Рассмотрение проблемы взаимодействия культуры и пространства предполагает междисциплинарный характер исследования, охватывающего широкое поле гуманитарного знания. Понятие образа прямо или косвенно изучается и используется в географии примерно с середины XIX в. Наряду с этим, географические представления и образы географических пространств достаточно давно (также не позднее, чем со второй половины XIX в.) исследуются в философии и гуманитарных науках. К настоящему времени в этой междисциплинарной области исследований сложились следующие направления: феноменологический и онтологический анализ образов географического пространства, геоисторический и историко-географический анализ образов пространства, мифологические, филологические и семиотические исследования географических представлений, изучение образов географического пространства в градоведении, социологии и психологии, анализ географических образов в культурной географии, географии искусства и искусствознании, исследования образов пространства в теоретической географии, исследования образов в геополитике и политической географии, изучение образов стран и регионов в географическом страноведении и межкультурной коммуникации.
В зависимости от используемой методологии, эти направления исследований можно объединить в четыре большие группы: философские, гуманитарно-научные, гуманитарно-географические и естественнонаучные. В философии исследуются онтологические и феноменологические основания образов географического пространства. В гуманитарно-научных работах ищутся закономерности формирования и развития географических представлений различного происхождения. В гуманитарной географии в целом изучаются особенности и закономерности формирования и развития географических образов и образно-географического пространства. В естественнонаучных трудах исследуются основы восприятия и воображения пространства. В ряде работ содержатся одновременно элементы разных методологий.
Глубокие традиции исследований образов географического пространства заложены в философии. Для классических философских исследований пространственных категорий и их образов были характерны именно методологические подходы. Это относится как к древнегреческой и античной философии, например, трудам Аристотеля[1], так и к немецкой классической философии (работы Канта и Гегеля). Однако следует отметить, что для этих работ изучение образов географического пространства не было предметом особого, специального интереса и находилось в ряду других, не менее важных исследовательских направлений.
К концу XIX в. методологическая ситуация в философии в значительной степени изменилась. Параллельно с развитием хорологической концепции в географии началось активное развитие феноменологических и онтологических исследований в философии, для которых характерен серьезный интерес к проблемам осмысления географического пространства. Изучение проблематики бытия и времени в трудах немецких философов Гуссерля и Хайдеггера было прямо связано с попытками создания фундаментальных образов географического пространства[2]. К середине XX в., уже в рамках французской феноменологии, образы географического пространства стали непосредственной основой достаточно мощного философствования и определенных методологических позиций[3]. Эта тенденция была продолжена и развита на новом концептуальном уровне исследованиями французских структуралистов и постструктуралистов в 1950-х—1990-х гг., в которых изучаются не только образы географического пространства как таковые, но и предлагаются новые образы самой географии, базирующиеся на создании и использовании целенаправленных географических образов[4]. Очень важно, что при этом первоначально исключительно философские исследования стали распространять свой интерес на смежные области гуманитарных наук, что привело к появлению интересных междисциплинарных работ, затрагивающих содержательные и методологические аспекты формирования образов географического пространства. Здесь следует, конечно, отметить исследования мифологий и различных религиозных традиций, космогонических представлений на стыке философии, культурологии, этнологии, религиоведения и литературоведения[5].
Осмысление географического пространства в философии. В явном контрапункте со своим глубоким и продуктивным интересом к истории и историософии находилось достаточно прохладное в течение многих десятилетий отношение философии к методологическим проблемам географии. Речь, здесь, конечно, не о хорошо разработанной проблематике пространства в философии, но о непосредственном обращении интереса философии к проблематике пограничной, междисциплинарной, а до последнего времени и маргинальной. Обширной области философии истории соответствуют (а, скорее, никак не соответствуют) «точечные» пока исследования, которые обводят условным пунктиром область возможной философии (или философий) географии. Существование геофилософии напрямую связано здесь с конкретными инвективами заинтересованных исследователей и исследований.
На дальних подходах к философскому осмыслению географического пространства находятся исследования мифологических архетипов освоения земного пространства, в частности, известные работы Мирчи Элиаде[6]. Внимание этого исследователя было направлено на выявление структурных механизмов преобразования небесных мифологических и религиозных архетипов в конкретные модели освоения земного пространства. Древние городские культуры, например, Вавилон, организовывали свою территорию в соответствии со своими религиозными представлениями[7]. «…всякая территория, занятая с целью проживания на ней или использования ее в качестве «жизненного пространства», предварительно превращается из «хаоса» в «космос», посредством ритуала ей придается некая «форма», благодаря которой она становится реальной»[8]. Формы организации мирского пространства опирались на соответствующие формы организации пространства сакрального, при этом существовали определенные пути трансформации мирского пространства в пространство трансцендентное («центр»)[9]. Здесь мы наблюдаем как бы подсобную роль географического пространства в собственно мифолого-религиоведческих штудиях. Географическое пространство выступает в данном случае как «подопытный кролик», который меняет свои конфигурации в зависимости от сакральной и мифологической «окраски» автора этого пространственно-географического эксперимента (определенной системы религиозных или мифических представлений). Географическое пространство как определенный архетип – это минимально необходимая визионерская позиция, которая благоприятствует дальнейшему вырисовыванию, оконтуриванию, «высвобождению» его как предмета возможного философского интереса.
Известное исследование Гастона Башляра «Поэтика пространства»[10]затронуло окраину интересующего нас методологического поля. Мощный анализ явления топофилии в психоаналитическом и феноменологическом контексте позволил «освоить» очень специфическое и до сих пор неясное для методологии географии пространство дома, пространства «прирученных» и облюбованных мест. Они, как правило, выпадали из собственно географического анализа и рассматривались по-преимуществу как исходная точка или субстрат для дальнейших теоретических и методологических построений. Но заранее заданное Башляром ограничение, ориентированность именно на «поэтику» как определенный жанр и способ философского видения сузило значимость его работы. «Веер» его психоаналитических работ, направленных на исследование классических натурфилософских стихий (воды, огня), затушевал хорологический элемент, который, несомненно, присутствует в «Поэтике пространства». Топофилия, по существу, оказалась тем первым «межевым камнем», возле которого географическое пространство само оказалось предметом непосредственно пространственно-географического интереса. Географическое пространство как бы заинтересовалось само собой.
Дальнейший поиск в этой области связан, несомненно, с именами Мишеля Фуко, Жиля Делеза и Феликса Гваттари. Фуко вошел в соприкосновение с географической мыслью, дав в 1976 г. известное интервью французскому географическому журналу «Геродот»[11], а после этого он сформулировал собственные вопросы этому журналу[12]. Следует отметить, что это была, по-видимому, одна из первых попыток философствования, которая являлась ответом на прямой географический «заказ». Результаты интервью хорошо иллюстрирует заключительная сентенция философа («La geographie doit bien etre an coeur de ce dont je m'occupe»)[13]. Вполне очевидно, что такая позиция диктовала строго ориентированную точку зрения – географическое пространство в этом случае не что иное как следствие целенаправленных мысленных или философских усилий, которые как бы непосредственно и «воочию» буквально сооружают, формируют его вокруг себя. Все географическое пространство становится как бы центральным, при этом центр может постоянно перемещаться. Географическое пространство представляется как тотально-ментальное, конкретные географические координаты есть лишь продукт географически ориентированной мысли. Представление о географическом пространстве переросло, превратилось в само географическое пространство – в той мере, в какой оно необходимо для своего собственного осознания и функционирования.
Впоследствии эта позиция Фуко трансформировалась. В позднейшем интервью «Пространство, знание и власть» (1982) он апеллировал к опыту написания им книги «Слова и вещи» и утверждал, что частое использование «пространственногенных» концептов (то есть утверждений и посылок, связанных с употреблением слова «пространство») связано с самим содержанием книги. Философ отрицал, что это не что иное как пространственные метафоры[14]. Пространство философского опыта было приравнено им, таким образом, к пространству собственно географическому, а само географическое пространство могло выступать лишь как строго функциональное, специализированное, специфическое пространство человеческой деятельности. Политическую организацию, пространство политической власти невозможно оторвать от собственно географического пространства, в котором они сформированы; это одно и то же. Территориальная организация Франции XVII–XVIII вв., по мнению Фуко, подтверждает его мысль. Однако он утверждал, что города организуют государственное пространство, а само государство уподоблял огромному городу[15]. В случае Фуко экспансия пространственных метафор на самом деле привела к тому, что само географическое пространство превратилось в свою собственную метафору, стало тождественным ей. Образ единого прежде географического пространства раздробился, фрагментировался на множество жестких, «служебных» пространственных образов, которые и формируют мозаику пространственного опыта конкретного человека. Произошла своеобразная имплантация географического пространства как предмета философствования в сферу гораздо более широкого ментального поиска, в котором оно стало непосредственным орудием мысли. Сама мысль стала пространственно-географической, пространственно-географическим явлением или, по крайней мере, осознала себя таковой.
Более осторожным и как бы более пространственно «рассеянным», рассредоточенным было исследование Делеза и Гваттари «Ризома»[16]. Ризоматическая структура, подробно описанная и интерпретированная авторами на ряде примеров, как нельзя лучше отвечала потребностям «ненапряженного» философского осмысления географического пространства. По всей видимости, образ ризомы сам по себе идеально воспроизводит как бы ненапряженное и «отдыхающее» пространство, пространство, которое не стремится центрироваться, дифференцироваться или автоматически иерархизироваться. Это принципиально важный пример пространства ацентричного и неиерархизированного, чья самоорганизация заключается в отсутствии организации; ризома – система без памяти[17]. По существу, уподобление географического пространства ризоме позволяет автоматически избежать возможных философских натяжек, которые связаны с целенаправленными интерпретациями явлений, обладающих явными или четко выраженными территориальными структурами. Философствование обретает здесь свое пространственно-географическое «алиби», которое позволяет как бы безнаказанно играть географическими образами реальности, а сама реальность в философском дискурсе становится географической ad hoc.
Последняя совместная работа Ж. Делеза и Ф. Гваттари «Что такое философия?» (1991)[18] показала, что философия активно осмысляет понятие географического пространства и, более того, пытается наращивать свой «объем» как бы за счет географии. Выдвинутое этими мыслителями понятие геофилософии развивается на основе наиболее общих географических образов – земли и территории: «Мысль – это не нить, натянутая между субъектом и объектом, и не вращение первого вокруг второго. Мысль осуществляется скорее через соотношение территории и земли»[19]. Два процесса определяют их соотношение – процесс детерриториализации (открытие территории вовне, от территории к земле) и процесс ретерриториализации (от земли к территории, восстановление территории через землю). Именно эти как бы переходные зоны между философией и географией позволяют говорить об игре с географическим пространством и – географическим пространством. Мысль формируется, «формуется» географическим пространством и становится, по сути, формой этого пространства; иначе: происходит «географическое положение» мысли. «География не просто дает материю переменных местностей для истории как формы. Подобно пейзажу, она оказывается не только географией природы и человека, но и географией ума»[20].
Современное российское философствование «в сторону» географического пространства связано, в первую очередь, с исследованиями В. А. Подороги. В книге «Выражение и смысл. Ландшафтные миры философии» (1995) ему удалось на примере творчества Киркегора, Ницше, Хайдеггера показать роль и значимость конкретных географических образов в становлении философских произведений. Особенно важно осмысление исследователем пограничных, лиминальных пространств, или пространства-на-границе – тех пока еще крайне слабо описанных географических образов, которые фактически очень сильно стимулируют и само философствование, даже в какой-то степени определяют саму его структуру. Так, в случае Киркегора особая роль предоставлена интерьеру, но это именно пространство-на-границе, между Внешним и Внутренним; сами границы «…как бы распыляются, диффузируют, открывая внешнее внутреннему, и наоборот», а интерьер «…является устойчивым образом этой диффузии Внешнего во Внутреннем»[21]. Мышление Киркегора приобретает черты экзистенциальной картографии, а порождаемые им географические пространства практически не совместимы. Лишь сам масштаб экзистенции мыслителя, который задает и возможности подобного картографирования мысли, позволяет проводить операции дублирования или совмещения этих пространств[22]. Геобиография и творчество Ницше в этом смысле еще более показательны. Они по-существу сосредоточены полностью в пределах лиминальных пространств, которые определяются автором не как маргинальные, но как промежуточные, нейтральные, не занимающие определенной позиции к центру[23]. Философствование же Хайдеггера попросту невозможно вне географического пространства, ключевое понятие его философствования – Dasein – изначально пространственно: «…человек неотделим от «своего» пространства, существование его в качестве Dasein «пространственно»[24]. Мысль Хайдеггера не предстоит, не противостоит ландшафту, но сопричастна ему; она по сути ландшафтна. Таким образом, все усилия мысли означают не что иное как прокладывание пути в определенном ландшафте; образ ландшафта порождается скоростью самой мысли[25].
Работы В. А. Подороги означали принципиальный поворот, ранее почти не заметный, в интересующей нас проблематике. Географическое пространство оказалось важным и органичным условием самого философствования, а зачастую и как бы его «героем». Географические образы как бы пронизывают структуры философствования и определяют фактически их эффективность. Пространство географических образов, в данном случае тождественное самому географическому пространству, выступило естественным полем или контекстом любой возможной и потенциально продуктивной, ориентированной на себя, мысли. Пространственно-географическая форма философствования сделала возможным как бы тотальное «промысливание», «опространствление» самого географического пространства. Географическое пространство мыслилось пространственно-географически, адекватность обратного движения обеспечивалось как раз противонаправленностью предыдущего.
Наиболее продуктивной стала линия философствования, которая была связана с географическими образами движения, с динамикой географического пространства. Путешествие как вершина географического самопознания и одновременно как крайне сильная позиция «географически» ориентированного философствования привлекло серьезное внимание исследователей[26]. В первом случае (исследование поэтики странствий в творчестве О. Э. Мандельштама) географическое пространство и его конкретные ипостаси (динамичные ландшафтные образы) стали выражением откровенной экспансии «внутреннего», «душевного» пространства[27]. «Особый характер сопряжения реального и внутреннего пространства, искусство выведения внутреннего во сне, создание своего «языка пространства» составляют суть ландшафтной поэтики Мандельштама»[28]. Формируются своеобразные пространственные системы, которые задают ритм изменения самого географического пространства в согласии с внутренними установками реального или поэтического путешествия. Фактическая множественность подобных пространств выступает условием путешествия и вообще возможности пути: «Путь осмыслен при допущении о существовании иных пространств, сближение и коммуникация которых и является его конечной целью»[29]. Пространства как бы сами меняют свои образы, под «давлением» прокладываемых повсюду путей: «…по мере прокладывания дорог из одного пространства в другое изменяется роль и значение этих пространств в человеческой жизни, претерпевает изменение реальный ландшафт человеческого мира: дороги выпрямляются, горы становятся ниже, моря – спокойнее, пустыни – меньше, поля – обширнее и т. п. Происходит «регионализация» местности»[30]. Возникает как бы единое, постоянно расширяющееся поле географических образов, причем и сами эти образы находятся в различных стадиях становления. Модальности путешествий устанавливают специфические системы приоритетов, ценностей географических образов разных генезисов и структурных типов, как-то: поэтических, художественных, натуралистских и т. д. Возможна уже и позиция, как бы «зависающая» над самой траекторией конкретного, реального или воображенного, путешествия; метафизика путешествия выступает вполне притягательной темой, которая может «провоцировать» создание целых «гроздьев» или кластеров географических образов.
Автохтонное географическое философствование, которое было направлено на понимание роли и значения различных географических образов, географического пространства, развивалось в 1980—1990-х гг. и собственно в среде профессиональных географов[31]. Выходя за пределы своей традиционной компетенции, географы задавались вопросами, которые при всей их традиционной постановке несли в себе «зерна» нетрадиционного, как бы расплывчатого и одновременно строго хорологического подхода. Так, изучение образа места оказалось очень важным с позиций классических прикладных географических исследований по электоральной географии, географии малого бизнеса и местного самоуправления[32]. Развитие целой индустрии культурного наследия повело к осознанию важности формирования и культивирования образов тех или иных географических мест[33]. Место, по сути, не стало фиксироваться в традиционных географических координатах, но выступало уже скорее как собственный образ или их совокупность. Подобная методологическая ориентированность базировалась на признании важности географического воображения, которое опиралось на реальное, физическое место, но затем разрабатывало на этой основе необходимые ему образы[34]. Географическое пространство стало как бы автоматически «разбухать», а его структура приобрела очевидно неравновесный и неоднородный характер.
Современная российская география «тянется» к философии. Это показали известные публикации в журнале «Вопросы философии» на рубеже 1990-х гг[35]. Все они были основаны именно на хорологическом подходе и рассмотрении основных методологических и философских проблем географии. Так, использование хорологического подхода мотивировалось тем, что «…любая деятельность людей сама дифференцирует пространство, даже совершенно однородное»[36]. Наиболее сильный удар по обветшавшим догмам советской географии, которая активно критиковала хорологическую концепцию, был нанесен статьей Б. Б. Родомана[37]. Воззрения А. Геттнера были органично встроены автором этой статьи в фундамент современных географических представлений. «Модель Канта-Геттнера проста, изящна и продуктивна. Вопреки распространенному мнению, она не отрывает «материю» от пространства и времени, а, наоборот, позволяет ее с ними логично соединять, сознательно двигаясь вдоль разных профилей одного и того же бытия, вырезая из мира четко ограниченные блоки; не запрещает географу заниматься историей своих объектов, а ботанику – их географией; допускает науки с двойным и даже с тройным гражданством, как, например, историческую экономическую географию или палеогеоморфологию»[38]. Особенно важным следствием плодотворного использования хорологического подхода стало изобретение научных картоидов, благодаря которым «…география сделала эпохальный шаг: нашла способ наглядного картографического отображения не единичных, а общих высказываний, составляющих суть науки; изобрела наглядные структурные формулы географических явлений и законов»[39]. Внедрение картоидов в научную практику и их теоретико-методологическое осмысление означали качественное развитие хорологической концепции. География «повернулась лицом» к пространственно-образным представлениям окружающего мира и вернулась на новом витке своего развития к проблеме географического образа (образов) мира.
Следует отметить, что этот фундаментально важный методологический поворот не был замечен всем географическим сообществом. Классическая географическая теория диффузии нововведений, которая была разработана шведским географом Т. Хегерстрандом, оправдалась и в этот раз. На периферии (не обязательно географической, но, скорее, методологической) научного географического сообщества в России продолжают сохраняться и до сих пор анти– или вне-хорологические представления о цели и задачах географии[40]. Характерно, что эта методологическая («антихорологическая») линия может существовать, по-видимому, лишь в контексте отталкивания или отторжения хорологического подхода в географии. «В сущности А. Геттнер вслед за немецким философом В. Вундтом проводил кантианскую идею: различие между науками обусловлено не своеобразием их объектов, а лишь различием наших точек зрения на объект. Субъективно-идеалистическая и метафизическая классификация А. Геттнера в действительности упраздняла географию как науку»[41]. Спор в данном случае идет в совершенно различных методологических плоскостях, и ситуацию взаимного непонимания определяет разница в размерах, ширине, масштабности самого методологического поля, которое задает соответствующие координаты методологического поиска.
Реальное и эффективное применение хорологического подхода в географических исследованиях подразумевает естественный и достаточно рациональный синтез пространственной и временной координат. Так, изучение взаимодействия технологического прогресса и территориальной структуры хозяйства основано именно на прослеживании пространственной диффузии основных технологических нововведений, но сама эта пространственная диффузия «…растягивалась на столетия»[42]. Это привело к закономерному выделению стадий эволюции территориальной структуры хозяйства, при этом главные их характеристики связаны с качеством и структурными особенностями экономико– и социально-географического пространства[43]. Таким образом, временные этапы пространственного развития какого-либо явления заполняются как бы своим пространственно-географическим эквивалентом и становятся уже синтетическим, хорологическим по существу научным продуктом.
Хорологический подход в современных географических исследованиях ведет и к собственно методическим изменениям. Сам объект исследования – географическое пространство – становится как бы расплывчатым, нечетким, и стимулирует применение адекватных этой методологической ситуации средств[44]. Классическая для современной социально-экономической географии проблема центра и периферии нуждается уже в неклассическом для этой научной области исследовательском аппарате. «Недостаточно высокая определенность, расплывчатость содержания многих интересов в территориальных системах дают основания считать, что при отыскании компромиссов значение и возможности строгих методов сравнительно ограничены и на первый план выступает неформальный и полуформальный исследовательский аппарат, основу которого можно видеть прежде всего в методах экспертных оценок и теории размытых множеств»[45]. Рассмотрение проблемы центра и периферии во все новых содержательно-методологических срезах и контекстах, как в данном случае (территориальная справедливость) почти автоматически может привести к быстрому умножению и расширению всего спектра возможных географических методик и приемов исследования.
Подобные изменения проходят пока более на интуитивном уровне, чем на уровне осмысленной и целенаправленной рефлексии. Объект исследования постоянно изменяется, находится в динамике и ставит все новые и новые задачи. Этот процесс требует, по-видимому, отчетливого осознания структурных основ взаимодействия самого объекта географических исследований и исследователя, который находится, по сути, внутри объекта. Географическое пространство окружает географа-исследователя и меняет свою конфигурацию в зависимости от тех или иных его действий. Задается, таким образом, ситуация, которая ориентирована на выработку динамичной исследовательской позиции. Эта позиция должна постоянно как бы опережать оперативно свой «ускользающий» объект и строить его превентивные конфигурации.
В сфере гуманитарных наук образы географического пространства разрабатывались и продолжают разрабатываться прежде всего в филологии и языкознании[46], психологии[47], культурологии, антропологии и этнологии[48], когнитивных науках[49], искусствознании[50], архитектуре[51], востоковедении[52], истории[53], политологии[54] и экономике[55]. Первоначальный методологический импульс для проведения подобных исследований в этих областях знаний был создан трудами структуралистов, однако впоследствии подобные работы стали более разнообразными и более глубокими, эффективно использующими собственный методологический потенциал.
В рамках исторических исследований важное значение имеют работы французской Школы Анналов. Один из лидеров этой Школы, французский ученый Ф. Бродель положил начало геоисторическим исследованиям, в которых большое внимание уделяется образам географического пространства.
Еще в трудах основателей Школы Анналов Люсьена Февра и Марка Блока большое место уделено проблеме географического детерминизма. Эти ученые предпочитали говорить скорее о географическом поссибилизме, когда географическая среда представляет человеческим сообществам некий спектр возможностей для действия и развития, а сами общественные представления о возможностях этой среды также могут сильно варьировать[56]. По сути, различные сообщества формируют специфические образы географической среды, которая и реагирует на человеческую деятельность в очевидном согласии с этими образами. Жестко фиксированный географический детерминизм предполагал малоподвижные, статичные географические образы, тогда как географический поссибилизм, с одной стороны, «отодвинул» несколько природу в сторону, а с другой, – дал этой природе шанс стать более разнообразной и интересной для человека. В классическом труде Броделя «Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II» (1949)[57] данная точка зрения получила максимально полное выражение.
Географические образы ученого незаметны, однако доходчивы: «Прежде всего горы», «Могущество равнин: Андалусия»[58], «Сахара, второе лицо Средиземноморья»[59]. Весьма важно образно-географическое деление Средиземноморья на Западное и Восточное, в котором Сицилии отведена роль некоего Рубикона[60]. Главное достижение Броделя – это осознание непременной важности историко-географического контекста, в котором находится и развивается тот или иной регион, страна, континент. Средиземноморье Броделя – упругий, пульсирующий, дышащий образ, захватывающий и отдающий обратно Атлантику, Центральную Азию, Восточную Европу, Русь[61]. Средиземное море постоянно мигрирует как историко-географический образ, восприятию чего способствует и картографическая игра с наложением средиземноморских контуров на другие географические регионы[62].
Историко-географический образ обладает, как правило, одной очень важной особенностью: он четко структурирует близлежащие, «родственные» образы, пытаясь приспособить к собственным границам их очертания. У Броделя мы наблюдаем интересную игру – Средиземноморье формирует свои отношения с Европой, будучи, частично, самой Европой[63]. Хотя, несомненно, Средиземное море протягивало свои культурные и экономические «щупальца» вглубь континента на протяжении тысячелетий, но влияние его образов на становление базовых, опорных образов Европы увеличивалось очень медленно и постепенно – Средиземное море античности и раннего средневековья было, скорее, морем восточным, афро-азиатским, языческим и исламским[64]. Европа по-настоящему «узнала» Средиземноморье, как это ни странно, по-видимому, в эпоху Великих географических открытий. Расширявшиеся в эту эпоху образы Атлантики, которые первоначально были совершенно различными, например, у испанцев и португальцев (в XVI веке уже сформировался единый образ «Севильской Атлантики» – великого океанического коридора иберийцев)[65], способствовали сосредоточению, уплотнению историко-географического образа Средиземноморья, явно уменьшавшегося в физическом отношении, однако обретавшем все больший историко-культурный и экономический контекст.
Географический поссибилизм означает развитие оригинальных структур наращивания, увеличения, умножения историко-географических образов. Такие образы растут как деревья, они наращивают содержательные периферийные слои, как годичные кольца. Аналогия здесь «двухэтажна», поскольку физико-географическое и/или климатическое единство региона может порождать переходящие друг в друга, слегка варьирующие образы одних и тех же ландшафтов, из коих могут складываться разные части, районы этого пространства. Бродель глубоко исследует и физико-географическое единство Средиземноморья, поскольку «перекличка», сходство каменистых пейзажей внутреннего Лангедока и Палестины, образов Прованса, Греции и Сицилии, Йерских островов и Киклад, Тунисского озера и лагуны Кьоджи, Марокко и Италии[66] дают образную матрицу, упорядочивающую и мобилизующую явное взаимодействие природы и истории.
В филологии и языкознании изучение образов географического пространства связано прежде всего с соотношениями языка и пространства[67], текста и пространства[68], языка и географической карты[69]. Наряду с этим большое внимание здесь уделяется исследованиям категорий и образов пути и путешествий, лексики, синтаксиса и грамматики, определяющих те или иные образы географического пространства. Очень часто это могут быть работы на стыке с другими гуманитарными дисциплинами, например, с искусствознанием и музыковедением[70].
Так, например, современные исследования античной мифографии показывают, насколько древнее мышление коренилось в географическом пространстве, придавая всем своим произведениям поистине «географическую» форму[71]. Географические образы – в том виде, в котором они предстают в описаниях и систематизациях античных мифов – фактически сама реальность. Окружающая местность, пространство осознаются античным человеком постольку, поскольку они населены мифическими героями и богами, дающими названия родникам, горам, скалам, рекам, водопадам, городам и т. д. От того, насколько данная местность представлена в хорографических сочинениях (а именно они были одним из главных источников классической античной мифографии)[72], зависел своего рода ее метагеографический «имидж» среди других местностей, областей и стран античной ойкумены. «Хорографическим» лидером древней Греции была, естественно, Аттика, немногим уступали ей Беотия, Аркадия и Фессалия. На периферии хорографического интереса – Мессения, Фокида и дикая Этолия[73].
Характерно, что эпонимы (собственные имена богов и героев), раскрываемые в своем генеалогическом и хорографическом значениях через местные, локальные, мифы[74], очень хорошо систематизировались, каталогизировались – образуя последовательные и подробные генеалогические таблицы и описания мифо-географических карт[75]. Хорографические сочинения образовывали ту пространственно-географическую плазму, посредством которой античное сознание как бы «опространствляло» себя – используя мифы и их содержание как первичную систему географической ориентации в окружающем мире. Но сами мифы еще не расчленяли отчетливо пространство от времени, в результате чего их структуры представляли собой синкретическое слияние генеалогических и географических элементов[76]. В их основе лежали простейшие «атомы», или формулы, например: «такой-то, сын такого-то и такой-то, дочери такого-то, основал такой-то город (или: «дал свое имя такому-то городу»).
Благодатная почва систематизированной мифографии, сами хорографические сочинения никоим образом не могли систематизировать мир. Системы мифов, организованных географически, никогда не существовало, ибо они естественно «ложились» на карту, сосуществовали друг с другом, не требуя иной организации, кроме хорологической. Это-то и создавало известные «зазоры» геомифографического пространства: оно всегда не полно, всегда можно найти место, «не покрытое» мифом, или «слабо» промысленное мифологически. Чем дальше от центра античной ойкумены, тем более вариативным становилось это пространство, тем более оно отходило от мифографических канонов, «обслуживших», например, большинство известных областей материковой Греции. И здесь, параллельно с мифологами, добросовестно работавшими на базе уже канонизированной хорографии, появлялись авторы, измышлявшие как бы из себя целые лжехорографические сочинения, покрывавшие недостаточно «мифологизированные» области Ойкумены. В подобных сочинениях сталкивались и накладывались порой далекие географические образы, соединявшиеся в причудливые мозаичные образно-географические системы. Так, река Фасис (современная Риони на Кавказе) в лжемифографическом сочинении «О реках» сдвигается с Кавказа в холодную Скифию, и ее описание пронизано северным колоритом[77]. Античные хорографические сочинения и, шире, античная мифография – это прекрасный пример синкретической образно-географической организации мира.
Весьма близко к когнитивным трудам в широком смысле находится также ряд архитектурных и градоведческих исследований, посвященных проблемам осмысления пространства и культурных ландшафтов – как прошлого, так и настоящего[78]. Так, исследование метафизики Петербурга[79] позволяет говорить о создании основ для развития образно-географического краеведения и градоведения.
Образы географического пространства и метафизика Петербурга. Метафизика Петербурга – тема, которая разрабатывается около 200 лет; тема, которая дала шедевры русской литературы – Пушкина, Достоевского, Блока и других. Известные книги Н. П. Анциферова[80], казалось бы, подвели временную черту под последующими попытками осмыслить этот феномен в историософском или культурософском плане. В 1990-х гг. был составлен новый сборник «Метафизика Петербурга» (1993)[81]. Петербург, осмысляемый прежде всего в геософском и образно-географическом планах, по-прежнему выступает катализатором новых географических (геокультурных) образов. Так, геокультурные и геоисторические образы Петербурга увязаны Д. Л. Спиваком в три метафизических «узла» – «Финская почва», «Шведские корни» и «Греческая вера»[82]. Автор движется по исторической и историософской спирали, анализируя, как множатся, расширяются, обогащаются все новыми и новыми мифологиями образы Петербурга. Языческая финская почва первоначальной территории Петербурга пропитывается шведской топонимикой, а уже на нее накладываются и локализуются православные и российско-имперские образы. В этой связи и сама смена названий великого города выглядит обоснованной и вполне логичной.
Метафизическое краеведение не может быть «приземленным». Оно требует активного создания и мелких, дробных, фрагментарных географических образов, опирающихся на физико– и культурно-географические реалии[83]. Уместнее говорить даже о топографических образах. Петербургские реалии, их мифологическая аура формируют плотное образно-географическое поле северной столицы, но и оно, в свою очередь, воздействует на восприятие этих реалий, а иногда и их изменения. Образно-географическое положение Петербурга втягивает в себя и Стокгольм, и Новгород, и Москву. Характерные для «призрачного города» символы: его туманы и белые ночи, освященные литературными реминисценциями, – отнюдь не только и не столько свидетельство его физико-географического положения. Образ изменяет географию. Географический образ Петербурга является, вполне очевидно, ядерным для понимания образно-географического поля России.
Северная столица – крайне удачный и емкий географический образ. Ведь Петербург на самом деле есть средоточие, созвездие, пересечение многих и многих образов – Венеции, Константинополя, Рима, Киева, Лондона – не говоря уж о «навязшем в зубах» метафизическом противостоянии с Москвой[84]. Как «северная столица», образ Петербурга стягивает более «южные», но также плотно метафизически насыщенные образы, но и сам он, по сути, становится более южным, более «теплым». Метафизика Петербурга коренится в «физике» Черного моря и Средиземноморья (недаром ведь Петр I двинулся сначала к Черному морю, и не добившись серьезного успеха, повернул к Балтике). Это теплый и уютный мир Средиземноморья (по Фернану Броделю) в конкретной точке Балтики.
Большое значение для становления методологических подходов к изучению образа в географии имеют работы в смежных научных областях, посвященные образам различных стран и регионов. Здесь следует выделить прежде всего труды в области межкультурной (кросс-культурной) коммуникации, изучающие закономерности и структуры индивидуальных и коллективных представлений разных народов о друг друге и о других странах[85]. Особенность этих работ – концентрация внимания на двух-трех образах, достаточно устойчиво характеризующих те или иные страну и народ в определенную эпоху и становящихся надежной меткой, их точными координатами в культурном и ментально-географическом пространстве. Важное значение имеют также исследования образов стран и ландшафтов в литературоведении, культурологии[86], искусствознании[87](Раушенбах, 2001), в которых на примерах литературных, живописных, графических произведений рассматриваются внутренние структуры и механизмы создания пространственных образов в культуре.
В более широком контексте именно образ географической границы представляется как наиболее универсальный и емкий. Но подобное представление возможно лишь в ситуации, когда структуры самого географического пространства мыслятся не в традиционных бинарных оппозициях (центр / периферия), пусть даже с выделением полупериферии (И. Валлерстайн), а как ризоматические, которые делают само пространство (а, следовательно, и его образы) потенциально безграничным[88]. Идея «scarto» («сдвига») итальянских исследователей К. Гинзбурга и Э. Кастельнуово позволяет рассматривать приграничные территории как своего рода «двойные периферии» и места зарождения уникального опыта[89]. Алешандро Мело утверждает, что «…граница – это и есть единый критерий для всех идентичностей современного мира, пребывающего в состоянии постоянного становления…»[90]. Всякое пространство, по сути, погранично, и находится между различными пространствами, временами и представлениями. Мело дал и образ подобного пространства – трансокеанский перекресток (там же).
Характерно, что граница (в том числе и географическая – между ландшафтом и не-ландшафтом) стала одной из ключевых проблем в теории скульптуры и архитектуры[91]. Эти пространственные искусства столкнулись фактически с проблемой географического пространства, которое окружает само скульптурное или архитектурное произведение. Постмодернизм в скульптурно-архитектурной трактовке проявился в феномене утраты места: скульптура становилась не-ландшафтной, скульптурный минимализм был ориентирован на маркировку собственно ландшафта и не-ландшафта, архитектура осмыслила себя как часть пост-пространственной эпохи[92]. «Исчезновение» традиционного географического пространства как фона или декорации, его активное вторжение как равноправного «соавтора» в произведение заставили осознать его как прежде всего и важнее всего движущуюся, динамичную границу, которая постоянно меняет условия соприкосновения и взаимодействия различных сред. Скульптурное или архитектурное произведение «пост-пространственной» культуры необходимо должно восприниматься как путешествующее, передвигающееся, пограничное – как своего рода воплощенный и материализованный географический образ.
Достаточно мощные образы различных регионов, стран и континентов создаются в геополитике, региональной политологии и социологии. Особенность этих исследований – работа с так называемыми «большими пространствами», что позволяет расширить привычные контексты восприятия тех или иных регионов, включить их образы в более крупные образные системы. В этом плане с географической точки зрения наиболее интересны труды по регионализму, культурно-исторической и цивилизационной геополитике[93], территориальной и национальной идентичности[94].
Региональная идентичность. Географический образ и региональная идентичность – очень близкие понятия. Если в понятии географического образа акцент делается на создание некоей синтетической конструкции, которая должна максимально ярко и экономно представить регион или страну, то во втором понятии главное – это обнаружить прочные и тесные связи, укореняющие местные сообщества и отдельных людей, показать процедуры самоидентификации, в которых образ региона может представать как образы людей, населяющих и осваивающих эту территорию. Общее в обоих случаях – внимание к географическому пространству, выступающему в роли желанного, полностью недостижимого и все же вполне реального эквивалента различных социальных и культурных грез. Региональная идентичность сказывается в существовании выпуклых и устойчивых образно-географических композиций, а хорошо освоенное пространство идентифицируется как система региональных и оригинальных образов.
Англо-американская гуманитарная география сравнительно давно начала осваивать тему региональной идентичности: еще в 1930-х гг. развитие регионализма в США привело к многочисленным исследованиям, анализирующим образы отдельных регионов. Еще более плотно осмыслено культурно-географическое пространство Великобритании, в исследовании которого упор делается на образы территорий в литературном контексте. Остановимся здесь, в качестве примера, на образах Новой Англии и Запада США.
Новая Англия – родина всех американских грез и мечтаний[95]. Первоначально ее образ был чопорен и мало отличался от утопического христианского «Града на холме». Суровый и аскетичный протестантизм осмыслял wilderness нового континента как Богом данную землю, которую добросовестный христианин должен заселить и освоить во славу Божью. Это был кусочек старой доброй Англии, который быстро таял по мере врастания колонистов в новую и совсем не похожую на прежнюю жизнь вооруженного поселенца, сражающегося с индейцами на бесконечно удаляющемся фронтире. Новая Англия дала мощный образный импульс всей Северной Америке, стала тем образцом, который использовался как культурный ресурс при освоении новых территорий на западе США. Белый, протестант, по происхождению из Англии – вот идеал, господствовавший по всей Америке три века, и вышедший по преимуществу из Новой Англии. «Настоящими США» были именно штаты Новой Англии: Коннектикут, Массачусетс и т. д.
Несомненна роль Новой Англии в становлении США: национальная идентичность в период Ранней Республики «ковалась» именно на Северо-Востоке, и в первой половине XIX в. этот регион осмыслялся как именно Великая Новая Англия – корни подобного величия находились, конечно, в колониальной эпохе. Быстрое и энергичное освоение Запада и Юго-Запада США во второй половине XIX столетия привело к социально-экономическому упадку Новой Англии; параллельно изменился и ее образ – она стала Старой Новой Англией, сельской страной, ностальгирующей по былым временам. Здесь, как никогда вовремя, пригодился величественный образ великого поэта Роберта Фроста – истинного жителя новоанглийской глубинки, творящего поэтические шедевры «к северу от Бостона»[96]. Первая половина XX в. дала Новой Англии образ Северной страны – весьма необычного образа для стремительно «поюжневших» в целом США. Символом такого «северного» культа стало издание блестящего регионального журнала – Yankee Magazine (расцвет пришелся на 1914–1940 гг.), – благодаря которому Новая Англия обрела, наконец, свои новые устойчивые визуальные символы. Сельский труженик с изборожденным трудовыми морщинами лицом, лесные заснеженные ландшафты с катающимися на санках детьми, заповедные дали и уютное колониальное прошлое старых усадеб и городков – эти образы определили место Новой Англии в образном пространстве Америки.
Не в пример Новой Англии, гораздо более «раскрученной» оказывается мифология Запада США[97]. Она основана именно на мифмейкерах – порой кричащих и четко запоминающихся персонах, величие которых иногда сомнительно, но их роль в образе Запада очевидна. Джон Форд, Джон Уэйн, Клинт Иствуд, Роберт Редфорд, Кевин Костнер – актеры, прославившиеся в классических вестернах; политика и литература обеспечила Западу имена Вашингтона Ирвинга, Марка Твена, Теодора Рузвельта и Джона Стейнбека. Не меньше имен представлено по разделу музыки (sweet music), включая Бадди Холли и Джона Денвера. Обратим внимание и на сетевую мифологию Запада, сформированную народными легендами, мормонами, Arizona Highways (The Transcendent Landscape) и знаменитой Route 66. Образ Запада целиком принадлежит именно XX веку, хотя живопись, фотография, литература, кино явно эксплуатируют образ дикого индейско-ковбойского, порой лунного в своих нечеловеческих масштабах ландшафта, уходящего корнями в век XIX, где рядом Сидящий Бык и Баффало Билл (Sitting Bull and Buffalo Bill). В сравнении с образом Новой Англии образ Запада более структурен, более явен и вызывающ, но и более примитивен: у него нет еще той длительной содержательной динамики, которая позволяет образу приобрести своего рода надежность, устойчивость к каким-либо образным «интервенциям».
Итак, как формируются механизмы региональной идентичности, иначе: где взять, найти специфические географические образы, которые будут репрезентировать конкретные место, ландшафт, пространство? По всей видимости, каждый раз, когда место желанно и недостижимо, или оно достигнуто, но пока не осмысленно, ментальные пространства как бы растягиваются, трансформируются, давая место образам-эмбрионам (протообразам). А далее личный контекст: образный, географический, биографический – дает образам необходимый потенциал роста и развития. В соотношении с понятием региональной идентичности географический образ – это пространство, ставшее максимально внутренним. Использование понятия региональной идентичности позволяет более эффективно изучать вопросы взаимодействия географических образов регионов и политической культуры общества; это, своего рода, концептуальный (когнитивный) «мостик» между указанными научно-прикладными областями.
Обобщая результаты исследований образов географического пространства в гуманитарных науках с точки зрения образно-географического подхода, отметим: 1) данные исследования представляют большой интерес для географов в силу нестандартных и непривычных пока для большинства географических наук методов и подходов к изучению этой проблемы, 2) гуманитарная география может создать общее концептуальное методологическое поле для обобщения и дальнейшего эффективного научного использования достижений и результатов гуманитарных наук в исследованиях образов географического пространства. Это возможно в силу центральности идеи и принципа пространственности для гуманитарной географии. Органичность такой идеи для гуманитарной географии позволяет эффективно концентрировать междисциплинарные образно-пространственные исследования и переходить к дальнейшему синтезу на уровнях методологии, теории и практики изучения географических образов.
Методологические предпосылки для изучения образа в географии начали складываться в середине – второй половине XIX в. Их возникновение связано со становлением хорологической концепции в географии – прежде всего в трудах выдающегося немецкого географа Карла Риттера. В рамках хорологической концепции исследование пространственных закономерностей развития природы и общества стало главной задачей географии. Такая постановка задачи опиралась на введение в методологический и теоретический арсенал географической науки новых категорий и понятий, с помощью которых можно было эффективно исследовать географическое пространство – таких, например, как рельеф и ландшафт. Основная методологическая инновация заключалась в том, что география в результате хорологического переворота как бы дистанцировалась от собственного предмета и объекта исследования; Земля стала прежде всего земным пространством, а новые понятия и категории, по своей сути, также стали пространственными, т. е. непосредственно учитывающими особенности предмета исследования, к которому они применялись. Эти понятия обеспечивали дистанцирование, процедуры отдаления от предмета исследования, что позволяло непосредственно изучать именно пространственные закономерности[98].
Культура географических и путевых описаний. Развитию географии в рамках хорологической концепции способствовала также хорошо сложившаяся и развившаяся к середине XIX в. в Европе, Америке и в России культура географических и путевых описаний. Ее развитие связано как с традициями академических естественнонаучных описаний различных стран и регионов мира, так и с традициями художественных описаний, зарисовок, путевых очерков и дневников. Характерно, что эти две ведущие традиции в XVIII–XIX вв. в значительной степени переплетались, и мы часто находим блестящие по своей художественной силе фрагменты у академических ученых (Паллас, Миддендорф, Пржевальский, Грум-Гржимайло)[99], а интересные научные наблюдения – у писателей и очеркистов (Боткин, Аксаков, Гончаров, Чехов и др.)[100].
Географическое страноведение. Во второй половине XIX в. начинается мощное содержательное и концептуальное развитие географического страноведения, которое стало ядром географической науки в целом[101]. В географическом страноведении использование географических образов оказалось более эффективным, а само понятие географического образа – более определенным и более структурированным. Описание и характеристика пейзажа в работах французской школы географии человека[102] – это прямое выделение и структурирование географических образов местностей, регионов и стран. В контексте страноведческих работ данного периода понятие пейзажа или ландшафта является инвариантом географического образа, а сам географический образ становится непосредственным методологическим и теоретическим «инструментом» исследования в географической науке. Смысл пейзажного, равно образно-географического исследования заключается в выявлении и использовании наиболее ярких, запоминающихся черт, знаков, символов определенной местности, района, страны.
В первой трети XX в. в отечественной и зарубежной географии сформировались новые научные области, в которых образный подход к изучению географического пространства воспринимался как один из основных. В этот период возникают антропогеография, культурная география и культурное ландшафтоведение; начинает интенсивно развиваться география искусства. Характерно, что все эти новые научные области имели тесные концептуальные связи с традиционным географическим страноведением и зачастую развивались первоначально внутри отдельных страноведческих характеристик[103]. В России наиболее ярким представителем антропогеографии был В. П. Семенов-Тян-Шанский.
В середине и второй половине XX в. в географической науке происходит очень важный переход в осмыслении методологической значимости понятия географического образа. В тех или иных вариантах, оно стало также использоваться различными отраслями и направлениями физической и социально-экономической географии. Быстрое содержательное расслоение и дисциплинарная дифференциация географической науки позволили провести параллельные процедуры методологической адаптации этого понятия сразу в нескольких областях географии.
В сфере гуманитарной географии это, безусловно, были география населения, особенно география городов[104], социальная география в широком смысле[105], поведенческая география[106], география культуры и культурная география[107], политическая география и геополитика[108], географическая глобалистика[109], в последнее время также и когнитивная география[110]. Интенсивное наращивание методического аппарата образно-географических исследований позволяет говорить о достаточно эффективном использовании понятия географического образа в экономической географии.
Культурная география. Наиболее интенсивные модификации и собственно моделирование географических образов характерны для культурной географии, особенно для исследований культурных ландшафтов[111]. Определенный уровень и своеобразие самой культуры выступают непременным условием качества создаваемого синтетического образа культурного ландшафта страны, района или местности, но и сами вновь созданные географические образы как бы пронизывают определенную культуру, придают ей неповторимость и уникальность[112]. Сами культуры и их пространственные отношения как бы разыгрывают на поверхности Земли человеческую историю (или истории), а осмысленность географического пространства предполагает и осмысленное будущее[113]. В контексте понимания культурной географии как метафизики территории (пространства)[114] осмысленность конкретного географического пространства, его «окультуренность» непосредственно проявляется в количестве и качестве географических образов, которые как бы представляют и выражают это пространство в культуре.
Коллективная монография ученых из Института культурного и природного наследия им. Д. С. Лихачева «Культурная география»[115] отражает отечественные представления об особенностях и закономерностях развития культурной географии, а также ее основных направлениях. В статье Р. Ф. Туровского «Культурная география: теоретические основания и пути развития»[116] разработана строгая классификация культурно-географических направлений и дана их подробная характеристика. Это исследование отличается логической стройностью, обоснованностью взглядов автора. В работе О. А. Лавреновой «Новые направления в культурной географии: семантика географического пространства, сакральная и эстетическая география»[117] детально исследованы пограничные области этой дисциплины, активно взаимодействующие с семиотикой, филологией и религиоведением. Статья М. П. Крылова «Структурный анализ российского пространства: культурные регионы и местное самосознание»[118] показывает специфику развития российского регионализма и процессов формирования региональной идентичности.
Интересное исследование с точки зрения понимания основных образно-географических трендов в культурной географии опубликовано в рамках серии «Создание североамериканского ландшафта» в сотрудничестве с Центром американских мест[119]. Среди уже выпущенных в этой серии – книги «Горный Запад: интерпретация народного ландшафта», «Новоанглийская деревня», «Принадлежащее Западу», «Юг хлопковых плантаций во время Гражданской войны» и другие. Выделяемый нами монографический сборник посвящен территориям США, на которых сформировались ключевые североамериканские этнокультурные общности: янки, амиши, креолы, мормоны, навахо и т. д. Привлекает подход авторов к выделению границ этих территорий: ряд выделяемых ими этнокультурных границ базируется на региональных мифологиях, слабоуловимых культурных традициях, косвенном анализе результатов политических выборов. Сам процесс выделения таких коренных территорий состоит в поиске «решающего» географического образа, позволяющего, так или иначе, провести требуемые границы.
«Формовка» и как бы затвердевание новых, продуктивных и ярких географических образов ускоренными темпами протекает на границах различных культур, в тех пограничных, фронтирных зонах, в которых происходит наложение, эклектическое смешение и в то же время обострение традиционного взаимокультурного интереса[120]. Как результат подобного пограничного образно-географического «приключения» выглядит, например, «Московский дневник» Вальтера Беньямина. Образ Москвы Беньямина, классического западноевропейского левого интеллектуала 1920-х годов, естественно, стремится, от противного, предстать в глазах заинтересованного читателя вполне азиатским, «оазиатиться» – оттолкнувшись от западноевропейских реалий того времени. Но это удается не полностью: чисто европейский генезис тех культурных реалий, которые обостренно переживаются и переосмысляются Беньямином в советской столице, делает образ Москвы в его трактовке неоднородным, неустойчивым и все же очень терпким, запоминающимся. Узкие тротуары, которые придают Москве облик импровизированной метрополии; пространство московской зимы, которое изменяется от того, теплое оно или холодное; Москва как «архитектурная прерия» и собственное предместье; постоянное ощущение открытости русской равнины внутри города; деревенская бесформенность огромных московских площадей – все эти локальные географические образы формируют на удивление связную и подробную образно-географическую картину – на стыке различных пространств, культур и времен[121]. Создание столь ярких образов возможно как часть механизма культурной самоидентификации, но сама культура при этом должна быть динамичной и даже агрессивной, в том числе и географически.
Классический американский фронтир – пример культурно-географической экспансии, которая породила живучий и крайне динамичный географический образ. Уникальное соединение географических, культурных, социальных, исторических координат создало «горючую смесь» – своеобразный образно-географический «чернозем». «…фронтир – воображаемый географический рубеж и генетический виток возобновляемого социального развития. Линия и виток. Запад – общее направление, равнодействующая движущихся сил, их вектор и при этом место. Направление и место. Линия, закручивающаяся в спираль, путь, становящийся участком. И наоборот. Но что это за переливы геометрии и географии, переходы одной в другую и обратно, что за странное мерцание их оживших элементов, утративших статичность и покой?»[122]. Фронтир, по сути, некое ментальное пространство, усвоившее и вобравшее в себя черты пространства географического, реального и ставшее динамичным местом мысли, географией самой мысли. Ему присуща особая топология, которая требует и своего собственного, ментально-географического картографирования[123]. Неслучайно, географические пространства, которые стали предметом интенсивной историко– или политико-культурной рефлексии (саморефлексии), становятся одновременно и местами своеобразного картографического культа. «На улице, в снегу, пачками лежат карты СССР, которые торговцы предлагают прохожим. Мейерхольд использует карту в спектакле «Даешь Европу» – Запад изображен на ней как сложная система маленьких полуостровов, относящихся к России. Географическая карта так же близка к тому, чтобы стать центром нового русского визуального культа, как и портрет Ленина…»[124]Американский президент Франклин Рузвельт в 1942 году, в решающий момент второй мировой войны, произнес «Речь о географической карте», картографические отделы книжных магазинов опустели и крупномасштабные карты стали предметом неподдельного интереса миллионов американцев. Реальная географическая карта, таким образом, может выступать как самый эффективный культурно-географический или политико-географический образ, который представит «квинтэссенцию» континента, страны или района, даже если сама она запечатлела совсем другие территории. Великий географический образ (каким можно, например, считать образ фронтира) спонтанно развертывает свои географические карты и способствует порождению множества интерпретаций, которые и сами, по существу, являются пространственно-географическими[125].
Теоретическая география. Методологическое осмысление понятия географического образа происходило в середине и второй половине XX в. также в рамках развития теории самой географии. Следует сразу отметить, что теоретическая география активно соприкасалась здесь со страноведением, сравнительной географией и краеведением. Классические исследования образа места[126] и страны[127], формулирование содержательной значимости географических сравнений для формирования образа района[128] способствовали выявлению основных черт рационализации научной мысли с помощью географических образов. Вполне очевидным было также повышение эффективности географической мысли благодаря использованию образов.
В концептуальном отношении процессы районирования и районизации, как правило, четко разводятся между собой, при этом утверждается, что «районированием порождаются субъекты высказываний и объекты деятельности»[129]. По сути дела, районирование – это уникальная субъект-объектная деятельность, не разрывающая, а как раз прочно соединяющая субъективные и объективные особенности функционирования территориальных структур общества. Следовательно, можно говорить о потенциальном существовании районов, а само пространство человека может трактоваться как «…плотное иерархическое полицентричное кружево»[130]. Подобный, хорошо обоснованный и содержательный подход позволяет проводить интересные интерпретации многих современных политических, экономических и культурных процессов в мире – так, известная концепция «многополярного» мира, по мнению Б. Б. Родомана, есть не что иное, как «тривиальная узловая районизация»[131]. Районирование – не только центральное понятие теоретической географии, но и широкий географический образ, позволяющий «осваивать» пространство и время общества.
Закономерности и основные процедуры районирования могут обнаруживаться как путем обычных визуальных наблюдений, так и с помощью хорошо известных моделей и образов географических наук. Например, по состоянию растительности у дороги можно судить о расстоянии до поселения и его месте в территориальной иерархии; очень эффективны также аналогии, связанные с территориальностью животного мира[132]. Наиболее яркие и продуктивные образы – это геоморфологические образы, представляющие ряд процедур районирования как квазигеоморфологические процессы. Понятие и образ рельефа прекрасно «работает» при описании узловых и однородных районов, при этом возможно даже «овеществление» статистического рельефа узловых районов»[133]. В результате подобного концептуального «насыщения» районирование становится во многом целенаправленной деятельностью по описанию, параметризации и размещению географических образов.
Рассмотрим более подробно современную методологическую ситуацию соотношения традиционного и образного страноведения в силу несомненной важности понимания особенностей развития научно-географического страноведения для изучения понятия образа в социально-экономической географии.
Современное научно-географическое страноведение в России испытало в 1990-х гг. своеобразный «ренессанс»[134]. Обилие публикаций было связано с оживлением научного интереса к наиболее фундаментальной и в то же время наиболее «географичной» проблеме, довольно сильно «притушенной» и потускневшей в советское время. Признание кризиса в современном страноведении (Л. Р. Серебрянный) соседствовало с практически полным единодушием в оценке роли и значимости страноведения для развития современной географии. Современные исследователи страноведения сделали попытку опереться на наследие классической географии и одновременно актуализировать значимость сравнительно-географического и образного метода в страноведении. Так, Я. Г. Машбиц указал на значимость классических работ В. П. Семенова-Тян-Шанского, рассматривавшего страноведение как один из высших этажей географии, и на необходимость использования в страноведческих характеристиках ярких компаративистских образов – например, Ливан как «Швейцария Ближнего Востока» или Чехия как «Сингапур Восточной Европы»[135]. Проблематика образа страны оказалась явно на «передовых рубежах» современного страноведения. Это связано в первую очередь с тем, что понятие страны с трудом укладывается в точные географические границы; оно по своему генезису уже является образным. Так, В. А. Пуляркин считает, что страноведение явно нуждается в герменевтическом обосновании и ни в коей мере не сводимо к территории[136]. Определение страноведения как синтетического этапа географического познания[137] переводит образное страноведение в центр географического интереса. Следует сразу же отметить, что этот интерес не является только географическим[138], так как внешние потребители страноведческой продукции могут быть заинтересованы в моделировании прикладных, специфически ориентированных образов каких-либо стран.
Классическая хорологическая концепция в географии, представленная прежде всего трудами немецкого географа Альфреда Геттнера[139], по своей сути является страноведческой, причем понимание страноведения в ней достаточно жестко связано с проблемой чувственного и теоретического познания географического пространства. Выделяемые А. Геттнером ограничения для чувственно-образного восприятия пространства в значительной степени важны для формирования образа страны. Так, временные границы, весьма раздвинутые при восприятии и изучении страны, определяют известную абстрактность, обобщенность и в то же время синтетический характер образа страны: «Кто внимательно наблюдает природу какой-нибудь страны, тот носит у себя в голове большое количество образов, составляющих в своей совокупности некоторое единство; только это единство и может интересовать географию»[140]. Страноведение фактически решает, в интерпретации А. Геттнера, хорологические задачи в рамках всей географии[141] и, следовательно, работа по формированию образов различных стран оказывается ядром содержательных географических исследований.
С точки зрения современной теоретической географии исследования образа страны вполне могут рассматриваться и как исследования виртуальных объектов[142], существующих, очевидно, в некоем специфическом пространстве, в данном случае – анаморфированном географическом пространстве. Идея виртуального мира, определяемая как своего рода методологическая метафора[143], позволяет осознать автономность существования и развития образов стран, конструирование которых предстает как целенаправленная методологическая и теоретическая деятельность. Другими словами, детально разработанный и хорошо структурированный образ страны, в конечном счете, фактически есть упорядоченное представление страны – он как бы являет страну; изначальная «виртуальность» образа становится самой реальностью.
В рамках традиционного научно-географического страноведения изучение и формирование образа страны имеет четко обозначенную «ячейку», однако сам этот образ представляет собой лишь дополнительную «упаковку» для обстоятельной физико-, экономико– и социально-географической характеристики страны. В этой методологической ситуации актуализация и, в определенном смысле, централизация образа страны возможна прежде всего посредством наработки геокультурных образов страны, естественно аккумулирующих большинство ярких черт, особенностей, «изюминок» конкретной страны.
Очень важным в этой связи был своего рода методологический поворот в теоретико-географических исследованиях в 1960—1980-х гг. Суть его заключалась в переносе основного методологического научно-исследовательского интереса с собственно пространственных закономерностей развития какого-либо явления на закономерности развития самого географического пространства и, как следствие, на особенности трансформации представлений о географическом пространстве[144]. Здесь, пожалуй, впервые в истории географической науки, пространство географической мысли стало интенсивно взаимодействовать с мыслью о географическом пространстве. Понятие географического образа оказалось на пересечении этих двух ментальных пространств[145] и, фактически, стало средством значительной экономии самой географической мысли.
Один из наиболее мощных географических образов, обеспечивающих экономию теоретико-географической мысли – это образ границы. Значительная часть анализируемых теоретико-географических явлений рассматривается сквозь пограничную «призму»: например, особо выделяемая лимогенная районизация, образование квазиграниц, а типологически важное понятие узлового района рассматривается как частный случай транзитной системы[146]. Образ границы фактически разрастается и становится эффективным средством характеристики пространственного саморазвития – например, при описании эксцентричной районизации[147]. Географическое пространство самоопределяется пограничными процессами, границы и их образы структурируют фундаментальные общественные представления.
Фактором, облегчившим отмеченный нами методологический поворот, был перенос традиционных хорошо разработанных географических методик на новое исследовательское поле и их сравнительно эффективная последующая адаптация при изучении структур и динамики различных модификаций географических образов. Так, методики, разработанные в рамках модели «центр – периферия»[148], оказались вполне применимыми при анализе образно-географических систем и анализе функциональной структуры географического образа (соотношение ядра и различных оболочек образа).
Наряду с этим, теоретическая география базируется на плодотворном переносе и новом осмыслении категорий и понятий естественных наук – прежде всего геометрии и физики. Обособившись постепенно от этих наук, география на новом витке развития, уже в «своих» интересах, использует их последние достижения. Закономерности развития территории детально исследуются ученым посредством геометрических и физических представлений – это пульсация территориальных структур, анизотропия транспортной среды, процессы поляризации и концепция поляризованной биосферы[149]. В результате географические образы, формируемые на стыке наук, отличаются как формализованной мощью, так и очевидной содержательной глубиной (проектирование зонно-волнового процесса и осебежная зонно-волновая экспансия, проксимальные и дистальные ограничения при расчленении и деформации узловых районов, картина эксцентричного излучения, циклы эволюции моноцентрических транспортных сетей и фасцикуляция путей[150]. Географическое пространство превращается в диверсифицированную и открытую образно-географическую систему (системы), способную к концептуальному и прикладному саморазвитию.
С методологической точки зрения исследования географических образов стали развиваться во многом за счет кумулятивного эффекта, рационального использования наиболее прочных и устойчивых географических закономерностей и научных традиций классической географии. В то же время исследования географических образов, начатые в смежных и пограничных областях научного знания, (например, политическое пространство, федерализм и т. д.)[151] оказались сравнительно эффективными. Здесь, на наш взгляд, понятие географического образа обеспечило успешную методологическую трансляцию наиболее важных теоретических достижений классической географии вовне (как в концептуальном, так и в прикладном отношениях) и затем их необходимую методологическую трансформацию и/или модернизацию. Понятие географического образа стало в методологическом плане гетерогенной структурой, способствующей формированию целенаправленных исследовательских систем с высокими уровнями эмерджентности (эмерджентного эффекта).
Сознательно сконструированные в теоретическом плане географические образы могут быть нацелены на решение множества прикладных задач: так, речь может идти о динамическом проектировании применительно к пространству, о строительстве универсальных узловых районов и о зонировании территориального конвейера[152]. Естественно, что успешное решение этих задач опирается на специфические, профессиональные представления географа (своеобразная профессиональная «кухня») – например, о районах как скрытых территориальных структурах, о пространстве «истинных расстояний» и о процессах позиционной редукции. За внешне хаотичными процессами пространственной самоорганизации стоят продуманные географические образы – будь то иерархические линейные ритмы дорог, степени пространственного «прикрепления» объектов к центрам или радиально-концентрическая планировка как самоусиливающаяся система (там же). Выявляемые в реальном пространстве географические образы, в свою очередь, трансформируясь, становятся важным и действенным фактором пространственной динамики.
Математика (особенно геометрия и топология), физика, физическая география, психология – естественные науки, дающие явные основания для изучения географического пространства и его образов. Однако здесь будут рассмотрены в основном междисциплинарные, пограничные теории и концепции, чье позиционирование позволяет четко выявить наиболее интересные с образно-географической точки зрения современные естественнонаучные положения. Характерно, что «возмутителями спокойствия» и «локомотивами» в данном случае выступают синергетика и теория фракталов, а также нетрадиционное почвоведение. Психология, традиционно изучавшая пространственные представления, достигла наибольших результатов как раз на границах с другими когнитивными науками, а также на стыке с синергетикой.
Для более глубокого понимания закономерностей формирования образов географического пространства большую ценность представляют исследования сенсорных систем в рамках естественнонаучного знания. Изучение структур пространственного зрения[153], закономерностей восприятия пространства в психофизиологии и физиологии движения[154]позволяет, с помощью аналогий, понять специфику процессов, способствующих формированию образов географического пространства. Главное в этом – обнаружение механизмов перехода от статичных к динамичным образам и механизмов сосуществования различных образов в панорамном зрении.
Теория фракталов и образы географического пространства. Основатель теории фракталов, известный американский математик Б. Мандельброт, развивал и развивает положения этой междисциплинарной теории на многих примерах, взятых, в том числе из традиционной физической географии и картографии. Земная природа является для него одним из наиболее эффективных научных полигонов[155].
Поскольку теория фракталов имеет непосредственное отношение к разделу классической математики – топологии, то в ходе развития прикладной базы теории фракталов происходит вполне естественный переход от условного и абстрактного математического пространства к вполне реальному географическому пространству. Однако сам этот переход показывает, что представление о пространстве, тем более фрактальном пространстве, изначально образно. Когда Мандельброт начинает разбирать примеры, связанные с измерением различных географических границ, то выясняется, что фрактальный подход ведет в итоге к созданию многомерных образов самих географических границ. Выясняется, что сухопутные границы различных стран между собой могут иметь различную протяженность – в зависимости от того, с какой стороны границы проводились измерения[156]. Хотя первоначально фрактал рассматривался как самоподобная и бесконечно самоорганизующаяся структура, впоследствии сам автор теории фракталов пришел к новому альтернативному определению фрактала как «множества, емкостная размерность которого больше его топологической размерности»[157].
Интерпретируя это высказывание с образно-географической точки зрения, можно сказать, что всякое географическое пространство задает заранее гораздо большее потенциальное количество возможных на его базе географических образов, нежели любое физически возможное измерение площади данного пространства. Иначе говоря, культура, фактически порождающая само понятие географического пространства, обеспечивает пространственную (а реально – образную) бесконечность представления пространства. По сути, речь здесь идет об образе-архетипе географического пространства, причем, по-видимому, и само понятие образа может наиболее эффективно трактоваться как пространственное.
Возможность подобной образно-географической интерпретации теории фракталов в приложении к явлениям живой и неживой природы основана на так называемом условном космографическом принципе, в котором утверждается, что перемещение начала координат какого-либо процесса ведет к его возобновлению на независимых началах, «все промежуточные остановки обладают абсолютно равными правами на звание Центра Мироздания»[158]. Именно соблюдение условного космографического принципа позволяет ввести при изучении фрактальной геометрии природы понятие броуновского (т. е. вероятностного) рельефа, и успешно моделировать настоящий земной рельеф, картографические очертания древних и современных островов и континентов, а также создавать модели идеальных ландшафтов[159]. Суть дела в том, что увеличение размерности в таком фрактальном моделировании приводит не только к увеличению сложности рисунка, но и к появлению необратимых изменений в общей, фиксируемой научными измерениями и наблюдениями конфигурации моделируемого физико-географического объекта. Следовательно, можно вполне весомо говорить о том, что классическая физическая география и картография имеют мощные социокультурные корни, ими, однако, не вполне осознаваемые. Образы географического пространства, разрабатывавшиеся в этих науках в течение тысячелетий, основаны на специфических правилах измерений и особой размерности. Переход к неэвклидовым геометриям и сферическим поверхностям в рамках теории фракталов показал относительность этих традиционных образов. В то же время стало ясно, что эти традиционные образы географического пространства занимают свое определенное место в фактически бесконечном пространстве представлений географического пространства – в рамках уже провозглашенного условного космографического принципа.
Физическая география и картография. В сфере физико-географических исследований, важных для понимания особенностей изучения образа в гуманитарной географии, выделяется геоморфология, в рамках которой разработаны наиболее детальные и содержательные процедуры дистанцирования от предмета самого исследования; значительная часть концептуальных моделей в геоморфологии, как классических, так и современных, по сути, является образно-географической[160]. Поэтому дальнейшее методологическое и теоретическое развитие образно-географических исследований во многом может вестись путем прямого переноса ряда геоморфологических моделей на новые предметы изучения и их последующей адаптации. Главная задача здесь – разработка адекватных процедур интерпретации получаемых при этом результатов.
Например, весьма важный для исследования географических образов инструментарий может представить одно из наиболее важных научных направлений геоморфологии – морфометрия. Узловые части этого направления – морфометрический анализ, анализ формы элементов рельефа, проблемы геометризации рельефа, цели и стратегия морфо-метрического анализа, построение морфометрических карт[161] – могут быть крайне продуктивным средством исследования при параметризации географических образов.
В то же время использование базовых понятий геоморфологии – таких, например, как географический цикл, пенеплен и пенепленизация, денудация и абляция – позволяет наглядно представить процессы пространственного развития культурных и политических процессов, эффективно интерпретировать сюжетные и языковые особенности художественных произведений. Следует отметить, что в основе подобного переноса понятий из одной научной области в другую с целью их образного использования лежит фундаментальная аналогия между земным (географическим) рельефом и рельефом культуры (или ее конфигурацией). Между тем, если согласиться, что образ появляется, очерчивается и маркируется в процессе отдаления или дистанцирования условного исследователя или наблюдателя от предмета его наблюдения (будь то холм, склон, речная долина, бытовые традиции какого-либо народа, локальный фольклор, массовые представления в конкретном регионе), то здесь проявляется коренное феноменологическое единство гуманитарных и естественных наук. Собственно говоря, фиксируемый, извлекаемый или конструируемый в определенной эпистемологической ситуации образ и есть та самая культурная дистанция, позволяющая исследователю или наблюдателю маркировать и тем самым закреплять в культуре изучаемый объект или предмет. Особая эффективность в данном случае именно геоморфологических понятий связана как раз с естественностью и легкостью аналогического перехода от, по существу, образных исследований земной поверхности к образно-географическому изучению поверхности (конфигурации, рельефа) культуры.
Недокучаевское почвоведение и образы рельефа. Неожиданный импульс для образного восприятия рельефа и развития образно-географического мышления был получен от концепции пластики рельефа, интенсивно развивавшейся с 1970-х гг. Пущинской школой почвоведов. Группа ученых, возглавляемых И. Н. Степановым, разработала междисциплинарную теорию на стыке почвоведения, геоморфологии и картографии[162].
Суть предлагаемой теории в том, что почва рассматривается не как инертное природное тело в заранее данных координатах, а как динамический пространственный поток, картографирование которого позволяет обнаружить важнейшие закономерности развития почвенного покрова Земли. С этой целью используются математические алгоритмы, позволяющие преобразовать горизонтали традиционных топографических карт в выделяемые цветом или штриховкой выпуклости и вогнутости земного рельефа. С этими элементами географического пространства, разграничиваемыми т. н. морфоизографой (линией нулевой кривизны) связаны определенные типы почв. В теории используются синергетические построения (понятия репеллера, аттрактора и точки бифуркации), а также, в качестве обоснования – теория фракталов.
Один из основных авторов концепции пластики рельефа, И. Н. Степанов, утверждает, что «метод пластики имеет дело с математическими образами почв и рельефа, а не с реальными»[163]. Он утверждает, что не-докучаевское почвоведение (т. е. отличающееся от классической концепции отечественного почвоведения В. В. Докучаева) имеет дело исключительно с относительным, а не абсолютным пространством[164]. Фундаментом концепции пластики является понятие образа (геометрического, или картографического), например: «Картографическим образом является «выпуклость», названная физическим термином «поток», подтверждающим, что «выпуклость» – результат прошлого, настоящего и будущего движения органно-минеральных масс по обозначенной в прошлом траектории»[165], немного дальше также говорится об образе тела-потока. Благодаря карте пластики возникает целостное изображение земной поверхности, обзорность такой карты есть «результат мгновенного охвата территории одним изображением – инсайтом»[166].
Действительно, концепция пластики рельефа позволила впервые осознать кривизну земного пространства не через обилие рельефных и ландшафтных терминов и названий, а посредством немногих (фактически – двух-трех) образов. Эти образы (поток, вогнутость, выпуклость) передают динамику географического пространства, а по сути, замещают его, эффективно репрезентируя его. Немаловажно также, что карты пластики рельефа обеспечивают многочисленные почвенные, геоморфологические и картографические интерпретации с выходом на прикладные прогнозы (сельскохозяйственная мелиорация, гидрогеология, поиск полезных ископаемых).
Образно-географический смысл концепции пластики рельефа заключается в формировании в рамках естественных наук парадигмы относительности географического пространства, основанной на зрительном, визуальном образном эффекте. Один из авторов концепции фактически говорит о картографическом и ландшафтном гештальте, при этом разные ориентации и взгляды на одну и ту же карту могут порождать разные интерпретации[167]. Речь в данном случае идет о целом дереве образов, причем всякое пересаживание точки зрения на «новую ветку» ведет к новой пространственной картине изучаемого процесса и изменении конфигурации самого образного дерева рельефа.
«Дифференциальное движение геометрических образов» (выражение И. Н. Степанова)[168] означает не что иное, как продуктивное осмысление естественной кривизны географического пространства в рамках евроцентристских социокультурных установок, ориентированных на примат геометрического построения видимого мира, начиная со времен Древней Греции. В рассматриваемую нами концепцию вводится даже понятие «приобретенной памяти» почвенного потока[169]