипович Беляков героически задержал и обезвредил, какого-то очень важного нарушителя, шпиона. И был представлен к награде и значительному повышению по службе. В письме был и газетный лист был со статьей о героизме пограничника Федора Осиповича Белякова. Но был ранен, о чем его начальство и сообщало в письме его родителям, сопровождая его выражением благодарности.

Это письмо и прочитал их сын Андрей, приехавший поговорить с новым председателем, чтобы заступиться за семью, чтобы не включал родителей в списки тех, кого наметили к ссылке. Заступался за родителей, как видный коммунист, ликвидатор безграмотности в этих же, родных местах, директор школы в Кимрах, проработавший здесь вместе с женой Капитолиной Карповной и ее матерью, то есть – его тещей Елизаветой Яковлевной. Как ни как, а в этих местах в 20-го года по 25 год ликвидатором безграмотности был, и потому человек в этих местах уважаемый. На собрании в Сельсовете – ровно до объявления новых «врагов народа» из своих же деревенских, он успел зачитать то письмо и объявить о награждении его брата-пограничника и, их соседа, наградой за проявленный героизм и преданность Родине. В это время приехал и Андрей, чтобы защитить мать и отца от этой напасти. Он устроился в Кимрах, стал директором школы. Жил с женой и дочерями в директорской квартире, а проще – в двух отведенных классах для проживания семьи директора. О прошлом просто не говорили. Да и Андрей явно был рад произошедшим в его судьбе изменениям и тому, что позвали его родители письмом с просьбой о защите от председателя.

Словом, удалось Андрею, большому умельцу публичных выступлений и явно одаренному ораторским талантом, повернуть дело так, что уж и неловко стало: с одной стороны – семью советского героя, и родителей «ликвидатора безграмотности», а с другой стороны: по приказу председателя колхоза в Сибирь в ссылку на погибель загонять.

И вопрос этот председатель «замял», хотя и предвкушал уж переселение своего семейства под крепкую железную крышу дома Беляковых.

Ходили слухи и о том, что побоялся он еще и «черного глаза» Анны Васильевны, дочери старой ведьмаки Устиньи из Трехсвятского. А всем в тех местах было хорошо известно о столетней старушке-знахарке из Усть-Пристани, дотлевающей свой век у нее в крайней комнатке за цветастой занавеской. Всем помнилось, что уж, если ее еще в молодые годы бывало разобидит кто, до самого сердца истомой боль обиды заполонит, так та ее боль вскоре и прихлопнет обидчика. И местные все это хорошо знали. Так хорошо, что и нынешний председатель не знать не мог.

Но теперь дом был защищен и жизнь в нем текла дальше меж своих омутов-водоворотов.


Война отняла жизни ее сыновей. Сначала Федора, потом 19-ти летнего Сергея, потом и Колю забрала, отдав вместо сыновей похоронки. Когда пришли в их деревню с предупреждением, что нужно им бежать и скрываться за каналом, потому что движутся на них немцы и пекло тут будет страшное. Что теснят нас фашисты и даже Рогачево нашей армии не удержать. Обнялись Анна Васильевна с Осипом Ивановичем и даже не обсуждая, одно решение было у них на двоих: погибнуть, раз так на роду написано, так вместе в родном доме. А никуда не бежать, не скитаться. И действительно, жесточайшие бои шли и за Рогачево, и за каждую деревеньку. Сколько народу полегло, деревни фашисты все вокруг спалили, людей поубивали. Только их родную деревню наши не сдали. Не вошли фашисты в их деревню, не были они под фашистами, хотя совсем рядом такие жестокие бои полыхали. Остались они старики – вдвоем в своем доме. Дочка Нюша жила отдельно, совсем рядом – в соседнем доме. С мужем и сыном Шурой – двоюродным братом Риты. И все прожитые ими вместе годы невзгод и радостей Анна Васильевна смотрела на мужа только с гордостью и любовью.

Хорошо, что этот ужас осталось позади, наши войска вышибли фашистов, отбросили и от Рогачево, и от Дмитрова. Но война продолжалась, и жизнь в горе и в беде, но теплилась.

Анна Васильевна сидела с рукоделием за столом и слушала мужа, то ли наслаждаясь звуком его голоса, то ли самими газетным новостями, слетающими с его губ. И Осип Иванович читал вслух:

– В 1944 году, еще во время войны, правительством было принято решение создать ОДМО – Общесоюзный Дом Моделей в Москве.

– Ух ты! Фу, ты-ну-ты! Это, что такое и с чём едят?! – изумилась Анна Васильевна, но дед продолжал:

– Наши отечественные художники-модельеры, не теряя и в годы войны яркости творческого накала, который они сохранили и в это тяжелое время испытаний, будут востребованы нашей страной и после войны в мирные будни. И им предстоит создавать ОДМО, то есть – Общесоюзный Дом Моделей.

В этой деятельности им предстоит обобщить исторический путь развития Моды в России, соединить его в единое целое с деятельностью, творческими направлениями и принципами организации работы ведущих дореволюционных Домов Моды и современных знаменитых Домов Высокой Моды, в предчувствии наступающего светлого мирного дня нашей победы. Представляющий новый и еще не прожитый образ жизни, такой желанной и долгожданный за все годы этой войны.

Прочитав это, дед снял очки. Как-то уважительно сложил газету, как делал, когда намеревался сохранить газету, дорожа напечатанными в ней новостями. Задумчиво замолчал, повернувшись к окну. Тут скрипнула и открылась дверь, впустив облачко ледяного дыхания зимнего дня. Это Рита вернулась из школы, что находилась за 5 км в Синьково. Разделась, радуясь теплу дома, как-никак, а пять километров пешком ходили ребятишки из их деревни в ближайшую школу. Рита подсела рядом с дедом, дуя на свои замерзшие руки. Бабушка отправилась к печи, чтобы подогреть обед. А дед, потрепав Риту по плечу, продолжил обсуждать прочитанное с женой:

– А знаешь, мать! Всё это написанное дорогого стоит! Значит скоро войне конец! Точно тебе говорю! Это ж надо такое: война, но раз о моде приказ правительство издаёт, то – точно! Скоро конец войне! Понимаешь; Указ Правительства об Доме Моделей! Моду делать будут! Не ателье какое-нибудь, а Дом Моды! Значит точно! Точно – скоро совсем погоним мы немца! Точно погоним!

Ритуська! А я тут твой рисунок видел ты меня так ловко нарисовала. Вот тут, гляди, мать, как я похож. Что ты, Ритуська, убрала? Что ж не показала бабушке? На полях газеты, смотрю, так хорошо получается! Ну, точно – я! И бабку давай нарисуй! Можно, правда, и помоложе нарисовать! А!? Хочешь молодой быть? А, Анна?

Бабушка Анна Васильевна рассмеялась в ответ и сказала:

– Она ж только из школы! Пять километров пешком из Синькова. Поесть дай спокойно девчонке! А то все: рисовать да рисовать! Так, да ещё и «помоложе»! Аль так тебе не хороша?! А тебе чего с молодой-то делать?! А?

Анна Васильевна прожила с мужем в большой любви и с гордостью говорила: "Меня муж за всю жизнь ни разу нисколечко не обидел!"

Она годилась и любовалась им, уже лысым стариком. И сейчас, словно расцвела, рассмеялась и обняла его. Крепко поцеловала в круглую лысину, обвив руками его за шею. Давным-давно еще в царское время и она тоже училась в школе в том же селе по учебной четырехклассной системе образования, бесплатного и всеобщего обязательного для всех слоев общества. Там же учился по той же царской программе в Синьково и ее муж Осип – лет за десять до нее, поскольку был старше ее, но он всю жизнь читал и писал, потому что унаследовал строительную артель, которую создал еще в крепостное время его пра-прадед, как отхожий промысел. И потому грамота ему была нужна. А Анна Васильевна – жена его, родившая 13 человек детей, прекрасно вела хозяйство, держала домашнюю скотину и заботилась о многодетной семье и ей было не до чтения книг, и уж тем более не до правописания, потому – все полученные ею еще в царские времена знания и грамотность быстро улетучились из ее памяти. И она, простодушно отмахиваясь, словно от надоевшей мухи, всегда говорила, когда об этом заходила речь:

– Да, неграмотная я!

Но Рита, видя то, как любила Анна Васильевна слушать, как для нее читает вслух книги или газеты ее муж, пока она крутилась по хозяйству, готовила обед, мыла посуду, что-то подшивала или штопала, думала, что, слушая чтение мужа, бабушка Анна Васильевна получала удовольствие от его чтения, потому и произносила скороговоркой – «да неграмотная я!»

Анна Васильевна в эти минуты становилась осанистой и преисполненной гордости, когда Осип читал газеты односельчанам или писал им по-соседски письма, тогда Рите начинало порой казаться, что безграмотность ее бабушки произошла вовсе не от забывчивости, а от ее пристрастия к тому, с каким почтением и уважением слушают его соседи, как выразительно читает вслух ее ненаглядный муж. А проще – от любви к нему, и потому во время этих чтений она преображалась и расцветала!

Рита ушла мыть руки перед обедом. Тут дед поманил жену, чтобы «посекретничать». И прошептал ей на ушко то, что так не легко ему было сказать ей. Он, словно за поддержкой и одобрением, посмотрел на фотографии их трех сыновей. Убитых еще в 1942-ом году на войне.

Наконец решился и, крепко обняв ее, и прошептал:

– Ань! Там у тебя всё отложено: Сережино и Колюшкино. Карандаши Федора. Бумага, кисти, акварели разные. Ну, альбомы и краски их школьные. Высохли, конечно, краски-то, но – это ж акварель. Размочить можно! Новую-то краску, где ж теперь купишь? А там ещё довоенное все. Так ты – отдай! Отдай Рите! А они: мальчишечки наши, – они всегда с нами! Всегда, пока и мы живы! Они ж для нас с похоронкой не кончились! И никакая похоронка их у нас не отнимет! Ты, не серчай! Ей рисовать нужно! Талант у девчоночки есть!

Рита замерла, увидев из сеней, что дед и бабушка словно вжались друг в друга, чтобы не разрыдаться. Рита догадалась, что это об убитых на войне сыновьях они сейчас затосковали. И потому торопиться к столу не стала.

Но вот Анна Васильевна метнулась к окну, задернуть шторки и смахнуть слезы. Пошла хлопотать с обедом. Дед повыше поднял газету, не заметив, что очки остались на столе. На столе появилась тарелка горячих, дымящихся постных щей, принесенных Анной Васильевной. Рита села за стол.

И, несмотря ни на что, стала с удовольствием есть, вдыхая сытный запах наваристых щей, хотя и настороженно вслушиваясь в происходящее.

Анна Васильевна вышла, удалившись в их с дедом комнату, захлопнула дверь. Там она открыла шкаф. Поглаживая, перебирала отложенные вещи сыновей. Достала их школьные альбомы. Осторожно вырвала юношеские рисунки сына, убитого на войне в 18 лет. Потом положила их обратно в шкаф, убирая под стопку белья, прошептав:

– Сыночек мой, Коленька! Прости…

Так же поступила она и со стопкой дорогих для неё вещей в другом углу шкафа. И также вырвала, но только один листок, с неумелым, но полным искреннего восторга, портретом любимой девушки, подписанный им – «Лена».

Анна Васильевна сквозь слезы, прошептала, чуть не плача:

– Прости, Сереженька!

Рита поела и отнесла посуду, вытерла стол и разложила свои учебники и тетради. Но делать уроки не спешила, а читала деду свою книгу, подаренную цыганками, тогда, в эвакуации, когда все были живы, и весь происходящий ужас, казался страшным сном, из которого можно освободиться, проснуться, сбежав от всего нагрянувшего кошмара войны. И потому та книга из времени, когда все страшное еще не свершилось была ей особенно дорога:

– Дом моделей "Кузнецкий мост" находится в самом Центре Москвы, на улице Кузнецкий мост, которая издавна славилась своими модными магазинами. Вспоминается реплика одного из персонажей комедии Грибоедова "Горе от ума", написанной в 1825 году: "А все Кузнецкий мост и вечные французы, откуда моды к нам и вкусы!".

Кроме готового платья, на Кузнецком торговали великолепными мехами, тканями, кружевом, ювелирными украшениями – всем тем, что пленяло воображение модниц.»

Анна Васильевна вернулась в комнату. С альбомами в руках, с двумя коробочками с акварельными красками, букетиком беличьих кистей, зажатых в ее натруженной руке. Она разложила эти сокровища военного времени перед изумленной Ритой, онемевшей от радости.

В этот момент ожил и заговорил репродуктор. И на всю избу прозвучало: «От советского ИНФОРМ бюро» – и всё отошло на второй план, все стало не важным перед ожиданием сводки с фронтов, на которых решались судьбы бесчисленного множества людей, семей – таких же, как и они в это мгновение, когда решалось их право на жизнь. И потому внимание всех троих было приковано к сводкам с фронта. К голосу Левитана, дававшего каждому слушавшему надежду.


Каким ожиданием, какими надеждами были пронизаны майские дни 1945 года! Ждали! Так ждали последние сводки Информбюро, звучащие из черных тарелок репродуктора! И разве можно забыть, как после позывных на мотив песни «Широка страна моя родная» прозвучало судьбоносным голосом Юрия Левитана сообщение о взятии Берлина. И истошное, раскатистое: «Взяли!.. Берлин взяли! Победа!!!» – волной радости всколыхнуло и их деревню, и другие деревеньки, чудом уцелевшие после фашистского нашествия среди черневших вокруг пепелищ и воронок, зияющих после взрывов. Так же, как и во всех домах, жилищах необъятной страны, поднялось многоголосье, прозвучав криками радости победы. Доносились эти крики то из одного, то из другого дома. И дом бабушки и дедушки Риты тоже наполнился ликованием! Обнимаясь и целуясь со слезами на глазах, крепко обнялись старики и молча обратились они к висящим на стене фотографиям трех погибших на фронте сыновей.

И разрыдалась, и запричитала Анна Васильевна сквозь слезы, словно просила прощение у погибших на войне сыновей, что без них радуются они великому счастью победы. Сетуя, что не уберегла их судьба для этого великого праздника:

– Вот и пришла победа, сыночки дорогие! Кровиночки вы наши! Царство вам небесное, сиротинки наши! А мы – теперь ваши сиротки! Простите нас, что мы без вас тут радуемся, мальчишечки милые! Простите, что мы тут без вас еще живы. И в этой победе и ваши силушки молодые остались. Ни могилки у вас нет! Некуда прийти поплакать о вас, мальчики мои! Спасибо вам, сыночки, ваша это победа! Ваша, сыночки, мальчики мои…

И обессиленная рыданиями рухнула на пол Анна Васильевна, уже ничего не в состоянии сказать, только губы ее дрожали. Рита поднесла воды бабушке. К ней бросился муж, поднял ее, уложил на кровать. И, как ни было и ему горько, а подошел к дверце шкафа. Открыл его и достал ее праздничное платье, которое она на пасху, на Ильин день да в Новый год надевала. Сине серое, полосатое, с воротником и нарядно отстроченной планкой с крупными черными блестящими пуговицами.

– Вот, мать! Надень! Праздник у нас! У всего народа праздник. Значит и у сынов наших – тоже праздник. И мы всегда с ними, пока мы живы, и они в нашей памяти живы! И с ними теперь вот такая наша жизнь продолжается! Мы радуемся и сыночки наши в радости. Мы горюем, – и они с нами в горести! А сегодня праздник великий! Надень мать! Надень платье нарядное, прошу! Пойдем вместе со всеми, а значит и с ними. Пусть оттуда праздник увидят нашими глазами…

В этот момент раздался стук в окно. Это соседи прибежали и дочка их Нюша с сыном Шуркой, чтобы и их позвать идти вместе со всеми в село на митинг.

– Ты, Ритушка, ступай к людям! Радость-то какая! И мы выйдем! – сказал дед. И Рита поняла, что нужно их сейчас оставить одних с их горем. Что даже она сейчас лишняя в их горе. Рита с тетей Нюшей и двоюродным братом Шуркой шла в толпе общей радости. И, как и все вокруг; и плакала, вспоминая маму и все испытания военных лет, и улыбалась, выкрикивая небесам вместе со всеми: "Победа!!!"

А на улице и вправду – все высыпали из своих домов на улицу. Стучали в ворота и в окна соседям, вызывая на общее ликование! Это была такая великая всеобщая радость, что у всех было желание разделить эту радость. Люди, не сговариваясь, стихийно двинулись в село и к школе. И началось шествие людей – народа-победителя. Люди целовались, пели, танцевали, плакали, сливаясь с подходившими из соседних деревень по пути в село. То, что войне скоро конец чувствовалось по всему. Так долго жили люди одной общей надеждой. И те, кто ждал возвращения близких с войны, и те, кто получил похоронки, что и радость была общей. Как услышали по громкоговорителю, что Германия капитулировала, все бежали на улицу с криками радости, все обнимались, ликовали, многие плакали. Деревенская ребятня очумело носилась по улице с криками радости. Особый почет был военным, уже вернувшимся с войны, мальчишки отдавали честь, то хаотично бегая, то маршируя. А то просто носились среди людей, радостно горланя. На сельской площади было что-то вроде парада, техника какая-то была, военные шли, фейерверк запустить обещали – "не хуже, чем в Москве". А мальчишки, им же интересно оружие, погоны, петлицы. Вот и бегали за военными, руку к голове прикладывали – вроде как честь отдавали.

На фоне всеобщей безграничной радости раздавались вскрики рыданий тех, кому не суждено было дождаться своих мужей, сыновей, братьев, отцов. Это была невероятная симфония ликования и слез, радости и скорби. Вот уж действительно «радость со слезами на глазах». Как это было единение народа! Ни с чем не сравнимое чувство Победы!

Казалось, что и вдыхали люди не прежний воздух обрушившегося горя и беды, а воздух счастья и свободы.

В это утро люди перестали говорить друг другу привычное будничное «здравствуйте». Как в Пасху, не «здравствуйте!», а «Христос воскресе!» и в ответ – «Во истину воскресе!» Здороваясь, они по русскому обычаю, троекратно целовались, крепко, крепко пожимая друг другу руки, говорили:

– С Победой!

Появилась гармонь и зазвучали военные песни; и радуя, и надрывая душу неизбывной болью и скорбью одновременно. И закружились бабы и девчата в надрывно спотыкающемся вальсе в исполнении их школьного учителя музыки. Особенно запомнилось Рите то, как радостно отплясывала ее соседка Наталья, молодая женщина, нарядно одетая в заграничное платье и в кружевных, невиданной в те времена красоты белых носках на ее крепких стройных ногах, обутых в новенькие блестящие кожаные туфли. Во всех тех красивых вещах, что успел прислать Наталье посылкой из Будапешта её муж Иван, с которым всего-то за два месяца до начала войны они расписались. И она такой радостной франтихой отплясывала от радости, пела и выкрикивала:

– Будапешку взяли! Будапешку! Наши Берлин взяли! – радовалась женщина, что её муж Иван жив и, что пришла от него посылка с подарками прямо к великому празднику. А значит скоро и сам её Ванечка вернется домой. И проживут они всё-то отнятое войной счастье, всё-то у них еще будет…И так смеялась она, отплясывая на сельской площади в день 9 мая, подпевая:

– "На честном слове и на одном крыле!"… – как уж никогда больше ей веселиться и радоваться не придется. Потому что потом, спустя всего несколько дней придет на ее Ивана похоронка. И завоет Наталья от горя, заголосит на всю деревню. И станет ясно, что посылка накануне 9 мая была ею получена уже от погибшего в том же Будапеште мужа. Успел Иван отправить свой прощальный подарок Наталье. Успел!

Но это будет потом, а 9 мая она радовалась вместе со всеми величайшему празднику нашего народа. Рита оглядывалась по сторонам, высматривая в толпе радостных людей своих бабушку и дедушку. Но тетя Нюша, их дочка, обняла ее за плечи и прошептала ей на ушко:

– Не ищи, Ритушка! Не придут они. Пусть выплачутся дома…

На торговой площади села, где до войны по воскресеньям кипел базар, стекались люди в этот теплый майский день, здесь возник митинг. Школьный учитель истории обратился к землякам:

– Сегодня, в день Победы, мы не только радуемся и ликуем. Мы чтим память погибших на этой проклятой войне, навеки прощаемся с павшими товарищами. Нам выпало жить. Наши сыны, братья и отцы завоевали, защитили нашу жизнь. Как мы будем жить без тех, кто не вернулся? А будем мы жить с мыслью о них, с их одобрением или незримым упреком. С этим, с вечной памятью о наших дорогих, близких, любимых – так мы войдем в новую мирную жизнь! Но они всегда будут с нами рядом, живущие в нашей памяти!

И не было былых обид меж людьми в тот день и раздраев, и города и деревни – все жили одной радостью, одним общим счастьем.

Великий праздник 9 мая, оставшийся великим с нами и до сего дня. И среди примет нашей жизни; как яркое солнышко в утро Пасхального дня, какой бы не была погода в то воскресенье, или гром на Ильин день, потому что «сам Илья в колеснице по небу катит», так и наши слёзы 9 мая неизбывны. Это наше!

Загрузка...