Было лето 1765 года.
Среди пустынной и тихой лазури моря, под легким веянием ветерка, со слабо натянутыми парусами медленно, едва заметно, двигался маленький купеческий корабль. Кругом расстилалось, сливаясь с небом, необъятное синее море. Только на севере, на самом горизонте, белелась едва заметная розовая полоска – это была земля, город и порт, из которых корабль вышел в это утро. Он покинул Мессину и Сицилию и направлялся в Египет. На корабле этом было очень много товара и очень мало людей. Помимо хозяина, капитана, было всего восемь человек экипажа – матросов, состоящих по обыкновению из сброда наймитов: итальянцы, греки, албанцы, алжирцы и даже один негр. Но что было явлением необычайным – это присутствие на палубе двух лиц, которые не принадлежали к экипажу. Это были пассажиры, которых обыкновенно торговые суда малого объема никогда на борт не принимают.
Хозяин корабля был человек еще не старый, смуглый, неопределенной национальности, не то мусульманин, не то христианин, не то грек, не то турок, но выдававший себя за истого итальянца. Он решился изменить своему обычаю и взять двух пассажиров до Каира, потому что один из них предложил ему довольно крупную сумму за проезд.
Эти два пассажира казались капитану сомнительными, но на Средиземном море все портовые города, острова – большие и малые, даже берега Франции, Италии кишели десятками и сотнями самых странных личностей. А в особенности много было их именно в числе путешественников. Поэтому быть строгим на выбор не приходилось. Разумеется, если бы десяток человек, подобных этим пассажирам, предложили хозяину корабля взять их на борт хотя бы и за огромную сумму, то он отказался бы.
Этот десяток людей в открытом море мог бы легко завладеть его кораблем, умертвив экипаж и его самого. Подобные случаи постоянно бывали, и всякий собственник корабля опасался брать с собой слишком много пассажиров, которые могли оказаться шайкой разбойников, являющихся под различными именами и костюмами с целью грабежа. Судохозяева опасались их не менее встречи в море настоящих пиратов, которыми изобиловало Средиземное море. Против явного нападения имелось хорошее оружие, а главное – привычка и готовность отстоять себя и свое имущество в открытом бою.
Когда наступили сумерки, жара спала, далекий берег Италии потонул в волнах, а на море стало особенно тихо, оба пассажира появились на палубе из маленькой внутренней каюты и уселись на корме. Между ними тотчас началась беседа, очевидно, продолжение той, которую они вели еще в каюте.
Капитан, сидя вдалеке от них, прислушивался к их беседе; но затем она показалась ему настолько бессмысленной, что он слегка пожал плечами, усмехнулся и отправился в свою каюту ужинать и ложиться спать.
Ясная и свежая ночь, яркий купол неба обещали наутро ровный попутный ветерок и хотя медленный, но спокойный путь. И капитану следовало отоспаться за ночь и набраться силы на случай других тревожных дней или ночей, на случай борьбы с волнами.
Матросы, изредка двигавшиеся на палубе у снастей, тоже понемногу исчезли, разошлись отдыхать, и скоро на палубе оставались только три фигуры: рулевой у колеса и два пассажира.
Эти две личности, которые показались капитану загадочными и сомнительными, не имели почти ничего общего по внешности, были двумя противоположностями. Один из них отличался степенностью, какой-то даже важностью и в голосе, и в движениях и был человек лет около 60, хотя на вид много моложе. Это был резкий южный тип. Смуглый оранжевый цвет лица, нос с горбом, черные глаза под нависшими густыми бровями, высокий лоб, вьющиеся черные как смоль волосы с кое-где блестящей проседью, с густыми усами и большой длинной бородой, клином лежавшей на груди. На голове его была круглая бархатная шапка, гладкая и черная, нечто вроде низенького клобука. И весь костюм был смесью чего-то полутурецкого, полумонашеского. На черные туфли и черные чулки спускались шальвары, а сверху длинная распахнутая монашеская ряса или халат, под которым пестрела турецкая куртка, вышитая шелками. За широким, намотанным кругом талии лиловым поясом торчал небольшой кривой кинжал, а рядом – перламутровые четки.
Костюм этот и то, что украдкой слышал капитан из речи этого незнакомца, именно и заставили его причислить пассажира к числу сомнительных личностей, скитавшихся по берегам Средиземного моря.
Да вообще всякий встречавший эту личность еще в порту, даже матросы, – все оглядывали ее удивленным взором.
Он сидел теперь на скамье, поджав ноги и сложив руки на коленях, в спокойной и важной позе. Перед ним, за неимением места, полулежа и опершись локтем на борт, поместился его спутник, молодой человек лет двадцати, в щегольской одежде такого покроя, какую носила только аристократия. Камзол и кафтан были синие, обшитые золотым галуном по краям, с золотыми пуговицами, а через плечо под кафтаном виднелась портупея, на которой носилась шпага, вынутая теперь ради удобства в пути. Светлые каштановые волосы его, вьющиеся короткими кудрями, падали на широкий и высокий лоб, большие светло-голубые глаза смотрели добродушно, но лукаво, а сильно вздернутый нос, казалось, еще более придавал лукавства всему лицу. Это выражение несколько смягчалось толстыми, пухлыми губами, легко и часто улыбавшимися, обнажая ряд блестящих белых зубов. Смугло-белый, нежный цвет лица и сильный румянец во всю щеку придавали лицу что-то ребяческое. Впрочем, в лице этом было столько жизни, движения, игры, что оно менялось ежеминутно. То кажется детски наивным, почти глуповатым, или добродушным до неразумия, то лукавым, почти коварным. То смотрит этот молодой человек своими синими глазами и усмехается, как шалун ребенок, то вдруг пробежит по лицу его какая-то тень, блеснет что-то в глазах странное, почти недоброе.
Насколько был спокоен первый, настолько порывист в движениях, быстр в слове и жесте, как истый итальянец, – второй. В их беседе ярко сказывались вместе с тем и их взаимные отношения – учителя и ученика, почти старика и почти юноши.
Вскоре после ухода капитана старший из двух пристально и внимательно осмотрелся кругом. Видя, что палуба опустела и лишь остался один рулевой, занятый своим делом, он вымолвил тихим, спокойным и мерным голосом:
– Ну, мой юный друг, – начал он, – теперь мы можем приступить к желаемому вами объяснению. Вы думаете, что оказали мне большое одолжение, и вместе с тем вы рассчитываете на то, что за это одолжение будете вознаграждены сторицей.
Молодой человек резко двинулся, хотел, очевидно, горячо отрицать это, но пожилой поднял на него руку и важным жестом остановил его:
– Дайте мне говорить. Мне не нужно ваших заверений, клятв и тому подобного. Привыкните, мой друг, поскорее ко мне и к тому, что я читаю насквозь мысли людские. Я читаю в душе каждого, что он думает, я даже знаю, что он мыслил вчера, и могу сказать, что он будет завтра мыслить или что он будет завтра делать. Привыкните к этому и не относитесь ко мне так же, как ко всякому другому простому смертному. Поймите, мой юный друг, что в этом смысле я не человек. Стало быть, вы не верите, когда я говорю вам, что если я когда-то родился – тому назад три тысячи лет, то я никогда не умру. Понимаете вы это?
– Да, да, – живо и быстро двинувшись всем телом, произнес молодой. – Да, верно, но я именно хотел объяснения загадки, которая…
– Я вам его дал и другого дать не могу. Я уж вам сказал, что я родился лет за тысячу до вашего людского летосчисления. Следовательно, мне надо считать свои года столетиями. Следовательно, теперь я доживаю 28-е столетие и проживу еще столько, сколько проживет этот мир. Когда будет кончина мира этого, тогда, конечно, видоизменится и мое существование. Глупые люди сочтут меня за колдуна, волшебника, чародея, знающегося с дьяволом, но я вам уж говорил, что сам не верю в существование этой вражьей силы и что всем этим я обязан науке и изобретению той целебной воды, при помощи которой и прожил столько веков, и проживу еще много. Но есть еще нечто, о чем я еще не говорил вам и что хочу сказать теперь. Вы заплатили несколько червонцев за мой проезд до Александрии, и так как вы богаты, то для вас эта трата ничего не значит. Но я благодарен вам за доверие, благодарен за вашу дружбу, ваше хорошее чувство ко мне. Но что вы скажете, если узнаете, что та же наука, давшая мне возможность открыть целебную воду, или воду «вечной жизни», как я ее называю, она же дала мне средство делать, когда я захочу и сколько я захочу, то, что наиболее ценят люди, – бриллианты и золото? Я могу при помощи химии в один час сделать столько золота, сколько нужно для покупки целого города. Следовательно, в несколько дней я могу составить несколько миллионов червонцев.
Вероятно, лицо молодого человека выразило что-нибудь особенное против его воли вследствие живости его натуры, потому что говорящий улыбнулся и произнес:
– Милый мой Джузеппе, я вижу, что мне долго еще придется иметь дело с вашей подозрительностью и вашим недоверием ко мне; но когда мы будем на месте, когда будет у меня под руками все, мне необходимое, – я не на словах, а на деле докажу вам, что я не морочу вас. Если же теперь вы зададите мне глупый вопрос, зачем я, имея возможность делать золото, не имею дворцов, блестящих одежд и бесчисленной прислуги, а хожу пешком, один, в сравнительно скромном наряде и пользуюсь услугами лиц, у которых есть состояние, то объяснение этого очень простое. Мне деньги не нужны, потому что деньги ценны лишь потому, что они служат средством удовлетворения разных прихотей и страстей. А у меня их нет – и, следовательно, мне ничего не нужно. Мне нужно только жить, чтобы быть свидетелем судьбы человечества. Только это мне и любопытно. Я живу из века в век, присутствуя при жизни этого человечества. И чем более живу я, тем более презираю его, презираю этот мир и с нетерпением жду его кончины, чтобы видеть, что будет после этого. Я надеюсь, что будет что-нибудь иное, более достойное меня. Но теперь…
Он помолчал немного и среди наступившей тишины оглянулся кругом на безмятежное море, на безоблачное, сиявшее звездами небо и проговорил еще тише:
– Нет у Творца вселенной юдоли хуже этой земли… Но довольно пока. Завтра мы снова побеседуем. Я надеюсь, что понемногу, прежде чем мы приедем, вы полюбите меня…
– Я уже теперь люблю вас как мудрого, несравненного учителя! – воскликнул молодой человек.
– Благодарю вас… Надеюсь, что, когда мы прибудем к берегам Египта, вы привыкнете смотреть на меня иначе, чем теперь, поймете и уверуете, что имеете дело не с человеком. Называйте меня как хотите. Называйте меня особым, высшим существом, но не злым и враждебным человечеству, а способным на дружбу и привязанность. Сегодня я только прибавлю вам одно… Вы несколько раз спрашивали меня за эти две недели нашего знакомства, как мое имя? Я вам отвечал всегда, что имя человека ничего не значит и ничего не говорит. Мое имя, искренно говоря, не существует; каким образом может называться человек или существо, живущее вместе с человечеством несколько веков? Я не принадлежу ни к какой национальности, ни к какой религии, у меня нет родины, нет родных и семьи. Быть может, двадцать с лишком столетий тому назад мне и было дано какое-нибудь имя, но я, признаюсь откровенно, позабыл его. Следовательно, если вы хотите как-либо называть меня, то называйте Альтотасом. Это слово имеет особый смысл – каббалистический, который я когда-нибудь объясню вам, но только тогда, когда буду уверен в вас. Это необходимо потому, что знающий и умеющий объяснить смысл этого имени будет вредить мне. Итак, пока называйте меня Альтотасом, не требуя разъяснения. Что касается до вас, мой юный друг, не сердитесь и, опять скажу, привыкайте к тому, что я буду откровенно говорить с вами и еще более откровенно действовать. Вы сказали мне, что вы граф Иосиф Калиостро. Так как я читаю мысли людские так же легко, как и книгу на разных языках, древних и новых, то я точно так же читаю и в вашей душе и скажу вам, что это выдумка и ложь.
– Что?! – почти вскрикнул молодой человек.
– Вы не граф Калиостро! – мерно, тихо и спокойно произнес пожилой. – Вы так назвались ради людской привычки покичиться, похвастать. Вы не граф, и не аристократ, и не Калиостро. Но это мне все равно, безразлично, нисколько не меняет наших отношений, не умаляет моей дружбы к вам. Я попрошу вас только быть со мной столь же искренним, насколько я искренен с вами.
Молодой человек страшно смутился и, опустив глаза, произнес виновато и тихим шепотом:
– Простите меня. Вы мне даете доказательство, что действительно читаете в сердцах людей. Кроме меня, никто не знает, что этот титул, это имя мною вымышлены. Следовательно вы, действительно, прозорливец и чародей. Мое настоящее имя – Иосиф Бальзамо. Мои родители не аристократы, а простые…
– Замолчите! Не нужны мне признания, – улыбнувшись, произнес Альтотас, – все это я знаю без вас и могу рассказать вашу жизнь подробно, точно так же, как бы вы сами рассказали ее. Более искренности, мой юный друг! Более веры в меня, во все, что я говорю, и тогда только вы можете воспользоваться всеми сокровищами знания, которыми я владею. Ну а теперь, повинуясь слабости человеческой природы, пойдемте на отдых.
Альтотас медленно поднялся со своей скамьи. Молодой человек последовал его примеру, и оба сошли с палубы во внутренность корабля по узенькой и крутой лестнице. Таинственный Альтотас скоро спал крепким сном на своей койке, а молодой человек, признавшийся, что он не граф Калиостро, как называл себя, а просто Иосиф Бальзамо, долго в бессоннице вертелся в своем углу с боку на бок и глубоко вздыхал. Мысль его, горячая, юная и пылкая, витала, казалось, по всему Божьему миру. Тысячи всевозможных помыслов, грез и мечтаний волновали его вплоть до зари.
Юный путник тревожно провел всю ночь в своей каюте, главным образом потому, что его загадочный «ментор» отгадал его прошлое, назвал его действительным именем, а он и то и другое тщательно скрывал. Не опасение или боязнь предательства взволновали его, а изумление. Это прошлое, которое он скрывал, было полно всякого рода житейских бурь. Двадцать лет назад в столице Сицилии у небогатых и скромных торговцев сукнами и шелковыми материями после нескольких дочерей родился ребенок – мальчик.
С самого раннего детства мальчик этот обращал на себя внимание своим умом, живостью воображения и редкими способностями.
Ребенку было четыре года, когда отец с матерью и вся родня: тетки и дяди – уже начали мечтать о будущей блестящей карьере своего любимца.
Чтобы пойти в гору и выйти в люди, в то время в Италии был только один путь – духовное звание. В той же стране, где монах был первым лицом, светским владыкой половины всего Апеннинского полуострова и духовным властелином над целой частью света, понятно, что духовенство стояло выше всех остальных сословий. Вдобавок этот владыка, самодержец страны, был лицо выборное, звание его было не наследственное, и поэтому-то всякий отец, изумляясь способностям своего сына, всегда мог мечтать о том, что ребенок будет со временем на престоле Св. Петра.
Все, что было умного, блестящего, способного среди молодежи Италии, – все шло в духовное сословие, постригаясь в монахи ради мечтаний сначала об епископстве, потом о кардинальской шляпе, а после нее и о папской тиаре.
Точно так же мечтал и торговец сукнами Петр Бальзамо.
Что вышло бы из умного и даровитого мальчика благодаря хорошему воспитанию, отцовской руке, которая бы наложила узду на его огненную натуру, – трудно сказать. К несчастию, ребенку не было еще 7 лет, как Петр Бальзамо умер. Мать, слабая и недалекая женщина, не могла справиться с маленьким Джузеппе, или Иосифом. Чем более подрастал он, тем мудренее было вести его. Вдова обратилась за помощью к братьям. Четверо дядей взялись за воспитание мальчугана, и всякий старался поучать его по-своему, но мальчик очень скоро стал изощрять свое остроумие насчет этих дядей и поднимать их на смех при всяком удобном случае.
Когда Иосифу минуло десять лет, его отдали в семинарию; но не прошло полутора лет, как начальство строго управляемого духовного училища исключило Бальзамо из числа учеников.
Вернувшись домой, более года воевал юный Иосиф с матерью, дядями и сестрами. Собрался наконец семейный совет, и, пользуясь временным пребыванием в Палермо главного настоятеля монастыря Бен-Фрателли, известного строгостью своего устава, дяди решили отдать мальчика в эту обитель для исправления его дурных наклонностей. Настоятель, человек с железной волей, даже страшный строгостью своего лица и взгляда, охотно принял Иосифа с рук на руки от его родных. Через месяц после этого вечно молчаливый и угрюмый настоятель-монах и строптивый юнец были уже на пути в дальний монастырь, помещавшийся в горах, среди совершенно пустынной местности.
Первое время монахи были довольны новым послушником. Он забавлял их своим остроумием, живостью соображения и меткостью ответов. Изучив несколько наклонности своего нового питомца, настоятель отгадал в нем нечто самому Иосифу неизвестное и отдал его в обучение монастырскому аптекарю.
Иосиф со страстью предался новым занятиям. Но не прошло нескольких месяцев, как он знал все то, что знал аптекарь. Любовь его к врачебной стряпне, к манипуляции травами и минералами, вообще составлению всякого рода зелья, лекарств и напитков была чрезвычайная. Но вскоре новым занятиям и примерному поведению наступил конец, потому что Иосиф знал уже больше, чем его учитель аптекарь. Юноша задавал учителю такие вопросы, на которые тот не умел отвечать. Его охватила жажда знания; во сне и наяву грезил он химией и медициной, а аптекарь по-прежнему умел только составить несколько лекарств. И пылкий мальчик бросил дело стряпни зелий, начал скучать, но вместе с тем сделался непослушен и дерзок со всеми. Наконец он стал просить настоятеля освободить его из монастыря и отпустить на волю, для того чтобы предаться всей душой наукам.
Настоятель, конечно, отвечал отказом.
– В таком случае, – отвечал тринадцатилетний отрок, – вы меня выгоните сами.
– Каким образом? – спросил игумен.
– Я сделаю то, что вы не захотите меня держать в монастыре.
– Что бы ты ни сделал, – отвечал старик, – я тебя буду наказывать, но из монастыря не выпущу.
– Мы это увидим! – дерзко усмехнулся послушник-полуребенок и, повернувшись на каблуках, вышел из кельи настоятеля.
Много шалостей дерзких, иногда возмутительных проделал он с тех пор в продолжение целого месяца. Много раз сидел он взаперти в монастырском карцере; много раз наказывали его голодом, наказывали на все лады, но об исправлении не было и помину.
Наконец однажды случилось маленькое происшествие, взволновавшее весь монастырь. В обитель Бен-Фрателли приехал гость, в то время очень известный и уважаемый в Риме кардинал. Он явился навестить игумена, своего дальнего родственника.
В монастыре был обычай, что после трапезы, когда все монахи были в сборе, кто-либо поочередно читал житие святых. Раза два или три заставляли читать и строптивого послушника, так как он читал очень хорошо, звучно, четко и лучше многих старых монахов. Игумен вспомнил об этом и, желая угодить кардиналу-родственнику, приказал Иосифу, только что выпущенному из заперти, где он сидел на хлебе и воде, приготовиться после трапезы читать житие Адриана и Наталии. Бальзамо очень обрадовался.
Часа через три после этого в большой зале на сводах, полуосвещенной несколькими свечами, все старцы Бен-Фрателли были в сборе, а впереди всех, на двух больших и высоких дубовых креслах из резного черного дуба, сидели игумен и кардинал. Юный послушник с благословения игумена, особенно весело, но лукаво ухмыляясь, поднялся на маленькую кафедру, установил около себя на столик два подсвечника, раскрыл громадную, толстую книгу в коричневом столетнем переплете и недобрым взглядом обвел всю свою аудиторию.
Началось чтение. Голос и манера читать этого мальчика сразу понравились кардиналу. Все слушали со вниманием… Но вдруг, спустя четверть часа, аудитория шелохнулась, как будто по внезапному удару магической палочки. Однако снова все стихло, а игумен, тоже двинувшись слегка в своем кресле, подумал про себя:
«Должно быть, я ослышался».
Через несколько мгновений опять-таки сразу, как от удара невидимой руки, шевельнулись все монахи, человек до сорока, а кое-кто ахнул.
– Что ты сейчас прочел? – строго вопросил и отец-игумен, прерывая чтеца.
Иосиф поднял ласковый и изумленный взор от книги на игумена и молчал.
– Какое ты слово сейчас произнес, сын мой?
Иосиф кротко, отчасти боязливо прочел последние несколько строк, слегка бормоча; но в них не было ничего особенного.
– Должно быть, я ошибся, – сказал вслух игумен.
Снова началось чтение и длилось несколько минут. Все слушатели уже увлеклись переливами звучного голоса юного чтеца, чувством, которым дышало его чтение… Но вдруг разом ахнули все монахи, а некоторые встали с мест. Одно слово громко со всех сторон огласило большую сводчатую залу.
– Что?! Что?!
На этот раз и его светлость, сам кардинал, тоже вымолвил вслух то же слово.
– Что такое?
Снова поднял на всех кроткий, изумленный взор юный чтец, но напрасно, тщетно…
– Что ты сказал? Что ты прочел сейчас? – грозно проговорил игумен.
– Так в книге написано.
– Ты лжешь! Этого написано быть не может.
Юный чтец прочел, что святой Адриан, не зная, как поступить в одном случае, отправился за советом к одной своей большой приятельнице, и при этом послушник назвал имя известной в то время в Палермо женщины самого дурного и срамного поведения.
– Как ты смел назвать это имя в стенах нашей обители? Негодяй! – произнес игумен.
– Простите! Имя подвернулось, – тихо и скромно произнес Иосиф со своей кафедры. – Однако вы, почтенные старцы-отцы, об ней все-таки слыхали, если знаете ее имя! – проворчал он себе под нос.
– Что ты лепечешь, глупец? – вопросил игумен.
– Простите. Я в Палермо так часто слыхал это имя повсюду… Простите…
Голос был таков, что отца-настоятеля вместе с кардиналом взяло сомнение:
«Действительно, может же и подвернуться имя».
После минутного молчания игумен снова сурово приказал продолжать чтение.
Опять минут десять безмолвно слушала аудитория искусного чтеца, но затем сразу уж, как бурный поток, загалдели все слушатели, повскакали с мест, а кардинал и игумен, быстро поднявшись со своих кресел, уже одним махом придвинулись к самому столику на кафедре: юный чтец быстро произнес несколько таких слов в описании одной из сцен жития, которое читал, что у некоторых лысых старцев остатки волос поднялись дыбом. Иные уже лет сорок в стенах этой обители не слыхали подобных вещей.
– Возьмите его, заприте в подвал! – вне себя проговорил игумен.
Не скоро улеглось общее волнение. Монахи расходились по своим кельям, а в ушах у них все еще звучали ужасные слова, воображению их рисовалась та дьявольская картина, которую им нарисовал юный послушник. Некоторые из старцев добровольно наложили на себя эпитимию на несколько дней, чтобы смыть невольный грех. Один из монахов даже достал ваты, смочил ее в святом масле и, смазав уши, заткнул их этой священной ватой с обещанием, в виде эпитимии, не слыхать ни единого мирского слова в продолжение целого месяца. Но, к несчастию, заткнуть той же ватой свою память, которая упорно восстанавливала в его голове нарисованную послушником картину, он не мог.
Обитель продолжала еще волноваться. Кардинал и игумен рассуждали у себя в апартаментах о том, какие негодяи рождаются на свет, которых исправить нет возможности, так как ими владеет сам дьявол. А 13-летний дерзкий мальчуган сидел на земляном полу темного подвала и думал: «Ну, что же теперь будет?»
Одного только он не боялся, что его оставят здесь умирать с голоду святые отцы, так как это грех, на который у них не хватит решимости.
Целую неделю просидел Иосиф на хлебе и воде, но не отчаивался и не терял времени даром.
На второй же день в темноте попалась ему под руку огромная полоса железа. В один день отточил он ее, а на второй принялся разрывать яму под каменной стеной. Монах, приносивший ему пищу раз в день, не мог видеть его работы среди темноты. Огромная куча земли, нарытая в углу подвала, не могла поэтому броситься ему в глаза.
Через неделю, утром, у наружной стороны этого подвала показалась из земли на свет Божий при ярких скользящих лучах восходящего солнца красивая белокурая головка отрока, с беззаботно веселым взглядом живых синих глаз, с дерзкой усмешкой на губах. А затем живо и все туловище выползло из ямы на свет Божий. Иосиф был на свободе, а через несколько дней снова был среди улиц Палермо, веселый, счастливый и полный пылких грез и мечтаний о своей будущности.
Юный Бальзамо тотчас же широко воспользовался своей завоеванной свободой. Казалось, что он хочет наверстать все потерянное время в монастыре. Об ученье, занятиях, химии и медицине, конечно, он забыл и думать.
В семье его встретили с радостью; даже все дяди, упрятавшие его к игумену Бен-Фрателли, и те были рады свидеться. Но их любимец Джузеппе начал тотчас же новую жизнь такого рода, которая принесла им немало забот и тревог.
Он сошелся с самой отчаянной молодежью; хотя все его новые товарищи были гораздо старше его, тем не менее он играл видную роль в новой компании. Несмотря на свои года, картежная игра, вино и всякого рода то шаловливые, то безнравственные поступки скоро познакомили его с местной полицией и властями. Через некоторое время дело зашло дальше. Джузеппе был привлечен в суд за подделку и продажу фальшивых театральных билетов. Но это было только начало новой разнузданной жизни.
Мать, потеряв терпение, изгнала погибшего, по ее словам, сына из дома. Один из дядей тронулся жалобами, печалью и раскаянием племянника и приютил его у себя. Через неделю Джузеппе «в благодарность» похитил у этого дяди большую сумму денег и много золотых вещей. Не прошло двух лет, как всему городу хорошо известный сорванец и буян побывал уже с полсотни раз в полиции и два раза чуть-чуть не был посажен в тюрьму. Замечательно, однако, то обстоятельство, что, несмотря на все свои деяния, и родня и общество, в котором вращался Бальзамо, не только любили его, но и обожали. Всякого другого на месте Иосифа выгнали бы из всех домов, и он остался бы один на улице. Но в этом буяне, казалось, все выкупалось чрезвычайной мягкостью и ласковостью нрава, блестящим умом, чрезвычайными дарованиями. Каждый раз, если приключалась какая-либо беда с Джузеппе, все, в том числе и пострадавшие от него, бросались защищать и спасать его же от беды.
Но и фортуна не отставала от людей. Во всем была юному сорванцу особая удача. Так, несколько раз пришлось ему драться на дуэли за себя, иногда и за приятелей, и только раз получил он легкую царапину. А между тем, получи он серьезную рану и проболей, быть может, это отрезвило бы его.
Так прошло несколько лет. Единственной заботой Бальзамо было всяческое добывание денег и их растрачивание.
По пословице «На ловца и зверь бежит», судьба постоянно посылала Джузеппе простодушных людей для их морочения. Наконец однажды случай свел Джузеппе с богатым мещанином, нажившимся в торговле, который считался в своем квартале крайне богатым, но отчасти полупомешанным, потому что был одержим манией особого рода. Он верил во всякую бесовщину, колдовство, а главное, почти помешался на мысли обогатиться сразу еще больше – находкой какого-нибудь клада.
Эта мания кладоискания появлялась в XVIII столетии во всех странах как эпидемия, длилась по месяцам, по годам и снова исчезала на несколько лет.
Незадолго перед тем эта мания или эта болезнь – искать посредством колдовства клады – снова посетила Сицилию.
Самым горячим искателем был именно этот мещанин по имени Марано. С первой же встречи Бальзамо подружился с Марано. После откровенного признания мещанина, в чем состоит цель его жизни, Бальзамо немало удивил уже пожилого безумца взаимным признанием, что он не только ищет клады, но легко находит их, что все его средства – а бросал он деньги широко – происходят из найденных кладов. Не далее как через неделю Бальзамо уже предложил новому другу вместе идти вырывать сокровище недалеко от городского кладбища. Марано был в восторге, только одно было ему несколько неприятно: приходилось заранее закупить тех чертей, которые должны были уступить им клад. Приходилось передать посреднику между чертями и им, т. е. Джузеппе, сумму очень крупную – шестьдесят унций золотом.
Долго не соглашался мещанин, пока Джузеппе не заявил, что пойдет брать один этот клад, в котором, быть может, найдется тысяча унций. Корыстолюбивый Марано не выдержал, согласился и передал деньги.
В назначенное время, в полночь, среди темной ночи молодой колдун и глупый мещанин отправились на место. После разных заклинаний раздался подземный шум и перешел в лай и визг, в дикий вой не то зверей, не то ветра. Затем забегали вокруг них огоньки белые, розовые и желтые; затем, полуосвещенные этими огоньками, стали вырисовываться среди тьмы ясные очертания неких существ, которых было нетрудно узнать и назвать, хотя Марано их и не видывал еще до тех пор. У них были рога и хвосты.
Мещанин не выдержал и упал лицом к земле. Он громко вопил, что отказывается от клада, лишь бы отпустили его душу на покаяние.
На этом бы и остановиться двадцатилетнему колдуну, но любовь к шалости и дерзости взяла верх. Черти не скрылись запросто, а запасенными с собой тростями жестоко избили Марано. Смех, шутки, прибаутки, совсем уже не дьявольские, а человеческие, привели Марано в чувства и заставили его понять всю глупость его положения.
Исколотив кладоискателя, и черти и колдун убежали. Всех веселее было колдуну: он слишком привык к тому, что все ему сходило с рук. Но на этот раз не прошло и суток, как он был арестован и препровожден в тюрьму. Его обвиняли в мошенничестве. Дело пахло галерами, кафтаном арестанта; но тут же явился спаситель в лице облагодетельствованного им маркиза. По его просьбе два кардинала – а это была не шутка – заступились за преступника, обвиняя Марано в том, что он, как настоящий еретик, вовлек юного Бальзамо в бесовщину и кладоискание. А если этот воспользовался глупостью и преступностью мещанина, то поделом последнему.
Главный аргумент в пользу преступника – то, что позволяло называть его мошенничество простой шалостью, – было простое обстоятельство, о котором все позабыли. Этому преступнику еще не минуло совершеннолетия. И этот несовершеннолетний сорванец, картежник, пьяница, дуэлист, подделыватель фальшивых завещаний и вызыватель нечистой силы был, ради своей юности, выпущен на свободу.
Но на этот раз фортуна, очевидно, перестала служить Бальзамо.
Обманутый кладоискатель поклялся, что если суд не хочет защитить его, то он сам, собственноручно, отомстит за потерянные деньги и за побои.
Друзья скоро предупредили Иосифа, что богатый мещанин не хочет считать его ребенком и собирается нанять убийцу – спадассина, чтобы зарезать своего врага. Молодой сорванец о двух головах не поверил угрозе.
Не прошло и четырех дней, Бальзамо уже успел забыть о кладоискании, колдовстве и о чертях, им вызываемых, как вдруг в одном из маленьких переулков Палермо в сумерки на него бросился человек огромного роста с кинжалом в руках. Раз замахнул он оружие над горлом юного сорванца, но Джузеппе увернулся и избежал удара; второй раз спадассин успел поднять оружие… но случай явился на выручку: злодей поскользнулся, промахнулся, и удар попал по каменной стене так, что вышиб искру из камня.
Джузеппе бросился бежать так, как никогда, может быть, еще не бегал. На этот раз он был спасен, но вся родня и друзья посоветовали ему, хотя на время, удалиться из Палермо.
Делать было нечего. После долгой деятельности в столице этому коптителю неба приходилось перенести свое поприще деятельности в другое место. Джузеппе, однако, не очень унывал от необходимости уехать из столицы, так как поездка эта совпадала как раз с его новым затаенным намерением, с новым великолепным планом. Уже три года он сам все собирался съездить в Мессину, и вдруг теперь как раз приходилось поневоле пуститься путешествовать.
В голове Джузеппе был план вовсе не хитрый. Он знал и прежде, что в Мессине живет дальняя родственница его покойного отца, богатая старуха по имени Викентия Калиостро.
Незадолго до своего фокуса с кладоискателем он узнал, что старуха потеряла всех своих ближайших родственников и осталась совершенно одинокой. А состояние у нее было большое…
Поехать, явиться к тетке, прельстить ее, заставить полюбить себя, даже обожать, сделать себя ее единственным наследником – все это было такое пустое дело для Джузеппе, что он заранее готов был биться об заклад о полном успехе.
Иногда в юной голове мелькала даже мысль, что нельзя ли будет поскорей сделаться наследником старухи, решиться поторопить старуху в ее сборах на тот свет. Но на это, надо сказать к его чести, согласия его совести еще не последовало. Он только отвечал сам себе: «Там видно будет».
И Бальзамо, взяв место в отходящей почтовой карете, через два дня был уже на пути в Мессину. Юный путешественник не предчувствовал, что эта поездка будет иметь огромное значение в его жизни.
Эта поездка будет первым шагом на том пути, по которому направится все его дальнейшее существование, весь блеск его, весь шум на всю Европу и на весь мир!
По приезде в Мессину Бальзамо начал усердно искать богатую старуху родственницу.
Мессина, страшно пострадавшая впоследствии, разрушенная до основания ужасным землетрясением, в то время была еще цветущим, богатым торговым городом.
Понятно, что Бальзамо не сразу мог найти старуху по имени Викентия Калиостро.
После целого месяца розысков ему наконец удалось напасть на след женщины, от которой он рассчитывал получить состояние. Но вести, дошедшие до него о старухе, только взбесили его: ему указали не ее местожительство, а ее местонахождение, то есть свежую могилу на главном мессинском кладбище.
Викентия Калиостро умерла, будто на смех юному Бальзамо, ровно за две недели до его прибытия. Состояние свое она завещала в пользу какой-то конгрегации или братства, наличное же движимое имущество все было роздано ее душеприказчиками нищим беднейшего квартала. Душеприказчики даже еще не успели вполне исполнить завещание покойной, когда нога Бальзамо ступила на мессинские улицы.
Эта первая, быть может, в жизни неудача озадачила юношу. Он сразу никак не мог представить себе или понять подобной неудачи. Поезжай он месяцем или двумя ранее, то эта старуха умерла бы на его руках, и все ее, большое сравнительно, состояние перешло бы теперь ему. Напрасно ловкий плут стал хлопотать об уничтожении завещания, о получении хотя бы дома и земли, перешедших в собственность братства; законные формальности были исполнены – дело было проиграно.
Бальзамо не знал, что делать: оставаться в Мессине было незачем, возвращаться тотчас же в Палермо было невозможно из-за проклятого кладоискателя.
Бальзамо заперся в своей горнице, которую нанял в порту, окнами на море и решил обдумать серьезно свое положение. Главный вопрос, который он задал себе, была нелегко разрешимая задача: что делать, на что употребить свой ум, свои дарования, наконец, свою дерзость и предприимчивость в достижении цели.
Плодом этих дум было, во-первых, решение исправить себе в Мессине документы, чтобы получить по наследству от умершей родственницы если не ее состояние, то по крайней мере ее имя, более красивое, чем его собственное.
При помощи хлопот и небольших денег в кармане молодого человека вскоре появилось законное свидетельство, что он, предъявитель сего, Александр Калиостро. Тогда он задал себе другую задачу, над которой сам прохлопотал целый месяц. И это было выполнено с успехом. В руках юноши был теперь документ, замечательно подделанный, в котором он значился с титулом графа. И с этого дня Иосиф Бальзамо как бы умер и был схоронен навеки, вместе со старухой теткой, а на свете остался граф Александр Калиостро.
Когда эта мудрая задача была решена, юноша снова остался без дела, снова почувствовал свое одиночество и снова страшная тоска взяла его.
И опять на помощь «удачника» явился случай.
Сидя у окна своей горницы по целым часам, он всякий день, перед закатом солнца, видел прогуливающуюся по набережной фигуру. Это был пожилой человек восточного типа: турок, армянин или грек – в фантастическом костюме. Он всегда гулял один, ходил мерными шагами, глядя себе под ноги, или, остановившись, подолгу глядел, подняв голову, на ясное небо. Очевидно, он просто мечтал или был озабочен какой-нибудь неотвязной, постоянной думой. Всегда в одной руке его был зонтик от палящего южного солнца, в другой руке, на своре, послушно шла около него высокая, красивая собака из породы левреток. Эта гладкая, кофейного цвета собака с острой тонкой мордочкой, грациозно ступающая на тонкие ножки, придавала особый отпечаток и без того странной по одежде фигуре.
Одно только мог наверно знать новый граф – что незнакомец не мог быть уроженцем Мессины и, конечно, не принадлежал к торговому, вечно занятому люду богатого порта. Он, очевидно, пользовался полной свободой ничем не занятого человека.
Однажды, не зная, что делать, и заинтересованный уже давно этой странной фигурой, юноша вышел из дому и направился на набережную с твердым намерением познакомиться с этой любопытной личностью неизвестной национальности.
Теперь со мной всякий пожелает познакомиться, думал молодой малый. Ведь я уже не господин или синьор Бальзамо, а «экселленца» граф Калиостро.
Повстречав незнакомца один раз, он пристально осмотрел его и пропустил. Вблизи эта фигура была еще страннее благодаря оригинальному взгляду больших черных глаз и очень большой черной бороде, которая длинным клином лежала на груди его, почти касаясь пояса. Строгость и важность всей фигуры незнакомца, глубокомыслие и какая-то загадочная тень на лице сразу совсем разожгли любопытство нового графа. Он решил познакомиться с этой личностью на другой же день… но вдруг, вследствие почти невольного и необъятного толчка – будто действовала невидимая сила, – он повернул и догнал незнакомца. Подойдя к нему степенно и вежливо, он постарался как можно изящнее поклониться ему.
– Позвольте представиться. Я граф Калиостро.
Незнакомец остановился, смерил этого графа с головы до ног, потом просто и добродушно улыбнулся, хотя отчасти свысока, и выговорил:
– Ну что ж, пожалуй… Вы мне нравитесь… Вы хотите познакомиться со мной?.. Познакомимся, граф…
Молодой человек, невольно смущаясь, быть может, в первый раз в жизни, пролепетал несколько слов о своем одиночестве в Мессине, скуке, незнании, чем убить время, и желании познакомиться с человеком, который внушает ему некоторое уважение, как чужеземец.
Разговор тотчас же перешел на великолепную погоду, на прелестный вид залива, взморья и окрестностей.
– Да, здесь тишь, мир, благодать, чудные краски, синева моря и неба, золото и блеск солнца, – показал он рукой. – А тут же рядом, позади, злобное, страшное чудовище, геенна огненная, коварная Этна. Здесь веселье и счастье, все сулит одни радости, а там, за спиной, – враг всего этого, подобие какого-то исчадия ада с неведомыми людям дьявольскими силами. Захочет этот враг – и в первую же светлую, тихую минуту прервет людскую суету, беззаботное течение жизни и прекратит сразу все. Так было, юный друг мой, если вы знаете, с двумя цветущими городами полуострова – с Помпеей и Геркуланумом. Для меня «это», – показал он на море и окрестности, – и «это», – перевел он тихим жестом руку на Этну, – олицетворение или воплощение вашей человеческой жизни: мир, тишина, кажущееся счастье, а за плечами – враг всемогущий и беспощадный.
– Враг человеческий – это дьявол, – произнес Бальзамо.
– Да, но не в том смысле, как это понимается людьми.
– Что вы желаете сказать этим? – спросил юноша.
Незнакомец смерил его долгим взглядом и отвечал вопросом:
– Вы верите в Люцифера и в его власть над людьми?
Бальзамо смутился, не зная, что отвечать.
– Да… то есть нет… На это мудрено отвечать… Я, одним словом… право, не знаю…
Незнакомец отвечал длинной речью, смысл которой был: тот, что дьявол существует, но что этот дьявол – сокровенные силы природы, которые, из века в век, побеждает борьбой человеческий разум. Это силы, которые со временем будут побеждены человеком, вызваны из сокровенной тьмы на свет Божий при помощи упорного, энергичного труда.
– И, победив, подчинив себе науку, человек победит дьявола, – закончил незнакомец. – К этому я прибавлю нечто, долженствующее удивить вас. Я льщу себя надеждой, что я лично почти победил дьявола – он слуга мой если не настолько, насколько я сам бы желал, то все-таки слуга, более покорный мне, чем кому-либо из людей. Во всяком случае, слуга, более покорный моему всезнанию, нежели молитве святых иноков.
– Что?! – воскликнул невольно молодой человек изумляясь.
– Я сказал… Вы слышали и поняли. Я не повторю.
Говоря мерным, ровным и тихим голосом, незнакомец такими же степенными, ровными шагами давно двинулся с набережной, сопутствуемый собеседником. Они уже прошли часть города, двигаясь в противоположный от моря квартал, когда неожиданно, навстречу к ним, с площади, показалось богатое погребальное шествие. Хоронили, очевидно, очень важного человека. Собеседники остановились и пропустили мимо себя длинную вереницу монахов, священников, кучку родных покойного и толпу знакомых, провожавших гроб.
Когда гроб несли мимо них, загадочный незнакомец улыбнулся и выговорил:
– Слабый человек, неразумный человек! Я предлагал ему жизнь долгую и счастливую – он отринул мои предложения, и вот, не прошло и двух недель, его несут зарывать в землю.
– А вы знали покойного? – спросил Бальзамо.
– Да. Я познакомился с ним по приезде в Мессину. Это один из богачей города. Поверь он мне – и был бы жив.
– Так вы медик! – воскликнул Бальзамо. Сразу вся таинственность, которой облеклась для него фигура этого человека, как бы рассеялась и исчезла.
Ему показалось, что перед ним стоит самая обыкновенная пошлая личность, простой лекарь, пачкун, моритель народа, одевшийся нарочно полушутом, чтобы обращать на себя внимание толпы. Бальзамо, как и все его современники, недолюбливавший всяких знахарей, готов уже был небрежно откланяться и отойти. Но ироническая улыбка незнакомца остановила его.
– Медик, лекарь… это оскорбительное название. Все они обманщики, шарлатаны и невежды. Нет, любезный граф, я не лекарь. Я презираю медиков и медицину в том виде, в каком теперь то и другое процветает в Италии, да и в остальных странах Европы. Медики существуют затем, чтобы здоровых класть в гроб, а я когда захочу, то умирающего в минуту поставлю на ноги… Но я вижу, что вы не верите, вы говорите про себя: ну да! Ты, как все эти знахари, делаешь себя исключением из их числа. Так ли, мой друг?
– Правда, милостивый государь! – конфузясь, произнес Бальзамо. – Всякий из них говорит так…
– Повторяю вам, мой друг, что я вовсе не лекарь, никого не лечил и не лечу, а чтобы вполне убедить вас, я вас попрошу навестить меня… Вот мое жилище.
Незнакомец показал на небольшой дом в конце площади, который, отдельно от других домов, помещался уединенно среди большого сада. Внешность этого дома была какая-то тоже мрачная и загадочная. Дом походил на его владельца или жильца.
– Я ни с кем почти не знаюсь, никого не принимаю у себя, хотя охотников войти со мной в сношение много, – проговорил незнакомец. – Но вас, как представителя знаменитого дворянства итальянского и как любознательного молодого человека, вдобавок одинокого в Мессине, я приму с удовольствием.
Бальзамо поклонился, но его озадачило обстоятельство, что при словах «представителя именитого дворянства» незнакомец загадочно улыбнулся и странно глянул ему прямо в глаза. Он не мог знать правды… Что же он такое?.. Не колдун же!
– Завтра, новый друг мой, я буду ждать вас к себе, но не иначе как вечером. День целый я занят; перед заходом солнца имею привычку гулять, а вечер мой свободен. Постучите в дверь кольцом пять раз подряд, и вам отворят. Если вы ошибетесь и постучите менее раз, то потом стучите хоть весь вечер – вам никто не отворит. Пять раз будет условный знак между нами… Не забудьте!
– Слушаю! – уже с новым приливом почтения к загадочности этого человека произнес Бальзамо.
– Ну а теперь, мой друг, как можно скорее бегите в свою гостиницу – именно бегите. Поймите это слово в буквальном смысле. Летите, сколько есть у вас силы в ногах. Пока мы здесь с вами разговариваем, ваш сосед по горнице, иностранец, приезжий из Пьемонта, отворил подобранным ключом дверь в вашу комнату из своей и старается раскрыть крючком замок того шкафа, где у вас лежат ваши тридцать унций золота. Если вы опоздаете, вы будете обокрадены и останетесь без гроша денег. Скорее! Не теряйте времени!..
Бальзамо не двигался и стоял как истукан, глядя в лицо незнакомцу, спокойно улыбающемуся. Каким образом мог узнать все это этот человек?!
– Удивляться успеете, – полушутя произнес незнакомец, – а теперь не теряйте времени.
Бальзамо, сразу поверив в слова этого необыкновенного человека, бегом бросился к себе и еще более был удивлен, когда, вбежав в свою комнату, нашел у шкафа неизвестного человека, который работал каким-то крючком и стамеской около шкафа, где было его имущество. Тотчас же крикнул он хозяина, прислугу, и затем позвали полицию. Вор, пойманный на месте, был сдан в руки властей. Вещи и деньги Бальзамо были целы, и между тем молодой человек в полном смущении сидел у окна, на том же кресле, из которого он в первый раз увидел прогуливающуюся фигуру загадочного незнакомца.
«Что ж это такое, колдун или сам дьявол, превратившийся в какого-то турка?» – повторял Бальзамо с каким-то странным трепетом на душе.
Он, ловкий, хитрый малый, постоянно обманывавший других, ловко игравший всякую комедию с людьми, был на этот раз сам изумлен и смущен. Тут был не обман, тут было прямое колдовство.
До вечера в себя не мог прийти Бальзамо от новой встречи и нового знакомства.
На другой день к вечеру Бальзамо, горя нетерпением, был уже около дома незнакомца и с робостью стучал в дверь условленное количество раз. После пятого удара дверь растворилась сама собой; Бальзамо вошел в темный коридор, оглянулся и, не найдя никого, увидал на двери надпись: «Просят затворить». Затворяя дверь, он заметил шнур у задвижки, который уходил и исчезал в скважине стены. Дверь отворялась из внутренней комнаты, по обычаю Италии. В конце коридора в полуотворенную дверь виднелся свет. Бальзамо двинулся, и за этой дверью предстал перед ним узкий, длинный зал на сводах, с довольно низким потолком. Но здесь молодой человек невольно остановился и слегка оробел. Эта комната, тускло освещенная невидимо откуда льющимся мерцающим светом, принадлежала, очевидно, не простому смертному, а по малой мере – колдуну.
Бальзамо был настолько уже образован, настолько начитался кой-каких книг и наслушался рассказов умных людей, что понял сразу, где он находится. Это была лаборатория ученого, по всему алхимика или астролога, гадателя судеб человеческих, «борца с сокровенной наукой», повторил он невольно накануне слышанные от незнакомца слова.
Комната была завалена и заставлена сплошь всевозможными, самыми диковинными предметами. Пропасть столов и шкафов были покрыты громадными фолиантами и сотнями книг. Все, что было тут, перепуталось вместе. Склянки всевозможных размеров, от крошечных до аршинных бутылей, с разноцветными жидкостями, от черной до ярко-красной и желтой, целые пучки трав, целые связки сухих листьев по стенам и на столах; стеклянные трубки разных размеров виднелись повсюду, соединяя бутыли между собой. Среди всего стояла громадная жаровня с разными приспособлениями для варки. На потолке висели шкуры различных зверей; в углу чернелась целая связка с нанизанными на шнурах странными листьями. Приглядевшись внимательно, Бальзамо почувствовал неприятную дрожь в спине: это были связки высушенных летучих мышей. Если бы среди всей этой колдовской храмины с бесовской рухлядью появилась вдруг страшная, лохматая и седая ведьма, то Бальзамо уже не удивился бы.
Вместе с неприятным чувством смущения в молодом человеке, однако, была и доля довольства. Этот новый знакомый оказался действительно тем, что предугадывал юноша. Он не заурядный лекарь, моритель народа – он действительно нечто вроде колдуна. Встреча теперь, в его положении, с подобной личностью для него, не знающего куда деваться, что делать, за что взяться, была опять-таки удачей, подарком фортуны.
– Оробели и вы… Стыдно! – вывел его из оцепенения знакомый голос хозяина.
Он взял гостя за руку и повел за собой в другую горницу, меньших размеров, но зато светлую, чистую, где был только один дубовый стол и два высоких дубовых кресла. На столе горел канделябр о трех свечах, и бронзовое изображение этого канделябра не понравилось юноше: какое-то подобие сказочного гнома, горбатого и кривоногого, с бородой до колен, держало тресвечник.
Хозяин усадил гостя, и началась беседа, продолжавшаяся почти до полуночи. Бальзамо почти не говорил, а только слушал и слушал с трепетом каждое слово, с затаенным вниманием.
– Знаете ли вы, из чего делается хлеб? – спросил его наконец хозяин.
– Да… Из муки.
– А мука?
– Из зерен, растущих на земле.
– Откуда берутся эти зерна?
– Они вырастают.
– Каким образом земля, получая зерно, дает растение и плод?
– Не знаю… Но этого никто не знает: это тайна природы.
– Но этой тайной природы пользуются, однако, люди: сеют, жнут, приготавливают муку, а из нее хлеб, которым все живы?
– Да.
– И добывание хлеба считается самым простым явлением?
– Да, конечно…
– Каким образом приготовляется вино и из чего?
– Из винограда.
– Каким образом виноградная лоза дает плод, из которого делается напиток, имеющий свойство веселить людей, а при злоупотреблении делать их несчастными? Откуда берется опьяняющее свойство этого напитка?
– Не знаю.
– Скажите мне, из чего состоит богатство человека, и при этом большей частью – счастье земное?
Бальзамо не понял вопроса.
– Что кумир людей, чему они поклоняются, чего каждый жаждет иметь больше в своих комодах и сундуках?
– Денег… – улыбаясь, произнес Бальзамо.
– Из чего делаются червонцы?
– Из золота.
– Из золота. А из чего делается золото?
– Оно добывается. Его производит земля; человек только пользуется этой добычей.
– А можно ли делать золото хотя бы, ну, вот, из золы или из какого-нибудь зелья, политого на уголья?..
– Говорят алхимики, что можно… но я не знаю.
– Верите ли вы в возможность этого?
– Нет. Я думаю… Не знаю.
– Вы не верите. Имеете решимость ответить глупым ответом.
Бальзамо смутился и не знал, что сказать.
– Вы этого не понимаете, с этим положением я согласен. По-вашему, это невозможно? Почему же, когда вы видите поселянина, швыряющего, как бы зря, земле горсти семян, вы не считаете его безумным! Вы знаете, что нечто чрезвычайное, великое, тайное сотворит свое, соделает свое дело. Вместо этих разбросанных зря семян явится поле, покрытое хлебом, которое возвратит ему его зерно с десятком в придачу. Этому вы верите, потому что есть тайны природы, которых вы объяснить не можете, но которые тем не менее существуют. Почему же вы не хотите допустить, что те же тайные силы природы, когда ими овладеешь, дадут возможность простому смертному из трех червонцев, расплавленных в огне, сделать сотни и тысячи таких же червонцев.
– Я этого никогда не видал, я только слыхал об этом, но если бы я хоть раз увидел, – восторженно воскликнул Бальзамо, – то, конечно, всю мою жизнь посвятил бы науке и тому, чтобы осчастливить тысячи бедных людей!
– Первому верю, второму не верю, – холодно произнес незнакомец. – Ну, да не в том дело! Хотите ли вы быть моим учеником, и я научу вас производить золото точно так же, как крестьянин производит поле, покрытое хлебом?..
Бальзамо, конечно, отвечал восторженным согласием и клялся на все лады в вечной благодарности и в соблюдении тайны.
– Клятвы ваши мне не нужны, мне нужно одно: слепое повиновение моим приказаниям. Находите ли вы в себе достаточно решимости, чтобы исполнить все, что я прикажу вам?
– Конечно, сто раз да.
– Хорошо. В таком случае на днях вы исполните мое первое приказание. Вы отправитесь в порт и заплатите на корабле, отправляющемся через неделю в Александрию, за два места: за себя и за меня. Мы едем в Египет.
Молодой человек выпрямился на своем кресле и, несколько смущенный, молчал.
– Вот видите, первое же приказание мое вы уже боитесь исполнить.
– В Египет?.. Ведь это такая страшная даль!.. Простите меня, но я невольно смущен… В Египет… Если бы вы сказали: к берегам Франции, Испании… Но в Египет, воля ваша, страшно…
– В таком случае далее нам не о чем и говорить. Теперь уже поздно, и вам пора домой.
– Нет, погодите… Дайте подумать… – заторопился молодой человек.
– Думать нечего. Верите вы во все, что я говорю? Верите ли вы в меня и мое могущество или не верите? Если не верите, нам нечего делать, нечего и беседовать. Мы разойдемся, как сошлись. Если вы верите – то что же нам Египет! Весь мир, вся эта маленькая планета, именуемая землей, принадлежит тому, кто поработит себе ее сокровенные тайны и силы, неведомые людям… Итак, я жду вашего ответа – едете ли вы со мною в Египет?
– Еду, – ответил Бальзамо, но тихо, робко, едва слышным шепотом.
И пока он говорил это слово, он думал:
«Что ж! Ведь не на краю же света этот Египет? Недели две пути… Ведь можно оттуда и возвратиться… А мне делать нечего: потерянный мною на Египет год или даже хоть более года дадут там, в Палермо, время улечься злобе кладоискателя. Мне можно будет вернуться прямо домой».
Через пять дней после этой беседы алхимик и его юный друг входили на палубу корабля, поднимавшего якорь.
И только в пути к берегам древнейшего царства, где была колыбель науки, по словам мага и алхимика, молодой человек узнал, как называть своего нового друга и ментора, узнал, что этот Альтотас не имеет родины, ибо никогда не родился и никогда не умрет.
Много лет, а не один год продолжалось странствование двух друзей или, вернее, учителя с учеником и последователем.
Даровитый сицилиец был находкой для Альтотаса, равно как и сам он был кладом для умного, любознательного, но и хитрого Бальзамо.
Весь доступный и безопасный Египет, затем часть Аравийской пустыни, затем Сирия и вся Святая Земля – все было пройдено путешественниками.
Средства к жизни и скитаниям были добываемы Альтотасом не магическим, но изобретательным путем. Он продал в Александрии, а затем и в Сирии тайну составления новой ярко-пурпуровой дивной краски богатым торговым фирмам. Помимо химика он иногда являлся в качестве медика, производил удивительные исцеления больных и не отказывался от вознаграждения за свое искусство.
Но вместе с тем оба постоянно и усердно работали, и Альтотас посвящал своего молодого помощника во всю глубь своих действительно обширных познаний в алхимии, астрологии, медицине, ботанике и даже магии, именуемой «белою».
Прошло десять лет. В один ноябрьский вечер в Трояновы ворота по дороге из Тиволя въезжала в «вечный» город элегантная коляска очевидно сановитого путешественника.
Несмотря на время года, вечер был ясный, теплый и тихий, какие в других пределах мира, менее благословенных Богом, выпадают только в августе. Вечный город Рим, хранитель славных исторических деяний и преданий, полный вековых очевидцев их – дивных памятников, окутался в вечерней мгле. Находящая ночь сквозила тенями и ложилась кое-где пятнами по вековым соборам, дворцам и фонтанам, по тысячелетним триумфальным аркам и колоннадам… Сказочно древний и славный старец богатырь Колизей тоже наполовину окунулся во тьму, и только верхние аркады его могучим взмахом идут рядами по мерцающему вечернему небу, где с десяток звездочек, уже вспыхнув, искрятся на город сквозь просветы этого гигантского гранитного кружева, будто нависшего с поднебесья на землю. И мог бы старец Колизей гордо глядеть на вечный город свысока своего гордого величия и баснословной древности, но там на горизонте, хотя далеко, но будто рядом с ним, воздвиглась иная гранитная громада и, высясь к небу величавым куполом, видна за сотню верст кругом. Говорят, что эта громада – храм Св. Петра, что это дело рук человеков и гения одного из них. Но едва верится очам! Только вблизи, взирая на него, вдруг с благоговейным смущением почуешь душу, вложенную в эту громаду, и поверишь, что и впрямь гений человеческий, а не слепая и бессознательная стихийная сила создала этого великана во имя Божие.
И теперь, когда мрак вечерний уже сгустился в узких и кривых улицах города, необъятное подножие этого храма тоже утонуло во мгле ночи. Но купол и крест его еще плавают в поднебесье, среди сумеречного, таинственно мерцающего света.
Здесь на земле ночь, а там у них, в выси, день еще кончается.
Резиденция святого отца, могущественного главы всего католического мира и монарха целого королевства, местопребывание сотни духовных конгрегаций, монашеских братств – город, полный кардиналов, священников, иноков и паломников со всего христианского мира, город молитвы и поста – уже отходил ко сну…
Коляска путешественника двигалась по пустынным улицам; кое-где только попадались запоздалые прохожие или важно двигались ночные караулы папской гвардии – в шлемах, с длинными алебардами, внушительно блестящими на плечах… И всюду, где проходили они с монотонным выкрикиванием двух-трех слов, тухли огоньки на улицах, в лавках, в дверях и окнах домов и домишек… Граждане-обыватели и миряне монашествующего города волей-неволей шли на покой спозаранку.
Коляска остановилась недалеко от площади Барберини у довольно большого дома с огромной железной дверью, над которой висело оловянное вызолоченное изображение коня… Это был постоялый двор, скромного вида по внешности, но лучший в городе.
В гостинице «Золотого коня» останавливались только богатые путешественники. Несмотря на караульные обходы, здесь еще виднелся огонь в окнах. Хозяин водил, видно, хлеб-соль с алебардистами. Из коляски вышел человек маленького роста, уже очень пожилой и стал стучать в дверь висящим на ней железным кольцом.
Раздался гулкий звук и загудел на всю улицу, пролетая до площади. Дверь тотчас отворилась, на пороге появился, позевывая, хозяин дома с медной лампадой о трех ярко горящих и дымящихся фитилях.
– Есть ли свободные комнаты и стойла? – спросил старик хотя седой, но бодрый на вид.
– Есть. Есть… Но для кого? Кто вы? Откуда?
– Для графа Калиостро, капитана королевско-испанских войск…
Хозяин сразу проснулся и заспешил.
Через пять минут весь дом, семья хозяина и прислуга – все были на ногах.
Из коляски вышел не спеша плотный и красивый мужчина среднего роста, в легком черном плаще из шелковистой материи и в большой черной шляпе набекрень, с сероватым пером, ниспадавшим почти до плеча… Из-под распахнувшегося плаща виднелся фиолетовый бархатный камзол и темно-лиловый кафтан, обшитые галуном по борту.
– Что прикажете, ваше сиятельство? Все к вашим услугам, – говорил хозяин, вводя гостя в лучшее помещение дома с окнами, выходящими в сад соседнего монастыря капуцинов. Приказывайте, эксцелленца. «Золотой конь» славится на всю Италию кухней.
– Прежде всего эту славу, – отозвался полушутя приезжий, весело оглянув горницу красивыми светлыми глазами, – вашу славу, мой любезный, на тарелках, под именем ужина!
Хозяин быстро вышел, заказал ужин жене, которая уже растапливала печь, а затем пробежал на двор, где отпрягли лошадей из экипажа и где хлопотал слуга приезжего аристократа.
– Издалека? – начал свой обычный допрос хозяин и ради обычного любопытства, и ради своих хозяйственных соображений.
– Из Неаполя.
– Ваш барин неаполитанец?
– Нет. Граф уроженец Сицилии, господин… Не знаю, как вас звать…
– Камбани! К вашим услугам.
– Граф мой палермитанец.
– Там и живет всегда?
– Нет.
– А где же? – допытывался Камбани.
– Везде. Мы вечно в пути. Наше местожительство между двумя станциями в дороге.
– Стало быть, и в Риме ненадолго? На несколько дней?
– Нет, здесь мы, вероятно, месяц проживем. Дела есть.
– А отсюда куда?
– В Женеву.
– О-о! – воскликнул хозяин. – Это далеко…
– А из Женевы в Страсбург…
– О-о-о!.. Какая даль.
– Да. Месяц пути.
– Много денег надо на это, – вздохнул Камбани.
– Немало, любезнейший, немало! Но у нас их, цекинов и дукатов, столько же, сколько у вас овса в закромах.
Между тем приезжий сидел на кресле в горнице и задумчиво глядел в темное окно, где виднелись высокие, оголенные от листвы деревья.
«Да. Наконец… – прошептал он вслух. – Наконец я в Риме. Завтра свезу письмо великого командора ордена и увижу, что делать. Что делать? Да. Это вопрос страшный! От этого вопроса, от этой мысли “что делать” у меня кружится голова, как если бы я стоял на краю бездны. Я знаю, что я не упаду в нее, но вид глубины ее мне захватывает дыхание… Рим, Болонья, Женева, Базель, Страсбург и, наконец, Париж. Ну а потом? Да. Потом что?»
Задумчивость и почти печаль долго не сходили с лица этого человека, по-видимому, цветущего здоровьем и обладающего всеми благами мира, чтобы быть счастливым и беспечным. Все у него есть. Прежде всего – молодость и красота, а если уж не красота в строгом смысле слова, то все-таки чрезвычайно привлекательное лицо, ум, ярко блестевший в глазах, знатность и, наконец, большие средства, по-видимому, богатство. Ко всему и звание капитана королевских испанских войск, что очень важно для всякого дворянина. Да, но все это казалось и верилось только простодушному наблюдателю. В действительности у Иосифа Бальзамо не было по-прежнему ничего этого, за исключением пылкого, дерзкого и изобретательного до гениальности ума. А еще в придачу редкий дар природы соблазнять и прельщать всякого и, приводя в восхищение, заставлять без труда обожать себя.
Впрочем, если теперь у графа Александра Калиостро не было по-прежнему знатного имени, большого состояния и упроченного общественного положения, то все-таки он был далеко не тот человек и не в том положении, в каком был около десяти лет назад, когда направлялся с загадочным Альтотасом к берегам Нила.
Если учитель не посвятил ученика в обещанную тайну составления жизненного эликсира, чтобы жить вечно, и не передал ему рецепта лить золото и алмазы из простого угля, то многое и многое завещал загадочный человек своему юному ученику, другу и последователю.
Альтотаса не было теперь на свете, то есть его нигде не было. Он исчез, рассеялся, как дым, испарился, как облако.
Учитель и ученик вместе прибыли в Корфу года три тому назад, были радушно приняты командором мальтийского ордена. И здесь однажды мудрого Альтотаса не стало. Его ученик долго горевал по учителю и со вздохом, с какой-то тревогой на лице вспоминал об Альтотасе и редко произносил его имя даже про себя.
Калиостро говорит, что Альтотас не умер… ибо не может никогда умереть, как бессмертный. Но где он – не известно никому!.. Однако многие вещи, принадлежавшие Альтотасу, теперь у Калиостро, в том числе перстень с большим многоцветным бриллиантом.
Были слухи, что Альтотас томится в Мальте, заключенный в темницу… Были слухи, что он убит неизвестным злодеем, который воспользовался всем его имуществом, редкими книгами и даже его замечательными рукописями и изобретениями… Плоды всей жизни и усиленных занятий принадлежат злодею-убийце.
Вероятнее всего, Альтотас умер и завещал все любимому наперснику, который, скрывая теперь кончину учителя, дает повод к клевете. После этого исчезновения Альтотаса общественное значение и обстановка графа Калиостро сразу изменились.
Два месяца тому назад великий магистр и командор ордена мальтийских рыцарей Пинто назвал графа Калиостро «братом», клялся в вечной признательности за оказанные услуги и снабдил в дорогу рекомендательными письмами и даже крупной суммой денег. Граф отправился в Рим по поручению и по делу командора мальтийцев, и должен был, справив поручение у папского престола, ехать назад… Он обещал вернуться.
Но теперь он улыбался лукаво и насмешливо при этой мысли. Его мечты уже опередили его будущее путешествие и уже были давно в столице Франции, при дворе Людовика XVI, недавно вступившего на престол.
Зачем стремился уже тридцатилетний граф Калиостро в Париж – он почти сам не знал. Он жаждет блеска, шума и славы. А все это приютилось там.
«Да… Там или нигде… покорю я себе людей, и все людское будет у моих ног!» – думает он…
Был тот же ноябрь месяц, того же года, но в ином, отдаленном от теплой Италии холодном краю. Среди необозримых снежных равнин кое-где чернелись отдаленные леса, кое-где серыми гнездами ютились деревушки. Среди этих снеговых равнин широко, размашисто раскинулся большой город, тоже серый, деревянный, с узкими кривыми улицами; только средина города каменная, обнесенная высокой зубчатой стеною, где высятся златоглавые храмы и колокольни. Город этот мало похож на Рим, а между тем это тоже Рим – северный, православный.
Версты за две от одной из застав московских, в деревушке по прозвищу Бутырки, на косогоре, смирно и покорно стояла тройка заморенных и худых лошадей. За ними лежал на боку одним полозом торчавший вверх большой возок. Около лошадей, сбитых в кучу и как бы связанных всей спутанной сбруей и повернувшейся оглоблей, лежащей на спине коренника, затянутого поэтому съехавшим хомутом, стояли два человека, по-барски одетых. Оба они стояли неподвижно, опустив руки и молча глядя на опрокинутый возок.
На дворе между тем быстро наступали сумерки.
Один из двух путников, поменьше ростом, пожилой, оглянулся еще раз на деревню, черневшую среди снегов в полуверсте, и покачал головой.
– Ведь сейчас и ночь! Что ж мы будем делать? – проворчал он. – Грибы что ль искать! – угрюмо сострил он.
Стоявший около него второй путник, молодой, высокий, красивый, одетый несколько изысканнее, в бархатной шубке с собольим воротником и обшлагами, в такой же шапке, отвечал смехом.
– Да, смейтесь, – проговорил первый. – Мало тут веселого! Мы бы теперь давно в Москве были. Ведь тут рукой подать.
– Рукой подать… – повторил молодой и прибавил: – Опять этого я не понимаю!
И в этих нескольких словах молодого путника, произнесенных правильно и чисто, был, однако, заметен какой-то странный, будто иностранный выговор.
– Что это значит – рукой подать?
– А ну вас! – отмахнулся первый. – Ну, значит, близко. Ну вот она, Москва-то! Кабы не овраг, огни бы видать отсюда… Надо же было этому дьяволу перевернуться тут, да и сам он теперь провалился в тартарары.
– Странное название. Как вы сказали? Тартары. Это название деревни?
– Название деревни – Бутырки. Тут, видно, прежде одни бутари живали! – пошутил пожилой путник.
– Вы сказали, однако, ушел в тартары.
– Не тартары, а тартарары. И не ушел, а провалился.
– Стало быть, здесь все-таки живут татары?
На этот раз пожилой весело расхохотался в свою очередь:
– Это деревушка-то, по-вашему, татарская? Ах вы, уморительные!.. Ведь вы как есть немец. Ей-богу!.. Скажите: за весь наш долгий путь ведь вы у меня много слов новых по-русски выучили?
– Много, Норич, но только я думаю, что это все такие слова, без которых я бы мог обойтись, – ответил, лукаво усмехаясь, молодой человек.
– Почему ж так?
Не дождавшись ответа, пожилой человек, которого его спутник назвал Норичем, воскликнул:
– А! Вон они ползут, черти этакие!
На дороге из деревушки к косогору показалось человек пять мужиков. Впереди их шел ямщик.
– Ну, ну, живо! Черти этакие. Что он вас, из речки, что ли, выудил, как окуней? Шутка сказать, мы здесь час стоим! – начал кричать Норич. – Ну, берись живо! Поднимай!..
Подошедшие крестьяне почтительно и даже страховито поснимали шапки перед двумя путниками, потом дружно взялись за большой, тяжелый возок, приподняли, как перышко, и бережно, как если бы он был хрустальный, поставили его на полозья. Заморенные лошади только чуть-чуть шевельнулись.
Молодой человек полез в карман. Пожилой увидел его движение и воскликнул:
– Ну вот, баловство какое! Очень нужно! Они же, черти, не могут дорогу в исправности содержать, так чего ж им на чай еще давать!
Но молодой человек, не обращая внимания на это замечание, дал крестьянам немного мелочи.
Вся гурьба оживилась при виде серебряных монет и сразу попадала в ноги с причитанием: «Вечно будем Бога молить!» – и т. д.
– Доброе дело, барин, – сказал ямщик, усаживаясь на облучок. – Тут вся деревня почитай голодная сидит.
– Отчего?! – оживленно воскликнул молодой человек.
– Как отчего: хлеба нет.
– Почему же хлеба нет?
– Как почему: не собрали ничего. На семена не хватило… Да это у нас не в диковину.
Оба путника влезли в возок, поправив предварительно подушки и кое-какую мелочь, которая вся перетряслась при падении возка. Через минуту возок двинулся.
– Смотри ты, леший, опять нас не вывороти где!
– Зачем. Как можно… Будьте спокойны! – отозвался ямщик таким голосом, как будто ничего подобного с ним никогда не случалось и случиться не может.
Он задергал вожжами, начал со всей мочи хлестать всех трех заморенных лошадей, и возок заскрипел по морозному снегу.
На дворе уже был вечер. Через полчаса мелкой, плохой рысцою возок въезжал в заставу города.
– А по Москве нам ведь, помнится, много ехать? – спросил молодой человек.
– По Москве-то? Да вот как скажу: через весь город. Почитай на другую сторону.
– Тем лучше.
– Почему же: тем лучше?
– Город посмотрю. Я его плохо помню.
– Это бы и после можно было. Какое же теперь смотрение? – отозвался Норич.
Действительно, возок начал поворачивать из улицы в улицу, направляясь с одного края Москвы на другой. Улицы были пустынны, только изредка попадались встречные. Маленькие домишки стояли темны, и только на больших улицах большие дома, помешавшиеся исключительно в глубине просторных дворов, были освещены.
Напрасно молодой человек пытливо выглядывал в отворенное окошко возка – он ничего не мог разглядеть благодаря вечерней мгле пасмурного зимнего дня. Впрочем, он выглядывал на улицу с каким-то странным чувством, будто хотел сам рассеять себя и успокоить в себе то бурное чувство, которое поднималось и бушевало в груди.
Пока возок двигался по городу, молодой человек раз десять спросил:
– Скоро ли?
И каждый раз получал ответ Норича:
– Скоро, скоро.
Немудрено было волноваться молодому путнику. Он был чуть не в первый раз в Москве и даже в России, так как выехал из нее почти ребенком. Он едва помнил того, к кому теперь ехал. Вдобавок он не знал, что завтра будет с ним, что он увидит, что услышит. Он знал только, что предстанет тотчас же пред человеком, который одно из первых лиц русского государства – богач и сановник, именитый вельможа. К тому же этот сановник – его родной дед, которого он Бог весть когда видел, совершенно не знает и которого и не думал увидеть в этом году, если бы обстоятельства не перевернулись вдруг так ужасно, странно и загадочно.
Чем ближе была от него цель его долгого, шестинедельного путешествия с берегов Рейна к берегам Москвы-реки, тем более захватывало дыхание у молодого человека. И вдруг теперь его стало душить за горло, слезы навернулись на глазах. Он снял шапку и отер горячий лоб. Почему явились эти слезы – он сам не понимал. Как будто предчувствие чего-то дурного, чересчур дурного, скользнуло тенью по душе. В то же мгновение невдалеке от возка появился скачущий всадник с плеткой в руках и кричал во все горло:
– С дороги!.. Ворочай!.. С дороги!
Ямщик тотчас же свернул свою тройку на самый край широкой улицы. После первого уже проскакавшего всадника появилось еще двое, потом еще несколько человек, а за ними зачернелось и двигалось что-то широкое и высокое.
– Он! Он самый!.. Ей-богу! – воскликнул Норич, высовываясь из окна.
– Кто?.. – встрепенулся молодой человек.
– Он… Наш граф!
В то же мгновение за кучкой всадников, летевших в галоп, пронесся шибкой рысью большой возок, запряженный цугом лошадей в четыре пары. Благодаря зажженным фонарям весь возок был освещен и сиял позолотой на козлах, полозьях и кузове. Большой, полуаршинный, золотой герб ярко сверкнул в глазах молодого человека, выглядывавшего из окна. В одно мгновение все это – всадники, цуг великолепных рысаков, позолоченный возок и еще несколько всадников позади его – все пронеслось мимо с шумом, бряцаньем и гулким стуком.
– Это он… Наш граф, Алексей Григорьевич, в гости выехал. Не застанем.
– Как же быть? – странно выговорил молодой человек.
– Что ж! Отдохнете; а он вернется пока. А то и завтра утром вас примет. Что за важность!.. Да вот и двор.
И Норич указал рукою, вправо от возка, на освещенный ряд больших окон.
Молодой человек как-то зажмурился и глубоко вздохнул.
«Вот и приехали. Что-то будет? Неужели беззаконие! Неужели хуже, чем я подозреваю!» – подумал он про себя, но подумал не по-русски, а по-немецки.
Когда возок остановился у главного подъезда больших палат вельможи, десятка два челяди высыпало навстречу. Но не почет к приезжим гостям сказался в их поспешности, а скорее одно любопытство.
– Откуда такие? К нам ли еще?
– Ишь, к главному подъезду подъехали! А пешком бы, братцы мои! – раздалось вдруг среди этой кучки прибежавших людей.
– Ах вы, олухи! Это нам-то пешком?.. Не признали? – проговорил Норич, отворяя дверцу.
И сразу вся эта кучка выбежавших людей заахала кругом.
– Вона кто… Ах, Создатель!..
– Игнат Иванович! Вона кто… И графчик! Ах ты Господи!
– Цыц! Ты! Леший! Аль в Сибирь захотелось с графчиком-то! – шепнул один лакей постарше.
– Ох, виноват. Запамятовал наказ. Помилуй Бог!
Норич вышел первый из возка, но тотчас же обернулся и протянул руки, чтобы помочь выйти молодому человеку из экипажа. Появление его из возка магически подействовало на всю челядь. Сразу все стихло, и несказанно удивленные взоры холопов впились в него со всех сторон.
– Что, нам комнаты отведены? Есть приказ об этом? – спросил Норич.
– Есть, есть, давно! Алексей-то Григорьевич выехал.
– Знаю… Встретили… Ведите барина в горницы отведенные.
Норич остановился вдруг, снял шапку, шевельнулся немного в сторону от гурьбы лакеев и начал креститься на соседнюю колокольню, чуть видневшуюся во мраке ночи.
– Слава Тебе, Господи! – выговорил он тихо. – Доехали. А уж путь-то, путь-то. Короток! Пять недель ехали с лишком. Ну вот, Господи благослови, и приехали!
Молодой человек тоже снял шапку, тоже перекрестился, но как-то смущенно и нерешительно, как будто не знал: нужно ли это делать или нет. Может быть, это обычай, думалось ему, и его долг теперь перекреститься, а может быть, русскому барину оно и не следует. И тем же нерешительным движением, каким он крестился, тем же будто связанным и робким шагом двинулся он по ступеням главного подъезда громадных освещенных палат.
Приезжего молодого человека почтительно и предупредительно встретил в швейцарской пожилой дворецкий и повел через длинный коридор в горницы, очевидно, заранее приготовленные для него. Их было три: нечто вроде приемной, спальня и уборная. Между коридором и приемной была маленькая передняя, в которой тотчас же появилось шесть человек дворовых, в одинаковых кафтанах, с галунами, на которых пестрели замысловатые гербы их барина-вельможи.
Молодой человек осмотрелся кругом и на вопрос дворецкого, скоро ли прикажет он подавать ужин, отозвался нерешительно:
– Не знаю… как хотите… я не голоден.
И затем, будто собравшись с духом, он прибавил:
– Прежде или после моего свидания с графом.
– Простите, ваше…
И дворецкий запнулся, не зная, как величать приезжего, – «ваше благородие», выговорил он, смущаясь, шепотом и как бы чуя, стыдясь того, что бессмысленно дерзко умаляет титул приезжего.
– Простите… Но я полагаю, что его сиятельство сегодня вряд ли успеет повидаться с вами. Алексей Григорьевич выехал на бал к генерал-губернатору и вернется поздно.
Молодой человек ничего не ответил и, смущаясь тоже, опустил глаза. В его ушах все еще странно звучали два русские величания: «его сиятельство» и «ваше благородие».
Дворецкий вышел, чтобы распорядиться, а молодой человек вдруг сел на ближайший стул, уперся локтями в колени, опустил голову на руку и задумался. Видно, тяжела была его дума, так как много прошло времени, и он очнулся, когда в горнице двигались галунные лакеи, ставили стол и накрывали его скатертью и посудой. Ему, очевидно, стало неприятно, что его застали врасплох, в его далеко не веселой позе. Он провел рукою по голове, встал и слегка как бы встряхнулся, отгоняя от себя свои думы. Через несколько минут, сидя за столом, уставленным всякими кушаньями, он ел с большим аппетитом.
В то же время на совершенно другой половине дома в нескольких горницах стоял шум и гам. Веселые голоса, раскатистый хохот, крик и визг детей, беготня и суетня взрослых – все сливалось вместе. Человек более полсотни побывало в этих комнатах на минуту – взглянуть на приезжего Игната Ивановича.
Норич, счастливый, веселый, самодовольный, сидел в кругу своего семейства: жены, дочерей и даже внучат. Все, от мала до велика, расспрашивали его об любопытном, единственном в своем роде, чрезвычайном, почти невероятном путешествии, которое он только что совершил. Шутка ли, от Москвы ездил через все немецкие земли, числом поди, пожалуй, сто, до самой границы французской земли! Еще бы немножко проехать ему, и он бы очутился на самом берегу моря-океана, середь которого, на острове на Буяне, и конец свету Божьему.
Всех интересовал один вопрос: как там, в этих заморских землях? Вера какая? Злы ли люди? Каковы из себя? Понимают ли и говорят ли по-русски?
Норич усмехался и отмахивался рукой, считая некоторые вопросы глупыми. Зато и на ответы его некоторые отмахивались, как бы не веря, что он говорит правду. Только жену его, 50-летнюю Анну Николаевну, интересовал один вопрос: как наградит мужа добросердечный и щедрый боярин? Шутка ли, какое важнеющее поручение исполнил ее супруг! Поди-ка пошли другого в этакую даль! В сказке сказывается: ехали за тридевять земель, а Игнат Иванович ездил за сто немецких земель и жив вернулся.
Среди сумятицы и возни от радости детей и внучат, счастливых тем, что они снова видят в среде своей отца и дедушку, трудно было жене с мужем переговорить о самом главном, что интересовало ее. Но наконец, воспользовавшись минутою, когда домочадцы занялись подарками, привезенными Норичем из чужих краев, Анна Николаевна отвела мужа в сторону. Она расцеловала его в обе щеки, перекрестилась, благодаря Бога за благополучное путешествие мужа, и, пригнувшись к нему, вымолвила почти на ухо:
– Ну, что он?
– Ничего. Что ж! – отозвался Норич неохотно.
– Знает, зачем ныне понадобился нашему графу? Что будет тут?
– Вестимо, не знает! – отозвался снова Норич тем же голосом. И жена заметила по глазам его, что мужу неприятен этот разговор.
– И неведомо ему также, кто он такой будет теперь?
– По нашему путевому виду, Крафт он теперь. А что будет после… – и Норич, глядя жене в глаза, запнулся.
– Что же?
– После… Видать будет! Канитель будет, думаю.
– Канитель?
– Вестимо. Он горяч. Спроста не дастся. С ним графиня повозится еще. Тут наскочила коса на камень, как говорится.
– Что ж тогда делать, коли упрется он? Скажет, не хочу…
– Его прирезать, а нам идти топиться!
– Что ты это, голубчик! Веру в меня, что ли, потерял в немецких-то землях, – вспыльчиво и досадливо отозвалась жена. – Что ты мне турусы-то на колесах расписываешь! Сам говорил, собираясь в путь, что дело для нас выигрышное – страсть, самое удачливое счастье наше! А теперь говоришь: «Ничего не выгорит» – и пугаешь. Резаться да топиться. Говорил ведь ты, едучи…
– Говорил? Родная моя. Говорил?! Ведь я его тогда не видал еще. А теперь видел, знаю. Он себя в обиду легко не даст. Да и нам-то лезть в эту канитель боязно и опасно. Как бы нам с тобой не запропасть. Вот что! Графу и графине – шиш будет. А нам – Сибирь!..
– Что? Что? Сибирь?! Что, очумел ты?! – воскликнула женщина изумляясь.
– Крест и евангелие ты целовать пойдешь?! А? Пойдешь? – вдруг вспыльчиво произнес Норич.
– Нет, не пойду, помилуй Бог!
– И выходит теперь… Поторопились мы. Сунулись в воду, не спросясь броду. Дело начато, а чем окончится – один Бог знает. Ну вдруг заставят нас присягать. А мы скажем: нет, мол, простите, не можем присягать. Это мы так только, зря болтали да мертвых оговаривали.
– Как же теперь быть-то, Игнат Иваныч?..
– Я сам не знаю. На попятный двор если… Так надо скорее… Сейчас. А то поздно будет… И не знаю… Ну да что об этом теперь… Завтра успеем. Может, еще все и выгорит просто, без шуму и без беды…
Норич через силу рассмеялся, махнул рукой и затем тотчас же, снова окруженный детьми и внучатами, стал рассказывать и объяснять, где какой кому подарок был куплен и сколько заплачено.
Никого не забыл вернувшийся из чужих стран Игнат Иванович; даже девке-чернавке, прислуживавшей двум мамушкам, и той привез он красный платок повязывать голову.
Дом, в который прибыли Норич и молодой незнакомец, был одним из самых больших зданий этой части города Москвы. Палаты помещались, как всегда, в глубине большого двора; только одна часть выступом выходила в переулок. За домом раскинулся большой сад, но не густолиственный и не высокий, и было заметно, что сад этот разведен недавно на пустыре. В этих палатах было, конечно, до сотни больших и малых горниц, зал, гостиных, помимо одной огромной залы. Во дворе было бесчисленное количество служб: от конюшен, переполненных лошадьми, до погребов и ледников, принадлежащих бесчисленному штату боярина. Одних коров на дворе было до полусотни, но из них только пятью пользовались господа – остальные принадлежали дворовым и нахлебникам, которых было немало.
Дом этот почти весь освещался всякий вечер, за исключением огромной залы, где уже более десяти лет ни разу не зажигалась ни одна свеча, так как домохозяин вечеров и балов не давал, а обеды, на которых иногда было до трехсот и пятисот лиц приглашенных, происходили днем и оканчивались ранее сумерек.
Весь этот огромный дом стоял пустой, только в выступе, выходящем в переулок, было жилье, и он казался обитаем. Здесь, в восьми или десяти горницах, скромно жил сам вельможа с молодой супругой и ребенком. Зато флигеля, нижний этаж и некоторые надворные строения были переполнены многочисленной дворней.
Причина, по которой огромные палаты были в запустении, была простая: домовладелец, боярин и граф, стал нелюдим, мало принимал теперь и любил проводить весь день один-одинехонек. Изредка, раза два или три в году, появлялись его родственники, дети его покойного брата со своими детьми, всего три поколения. Недавно и четвертое появилось на руках кормилиц и мамушек. Родня эта бывала в Москве всегда проездом. На несколько дней оживлялись палаты. Раздавались веселые, молодые голоса и детский писк и визг; но затем снова наступала та же тишина, и лишь одно было замечательно в этом доме: всегда пустой, он не был на вид угрюм.
Причина была та, что в надворных строениях и во флигелях было пропасть народу, а среди всех жильцов царствовали всегда мир, тишина и спокойствие; на всех лицах было написано довольство и счастье. От главного управителя и дворецкого до последнего мальчишки-самоварника, поваренка или форейтора, до последней девчонки-побегушки – все жили дружно, счастливо, в довольстве, сытые и никем не обиженные.
В этом доме, за много и много лет, никто никого пальцем не тронул. Единственное, что строго наказывалось и взыскивалось старым графом, была незаслуженная обида какая-либо, нанесенная одним из домочадцев другому. Всякий мальчишка-поваренок, сынишка дворника, получив несправедливо какую-либо, хотя легкую, затрещину от кого-либо, громко грозился иногда родному отцу или матери:
– Смотри ты: пойду барину пожалуюсь!
Иногда случалось, что обитатель палат, такого возраста, что от земли не видно, дерзко останавливал старого графа при его выезде из дому и, смело приступив, заявлял:
– Меня обидели.
И старый граф входил в расправу и в суд.
– Граф Алексей Григорьевич Зарубовский известен на всю Россию! – говорил сам граф про себя. – А чем? Тем, что пуще всего правду любит, правде служит холопом, якобы сия правда – его барыня.
За час до полуночи, когда весь огромный дом потемнел и спал сытым, беззаботным сном, на дворе появился тот же раззолоченный возок, с теми же конвойными. Высокий пожилой сановник, в тысячной собольей шубе, с большущей шапкой, глубоко надвинутой на затылок, с наушниками, с огромной муфтой в руках, вышел при помощи спешившихся всадников из возка и, поддерживаемый ими, стал подниматься по каменной лестнице.
Никто не вышел навстречу. Один из приезжих растворил дверь, и, только когда вельможа уже в швейцарской снял с себя шубу и шапку и засиял, в лучах двух горящих свечей, своим сплошь расшитым мундиром, с десятками орденов и регалий, тогда только несколько человек холопов, и сам главный швейцар, проснулись и пришли в себя.
– Проспали барина, тетери! – выговорил сановник сурово, но суровость эта была какая-то особенная, будто деланная, ради шутки.
– Тут бы их, Алексей Григорьевич, сонных-то… тут бы их передрать всех! – выговорил красивый гайдук, который был начальником команды, конвоировавшей всегда при выездах вельможу. Приехать бы нам да тихонько розог достать да их бы тут, по очереди, сонных отпотчевать!
– Тебе бы только драться! Только у тебя и на уме! – отозвался вельможа ухмыляясь. – Важность какая, что среди полуночи человек спать захотел! Посторонний человек так рассудит: а вольно ж, мол, барину полуночничать, в полночь по Москве шататься, по балам да гостям. Вот кабы они у меня в полдень так все заснули, иное дело – взыскал бы!
И граф, увидя вошедшего дворецкого по имени Макар Ильич, прибавил удивляясь:
– Ты чего не спишь?
– Дело есть до вас… – отозвался дворецкий фамильярно.
– Дело? Ночью-то. Белены объелся… Поди спать…
– Никак нет-с. Я за вами пойду с докладом…
– Ну, иди… Шут тебя побери…
Граф двинулся и прошел несколько темных гостиных. Перед ним шло двое лакеев с зажженными свечами. Большие и высокие комнаты, установленные богатой мебелью, зеркала, бронза, картины – все, восставая из тьмы, как-то вздрагивало в колеблющихся лучах весомых свеч. Шаги двух лакеев, самого графа и дворецкого звонко раздавались по паркету и отдавались далеко в доме, замирая под карнизами вычурных и расписных потолков.
Наконец, достигнув своих сравнительно скромно убранных апартаментов, где была спальня и кабинет старика вельможи, он опустился в кресла. К нему тотчас же подставили маленький столик, заранее накрытый, на котором стояло три блюда: простокваша, холодные галушки, облитые сметаной, и тарелка с финиками.
Приезжий с бала, очевидно, не прикоснулся к ужину генерал-губернатора, а предпочел свой простой ежедневный ужин, один и тот же за двадцать или тридцать лет. Боярин придвинул к себе блюдо с галушками и выговорил стоявшему перед ним дворецкому:
– Ну, Макар, докладывай! Коли уперся, как осел…
– Нет, Алексей Григорьевич, я еще малость поломаюсь или упрусь. Прежде покушай, и о каких пустяках покалякаем, а когда покушаешь – тогда я и доклад начну. И весь-то доклад в трех словах будет.
– Не балуй! Докладывай! – уже несколько досадливо произнес граф.
– Ей-богу, не могу! Прости… не гневайся! Покушай прежде.
Граф положил ложку на тарелку, которую нес было в рот, и, подняв изумленный взор на дворецкого, произнес неспокойно:
– Глупый человек! Ведь я не петый дурак какой, ведь я понимаю, что если ты хочешь дать мне время поужинать, то, стало быть, ты знаешь наперед, что доклад твой меня растревожит, что я ужинать не стану.
Макар Ильич замялся, слегка смутился и, как-то странно поводя плечами, разведя руками, отозвался вполголоса:
– Нет, Алексей Григорьевич, зачем растревожить, а подивит тебя нечаянность… А ты прежде покушай! Беды нет, сказываю тебе, никакой беды нет… А только что из ряду вон…
– Ну, говори! – произнес граф и вместе с тем невольным быстрым жестом стукнул ложкой по тарелке.
Тут уже не было двух приятелей, фамильярно шутивших в швейцарской. Сразу оказались друг перед другом: сидящий вельможа и его крепостной – дворецкий.
– Норич с господином приехал, – произнес дворецкий.
Граф тихо ахнул, потом потупился и едва слышно вздохнул.
– Когда? – молвил он после паузы.
– Да вот с тобой повстречались, сказывают, недалеко от дому. Их выворотили в Бутырках, а то бы в сумерки еще были во дворе.
Наступило молчание. Сановник сидел неподвижен, опустив глаза в тарелку, где лежали галушки и лежала ложка, которой он стукнул. Рука его лежала на столе около этой ложки; но пальцы выпустили ее и не брали. Макар Ильич пытливо глядел в лицо барину и видел, что доклад его имеет еще большее значение для старого графа, нежели он думал.
Всем было в доме смутно известно, а дворецкому более чем кому-либо, что Норич, приживальщик графа, родом польский шляхтич, послан в чужие края и вернется не один. Как проскользнул этот слух в среду домочадцев – сказать было трудно. Поручение свое Норичу граф давал наедине, глаз на глаз, прошлой осенью. Но у Норича была жена, у жены его были дети и приятельницы, у приятельниц были свои приятели и приятельницы. Таким образом, Норич не успел от Москвы уехать до Смоленска, как уже во всех флигелях передавалось втайне, на ушко, что Норич поехал в чужие края, а приедет с графчиком заморским.
После нескольких мгновений молчания граф поднял взгляд задумчивый и, как показалось дворецкому, тоскливый и выговорил:
– Видел ты его?
– Норича? Как же, видел. Теперь, полагательно, спит.
– Какой Норич! Болван!.. Любопытно, вишь, мне знать, видел ли ты Норича! Что, я его не видал, что ли, никогда! Спрашиваю: видел ли того… Ну, его… Ну, господина этого… Приезжего гостя, что ли?.. Дурень!
– Видел. Как же-с. Сам проводил до горницы.
– Моложав очень?
– Молодой-с, вестимо.
– Красив?
– Да-с. Очень даже из себя пригож.
– Махонький али высокого роста? – вымолвил граф с каким-то другим оттенком в голосе и почему-то опустил снова глаза в тарелку.
– Роста большого-с. Так-с… Как вам доложить… с вас будет.
– С меня? – пробурчал граф.
– С вас, – повторил Макар Ильич.
– Горбоносый? Нос-то этак крючком, что ли? – шутливым тоном, но каким-то неестественным, деланным голосом проговорил граф, будто вопрос этот делался с умыслом, был хитростью.
– Нет-с… совсем… То-ись!.. Как бы это сказать… Больше-с вот тоже, как у вас.
– Курносый, стало быть?
– Точно так-с. Даже-с, доложу вам… чудное-с такое обстоятельство. Вот сами изволите увидеть… Есть некоторое сходство… как бы это вам пояснить… Некоторое у него с вами удивительное…
– Что?!
– Некоторое удивительное подобие. Сходствие с вами, то-ись в росте, в лице и во всем…
– Что ты, болван, врешь! Что ты язык-то распустил, как баба какая! Дурень!.. Аль забыл, что указано было… Пошел вон! – проговорил граф, отодвигая нетерпеливым, гневным жестом столик и вставая с диванчика во весь свой рост.
Дворецкий сразу побледнел, задохнулся и отступил на шаг. Все закружилось у него перед глазами. Он пролепетал что-то, но сам не знал, что болтает его язык.
– Пошел вон! – снова расслышал он сквозь какой-то гам и шум, гудевший не в горнице, а в его собственной голове.
И затем, выскочив из горницы барина, дворецкий окончательно пришел в себя только на подъезде. Он выскочил на двор освежиться от перепуга, который испытал. И было чего испугаться. Тридцать лет был он уже при барине, восемь лет был уже дворецким – и за всю свою жизнь никогда не видел барина в таком припадке гнева, какой видел сегодня. Никогда он не слыхал такого голоса, который слышал сегодня. Если бы утром кто-либо сказал ему, что добрый и кроткий барин способен так крикнуть, так вдруг рассердиться, то дворецкий рассмеялся бы такому глупому предположению.
«Что ж я такое сказал? – бормотал он про себя, стоя в дверях на морозе. – Уж я и не помню! Что же, бишь, такое? Обидного али неуважительного ничего, кажись, не сказал, а как он осерчал. Что за притча? Господи помилуй и сохрани!»
Макар Ильич вернулся в швейцарскую, побрел в половину дома, где жила его семья, и среди первой темной горницы, ощупав диван, не раздеваясь, лег на него.
Двадцать с лишком лет тому назад, в Москве, во время пребывания в ее стенах «великой дщери Петровой», то есть всеми обожаемой царицы Елизаветы, в боярских палатах графов Зарубовских пировали целую неделю и дворяне, и простой люд. Граф Алексей Григорьевич с женой Анной Ивановной праздновали свадьбу своего единственного сына Гриши.
Пирование являлось в силу обычая, а не от радости и довольства. Напротив того, покойный граф, а в особенности графиня, были совершенно недовольны браком сына, его выбором. Год целый родители и слышать не хотели о подобном «соблазнительном» для всей Москвы родстве, к которому приведет их женитьба Григория.
Девушка, которую он полюбил, миловидная, кроткая, как ангел, очень еще молоденькая, не более 15 лет, была единственной дочерью доктора-немца, родом из Саксонии, который лечил в доме Зарубовских и который за двадцать лет практики успел заставить все московское дворянство любить себя. Вместе с тем он завел склад аптекарских товаров, которыми торговал на всю Россию, и составил себе сравнительно крупное состояние. Но его полсотни тысяч были ничто в сравнении с громадным состоянием графов Зарубовских. Вдобавок из-за своего аптекарского склада он был называем гордой Анной Ивановной «лавочником». И вдруг единственный сын этой женщины, которая по отцу приходилась двоюродной сестрой самой императрице, женился на дочери немца-аптекаря. А согласиться пришлось поневоле, ибо слабый по природе и изнеженный воспитанием Гриша стал тосковать до того, что слег в постель.
– Бывали случаи, что от любви неудовлетворенной люди и помирали! – говорили многие Анне Ивановне, ахая над тающим, как свечка, Гришей.
Разумеется, после свадьбы и обычных пирований, когда молодая чета поселилась в доме родителей, жизнь юной пятнадцатилетней графини Эмилии Яковлевны стала невеселая. Свекор обходился с ней ласково, но свекровь попрекала ежедневно всем. Она была «саксонка» – вот то же, что и сервиз столовый. Она была и «перекрест», то есть крещена в православие пред самой свадьбой. Она же была и «лавочница».
Кроткая Эмилия сносила все, но Григорий Алексеевич страдал за жену.
После долгого сожительства без детей у них родился сын, названный Алексеем в честь деда. Но одновременно молодой граф стал так хворать грудью, что ему, ради продления жизни, было приказано медиками ехать жить в теплые края. Молодая чета приняла это решение и эту участь с радостью. Быть подальше от свекрови – было счастьем для юной матери. К тому же если она и родилась в России, то все-таки была немкой и радостно мечтала об жизни в Германии. Молодая чета с сыном выехали…
Не думали Зарубовские, что прощаются навеки. А между тем вскоре на берегах Рейна скончался от чахотки Григорий Алексеевич, а молодая вдова, оставшись с сыном, не могла решиться на возвращение в Россию, ибо ее уверяли, что маленький Алексей не вынесет климата русского. Сначала граф и графиня настоятельно звали невестку-вдову обратно, но затем вскоре все изменилось…
Графиня Анна Ивановна, которой было немного более сорока лет, вдруг скончалась от удара. Не прошло и году после смерти жены, как вдовец граф, которому не было еще 60, подпал под влияние молоденькой родственницы, которая впоследствии и сделалась его женой.
Плохо было Эмилии Яковлевне при жизни свекрови, а тут стало еще хуже. Свекор будто забыл об ее существовании и об своем внуке. Даже средства на жизнь стал присылать скудные.
Тогда-то молодая графиня вдруг сделала роковой шаг. Она вышла вторично замуж за немца-профессора, родила дочь, названную Елизаветой, и через две недели скончалась.
Алексею Зарубовскому было тогда только лет восемь. После десятка с лишком лет мирной жизни с умным и добрым вотчимом Алексей лишился и его и остался на свете с родной сестрой по матери, но немкой по отцу без всяких почти средств к жизни. В России он был, очевидно, после брака его матери совершенно забыт дедом. Да и сам он, хотя говорил правильно по-русски, чувствовал себя полунемцем. Так прошло еще года три, когда на берег Рейна явился присланный из Москвы, от деда, г. Норич.
На другой день утром тот же дворецкий, всей Москве известный Макар Ильич, явился к молодому барину и доложил ему, что графиня Софья Осиповна просит его пожаловать в ее апартаменты.
Молодой человек молча смотрел несколько мгновений в лицо дворецкого упорным взглядом, как будто соображая, что значит это неожиданное приглашение. Почему не прямо старый граф желает его видеть, а прежде его самого явится он перед лицом его всесильной теперь супруги – Алексей знал, что такое молодая графиня Зарубовская. Хотя Норич не был особенно болтлив от природы, тем не менее, во время долгого пути, скучных стоянок или ночевок, понемногу он выболтал достаточно о житье-бытье графа Зарубовского.
Молодая графиня была вдова, по мужу Самойлова, а рожденная Куровская, дочь двоюродной сестры старого графа – нынешнего супруга. Тотчас после смерти первой жены Алексея Григорьевича молодая женщина переехала в дом родственника и стала полной хозяйкой и в его доме, и в его сердце.
На вид суровый, отчасти брюзга, иногда, как все его современники, деспот-самодур, но порывами, с маху, Алексей Григорьевич был, в сущности, очень добродушный человек, с мягким сердцем, которым при известной ловкости можно было овладеть легче, чем всяким другим, а завладев, помыкать как угодно. Всю свою юность, почти, можно сказать, половину своей жизни, граф был под влиянием своего бывшего ментора и дядьки, а потом жены и слепо, до самозабвения повиновался им всем по очереди. Из рук первой жены он перешел по наследству в руки второй, и теперь уже более десяти лет графиня Софья Осиповна держала мужа в полном повиновении.
Она была женщина красивая, умная и, конечно, очень хитрая. Но главная черта ее характера была скупость, почти скряжничество. Ради этой своей слабости или порока она и сумела понемногу отдалить от старого графа всю его родню. Разумеется, все Зарубовские ненавидели молодую графиню. Эта ненависть еще более усилилась вследствие того, что вначале, вскоре после смерти жены, граф искренно полюбил одну из племянниц, Елизавету, и она переехала жить к дяде. Но появилась вдова Самойлова и быстро овладела графом, потому что графиня Елизавета Зарубовская была существом наивным и добродушным и допустила вдовушку сойтись с дядей. Вскоре после свадьбы молодая супруга старика взяла верх и, не желая жить с соперницей в доме, очень тонко и хитро сбыла с рук и удалила любимицу племянницу, которой была, однако, отчасти обязана своим замужеством. Оставшись одна, она стала властвовать нераздельно и без отчета над мужем и над всем его огромным состоянием. Старик сначала обожал жену, а затем стал как бы даже и побаиваться ее. Со дня же рождения сына он окончательно стушевался и боготворил молодую жену.
Вот к этой-то графине и двинулся Алексей, по приглашению дворецкого, тотчас же, так как был уже с утра одет в свое лучшее платье и готов на свидание. Только он думал увидеть самого графа, а надо было теперь проходить через испытание или, быть может, какой-либо допрос у его всесильной супруги.
Поднявшись во второй этаж за дворецким, он прошел две больших гостиных и, достигнув маленькой сравнительно горницы, остановился по приглашению Макара Ильича.
– Извольте обождать здесь. Я пойду доложу ее сиятельству, – сказал дворецкий и скрылся за большими дверями.
Молодой человек оглянулся. Он был в маленькой гостиной с золотой мебелью, покрытой желтым атласом. Вся комната была ярко-канареечного цвета; даже на потолке, расписанном очень искусной рукой, было изображено восходящее солнце над позолоченной лучами его равниной, а поэтому даже потолок был тоже светло-желтого цвета. На ковре, среди цветов и фруктов – лимонов, апельсинов и яблоков – восседала какая-то богиня с лирой, окруженная амурами. Но все эти фрукты, амуры и сама богиня были тоже светло-оранжевого цвета. Алексею, видевшему кое-какие дворцы в Германии, показалась эта комната хотя богатой, но отличающейся безвкусием. Среди всей этой комнаты как бы пятном виднелись в углу пяльцы черного дерева и такой же табурет; а около них на столике и на окне лежало много мотков шерсти, шелка, бисера и золотой тесьмы. Очевидно, здесь всегда работала графиня. Эти пяльцы с шерстью и табуретом были единственными предметами во всех пройденных им комнатах, в которых был оттенок жилья, след человеческого пребывания. Все остальное смотрело пустынно и если не угрюмо, то все-таки холодно и неуютно.
– Подумаешь, что хозяин дома старый холостяк, – прошептал вполголоса молодой человек по-немецки. Затем, глубоко вздохнув, он проговорил вслух, как бы отвечая какому-то тайному помыслу: – Да. От нее всего ждать можно…
Звук растворяемой двери привел его в себя. Перед ним появилась женщина среднего роста, в довольно простом темном платье, со светло-лиловым шарфом, накинутым на плечах и перекрещенным на груди, с узлом за спиной. На голове был небольшой чепчик с двумя длинными концами, спускавшимися с висков до шеи вроде наушников; на чепце был приколот большой фиолетовый бант, самый модный во всей Европе и называвшийся повсюду узлом «à la Marie Antoinette».
Едва переступив порог, эта женщина устремила на молодого человека такой упорный, такой любопытствующий взгляд, что он невольно смутился и покраснел. Она пожирала его глазами; но в этом взгляде, кроме сильного любопытства, была маленькая доля пренебрежения. Он интересовал ее как бы какой курьезный зверек. Слегка кивнув головой, она протянула руку, но не ему, а на ближайшее кресло и проговорила тихо и сухо:
– Прошу вас садиться.
Сама она села на диван довольно далеко от указанного ею кресла. Снова слегка зарумянилось лицо гостя – первый раз в жизни приходилось ему сидеть и беседовать с женщиной на таком далеком расстоянии. Ему казалось, что было бы даже лучше и вежливее заставить его стоять, а не сидеть. Он повиновался и, заняв указанное ему кресло, вгляделся в лицо хозяйки.
Трудно было сказать, сколько лет ей. Цвет лица ничего не говорил – она была сильно набелена и нарумянена по обычаю. Сухая улыбочка тонких губ не выражала ничего; глаза, казалось, принадлежали женщине пожилой. Ей можно было дать и менее 30 лет, и около 40. Собой она была скорее красавица, чем дурна, но во взгляде было что-то отталкивающее, неприятное.
– Граф вчера очень устал на балу и не очень здоров, – заговорила она холодно, – поэтому он поручил мне повидаться с вами, кое-что спросить у вас, а завтра, по всей вероятности, вы повидаетесь с ним. Прежде всего скажите мне: довольны ли вы были в пути Норичем? Был ли он достаточно предупредителен с вами? Ему было приказано исполнять все ваши желания.
Молодой человек хотел отвечать, но графиня вдруг воскликнула:
– Ах, виновата! Я забыла… Понимаете ли вы меня? Я хочу сказать, – прибавила она, заметив удивление на его лице, – достаточно ли вы понимаете по-русски? Норич мне сказал, однако, что вы изрядно говорите.
– Да-с, – произнес наконец молодой человек. – Я говорю, конечно, по-русски. Быть может, некоторые слова я произношу неправильно от долгой жизни в Германии…
– Тем лучше, если вы не совсем онемечились.
– Я не хотел этого. Я знаю и помню, что я природный русский дворянин. Я бы давно вернулся в Россию, если бы не приказ деда жить в Германии.
– Вы знаете, что вас не вызывали долго, а теперь вызвали вследствие очень важных обстоятельств. Чрезвычайно важных…
– Да-с. Но я, как вам известно, вероятно, ничего не знаю о них…
– Вот именно, граф, мой супруг, теперь и поручил мне… Именно мне объясниться с вами. В его преклонном возрасте всякие волнения и всякие душевные потрясения могут быть вредны для его здоровья и даже опасны, а объяснение, которое мы должны иметь с вами, сугубо важно. Я предупреждаю вас, чтобы вы собрали все свои силы душевные, чтобы устоять перед тем горем… – Графиня запнулась и прибавила: – Да, что я вам сообщу, для вас будет очень горько, но в этом ни я, ни сам граф не виноваты. Чтобы пояснить вам чрезвычайность настоящего случая с вами, я должна обратиться за много лет назад и рассказать вам то, что было давно, даже до вашего рождения на свет. Ведомо ли вам, быть может, вы слышали от вашей покойной матушки, что она вышла замуж за молодого графа Григория против воли и желания всей семьи его.
– Да, – отозвался Алексей, – я это знаю и не раз слышал от матушки.
– Тем лучше… Первые два года или три года после этой женитьбы Алексей Григорьевич относился ласково к своей невестке; но супруга его, Анна Ивановна, свекровь вашей матушки, продолжала быть с ней суровой и неутешно плакалась, что ее единственный сын не женился на предназначенной ему невесте из старинного русского рода именитых дворян. И это вы, вероятно, знаете?
– Да. Матушка мне не раз сказывала, что она много горя вынесла от бабушки Анны Ивановны.
– Ну-с… Она была отчасти и права: я буду говорить откровенно. Вы теперь уже сами взрослый молодой человек и можете понять, что немка не нашей веры и к тому же дочь пришельца безызвестного и простого происхождения не была завидной партией для молодого графа Зарубовского. Отец вашей матушки был ни более ни менее как медик, создавший себе небольшие деньги аптекарским магазином. И вдруг дочь немца-аптекаря сделалась графиней Зарубовской… Сами посудите, что такое горестное событие…
– Все это я знаю, тысячу раз слышал, – сухо и раздражительно вдруг отозвался Алексей, – и право, не понимаю, зачем упоминать о том, что было давно. Ведь все это грустное приключение для дедушки я не могу считать грустным. Для меня этот виновный молодой человек, женившийся против согласия родителей, – мой отец; эта немка, дочь аптекаря, – моя мать. И я их, как моих родителей, судить не могу и не желаю… Да, наконец, признаюсь вам, осуждать мне их не имеет смысла. Не будь этого горестного, как вы выражаетесь, происшествия, меня бы на свете не было. – И Алексей грустно, но презрительно улыбнулся. – К тому же и родители мои, и бабушка, и многие виновники этого приключения давно уже на том свете. Зачем нам тревожить их память!
– Вот именно тревожить их память мы и должны, – сухо, более чем с досадой, произнесла графиня. – Когда вы мне дадите высказать все, то вы поймете сами, зачем я тревожу их память. Имейте терпение и слушайте до конца! А я постараюсь рассказать вам как можно короче и толковее… Итак, графиня Анна Ивановна особенно сурово относилась к своей невестке. Прошло несколько лет; детей не рождалось. Она только и утешала себя одной мыслью из месяца в месяц, из года в год, что будут у нее внуки, будет наконец младенец, который по отцу все-таки граф Зарубовский, наследник всего огромного имущества, и вотчин, и капиталов, а главное – наследник знаменитого имени. Кажется, прошло таким образом лет шесть или… Не могу вам сказать… После совещания с разными медиками, с разными знающими людьми Анна Ивановна, да и родитель ваш, узнали, что ожидать детей им нечего, что у вашей матушки детей не будет. Тогда бабушка, женщина замечательно твердого характера, каких в обеих столицах не запомнит никто подобных…
– Да, об этой бабушке и о ее нраве я много слыхал, – выговорил Алексей с особенной улыбкой, – в особенности много от родителей.
– Да… Графиня была женщина такая, что родись она мужчиной, то была бы в великих должностях и почестях. Была бы, быть может, знаменитым полководцем! – серьезно выговорила графиня.
Но Алексей снова улыбнулся и подумал про себя: «Да! Баба Яга была… настоящая…»
– Анна Ивановна объявила тогда сыну и невестке, что станет хлопотать о разводе их и будет просить царицу заключить вашу матушку в монастырь, а сыну ее дозволит жениться на другой… Знаете ли вы это?
– Знаю.
– Вскоре после этого все успокоилось. Графиня была счастлива и довольна, перестала хлопотать о разводе, потому что в семье ожидали рождения наследника. Затем явился на свет слабенький, больной, еле дышащий мальчик.
– Да, – выговорил Алексей, – мальчик, который и теперь не может похвастаться здоровьем.
Графиня ничего не ответила и пытливо уперлась глазами в глаза молодого человека; потом притворно вздохнула, опустила глаза и выговорила почти шепотом:
– Здоровье его было настолько плохо, что он не прожил и полугода.
– Как не прожил?!
– Так… он скончался на пяти месяцах жизни.
– Разве у меня был старший брат?.. Я этого не знал…
– Нет. Старшего брата у вас… то есть двух сыновей у вашей матушки не было… Был у нее один и умер.
Графиня замолчала. Наступила пауза. Алексей смотрел на графиню, не поняв сначала ее слов, но потом по мере того что он мысленно повторял эти слова, соображал и начинал понимать, то выговорил отчетливо, но тихим голосом от поразившего его изумления:
– Я не понимаю, что вы хотите сказать?! Старших братьев у меня не было… Про какого же мальчика, умершего через полгода по рождении, изволите вы рассказывать?
– Мальчик, повторяю я вам, родившийся у вашего батюшки от вашей матушки, через полгода скончался. Но это узнали мы только теперь. И вот в этом-то именно все дело и то горе, которое обстоятельства, а не мы должны причинить вам.
– Позвольте!.. Позвольте!.. – воскликнул Алексей. – Я понял! Я понял! Вот оно! Я предчувствовал. – И он провел рукой по лбу, как бы боясь, что мысли его все перепутаются. – Позвольте, что вы говорите?.. Господь с вами… Ведь это ужасно! Я понял! Это все такая ложь, это такая коварная выдумка, что, право, стыдно вслух говорить о подобных выдумках!
– Позвольте досказать…
– Что же досказывать? Я все понимаю… Единственный сын моих родителей, изволите вы говорить или то есть изволите вы выдумывать, клевеща на мертвых… Этот ребенок умер, а я, стало быть… Кто же я?.. Я, стало быть, ничто!.. Откуда я взялся?! В грядах капусты найден… Подкинут или куплен…
– Почти что так… – глухо выговорила графиня.
– Это злодейская клевета или… или скоморошество.
– Не волнуйтесь! Позвольте досказать, – холодно отозвалась графиня. – Ваша матушка настолько была перепугана неожиданной смертью, случившейся сразу и среди ночи, что как бы потеряла голову и всякое присутствие духа… И ребенка ей было жалко. Но главное она знала, что наутро, при подобном известии, ее свекровь тотчас снова примется за свои хлопоты горячо и упрямо. А затем, через каких-нибудь два или три месяца, она достигнет своей цели, то есть пострижения вашей матушки в монастырь и развода. И вот тут лукавый попутал ее, а злые люди, дурные, но люди ловкие, помогли ей. Ее мертвое дитя было скрыто. А на заре оказалось, и все домочадцы узнали, что у живущего нахлебником в доме господина Норича за ночь скончался ребенок. Зато на половине молодого графа у молодой графини был в люльке ребенок, про которого его бабушка сама всей Москве говорила: «Как он, голубчик, будто в сказке, сразу пополнел и похорошел!» При этом, как мне рассказывали еще недавно очевидцы, прошло несколько дней между тем днем, что умер ребенок господина Норича, и тем часом, когда молодая графиня принесла поцеловать внука к бабушке. Его не могли будто принести долго к бабушке потому, что он то почивал, то хворал… Поняли вы меня теперь?
Алексей, бледный как полотно, молчал. Он поднял руку снова ко лбу, и рука эта задрожала.
– Какие есть ужасные люди, звери, злодеи на земле! – произнес он глухим шепотом.
– Да, конечно, – отвечала сухо графиня. – Но их винить очень не следует: они хотели услужить молодой барыне, которую все любили, спасти ее от беды. Ей самой, конечно, не следовало бы соглашаться на такой поступок…
И, не договорив, графиня вздрогнула от того хохота, которым вдруг разразился Алексей.
– Так вы полагаете, злодеями я величаю тех неизвестных мне людей или злодейкой величаю покойную мать?.. Да что ж вы, из ума выжили!.. Злодеи – вы, сочинившие всю ту клевету и ложь. Всю эту дьявольскую клевету!.. Так меня подменили, то есть мною, сыном Норича, нахлебника в доме, подменили того, истинного младенца графа Зарубовского? Как вы можете говорить это мне же в глаза?.. Ну вы еще, положим… Вам, очевидно, все возможно… Но неужели дедушка поверил подобной клевете?.. И наконец, где же те свидетели, которые это видели?.. Кто же помогал матушке в таком преступном деле?
– Родители, конечно… То есть ваши родители настоящие.
– Кто?! Кто?!
– Те же самые: господин Норич и его жена. Они живы… Они это сделали, и они же в этом теперь покаялись и просили прощения у графа.
– Так, понимаю! Они покаялись тогда, когда у вас родился ребенок, а до тех пор раскаяние их не брало!.. – воскликнул Алексей.
– Конечно! Что ж тут удивительного? Когда не было на свете другого законного наследника имени, то они молчали; но когда у графа родился вновь, при старости, законный наследник, то, понятное дело, они не захотели брать на душу такого греха, такого ужасного дела – и покаялись.
Алексей начал нервно, раздражительно смеяться; наконец не выдержал и произнес, упорно глядя в глаза графини:
– Вот что называется: с больной головы на здоровую… Так я подкинутый младенец! Сын господина Норича?.. И моя мать, знавши это, обожала меня… Всю свою жизнь мне посвятила. Стало быть, выходит, она сама себя обманывала… А теперь родился настоящий, законный наследник от дедушки. По крайней мере, этот, графиня, совсем настоящий?
– Что вы хотите сказать? – вспыхнула графиня.
– Я спрашиваю: уверены ли вы, что вот этот-то, второй наследник, родной братец моему батюшке? Может быть, в этом доме часто играют младенцами, как в бирюльки. Может быть, и этот как-нибудь попал в графскую люльку из люльки нахлебника.
– Вы разум теряете! – глухо отозвалась графиня. – Если я на вас не гневаюсь, то потому именно, что понимаю ваше душевное состояние в эту минуту. Могло с вами случиться даже худшее. Я думала, что с вами обморок может приключиться от страшной и горестной вести, которую я передала вам. Но вместо этого вы только беситесь и говорите мне такие грубости и дерзости, которые в другую минуту нельзя бы и простить. Однако вам необходимо будет примириться, привыкнуть, смириться перед обстоятельствами и ехать обратно в Германию, не упрямясь. Иначе вы попадете совсем в иные пределы…
– Скажите мне, – не слушая ее, вымолвил Алексей, – дедушка добрый и честный человек, а поверил всему этому?
– Как же было, позвольте, не поверить, когда почтенный человек, давно, с молодости, живущий в доме и пользующийся всегда милостями графа, пришел и покаялся за свою жену. Он не участвовал в этом обмане, но сам был тогда обманут и полагал, что потерял младенца. Затем жена покаялась ему, лукавый и его попутал. Он рассуждал, что не все ли равно, если других наследников у старого графа нет… Но когда у меня родился сын, то он, как человек сердечный и честный, явился ко мне и покаялся во всем…
– Явился подкупленный вами холоп-нахлебник и оклеветал умерших. Скажите же мне теперь, какие последствия должно иметь все это? Вся эта выдумка, все это хитросплетение злодейское?
– Очень простое. Вы понимаете, что сын Норича должен называться Норичем, а не графом Зарубовским, и что мой супруг может только по доброте своего сердца обеспечить существование такого несчастного молодого человека, ни в чем не повинного. Но согласиться считать его родным внуком, позволить носить звание и имя свое, отдать ему половину своего состояния, обделив законного сына… согласитесь сами, что это было бы нечестно и даже греховно.
Наступило долгое молчание. Алексей сидел недвижно, как истукан. Ему казалось, что у него ум за разум заходит. Наконец возбуждение его прошло, силы стали покидать его, и он, почти в изнеможении, глубже опустился в кресле и уронил руки на колени.
– Что ж мне делать? – тихо произнес он.
Эти слова стоном вырвались у него, глаза наполнились слезами.
– Боже, Господи! Что бывает на свете!..
Графиня молчала, и мертвая тишина водворилась в гостиной.
– Зачем же… Зачем… – прерывающимся голосом начал Алексей. – Зачем теперь!.. Зачем не убили меня!.. Зачем не подослали меня зарезать!.. Ведь это было бы нетрудно – это было бы лучше… Я был бы теперь покойник, сразу, от ножа злодейского!.. А теперь вы хотите истерзать меня, извести меня понемножку, потихоньку… Да нет!.. Это невозможно!.. Нельзя!.. Нельзя!.. Я увижу дедушку, я скажу… Я увижу Норича… Я убью его!
Алексей поднял руки к лицу и начал что-то бормотать бессвязно, почти без всякого смысла. Что было после этого движения, которое он помнил, он не знал. Когда он снова пришел в себя, то вокруг него хлопотали две горничные и лакей.
Алексей оглянулся сознательно на всех, на себя и сообразил, что с ним была легкая дурнота. Он стал вспоминать – и вспомнил все. Сердце больно сжалось, и он стал искать ненавистную ему теперь фигуру графини, чтобы сказать ей снова, тотчас же это слово, которое звучало в нем, во всем его существе:
– Неправда!.. Неправда!
Он прошептал это слово несколько раз, но напрасно искал глазами графиню. Ее в гостиной не было.
– Повести вас или вы сами дойдете? – говорил кто-то.
– Да, да… Нет… Я сам, – произнес Алексей, поднялся на ноги, отстранился от помощников и сам двинулся через анфиладу горниц. Однако через час, в своей горнице, он снова лег в постель. Он чувствовал, что в голове его все путается и что он бредит наяву.
Вечером он позвал лакея и приказал, чтобы немедленно пригласили к нему по делу его спутника Норича.
Вернувшийся лакей доложил ему, что г. Норич не может явиться, так как это ему строго запрещено графом.
– Я убью его! – вскрикнул Алексей громовым голосом и в порыве гнева вскочил с постели.
Лакей испуганно выбежал из горницы.
Алексей не спал всю ночь, дремал и бредил, приходил в себя и не знал, была ли то дремота или обморок. Отчаяние было в душе. Если всемогущая в доме, всемогущая над графом женщина так резко объяснилась с ним, взводя клевету на его мать, то чего же было ждать от слепо подчиненного ей старика деда. Очевидно, все это было делом рук корыстолюбивой графини, давно обдуманный, злодейский план.
Успокоившись к утру, Алексей немного заснул. Конечно, он проснулся поздно и, одевшись, стал ждать приглашения к деду. Он перебирал мысленно всю свою вчерашнюю беседу с графиней. Сотни раз спрашивал он себя, не виновен ли он по отношению к ней в какой-либо чрезвычайной грубости, и должен был сознаться, что он вел себя, как подобало ему, и только раз не мог подавить в себе вспыхнувшего гнева и, в отместку за клевету на его мать, отвечал ей грубой выходкой на счет рождения ее собственного сына.
В сумерки один из приставленных лакеев явился спросить, когда велит барин подавать кушать.
Тут только вспомнил молодой человек, что он с утра ничего не ел и что, очевидно, его не позовут к столу наверх, а принесут подачку с барского стола. Несмотря на то что графиня около полудня прислала к нему сказать. что граф нездоров и принять его не может в этот день, молодой человек видел, как около трех часов приехало несколько карет и гости долго оставались в доме, очевидно, приглашенные к столу. Прохаживаясь в своих горницах из угла в угол, он несколько раз вымолвил по-немецки:
– Какая пытка! Эта неизвестность хуже всякой пытки. Но я не уступлю вам, графиня! Да, какое бы ужасное решение не последовало, лучше поскорее! И тогда к сестре, домой, на берега Рейна! Нет, я уеду, но не смирюсь, как вы говорите…
И тут только вдруг вспомнил он фразу графини, в которой слышалась угроза, что в случае упрямства он вовсе не поедет обратно в Германию.
– Что же они хотят? Убить меня или сослать в Азию? Или заключить в крепость? – И он злобно усмехнулся. Алексею казалось, что нет той ссылки, той крепости, из которой бы он не сумел уйти. Если велят зарезать, подошлют убийцу из-за угла, то другое дело.
Среди этих волнений и дум вплоть до вечера молодой человек вдруг увидел перед собой фигуру того же Макара Ильича.
– Пожалуйте к графу! – вымолвил дворецкий.
Молодой человек от неожиданности почти не понял приглашения.
– Что? Как? – выговорил он.
– Пожалуйте к графу. Граф вас просит к себе.
Буря забушевала в груди Алексея. Он так приготовился повидаться со стариком только наутро, что теперь чувствовал, что силы, энергия и готовность на всякое дурное и на всякую беду – сразу покинули его. Вместо того чтобы следовать за дворецким, он невольно опустился на близстоящее кресло. Макар Ильич заметил движение и, вероятно, понял его, потому что довольно ласково и как бы с сочувствием выговорил:
– Я вас тут, в коридоре, подожду.
И задумчивый старик вышел из горницы.
«Чудное дело! – думал он. – Что это за притча! Или только грех один берут люди на себя. Ведь он чудно похож с лица на нашего старого графа. Дело это темное, и, пожалуй, страшное дело».
Через несколько мгновений Алексей вслед за дворецким снова поднимался по большой парадной лестнице и затем повернул в противоположную сторону дома, к тому выступу большого здания, который выходил в переулок. На этот раз дворецкий не пошел докладывать, а, прямо растворив двери, остановился и пропустил мимо себя взволнованного молодого человека.
Он очутился в очень маленькой горнице с очень простой меблировкой, настолько простой, что она поразила его по несоответствию своему с остальным убранством всего дома. Простой письменный стол из карельской березы стоял у окна и такое же кресло, а затем несколько простых стульев были расставлены кругом по стенам. Между ними был только один мягкий сафьянный диван и одно огромных размеров сафьянное кресло с чудовищно большой спинкой. На стенах не было почти ничего – только один большой портрет во весь рост молодого офицера в ярком мундире, но без орденов. От одного мгновенного взгляда на этот портрет сердце Алексея дрогнуло. В углу горницы, на большом кресле из красного дерева, обитом красным сафьяном, сидел старик. Это был тот человек, от которого все теперь зависело. Этот старик, выписавший его из Германии, – сильный вельможа в империи и при дворе. С ним бороться трудно.
Напрасно старался Алексей разглядеть черты лица деда – у него рябило в глазах и красные пятна то и дело застилали все перед глазами, как бы скользя по горнице. Сердце стучало молотом. Он заметил только темный бархатный халат, такую же шапочку на голове слегка сгорбленного, худощавого старика. Он сидел, прислонясь к высокой спинке кресла. По бокам его, в ручках кресла, был с одной стороны приделан кругленький столик, а с другой нечто вроде пюпитра, на котором лежала развернутая книга, а около нее, в двух бронзовых рожках, горели цветные восковые свечи.
Граф заговорил что-то, но молодой человек, лишившийся почти зрения, лишился и слуха. Он не видал, не слыхал, не понимал почти ничего. Он видел только движение руки деда, в которой был резной ножик и карандаш, но не понял, что надо взять стул и сесть. Он ждал, что старик встанет или подзовет его к себе, и смущался; наконец, понемногу придя в себя, подумал: «Даже не поздоровался, не поцеловал. Все кончено. Решено ими бесповоротно».
– Очень рад… Грустное происхождение дела. Да… Но все-таки рад видеть…
Вот что расслышал наконец Алексей.
– Что же вы… Не хотите… Почему же… Так неудобно беседовать… – продолжал граф приветливо.
– Что прикажете, – выговорил наконец Алексей.
– Садитесь, говорю я… Вот тут… Подвиньтесь. Я стал туг маленько на ухо.
Алексей повиновался, взял стул и сел. Он снова думал: «Хороша встреча внука с дедом после многих лет разлуки!..»
– Поближе… Сюда… Вот хорошо. Ну, теперь. Теперь давайте беседовать. Прежде всего не называйте меня дедом. А просто так… Ну, графом…
Старик вздохнул, искоса взглянул на Алексея и, встретив его грустный взгляд, как-то робко и стыдливо отвел глаза на пюпитр с книгой. Алексею вдруг показалось, что старик еще более смущен, чем он сам. В голосе и движениях графа сказывалось какое-то смущение и нерешительность, доходящая до робости.
– Ну-с… Вы вчера виделись с Софьей Осиповной?
– Точно так-с.
– И беседовали подробно об этом горестном происхождении дела. Она вам все сказала по сущей правде, не щадя ваших чувств. Что ж делать?! Божья воля… Мы не вольны… Так Бог судил. Обманщики сами повинились ныне и рассказали всю правду… Горькую и для вас, да и для меня…
– Почему же, граф, вы верите им на слово? А если это клевета? Обман? Почему вы не хотите считать все это коварством и злодейским умыслом?
– Какая же нужда им, мой голубчик, – вымолвил старик, – обманывать нас и на себя теперь преступный поклеп взводить. Зачем им лгать или клеветать?
– Затем, что это выгодно для…
Алексей запнулся и не знал, как высказать свою мысль, свое подозрение.
– Устранив меня от прав, мне по рождению принадлежащих, они служат Софье Осиповне и ее младенцу-сыну.
– Да, за моего сына они болели, сказывают. Конечно! – воскликнул граф. – Болели всей душой, что он имеет якобы сонаследника в своих родовых потомственных правах, а этот соперник на деле… незаконный!
– Все это сказки… Все это злодейская клевета на мою покойную матушку! – горько воскликнул Алексей.
– Я верю, мой друг, что вам тяжело и трудно примириться с такой жестокой и незаслуженной судьбой… Лучше было бы вам с младенчества оставаться в своем состоянии, нежели теперь быть… быть якобы разжалованным… И без вины. А по вине матушки вашей.
– Грех! Грех это! Накажет вас Бог, дедушка, за оклеветание покойных, которые не могут за себя свидетельствовать. Но они могут теперь предстательствовать, если жили праведно, перед престолом Всевышнего… И праведный Господь накажет всех, накажет и Софью Осиповну, и…
Алексей от волнения не договорил… Граф молчал и тяжело дышал… Наступила пауза.
– Смотрите… Вглядитесь в этот портрет моего батюшки, – воскликнул снова Алексей. – Поглядите и на меня… Эта живопись и мое лицо, их поистине изумительное сходство разве ничего не сказывают? Разве нужно большее свидетельство… Вы не видите или не хотите видеть, что измышленный, самодельный сынишка якобы господина Норича – живой портрет этого портрета вашего сына.
Граф ничего не отвечал, и снова наступило молчание… Рука его бессознательно двинулась к развернутой книге, и Алексей заметил, что сухая желтоватая рука старика дрожит… Он перевел взгляд на лицо графа и увидел, что глаза старика влажны, лицо подергивается…
– Дедушка! – вдруг стоном вырвалось у молодого человека, и он упал на колени перед креслом старика, горячо обхватил его и зарыдал. – Дедушка. Не губите меня… Не грешите! Если корысть людская произвела все это злодейское ухищрение, то мне ничего не надо… Я не возьму ни алтына от всех богатств графов Зарубовских, но не позорьте память моей покойной матушки, не лишайте меня моего звания и имени…
Граф молчал и утирал набегавшие слезы.
– Дедушка… Скажите… Ведь вы не лишите меня моего законного звания?.. Ведь не возьмете страшного греха на душу?..
Алексей ждал долго, и после паузы граф наконец вымолвил надтреснутым голосом:
– Алеша! Я не… Я ничего тут не могу…
В Риме стояла теплынь. Ноябрь походил на апрель. Отдохнув от пути, вновь прибывший иностранец, то есть граф Александр Калиостро, занялся приискиванием себе приличного своему положению помещения. Вместе с тем он сделал несколько визитов в городе к иным из самых видных лиц: к двум кардиналам и к нескольким местным аристократам. Всюду он предъявлял рекомендательные письма, данные ему его другом, великим командором мальтийского ордена.
Пинто в этих письмах аттестовал графа Александра Калиостро как своего друга, как будущего кавалера мальтийского ордена, а по своим дарованиям, пожалуй, и будущего командора.
Понятно, что он по приезде был принят любезно разными принцами, маркизами и кардиналами.
Через несколько дней один из новых знакомых, маркиз Альято, сильно расстроивший свое состояние и нуждавшийся в деньгах, предложил из любезности, ради поправления своих дел, новому знакомому графу весь верхний этаж своего дворца внаймы. Калиостро с благодарностью согласился и вскоре расположился в великолепном помещении, где мог принимать без труда всю римскую аристократию.
Время шло. А в постоянных сношениях с римским обществом Калиостро, казалось, уже забыл о своем намерении ехать во Францию, но, в сущности, у него явилось другое намерение – была намечена новая цель. Удача, которая бывала всегда во всем, что он ни предпринимал, не изменила ему и здесь. Вскоре он привел в восторг все общество как рассказами о своих путешествиях по Греции, Архипелагу, Малой Азии, Египту и Аравии, так и своими познаниями.
Если когда-то пятнадцатилетний отрок приводил в восторг знакомых и друзей, ведя безобразную жизнь в Палермо, то теперь 30-летний, красивый и элегантный мужчина еще легче пленял всякого.
И действительно, теперешний граф Калиостро был далеко не похож на прежнего Бальзамо, который когда-то последовал в далекие края за Альтотасом.
Десять лет странствования не прошли даром, а все то сокровище науки, в которое посвятил его ныне исчезнувший, как облако, Альтотас, делало из графа Калиостро такую же странную, таинственную и загадочную личность, какой был когда-то для него самого его учитель.
Первое время граф Калиостро был только любезный собеседник, красноречивый и интересный, но вскоре знакомые его стали замечать, что помимо блестящего ума и светских манер в этом человеке есть что-то в высшей степени любопытное.
Искусный граф не сразу в этой игре открывал свои карты, а понемногу. Чем более сближался он с римским обществом, тем загадочнее становился для всех.
Действительно ли было теперь в этом человеке нечто особенное, или он притворялся, играл комедию? Нет никакого сомнения, что граф Калиостро действовал искусно, с расчетом, с умыслом, но нет также никакого сомнения, что исчезнувший Альтотас завещал ему нечто, что было именно той сокровенной силой природы, которую загадочный Альтотас, по его словам, отвоевал у природы. Вскоре несколько случаев наделали много шума в Риме.
Один еще не старый кардинал умирал от какой-то непонятной болезни. Все медики Рима приговорили его к смерти, отказались лечить для избежания нареканий. Ближайшие родственники были в отчаянии, сулили золотые горы тому, кто спасет больного; рассылали гонцов во все большие города Италии искать искусного медика.
Явился любезный, элегантный, великосветский франт, аристократ граф Калиостро и предложил осмотреть умирающего и помочь ему.
Предложение было принято с недоверием, но утопающий хватается за соломинку, и родня допустила аристократа-чужеземца к осмотру больного.
Несколько часов провел Калиостро около постели кардинала и давал ему пить зелья своего собственного состава.
На другой день умирающий был только больным, а на третий день он чувствовал себя хорошо и наконец через три дня поднялся с постели.
Этот случай Рим назвал не излечением, а исцелением. О случае было доложено самому святому отцу.
Медики гурьбой бросились к Калиостро как к учителю, но он отказался входить с ними в какие-либо сношения, говоря, что он презирает медицину. Другой случай, совершенно иного рода, вскоре тоже немало наделал шуму в городе.
Среди улицы, в самом шумном квартале города, был найден ребенок пяти лет, мальчик, потерянный или брошенный родителями. Его принял в дом один епископ, а пока полиции было строго приказано разыскать в городе родителей ребенка. Это было тем мудренее, что мальчик не знал своей фамилии, не знал квартала, где жили родные, и не мог дать никаких сведений об образе жизни отца или матери. Он говорил только подробно, что у них часто ссорятся и дерутся.
Прошло несколько дней. Так как многие высокопоставленные лица интересовались судьбой этого ребенка, то полиция из сил выбивалась выполнить приказание, но все поиски были тщетны.
Калиостро, до которого дошел слух о мальчугане, улыбаясь, предложил своим знакомым узнать немедленно самым простым способом, кто родные ребенка и где они живут.
В назначенный вечер во дворце Альято, в апартаментах графа Калиостро, собралось самое блестящее общество Рима, около сотни лиц. И здесь же в большую гостиную был приведен хорошенький мальчик, которому на вид казалось менее пяти лет.
Все общество, собравшееся здесь, не знало, что именно здесь произойдет, но знало или чуяло, что будет нечто изумительное, основываясь на загадочной улыбке хозяина. Репутация Калиостро в Риме была уже такова, что от него ожидали увидеть восьмое чудо света.
Хозяин, усадив всех, предложил несколько минут просидеть в полном молчании. Затем он положил руку на голову мальчугана, который сидел у него на коленях. Затем был принесен большой графин с водой. Калиостро поставил его на столе перед мальчиком и кротко сказал ему, глядя в графин, освещенный со всех сторон и блестевший, как лед на солнце:
– Помнишь ли ты, мой дружок, улицу, в которой ты живешь? Можешь ли ты ее себе представить со всеми ее домами, дворами, или церковью, или чем-нибудь, что есть на ней? Помнишь ты ее?
– Помню.
– Посмотри в графин, не нарисовано ли там то же самое?
Мальчик не сразу понял, но после повторения того же нагнулся к графину и долго глядел в него.
– Видишь ли ты в графине как бы картинку, на которой нарисована твоя улица?
– Нет, – отвечал мальчик.
– Видишь ли ты дом, в котором ты живешь?
– Нет.
– Посмотри хорошенько. Не видишь ли ты в этом доме мать, теток, двух сестер своих?
– Нет, – по-прежнему отвечал ребенок однозвучно.
– Отца видеть ты не можешь, потому что он умер, но мать… неужели ты не видишь? Посмотри, она сидит у окошка и что-то делает, как будто шьет, что ли… Видишь?..
– Нет, не вижу, – так же наивно пролепетал ребенок и, уже осмелев в этом блестящем обществе, рассмеялся.
Между тем общество сидело кругом в полном молчании, не понимая, что творится, и во все головы уже закралось маленькое сомнение и насмешка. Для толпы от восторга, благоговения до клеймящего презрения один шаг.
– Ну, довольно! Спасибо тебе, дружок… – сказал Калиостро. – Теперь дай я погляжу в графин… Авось я буду счастливее тебя.
Калиостро близко подвинулся своим красивым лицом к графину и зорко устремил свои ясные, большие и умные глаза в блестящую воду, где отражались поставленные кругом свечи.
Долго, казалось, напрягая все свои силы, смотрел он в воду, наконец при длившемся молчании общества произнес мерно:
– Да. Совершенно ясно видно… Вот дом со шпицем; вот церковь, где край стены чуть-чуть обрушился, а вот небольшой домик с решетчатым окном… Я плохо знаю город, но мне кажется, что это улица квартала, ближайшего к крепости Святого Ангела. А вот надпись на углу – эта улица называется Сан-Джиовани. Вероятно, по церкви, которую я вижу… Но это все равно. На улице много прохожих – я дождусь кого-нибудь, кто войдет в дом… Вот. Вот уже входит пожилой человек… Ему отворили… Какая бедная обстановка дома!.. Вот направо дверь, которую он отворяет… Женщина встала к нему навстречу… А, наконец-то!.. Он назвал ее по имени… Он сказал: «Здравствуйте, синьора Анжелина!» Началась между ними пустая беседа. Он повторяет опять: «Анжелина».
Ребенок, сидевший на коленях Калиостро, двинулся и заплакал.
Граф, не обращая на него внимания, все смотрел еще в графин несколько мгновений, потом вздохнул, выпрямился и, окинув быстрым, почти орлиным взглядом все глубоко молчавшее, притаившееся от оцепенения общество, произнес своим простым голосом:
– Больше я ничего узнать не могу… Но мне кажется, этого вполне достаточно: улица Сан-Джиовани, маленький домик с решетчатым окном и хозяйка Анжелина. Этого довольно.
– Анжелина! Так зовут маму, – вымолвил ребенок и начал снова плакать.
При полном изумлении, которое постепенно переходило в шепот, наконец перешло в гульливый рокот похвал, ахов и возгласов изумления, хозяин позвал своего майордома и приказал тотчас же послать верхового за сведениями.
– Выбрать самого умного из моих курьеров и сказать ему, чтобы он в маленьком домике около церкви Сан-Джиовани спросил женщину, которую зовут Анжелиной, и сказал ей, что ребенок, ею потерянный или, хуже того, брошенный, находится теперь здесь, у меня. Чтобы она тотчас, во избежание кары закона, приезжала сама сюда за ним.
От отъезда верхового до его возвращения прошло около часа, и за это время в апартаментах Калиостро не прекращался ни на минуту гул голосов пораженных донельзя гостей.
Один старый аристократ, маркиз, богобоязненный, проводивший время в посте и молитве и собиравшийся поступить в капуцины, не выдержал и уехал. Он боялся остаться в доме, в тех горницах, где, очевидно, действует и царит дьявольская сила.
Наконец появился майордом и доложил, что женщина, Анжелина Чиампи, пришла. При смолкнувшем обществе, среди роскошной обстановки гостиной появилась бедно одетая женщина, но еще молодая. Мальчик вскрикнул, бросился к матери и стиснул ее шею в своих ручонках. Женщина зарыдала, но, остановившись перед хозяином дома, которого указал ей дворецкий, она опустилась на колени:
– Простите!.. Пощадите! Пощадите мать, вдову, которой нечем кормить троих детей!.. Да, я бросила его… Я надеялась, что найдутся добрые люди, которые приютят его, возьмут на воспитание, у которых он будет счастливее, чем у меня.
Разумеется, все общество, крайне заинтересованное всем этим случаем, стало разъезжаться, обещаясь сделать все возможное для облегчения участи матери и ребенка.
На другой же день весь Рим говорил о колдуне, маге и кудеснике. Молва об этом волшебстве так быстро разнеслась по городу, наделала столько шума, что к графу Калиостро стала появляться масса народу. Всякий шел со своей просьбой…
Но не прошло еще и трех недель, как дворец Альято опустел.
Граф Калиостро уже не помещался в нем. Он съехал, но, однако, его не видали и не встречали ни на одной дороге, ведущей из Рима. Приезжие из Флоренции, из Неаполя, а равно и из Чивита-Веккьи и Болоньи не видали его… Граф исчез. Общество не на шутку перепугалось. Неужели это был сам дьявол в образе человека, вдобавок элегантного аристократа?.. Неужели они были в таком близком соприкосновении с врагом человеческим?.. Каким постом, какой молитвой можно теперь очистить себя и спасти свою душу от будущего возмездия на том свете?..
Аристократы не знали, что тот же граф Калиостро под именем Джиованни Бианко переехал в совершенно иной глухой квартал, поселился в маленьком домишке, в трех горницах; одевался как простой мещанин и, проводя день в занятиях, чтении книг, выходил пешком только в сумерки, да и то избегал всех людных улиц. Когда же приходилось ему встречать элегантный экипаж местной аристократии, то этот прохожий старался больше перекинуть свой плащ через плечо и глубже уткнуться лицом в его складки. Но этих больших, странных синих глаз, блестевших между низко надвинутой шляпой и перекинутым плащом, было, казалось, всякому знакомому достаточно, чтобы признать того самого человека, о котором молва все еще гремела во всех концах вечного города.
Исчезнуть вдруг из общества, где вращался и восхищал всех Калиостро, и поселиться в глухом квартале Рима являлось загадкой. Переодеться в скромное платье и выходить только в сумерки и по вечерам из дому, вместо того чтобы преспокойно продолжать свое путешествие в Швейцарию и Францию, казалось, не имело никакого смысла. Причины были, однако, крайне серьезные. Колдун или кудесник, повелевавший таинственными силами природы, был сам подвержен слабостям людским…
Раза два или три в своих скитаниях по востоку Калиостро в свой черед, как и всякий простой смертный, заплатил дань богу любви. Но всякий раз легко освобождался от этих уз и от своего чувства, не найдя в женщине, которая ему нравилась, того, чего он искал.
Он искал, однако, совершенно не того, чего другие смертные: он не искал красоты, ума, талантов, не искал даже простой симпатии в наклонностях, в характере или одинаковых взглядов на жизнь и мир Божий. В женщине, которая должна была победить вполне его сердце, он искал разрешения таинственной загадки, унаследованной, тоже загаданной ему тем же Альтотасом.
Уже давно, еще в странствованиях своих по Египту, Калиостро, углубленный всеми силами разума и души в изучении химии, ботаники, астрономии, вдруг сделал открытие. Это было его собственное завоевание из того мира, с которым они воевали вместе с Альтотасом, из мира таинственных и сокровенных сил природы, чудодейственно проявляющихся среди людей.
– Я не обманываю себя! – воскликнул тогда изумленный и радостный наперсник Альтотаса. – Я не обманываюсь. Я это чувствую в себе!
Открытие, сделанное молодым учеником, восхитило учителя. Оба они несколько лет подряд промучились над этим открытием, но понять его, конечно, не могли, даже назвать не могли. Факт был налицо. Альтотас, а равно и ученик, оба знали, что это не есть вмешательство дьявола в их существование, так как оба они не верили в него. И им пришлось решить вопрос положением, что существует на свете некая сила, о которой смутно говорится во многих фолиантах, имеющихся под рукой; что сила эта находится вокруг них, происходит она из недр земли и встречается иногда в людях, живущих на этой земле. Сила эта, которую Альтотас назвал «недровою», как идущую из недр земли, невидимо присутствует или присуща его ученику – Калиостро.
Много опытов произвели и ученик и учитель и не только вполне убедились в существовании факта, а видели и чувствовали, что они не обманывают друг друга и что стоят лицом к лицу с неведомой, непонятной, но могучей силой.
Калиостро чувствовал в себе эту силу и, конечно, старался развивать ее в себе так же просто, как развивают физическую силу. После нескольких лет опытов над собой и над разными личностями Калиостро убедился, что люди разделяются на три категории по отношению к этой «недровой силе», которую он чувствовал в себе. Одни слегка, с трудом уступают этой силе; другие находятся как бы вполне заколдованы в кругу, на который действует эта сила; третьи, наконец, слепо и рабски должны повиноваться ей.
Постепенно Калиостро пришел к убеждению, что если бы он встретил на свете существо, которое бы могло слепо покориться этой «недровой силе», то он мог бы делать почти чудеса.
Он решил, что эту личность надо искать, что личность эта должна быть непременно молодая девушка. Затем он решил, что если бы таковая встретилась ему, то он не колеблясь соединит свою судьбу с ней. Встреча эта и приключилась нежданно теперь в Риме.
В числе лиц, обратившихся незадолго перед тем за его помощью, была старуха, умолявшая Калиостро явиться и спасти ее сына от какой-то болезни, не облегчаемой докторами. Калиостро, тронутый отчаянием женщины, отправился к ней в дом, осмотрел больного и вылечил легко и скоро, так как болезнь была несложная. На этом бы дело и кончилось. Но, проходя однажды мимо соседнего дома, Калиостро на этот раз не навестил больного, а довольно дерзко вошел в этот дом. Его, как всякого простого смертного, поразила своей красотой сидевшая и что-то вышивавшая у окна молодая девушка. Голова ее была обвязана белым платком, очевидно намоченным в чем-то.
Калиостро остановился и встал против окна, устремив на нее свой светлый проницательный взгляд.
Девушка подняла голову от работы, взглянула на него, встрепенулась, вспыхнула, но не двигалась.
Незнакомец, который стоял за окном, отворенным настежь, несмотря на свежую погоду, не спускал с нее глаз ни на секунду. Она испугалась незнакомого лица, хотела двинуться с места, но не могла. Ей хотелось тотчас же подняться и уйти от окошка, но она чувствовала, что прикована к месту и никаких усилий не хватит, чтобы победить нечто, сразу овладевшее ею.
– Вы нездоровы? У вас, вероятно, болят зубы или голова? – произнес наконец Калиостро через окно.
Она молчала, волновалась, как будто хотела отвечать, но не могла.
– Что у вас?.. Чем вы нездоровы?.. Отвечайте! – произнес повелительно Калиостро.
– Это пустое… – пролепетала молодая девушка. – Это у меня часто бывает… Боль в щеке и в виске, которая проходит сама собой!..
– Позвольте мне помочь вам в качестве медика, – произнес Калиостро и тотчас же, не дожидаясь ответа, завернул в проходную дверь и вошел в дом.
Пожилой человек встретил его в первой же горнице и, изумляясь, спросил его о причине посещения.
– Вы хозяин этого дома? – спросил вошедший.
– Да-с…
– Это ваша дочь?
– Да… Я бронзовщик и литейщик Феличиани, а это моя дочь Лоренца.
Калиостро в нескольких словах объяснил Феличиани свой внезапный визит. Его фигура, голос, простодушие в лице и изящество манер сразу произвели свое действие на хозяина дома. Если это медик, то, конечно, из самых важных. Если он предлагает даром избавить молодую девушку от глупых болей, которые преследуют ее чуть не с самого детства, то почему же не согласиться? Но, однако, отцовское чувство сказалось сразу:
– Я боюсь разных зелий, господин медик. Извините…
– Я этому не удивляюсь. Я сам их не терплю, а всех докторов ненавижу! – отвечал Калиостро.
– Господа медики часто своими зельями, мазями и другими снадобьями причиняют больше вреда, чем пользы! – продолжал хозяин.
– Совершенно верно, господин Феличиани! Но успокойтесь, я никакого зелья или напитка вашей дочери не дам. Мое лечение или лекарство будет самое простое, которого вам и ей бояться нечего. Лечить я начну сейчас же.
Калиостро сбросил плащ на стул, положил на него свою шляпу с широкими полями и обернулся к молодой девушке.
Лоренца стояла неподвижно, следила за его движениями и все-таки чувствовала какое-то странное очарование. Но это очарование было особого рода. Этот незнакомец, несмотря на свое красивое лицо, простой и изящный черный костюм, положительно не нравился ей. Вдобавок сердце ее принадлежало всецело двоюродному брату, за которого она собиралась выходить замуж, и все мужчины как бы не существовали для нее. Но, несмотря на отталкивающее чувство, которое внушал ей этот незнакомец, она видела, что окончательно не может противиться ему ни в чем.
– Я попрошу вас сесть вот на это кресло, – произнес Калиостро, глянув в лицо юной красавицы как-то особенно, точно будто отчасти влюбленным взглядом. В то же время как-то особенно ласково и нежно, необычайно нежно, прозвучал его голос.
Лоренца нехотя села. Незнакомец взял стул и сел против нее, положил обе руки ей на голову, тихо перевел их по вискам на щеки, касаясь лица одними кончиками пальцев, и молча, тихо, несколько раз провел так руки от висков до шеи и обратно. Отец стоял около, изумляясь и уже подозревая, что имеет дело с простым дерзким шалуном. Он уж готов был остановить это своеобразное и бессмысленное для него лечение, похожее на баловство, когда Лоренца едва слышным голосом проговорила:
– Нет… Ничего нет… Прошло, как чудом… Сразу…
Калиостро тотчас же отнял руки, встал и, обернувшись к Феличиани, сказал улыбаясь:
– Вот видите, как мое лекарство быстро действует и какое оно простое… Но, Бога ради, господин Феличиани, не принимайте меня за колдуна!.. Позвольте мне быть знакомым вашим, быть у вас завтра опять и объяснить вам, в чем состоит мое лечение.
Феличиани пробормотал что-то, не зная собственно, как отвечать, поблагодарил незнакомца и, видя его изящную фигуру, не нашел ничего против его предложения.
Между тем Калиостро быстро обернулся снова к девушке, сидевшей еще на кресле в каком-то изнеможении, и пристально, упорно уперся глазами в ее глаза. Лоренца чувствовала, что она теперь во сто крат более находится во власти этого человека. И вдруг ей показалось, что кто-то или что-то в ней самой приказывает ей встать и скорее идти в верхний этаж дома, чтобы позвать мать.
Лоренца первый раз в жизни не понимала собственных своих ощущений. Сама ли она хочет бежать и звать сюда мать, чтобы познакомить ее с этим странным человеком, или он своим взглядом приказывал ей это? Тем не менее чувство оцепенения вдруг исчезло, явилась какая-то легкость в движениях, будто желание бегать.
Лоренца быстро поднялась и еще быстрее взбежала по лестнице во второй этаж, и в ту минуту, когда Калиостро как бы задумчиво и медленно прощался с хозяином, но, очевидно, выжидал и оттягивал свой уход, на лестнице появилась снова Лоренца, которая вела свою мать. Приблизясь к Калиостро, она невольно вымолвила:
– Ну вот!..
Эти два слова, невольно вырвавшиеся, удивили ее саму. Что ж это значит? Она как будто докладывает ему, отвечает ему, что его приказание исполнено. А вместе с тем не он приказывал ей бегать наверх.
Когда молодая девушка с матерью спускалась вниз, на лице Калиостро явилась чуть-чуть заметная улыбка довольства и удовлетворения.
Через минуту, простившись с семьей и провожаемый до порога наружных дверей, Калиостро вышел на улицу и произнес сам себе полушепотом:
– Да. Кажется… Наконец-то нашел… Увидим!..
«Сегодня вечером я приготовлюсь, – думал он уже про себя, быстро идя по улице. – Приготовлюсь, как бывало во времена оны… А завтра вечером не пойду в дом к ней, а попробую вновь разбудить в себе эту заснувшую почти совсем, недровую, как называл Альтотас, силу».
С этого дня Калиостро начал бывать всякий день в доме литейщика Феличиани. Он сознавался себе самому, что влюбился в красавицу Лоренцу, и его уже смущало несколько присутствие в доме красивого юноши, двоюродного брата красавицы, и отношения между ними, которые он сразу заметил.
Калиостро решил бесповоротно произвести один опыт настоящего волшебства, чтобы убедить не кого-либо другого, а себя самого в возможности и даже необходимости соединить навеки свою судьбу с судьбой этой прелестной, кроткой, хотя недальнего ума, красавицей.
После нескольких тонких, но ясных намеков отцу, Феличиани, о себе Калиостро убедился, что литейщик был бы не прочь выдать дочь замуж за человека, который, очевидно, скрывает свое знатное происхождение и состояние. Этот новый знакомый его, конечно, сумел очень искусно дать понять литейщику, что он по разным причинам скрывается в Риме и что его общественное положение гораздо более высокое.
Каждый раз, что Калиостро бывал в доме Феличиани под предлогом избавить навсегда красавицу от ее глупых болей, он производил над ней сеансы по получасу и более, причем приводил ее в совершенно загадочное и непонятное для нее самой состояние.
Первые разы красавице не нравились эти сеансы. Она боялась этого нового знакомого и той странной власти, которую он приобретал над ней. Но затем вскоре Лоренца стала ощущать удовольствие в этом состоянии, в которое он ее приводил прикосновением пальцев к голове, плечам и рукам. Это погружало ее в какое-то дремотное, сладкое состояние. Она сидела как опьяненная. Затем после подобных сеансов молодая девушка каждый раз делала нечто совершенно неожиданное, выходящее из ее обыденных привычек. И она стала убеждаться, что положительно делает это по его тайному приказанию.
Но вскоре эта необходимость покоряться и повиноваться ему не была ей тягостна или противна. Напротив того, этот человек, по уверению ее родителей, аристократ и богач, молодой и красивый, добрый и ласковый к ней, уже заставил ее забыть своего жениха.
Однажды Калиостро, оставшись с Лоренцой наедине, горячо объяснился в любви, объявил ей свое имя, то есть назвался графом Александром Калиостро, уроженцем Палермо, и прибавил, что владеет большим состоянием.
Молодая девушка, недалекая, кроткая, как агнец, наивная, как дитя, конечно, тотчас призналась во взаимном чувстве.
Калиостро предложил ей соединить свою судьбу с его судьбой и получил ее согласие.
– Но прежде, нежели судьба наша будет соединена перед алтарем, – сказал он, – мне необходимо доказательство вашей любви. Если я не получу его, то, вперед вам говорю, я уеду из Рима и вы меня никогда не увидите.
– Но какое же это доказательство? Я готова на все, – отозвалась Лоренца.
– Выслушайте внимательно то, что я скажу вам.
– Слушаю.
– Напрягите все ваше внимание… Если чего не поймете в моих словах – скажите. Я объясню иначе.
– Хорошо! – как-то особенно послушно отвечала Лоренца.
– Вы обещаете мне, дадите клятву – за три дня, начиная с завтрашнего, не бороться с самой собою. Поняли меня?
– Нет, – простодушно отозвалась Лоренца.
– За эти три дня, если вам придет на ум что-либо, явится у вас какое бы то ни было желание, хотя бы самое странное или простое, но, конечно, на ваш взгляд, не пагубное, не бесчестное, не грозящее вам чем дурным, то вы не будете бороться сами с собою и с этим желанием, а исполните все то, что вам на ум придет. Поняли? Вот доказательство вашей любви, которое я требую от вас.
– Я не понимаю, – кротко и наивно повторила молодая девушка.
Калиостро подробнее объяснил ей то же самое и прибавил, полушутя, нежно и с любовью:
– Если вам что-нибудь за эти три дня, мой милый ребенок, захочется сделать, то делайте. Не боритесь с желанием, не уверяйте себя, что это не нужно вам. Вот что я требую. Вы поняли?
– Поняла, – несколько изумляясь, отозвалась Лоренца.
– Через три дня я или исчезну и вы никогда не увидите меня, или явлюсь к вашим родителям официально просить руки вашей… А теперь, – прибавил он, вставая, – до свидания, моя будущая жена, подруга жизни, или – прощайте, синьорина Феличиани!
На другой день Калиостро уже сидел один-одинешенек в маленькой горнице, нанятой в доме прямо против дома и окон квартиры литейщика Феличиани. Но это помещение свое он обставил еще большей таинственностью, нежели пребывание свое в Риме.
Никогда за всю жизнь он не был сам настолько взволнован и встревожен, как теперь. Для него решалась судьба его жизни.
«Не ошибаюсь ли я? – повторял он. – Помимо того, что я люблю ее, мне кажется, она моя суженая. Она будет орудием судьбы, чтобы разрешить великую загадку. Но не ошибаюсь ли я?»
В сумерки Калиостро, хотя был один в своей горнице, подвязал фальшивую бороду, нацепил густые усы и, растворив окно, облокотился на подоконник. Наискось от него, за притворенным окном, виднелась фигура Лоренцы, которая сидела с шитьем и с иголкой в руках. Она чинила кафтанчик своего брата. Калиостро сосредоточился, собрав, так сказать, в себе все свои силы, и, напрягаясь всем существом физически и душевно, стал смотреть на Лоренцу сквозь стекла ее закрытого окна.
С этой же минуты красавица тотчас почувствовала себя в каком-то необычном волнении. С утра занимало девушку, поглощало даже ее вчерашнее условие со своим полуженихом. Задача, заданная этим человеком, которого она уже полюбила, была неразрешима.
«Что же все это значит? Какое страшное условие? Какое странное доказательство любви потребовал он! – думала она. – И как его исполнить?» Почувствовав теперь на душе особого рода тревогу, Лоренца приписала ее нездоровью. Она решила, что, плохо проведя ночь, ей немудрено чувствовать себя теперь нехорошо. Ей вдруг захотелось поднять глаза и взглянуть направо, на соседний дом. Она взглянула и увидела в окне какую-то некрасивую фигуру с черными усами и длинной черной бородой. Фигура эта сразу стала ей противна. Она хотела отойти от окна, но не могла. И через несколько минут в голове ее мелькнула мысль бросить работу.
Она бросила ее на подоконник. «Нет, этого мало, – будто шепнул ей какой внутренний голос. – Раствори окно и выбрось на улицу!»
– Какие глупости! – отозвалась Лоренца себе самой вслух.
Но это желание растворить окно и выкинуть работу сказывалось все сильнее и сильнее, как какая-то бессмысленная причуда. Лоренца хотела уже направиться в противоположный угол дома, где была ее мать, но чувствовала, что не может этого сделать, что ей непременно надобно исполнить свою прихоть. И вдруг нежданно мгновенно она вспомнила условие с возлюбленным.
«Ведь он сказал: не противиться самой себе. Делать все то, что мне вздумается. Как это странно!»
Но тем не менее Лоренца быстро, повинуясь самой себе и находя в этом какое-то особое удовольствие, отворила окно, взяла маленький кафтанчик и выкинула его на улицу. В ту же самую минуту за ней раздался крик матери:
– Ты с ума сходишь! Что ты делаешь?
И госпожа Феличиани, любившая свою дочь и редко сердившаяся на нее, подступила к ней с угрожающе поднятой рукой. Уже лет десять не трогала она и пальцем свою дочь, а теперь была способна дать ей пощечину.
– Ты безумная!.. Что ты сделала?.. Ты выкинула на улицу кафтан брата!..
– Да, – отозвалась Лоренца.
– Зачем?
– Простите, матушка… Я сама не знаю… Минута безумства… Я сейчас сбегаю подниму его!
И Лоренца двинулась, вышла из дому, но в ту минуту, когда она появилась на панели и шла, чтобы поднять кафтанчик, какая-то невидимая сила приковала ее к месту. Мать выглядывала в окно и видела, как дочь остановилась.
– Ну, что же ты? – крикнула она дочери.
Лоренца стояла как вкопанная и говорила сама себе: «Да, я не хочу поднимать. Я чувствую, что я не могу поднять и не подниму!.. Но что же это? С ума я схожу?» – прибавила она, испуганно ощупывая голову.
– Что же ты? – снова крикнула мать.
– Матушка! Бога ради, – взмолилась Лоренца, – выйдите сюда.
– Что с тобою? – уже тревожно воскликнула госпожа Феличиани. Видя, что с дочерью что-то происходит, она быстро вышла на улицу по двум-трем ступеням подъезда и приблизилась к Лоренце.
– Что с тобою, Лоренца?
– Ничего, матушка. Должно быть, нездоровится. Но только умоляю вас, не сердитесь и сделайте, что я попрошу вас… Поднимите сами кафтанчик.
– Что?
– Поднимите кафтанчик. Вот он лежит. Я его ни за что не подниму!
– Ты с ума сходишь!
– Не знаю… Может быть!.. Но не сердитесь. Я сама ничего не понимаю. Но одно скажу вам: убейте меня, но я его не подниму.
Мать, разумеется, быстрым движением подняла маленький кафтанчик сынишки и, схватив дочь, увела ее обратно в дом.
– Что же с тобой? Ты больна? – тревожно обратилась она к девушке, видя, что та несколько изменилась в лице.
– Теперь ничего… Ей-богу ничего!.. – проговорила Лоренца. – Это что-то такое странное. Я думаю, что я и впрямь нездорова. Нездорова рассудком, а не телом.
– Не болит ли у тебя что-нибудь?
– Ничего, матушка, не болело и не болит… Но теперь лучше, легче. Прошло.
Лоренца осталась у окна и, усевшись, невольно снова поглядела на соседний дом, чтобы убедиться, там ли еще выглядывает эта противная фигура какого-то черного, как смоль, незнакомца. Но окошко его было закрыто.
«Слава Богу, что эта проклятая физиономия спряталась!» – подумала она.
На другой день, будучи совершенно здоровой, Лоренца в ту же пору вдруг, как припадок болезни, почувствовала ту же тревогу и нервозность, припадок прихотничества, как называла она самой себе свое состояние.
Она взяла у матери узор большого ковра, чтобы рассеять себя и заняться чем-нибудь. Отобрав шерсти и иглы, она уже совсем приготовилась вышить небольшой уголок ковра, который работала ее мать, но вдруг явилась неотступная мысль, возникло в ней внезапно совершенно глупое желание и не оставляло ее ни на секунду. Ей захотелось выйти из дому непременно одной и идти в известную в городе церковь Святого Петра Ин Винколи.
В этой крошечной церкви не было ничего интересного, но это была ближайшая от них церковь.
«Зачем я туда пойду? – мысленно повторяла про себя Лоренца. – Какой же тут смысл? Теперь даже службы нет».
Но упорное, неотступное желание тотчас идти в эту церковь не оставляло ее. Точно снова кто-то толкал ее и требовал исполнения этой прихоти. И опять, рассуждая сама с собой и усовещая себя, Лоренца вдруг вспомнила условие возлюбленного и, конечно, сразу бросилась к шкафу с платьями. Она накинула на себя легкую мантилью и быстро, как бы боясь, что кто-либо из родных остановит ее на дороге, вышла на улицу. Невольно глянула она на тот дом, где вчера виднелась эта противная чернобородая фигура. Но все окна были заперты, и в том окне, где она видела эту фигуру, не было никого.
«Скорей, скорей!» – говорила она сама себе и как будто кто-нибудь гнал ее в маленькую церковь Святого Петра.
Пройдя несколько шагов, она почти побежала.
«Какой вздор! Какие прихоти! Или я хвораю, или я, наконец, с ума схожу?» – повторяла Лоренца.
Приблизясь к церкви, она вдруг решила, что в нее не надо входить, а надобно ей непременно подняться на маленькую колокольню этой церкви.
«Зачем?.. Так нужно. Так хочется! – рассуждала она. – Ну, хоть поглядеть на город сверху».
Лоренца никогда не видела этого квартала с вышины какого-нибудь выдающегося здания. Найдя дверь лестницы колокольни запертою, Лоренца остановилась и, будто увлекаемая какой-то силой, стала биться в эту дверь, стараясь отворить ее. Но громадный замок не поддавался. Резная гранитная колонка попалась ей на глаза и будто сказала ей: «Лоренца, посмотри-ка здесь, за мной. Нет ли тут ключа?»
Не успев отдать себе отчета в новом движении, Лоренца бросилась к этой колонке, заглянула за нее и нашла огромный железный ключ. Он был от двери. И тяжелый огромный заржавленный замок заскрипел, тяжелая дверь подалась как бы сама собою, и Лоренца быстро стала подниматься по винтовой каменной лестнице.
После нескольких десятков ступеней, которые она пробежала почти без отдыха, она остановилась и произнесла:
– Что я делаю? Я или безумная. Или… Или стала шалить, как малые дети. Какие глупости! Вдруг среди дня бежать сюда. И зачем? Да… Зачем, зачем?.. – повторяла она вслух, громко.
– Затем, чтобы доказать мне свою любовь, – раздался громкий голос несколькими ступенями выше ее.
Лоренца вскрикнула. К ней спустился Калиостро и протягивал ей руки.
– Войдите, мое сокровище, мой ангел! И так как ты, Лоренца, доказала мне вполне свою любовь, то я, ни минуты не колеблясь, объявляю тебя моей подругой жизни.
Калиостро помог взволнованной и смущенной девушке подняться на несколько ступеней, усадил ее бережно на деревянной скамеечке, опустился перед нею на колени и, страстно целуя руки ее, пылко заговорил восторженным голосом:
– Да, Лоренца. Ты не только доказала мне свою любовь, но ты сама никогда не поймешь, какую великую задачу разрешила. Ты даже отгадала, где лежит ключ, которым я приказал звонарю запереть себя, а затем спрятать его за колонной. Да. Если бы был жив теперь тот мой учитель, которому я всем обязан, в каком бы восторге был он!
– Я ничего не понимаю! – кротко, боязливо отозвалась Лоренца.
– Не нужно тебе ничего понимать. Не нужно! Идем домой, я сию же минуту объявлю твоему отцу, что прошу благословить нас на всю жизнь. Да, ты моя суженая и должна быть моей женой. А вместе – мы завоюем все, всех… весь мир!!
В тот же вечер в доме литейщика Феличиани были гости, которым они объявили о помолвке дочери с именитым аристократом. По требованию жениха свадьба была назначена тотчас же, и через два дня состоялось венчание графа Калиостро с Лоренцой Феличиани, после которого новобрачные поселились в доме тестя.
Но едва только в Риме узнали о местопребывании исчезнувшего из дворца Альято чужеземца, как явился начальник папской колонии и объявил графу Александру Калиостро, что, по распоряжению властей, он должен, как обвиняемый в чернокнижии и колдовстве, немедленно покинуть Рим и папские владения.
Калиостро принял это известие с улыбкой пренебрежения и стал собираться в путь.
Через две недели граф и графиня уже путешествовали и были около границ свободной Швейцарии.
В огромных палатах графа Зарубовского, где жизнь обыкновенно текла ровно, мирно и безмятежно, теперь было что-то особенное… Повсюду, во всем и во всех сказывалось какое-то смущение, если не смятение. В доме, очевидно, что-то произошло необычайное. Гостей, приезжавших навестить графиню, не принимали, и швейцар или лакеи заявляли, что «ее сиятельство хворают».
Сама графиня сидела безвыходно у старика мужа или в детской у младенца-сына. Изредка только, молчаливая, угрюмая, проходила она по горницам всего дома, но не глядя ни на кого, как бы не видя и не замечая ничего, не отвечая даже на доклады или на просьбу кого-либо, к ней обращенную. Видевшие самого графа дворецкий и личный его камердинер говорили тайком в людских и во флигелях, что старый боярин много изменился, будто осунулся и будто горюет. Лакей заявлял, что граф гораздо долее стоит утром и вечером на молитве пред своим киотом.
Вся многочисленная дворня ходила или, скорее, бродила как-то оробев. Гнева господ никто в доме не привык бояться. Поэтому робость эта являлась последствием чего-то иного. Дворня была просто смущена тем, что «творилось» в доме. Она точно совестилась…
Нахлебники чаще сходились друг у друга в гостях и, тоже волнуясь и перешептываясь, качали головами, охали и вздыхали… Иногда кой-кто принимался корить и попрекать…
На устах у всех было имя Норича, а вместе с тем постоянно все говорили: «он», или «его», или «ему», не называя имени этого лица. И однако, все понимали, о ком идет речь.
Речь шла о «графчике» Алексее Григорьевиче, которого привезли из чужих краев под каким-то другим наименованием, а теперь граф объявил всем чрез дворецкого диковинное обстоятельство.
«По неисповедимым судьбам Божиим тот барин, который жил всегда в отсутствии, но постоянно ожидался всеми как “графчик”, внук нынешнего барина и будущий их барин, не существует, не существовал… У графа один наследник, его младенец-сын, вновь рожденный от молодой жены. Приезжий – подкидыш и сынишка Норича».
Вот какая новость привела нежданно всех обитателей палат графа Зарубовского в смятение. У этих простых людей, нахлебников из бедных дворян и однодворцев, а равно у дворовых и у крестьян… у всех, от дворецкого до последнего кучеренка и поваренка, была православная, чуткая и непокладистая совесть, не раба мудрствования лукавого…
И вот эта совесть заговорила теперь против барина-графа, а в особенности против молодой графини.
Что касается до самого Игната Ивановича Норича, то у него уже было новое прозвище от всех – Каин! И этот человек почти не показывался из своих горниц, будто стыдясь народа. Когда же кто из нахлебников и дворни встречал Игната Ивановича, то отводил от него глаза в сторону, будто за него совестился…
Сначала Норич был хотя и смущен, но все-таки довольно весел и повторял всем одно и то же:
– Да. Что ж? Покаялись! Был тот грех, но мы с женой не стерпели, сняли с себя эти вериги невидимые, покаялись графине, и легче стало…
Но вдруг Норич изменился в обращении со всеми, немного похудел лицом и стал сам косить от всех озабоченный взгляд…
В палатах родился, возник неизвестно когда, откуда и каким образом слух… весть…
«Норича с женой, по указу начальства, заставят на великую пятницу, при страстях Христовых, над плащаницей присягать в том, правду ли они показывают или оговаривают покойницу графиню Эмилию Яковлевну».
Этот слух или эта весть обежала дом и затем обежала и всю Москву, которая не менее обитателей палат графа Зарубовского волновалась от события с молодым «графчиком».
Эта внезапная весть была неверным слухом, выдумкой.
Молодая графиня выехала два раза из дому, посетила важных сановников и, вернувшись однажды домой, сама спросила:
– Что за глупости такие пущены в доме и кем собственно? О присяге Норичем на страстной неделе? И кто это балует?
Виновный был неизвестен и не нашелся. Слух этот действительно возник в доме как бы сам собой, на совести обитателей его.
Но что же Алексей?!
Молодой малый после свидания с дедом слег в постель: силы его душевные и телесные были как бы надорваны. Его сломило то, что он пережил в два дня… Позванный старичок медик из немцев навещал больного, и этот, владея немецким языком лучше, чем русским, горячо все передал старику, прося помощи, совета… Ему даже не у кого было во всей Москве просить этой помощи, помимо немца-медика…
Старичок, простодушный и сердечный, только сочувствовал и ужасался, но посоветовать ничего не мог.
Алексей оправился только в неделю времени и, едва поднявшись на ноги, попросил свидания с дедом.
Графиня отвечала через Макара Ильича, что готова его принять сама, но что граф не желает еще тревожить себя и расстраиваться и более «господина Норича» не примет.
– Господина Норича!.. – воскликнул Алексей. – Да ведь это можно с ума сойти! Можно все… Можно преступление совершить…
Были мгновения, что Алексей, как бы теряя рассудок, начинал серьезно обдумывать, кого ему в отмщение зарезать: графиню или Норича?
Но после прилива и вспышек дикого гнева и злобы наступали минуты полного отчаяния.
Так прошла еще неделя.
Алексей безвыходно сидел в своих горницах и за все время только раз пять поговорил спокойно с немцем, его навестившим, и с дворецким, который особенно сердечно относился к нему.
Наконец молодая графиня не вытерпела, ей начинало прискучивать и даже стесняло ее общее тревожное состояние всех обитателей палат.
И графиня Софья Осиповна однажды сама потребовала к себе молодого человека для объяснения.
Алексей двинулся к ней наверх быстрой, неровной походкой. Он знал и чуял, что это будет решительное и последнее объяснение… И он не знал, что он сделает! Быть может, он ударит ее и, повалив, будет топтать ногами…
Войдя в первую же большую гостиную и собираясь, как в первое посещение свое, пройти снова всю анфиладу комнат, Алексей в изумлении остановился…
Гостиная эта не только не была пуста, но даже превратилась как бы в судилище…
На диване сидела графиня, а около нее, вокруг стола, сидело пять-шесть человек чиновников, из которых один седой старик в регалиях был в ярко-красном мундире, расшитом золотом…
– Пожалуйте и садитесь! – выговорила графиня глухим голосом при появлении Алексея на пороге.
Молодой человек постоял, потом тихо подвинулся к столу и медленно, спокойно оглянул всех горящим взором…
Посторонний, беспристрастный и правдивый судья, если бы таковой был здесь в это мгновение, неминуемо решил бы все тотчас без всякого колебания. Вся фигура, лицо, походка и, наконец, взгляд этот, которым молодой человек окинул все собрание свысока своей оскорбленной гордости, – все говорило ясно, закрадываясь в душу этих людей против их воли и помимо разума:
«Это не сын нахлебника Норича из шляхтичей, это граф Зарубовский!»
У правды есть своя великая тайная сила!
Алексей сел на свободный стул и уперся огненным взором в графиню, сидевшую прямо перед ним за огромным круглым столом…
Начался какой-то разговор, говорили все по очереди; затем маленький человек, вроде подьячего, читал что-то, держа бумагу… Алексей ничего не слушал и ничего не понимал… Или он понимал тогда все, но затем забыл… Во всяком случае, он никогда не мог впоследствии вспомнить, что тут происходило и как произошло…
Только раз очнулся он от своего столбняка и рассмеялся громко, оглядывая это дикое судилище… Эту минуту он помнил затем хорошо… В эту минуту подошли ближе к столу Норич и с ним рядом какая-то дрожащая, перепуганная старая женщина…
Алексей не столько понял, сколько почуял внутренно, какую роль играет эта женщина в этой шутовской, но злодейской комедии…
Затем, скоро ли или после долгих прений, Алексей не помнил, его попросили подписать бумагу. Ему положил на стол эту бумагу сам старик в золоте и в регалиях, другой чиновник подавал перо, пальцем указывая что-то…
В это мгновение Алексей как-то вдруг рванулся к листу бумаги, схватил его и, скомкав, изо всей силы швырнул в лицо старика. Все повскакали с мест…
– Злодеи!.. Мерзавцы! – вскрикнул Алексей вне себя. И голос его, загремев в доме, был слышен даже на дворе.
– И ты, низкая, бесчестная тварь… вышедшая замуж за старика, чтобы… Ты думаешь, что я подпишу бумагу, которая покрывает позором мою покойную мать. Я стану пособником вашего надругания над покойницей… Ах вы злодеи! Подлые, низкие люди… Я граф Зарубовский был и век свой им буду.
Но пока Алексей говорил, вскрикивая, голос его все слабел и падал… И наконец все исчезло у него из глаз… Он лишился сознания…
Когда молодой человек пришел в себя, он был снова в своей горнице и в постели и снова добрый немец хлопотал над ним.
На этот раз Алексей скоро оправился… Но чувствовал себя как бы тяжелее, как бы старее лет на десять. Все в нем будто перегорело, как в горниле мук, и зато стало тише на душе.
Через несколько дней добряк медик, видя его достаточно спокойным, объявил молодому человеку, что он получил поручение от графини снова предложить Алексею, и в последний раз, те же условия, на которые он при чиновнике не согласился…
– Соглашайтесь, мой юный и несчастный друг, – прибавил немец со слезами на глазах. – С сильнейшим нельзя бороться. Это тот же вид самоубийства… Согласитесь на эти условия, или они вас погубят…
– Какие? Я не знаю? – наивно и даже удивляясь отозвался Алексей. – Я не помню… Ничего не помню.
Немец, тоже удивляясь, передал Алексею, что граф предлагает ему называться Норичем, а не Зарубовским, получать ежегодную пенсию в шесть тысяч рублей и, выехав немедленно из России, жить в чужих краях, за исключением, однако, Германии, где был довольно известен всем граф Григорий Алексеевич и где он сам известен.
– Никогда! – отозвался Алексей тихо, но с горькой улыбкой. – Никогда я не соглашусь позорить память моей матери. Мое согласие равносильно ее обвинению в низком преступлении. Никогда!
– Но знаете ли вы, мой друг, что тогда вам грозит?
– Ничего! Я буду нищий, но что ж… Я уеду тотчас на Рейн, к милой сестре, найду себе работу и буду жить там хотя бедно, но зато под своим именем.
– Нет. Вас под именем графа Зарубовского из России не выпустят.
– Запрут, стало быть, в этой горнице и приставят караул ко мне, чтобы я не убежал! – усмехнулся Алексей.
– Нет. Много хуже… Много хуже…
– Что же? Говорите… Сошлют в Сибирь?
– Нет. Вас заключат в тюрьму, в крепость.
– Какой вздор!
– Это решено, мой бедный друг.
– А закон? Закон? Правда? Правосудие?
– На это уже имеется разрешение у графа. Указ высшей власти!.. – воскликнул немец, заливаясь вдруг слезами и обнимая своего юного друга.
Алексей понурился и впал в полусознательное состояние. Он был поражен снова как громом.
Через неделю после этого дня молодого человека, сына нахлебника графа Зарубовского, по имени Алексей Норич увозили со двора палат в карете, но под конвоем четырех конных солдат. Офицер сидел в карете рядом с преступником.
Какое было им совершено преступление, офицер, конечно, не знал, так как никто сказать этого или назвать преступление не мог.
Офицеру было приказано высшим начальством взять господина Норича и доставить в крепость под строжайшей ответственностью.
Среди многолюдного города с узкими извилистыми улицами, но более или менее опрятными приютился на одной из окраин отдельный квартал, как грязное и вонючее воронье гнездо среди свежей зелени ветвей. С одной стороны его – зеленеющий берег реки Сены, которая катит мимо быстрые волны; с другой – королевский дворец Лувр; с третьей – зеленеющие полянки, еще не застроенные; с четвертой – бульвар, примыкающий к грозному и ненавистному для всего народонаселения громадному сооружению. Высокие каменные стены, башни и бастионы, зубчатые и остроконечные, с амбразурами и бойницами. А за этой каменной крепостной оградой – огромное здание, знаменитая Бастилия, где томятся из года в год, иногда по десятилетиям, сотни несчастных заключенных. Грязное гнездо, отделенное от Бастилии бульваром – предместье Св. Антония, – переполнено людом нищим, голодным, который, как каиново племя, будто проклятое Богом, внушает всем отвращение и ужас, а сам боится и ненавидит глубоко всякого обитателя других предместий и кварталов.
В январе месяце на паперти маленькой церкви, в ту минуту, когда прихожане расходились от вечерни, на гранитных ступенях стояла неподвижно, как статуя, довольно высокая женщина. По одежде она могла быть простой мещанкой предместья Св. Антония, но, однако, отличалась от большинства мимо идущих женщин опрятностью своего платья и густой черной вуалью, накинутой на лицо. Если по платью она была простая обитательница предместья, то эта вуаль и белеющееся за ней чистое, бледное лицо говорили нечто другое. Маленькая беленькая ручка, придерживающая накинутую шаль на плечах, стройность во всей фигуре и даже вся поза, несколько надменная, невольно выдавали эту женщину и заставляли нескольких прихожан пристально всматриваться в эту «даму», вдобавок стоящую истуканом. Она же пропускала мимо себя всех, меряя с головы до пят и будто ища кого-то… И глаза ее ярко блестели сквозь дымку плотной вуали.
Наконец в числе прочих вышла из церкви дама, одетая в черное изящное платье, тоже с легкой вуалью на лице, которая едва скрывала чрезвычайно красивое лицо. Она выходила из церкви робко, нетвердой походкой, озираясь по сторонам. При ее появлении неподвижно стоявшая женщина сделала легкое движение, но снова замерла и только пытливо оглядывала выходившую и приближавшуюся к ней незнакомку.
Тотчас же вслед за этой дамой появился на паперти молодой и элегантный офицер в мундире полка мушкетеров короля. Он один блестел своей одеждой среди толпы обитателей предместья. Очевидно было, что он здесь не у себя, а Бог весть зачем затесался в этот квартал. Проходящие прихожане оглядывали его, и кто помоложе – разевал рот на его красивый мундир и любовался. А кто постарше – взглядывал ненавистно и презрительно, причем бормотал себе под нос, сочетая слова: «Бастилия! Король! Наемник! Тираны!..»
Офицер нагнал выходившую красавицу и предложил ей руку, чтобы провести по узкой улице, среди толпы серого люда. Молодая женщина смутилась и робко отказалась. Но он преследовал ее, заговаривал, и они тихо удалялись вместе от церкви.
Стоявшая на паперти женщина смерила их обоих блестящим взглядом, потом долго смотрела им вслед, пока они не пропали за углом. И только тогда она шевельнулась и двинулась вслед за последними выходившими из церкви. Когда она сошла с гранитных ступенек и тихо зашагала серединой маленькой улицы, к ней навстречу из-за угла появился снова тот же мушкетер.
– Ну что? – выговорил он, приближаясь и смеясь.
– Поздравляю… красавица… – отозвалась эта.
– Милая Иоанна, божусь тебе, что, кроме тебя, я не знаю ни одной женщины красивее ее.
– Льстец и лгун, – улыбнувшись, произнесла молодая женщина. – Скажи лучше, как ваши дела?
– Ничего… слава Богу. Все идет на лад.
– Однако она не позволила тебе проводить ее.
– Нельзя же! – усмехнулся мушкетер. – Через несколько дней, погоди, будет ручная.
– То-то же… Помни это! Я терять время не могу, – несколько суше и нешутливым голосом произнесла молодая женщина, ускоряя шаг. – Надо скорее… время дорого!.. – продолжала она, не глядя на идущего рядом с нею офицера и опустив глаза в землю. – Ты ленишься, болтаешься Бог весть где, забавляешься пустяками, а время идет.
– Клянусь тебе!.. – воскликнул громко офицер. – Впрочем, что же клясться… Кто когда-либо убедит в чем-либо ваше сиятельство…
– Ты с ума сошел!.. Здесь! Ты хочешь этим титулованием навлечь на меня какую-нибудь историю! – шепнула молодая женщина, озираясь.
– Э! Они все глупые, глухие, – оглянулся офицер на нескольких шедших невдалеке старух. – Да и это у меня на что же? Нападут мужчины – я обнажу шпагу.
– Очень благодарна… А потом огласка, пересуды, вопросы: как я в эту трущобу попала, зачем и почему. Сущий мальчишка четырнадцати лет! Ну, до свидания!.. Вечером увидимся?..
И в эту минуту, когда офицер прощался и готов был удалиться в противоположную сторону от своей спутницы, она вдруг выговорила:
– А как ее имя?
– Лоренца.
– То есть по-нашему Лорентина?
– Да.
И они разошлись в разные стороны.
Молодая женщина, пройдя несколько узких и страшно грязных переулков, завернула в тупой переулок, оканчивающийся деревянным забором и пустырем. Здесь она прибавила шагу и, озираясь кругом себя, остановилась у большой железной двери и стукнула кольцом. Из окна над дверью высунулась лохматая, седая голова старухи лет по крайней мере 80. Молодая женщина подняла голову и вымолвила:
– Это я, Матильда.
– Госпожа Реми?
– Ну да, Матильда. Вы уж и по голосу перестали узнавать.
– Иду, иду! – отозвалась подслеповатая старуха. Но, видно, ноги ее уже отказывались служить, потому что двери растворились только через минуту, если не более.
– Кто там сегодня? – спросила, проходя, молодая женщина.
– Трое, сударыня: Канарь, доктор и Роза.
Дверь захлопнулась. Старуха, еле двигая ногами, начала подниматься по лестнице, когда молодая женщина уже миновала первый этаж. Она быстро, юной и легкой походкой, почти бегом, поднялась в самый верхний, четвертый этаж, миновала грязный коридор, темный и душный, но в ту же минуту одна из дверей отворилась и осветила коридор. Она вошла. В маленькой комнатке, опрятно, но бедно убранной, с простыми деревянными столами и стульями, с двумя шкафами и с одним небольшим зеркальцем, сидели трое, очевидно ее дожидавшиеся: двое мужчин и старуха. Пришедшая небрежно кивнула головой и вымолвила:
– Доктор, пожалуйте! – И она, не останавливаясь, прошла в следующую комнату.
Один из двух мужчин последовал за нею и плотно притворил дверь за собой. Эта комната была еще меньше первой, но по убранству немножко лучше. Здесь был маленький диван и кресла с полинявшей позолотой, крытые шерстяной материей, стол с красивой серой скатертью, а в углу, на этажерке, виднелись кое-какие безделушки: фарфор и бронза. Большой, даже громадный дубовый древний резной шкаф занимал почти треть всей комнаты. На нем посередине висел на пробое почтенных размеров замок фунтов в пять весу. Незнакомка села и жестом попросила садиться господина, именуемого ею доктором.
– Ну-с. Дайте мне отдохнуть от этой проклятой лестницы, отдышаться и затем начинайте доклад.
Молодая женщина быстрым, но мягким движением сбросила свою шаль на стул и сняла шляпу с вуалью. Это была чрезвычайно эффектная женщина, на вид не более 18 лет, хотя в действительности ей было уже 25. Ярко-бледное лицо с правильными чертами, светло-каштановые, вьющиеся локонами волосы на высоком, красивом лбу со странным, как бывает у детей, перехватом на висках; маленький, слегка поднятый носик, в котором было что-то насмешливое и дерзкое; тонкие губы, как бы вечно сжатые, и большие голубые глаза, над которыми двумя угольными черточками резко выделялись совершенно черные брови. Эти глаза и эти брови на бледном лице производили какое-то особенное, странное впечатление. По первому взгляду на эту красавицу, конечно, девяносто человек на сотню должны были подумать: «Какая красавица! Но какая, вероятно, злая женщина!»
– Ну-с… Извольте докладывать, любезный господин Дюге! – заговорила она деловитым голосом.
– Нового мало… madame Реми, – ответил этот, – но я не теряю надежды… Вероятно, скоро кое-что и устроится… Если Господь поможет, то через месяц…
– Ну нет! Нам не поможет! – усмехнулась красавица. – Наши надежды надо возлагать на дьявола.
Госпожа Реми начала задавать доктору вопросы, называя разные фамилии и как бы интересуясь судьбою разных мужчин, молодых женщин, девушек и старух. Несколько хорошо известных, даже знаменитых имен высшего придворного круга были произнесены здесь. Вместе с тем не раз беседующие упомянули слово: «Бастилия». Несколько раз, рядом с громкими именами двора и высшего круга, собеседники произнесли имена полицейских сыщиков, наводивших панику на весь серый люд столицы. Наконец молодая женщина выговорила:
– Да, совсем забыла! А герцогиня?.. Как, бишь, ее фамилия?.. Ну, эта испанка?..
– Маркиза Кампо д'Оливас? – произнес доктор.
– Ну да, она… только вы произносите неправильно. Ее при дворе зовут Олива.
– Эта ваша французская манера не произносить букву «с» на конце слова. На юге Франции и в Испании эта буква произносится. Поэтому я и говорю: маркиза д'Оливас, а не Олива!
– Ведь это, кажется, поле оливок?
– Точно так-с. Старинное имя.
– Какая глупая фамилия!
– Не скажу: есть французские фамилии много глупее этой.
– Ну, Бог с ней, с грамматикой! Что же ваша маркиза, доктор?
– Ничего. Я бываю у нее раза три-четыре в неделю. Теперь мы почти друзья… А ее племянница – прелестное созданье!
– Знаю. Но как она к вам относится?
– Полюбила еще больше, чем ее тетушка.
– Ну а этот русский князь, северный боярин, но без золота в карманах бывает всякий день?.. Когда же мы от него отделаемся?