Человеческая память – очень странная машина, почти всегда действующая с перебоями…
Один юмористический философ разрешился такой нелестной для человеческой памяти сентенцией:
– Никогда не следует (говорил он) доверять человеческой памяти… Память моя сохранила одно очень яркое воспоминание: однажды в детстве я, гуляя, свалился в глубокую яму. Я это твердо помню. Но как я из этой ямы выбрался – решительно не помню… Так что, если доверяться только одной памяти – я должен был бы до сих пор сидеть в этой яме…
Нас было несколько сот тысяч человек, которые сидели в огромной яме, но с нами случилось не совсем так, как с моим философом: мы очень хорошо помним, как мы попали в яму и как из нее выбрались, но период нашего сидения (знаменитый, потрясающий период!) начал постепенно изглаживаться из нашей памяти, и – еще год-полтора – вся эта эпопея «сидения» станет бледным серым расплывчатым пятном без красок, фактов и очертаний.
Я хочу этой книгой закрепить период нашего годового кипения в раскаленном котле, в этой горячей яме, дно которой жгло пятки, – одним словом, я хочу, чтобы все уплывающее из нашей памяти расположилось ясными, прямыми, правдивыми строками на более прочной, чем мозг человеческий, бумаге.
Мой кипящий котел – это Крым эпохи «врангелевского сидения».
Что это за удивительный, за умилительный период: в одном котле кипели и щуки, и караси, и букашки, и таракашки, и «едоки первой категории» – и все это, кипя, ухитрялось пожирать друг друга: мелких букашек поедали караси, карасей – щуки, щук – едоки первой категории, а кипящий распад «едоков» снова поедался букашками, червячками и таракашками.
Пройдет два-три года – и до дырок будет русский человек протирать лоб, вспоминая:
– А сколько это я платил в Крыму за бутылку лимонаду? Не то 15 целковых, не то полторы тысячи? Помню, дом на Нахимовском я купил до войны за 30 тысяч… Но почему я потом за гроб для отца заплатил 800 тысяч? Как случилось, что я, имея на пальце бриллиантовое кольцо, ночевал на скамейке Приморского бульвара? Почему селедки мне заворачивали в энциклопедический словарь? А кто были наши рабочие? Большевики? Меньшевики? Как они понимали рабочий вопрос? Почему они, живя во сто раз лучше других, бастовали?
И не будет ответа! Все чудесное, курьезное, все героическое, все ироническое стерлось, как карандашная надпись резинкой…
Книгой «Кипящий котел» я все это хочу закрепить. Может быть, мои очерки иногда гиперболичны, иногда неуместно веселы, но в основе их всегда лежит факт, истина пронизывает каждую строчку своим светлым лучом – и это моя скромная заслуга перед историей.
Наши будущие дети! В заброшенной отцовской библиотеке вы найдете эту пыльную с пожелтевшими краями книгу, развернете ее – и глазенки ваши от изумления выкатятся из орбит сантиметра на два: бред сумасшедшего графомана?!
Нет, дорогие детишки! Это все правда, и мы, герои, полубоги, гомеровские отпрыски, пережили дикий «Кипящий котел» на своих многострадальных боках!..
А. Аверченко
Настроение плохое, с утра серый упорный дождь, и все окружающее тоже приняло серую окраску.
Сел за письменный стол с очень определенным тайным решением: свирепо ругаться.
Довольно добродушия! Решил называть все вещи их собственными именами, ставить точки над «i», ломиться в открытую дверь, плакать по волосам, снявши голову, смотреть в зубы дареному коню, кусать свои локти, развалиться не в своих санях и, вообще, гнаться за двумя зайцами – может быть, поймаю обоих и тут же зарежу, каналий, и того, и другого.
Сидел недавно в театре на концерте знаменитого артиста. Гляжу – на нем старый, порыжевший фрак.
Сначала сжалось мое сердце, а потом посветлел я: будто на карточку любимой женщины в ворохе старой дряни наткнулся.
Здравствуй, старый петербургский фрак. Я знаю, тебя шил тот же чудесный петербургский маэстро Анри с Большой Морской, что шил и мне. Хорошо шивали деды в старину.
Этому фраку лет семь, и порыжел он, и побелел по швам, а все сидит так, что загляденье.
И туфли лакированные узнал я – вейсовские.
Держитесь еще, голубчики?
Видали вы виды… Сверкали вы по залитой ослепительным светом эстраде Дворянского Собрания, сверкали на эстраде Малого зала консерватории, а иногда осторожно ступали, боясь поскользнуться, на ослепительном паркете Царскосельского, Красносельского, Мраморного – много тогда было дворцов, теперь, пожалуй, половину я и перезабыл…
А нынче вы не сверкаете больше, лакированные туфли. Вы потускнели, приобрели благородный налет старины, и долго еще не заменит вас ваш хозяин другими, хотя и получает он за выход целую уйму денег: десять тысяч.
Не заменит потому, что получает он десять тысяч, а фрак и ботинки стоят двадцать, а когда он сдерет за выход двадцать тысяч – ваши новые заместители, многоуважаемый фрак и ботинки, будут стоить сорок тысяч.
Махнет рукой ваш хозяин и скажет:
– Нет, не догнать.
И будете вы все тускнеть и тускнеть, все более покрываться налетом старины, переезжая из Севастополя в Симферополь, из Симферополя в Карасубазар, из Карасубазара в какой-нибудь Армянск – ведь пить-есть надо даже гениальному человеку!
Так призадумался я, сидя в театре, потом очнулся, обвел глазами ряды, и показалось мне, что рядом со мной, и впереди и сзади, сидят два совершенно различных сорта фарфоровых статуэток…
Одни – старые, потертые, в обветшавших, но изящных, художественно помятых, мягких шляпах и в старинных, лопнувших даже кое-где, ботинках – от Вейса, Королькевича, Петерсона… Статуэтки, нечто вроде старого Сакса или Императорского фарфорового завода, за которые любители прекрасной старины платят огромные деньги.
И другие статуэтки – новые, сверкающие, в пальто с иголочки, в дурно сшитых многотысячных лакированных ботинках с иголочки, чисто выбритые, иногда завитые.
Это – ярко раскрашенное аляповатое фарфоровое изделие от берлинского Вертгейма, выпущенное в свет в тысяче штампованных одинаковых экземпляров. Это – новые миллионеры.
Первые статуэтки элегически грустны, как, вообще, грустно все, на чем налет благородной старины, вторые – тошнотворно самодовольны.
У вторых вместо мозга в голове слежавшаяся грязь, и этой грязью они лениво думают, что наша теперешняя жизнь самая правильная и что другой и быть не может.
Да знаете ли вы, тысяча чертей и одна ведьма вам в зубы, что вы оскверняете своими свинячьими мордами это место, где творит сейчас великий артист вечную красоту!..
Как вы сюда попали? Вон отсюда!
Идите в кафе, на пристани, в мануфактурные магазины – пухните там вдвое от ваших дешевых миллионов, но не лезьте так нагло в храмы, не сморкайтесь в кулак, когда служат литургию Красоте!
Весь старый Сакс – профессора, инженеры, писатели, адвокаты, доктора и артисты – уже давно не делают себе маникюра. И, однако, как изящны линии их нервных белых рук, как красиво розовеют их выпуклые, блестящие без маникюра ногти…
Недавно я зашел в парикмахерскую… Около маникюрши маячила очередь, всё народ дюжий, с корявыми кривыми лапами, а она в это время отделывала пятерню какому-то бывшему подвальному мальчику – шершавую красную пятерню, – начищая плоские рубчатые ногти с яростью, с какой сапожный чистильщик наводит глянец на видавшие виды сапоги кругосветного путешественника.
И подумал тут я:
«Дурак ты, дурак, бывший подвальный мальчик… Если бы твоя рука по-прежнему оставалась красной рабочей рукой – я, если хочешь, поцеловал бы ее благоговейно, потому что на ней написано святое слово «труд»… Но что ты теперь будешь делать этой отлакированной лапой? Подписывать куртажную расписку на сто пудов масла по пяти тысяч за пуд или неуклюже облапишь хрупкий фужер, наполненный заграничным шампанским, завершая в кабаке выгодную сделку на партию кофе из гималайского жита?..
Хороший маникюр тебе сделали…
А ведь, судя по некоторым признакам, ой, как редко ты бываешь в бане, бывший подвальный мальчик.
Надо бы чаще…
Кстати, я тебя видел в магазине Альшванга – ты покупал за три тысячи французские духи, с хитростью дикаря стремясь заглушить ароматом Убигана природный, столь выдающий тебя запах.
И обливаешься ты этими духами так щедро, что впору бы тебе и водой так обливаться.
А джентльмен – тебе, вероятно, незнакомо это слово, подвальный мальчик? А джентльмен в потертом пиджаке уже 4 года как не душится духами – и все же от платья его идет тонкий, еле уловимый запах «Шипра» Коти – такого «Шипра» для вас теперь и не выделывают, – и этот еле уловимый старый, бывший запах грустен и прекрасен, как аромат увядшего, сплющенного в любимой книге цветка.
Ну что ж… Теперь вы в силе, вертгеймовское исчадие…
Что ж… Лезьте вперед, расталкивайте нас, занимайте первые места – это вам не поможет, – так жить, как мы жили, вы все равно не умеете.
Может быть, многим из нас место не в теперешней толчее, а где-нибудь на полузабытой пыльной полке антиквара, но лучше забытая полка в углу, в полумгле, робко пронизанной светом синей лампадки перед потемневшим образом, чем бойкий каторжный майдан…»
…Графиня вошла в бальную залу – и ропот восхищения пробежал среди блестящих гостей…
Она была одета в платье из серебристого фая, отделанного валансьенскими кружевами и лионским бархатом… На мраморной шее сверкало и переливалось роскошное бриллиантовое колье, в ушах мерцали теплым светом две розовые жемчужины, царственная головка венчалась многотысячным паради из перьев райской птицы.
Два молодых человека в черных фраках с огромными вырезами белых шелковых жилетов, стоя у колонны, тихо беседовали о графине:
– Вероятно, она дьявольски богата?
– О да. Отец дает за ней пятьсот тысяч. Кроме того, у нее тряпок – шелковых платьев, белья самого тонкого, батистового, похожего на паутинку (мне, как другу семьи, показывали), – всего этого тряпья наберется тысяч на 50. Три сундука и шкаф битком набиты…
– Parbleu![37] – вскричал молодой щеголь, небрежно вынимая из кармана плоские золотые часы с жемчужной монограммой: – Я, вероятно, еще успею пригласить ее на вальс!
И было время: оркестр, невидимо скрытый на хорах, заиграл в этот момент упоительный вальс – и благоухающие пары закружились…
Так романисты писали раньше.
А вот так романисты должны писать теперь.
…Графиня вошла в бальный сарай – и ропот восхищения пробежал среди блестящих гостей…
На графине было платье из роскошного зеленого ситца, отделанное настоящими костяными пуговицами… На алебастровой шее сверкало и переливалось роскошное колье из кусочков каменного угля, в крохотные ушки были продеты две изящных, еще не использованных, спички, а царственная головка венчалась пером настоящей многотысячной домашней курицы.
Два молодых человека в изящных фраках, сшитых из мучных мешков, тихо беседовали о графине:
– Да! Отец дает за ней 18 миллионов деньгами, 2 пары шерстяных чулок и флакон из-под французских духов!
– Ничего подобного, – вмешался третий, одетый в кретоновый смокинг из обивки кресла, лорнируя графиню в осколок пивной бутылки, вделанный в щипцы для завивки. – Отец дает за графиней гораздо больше 18 миллионов!!
– Именно?
– Он дает за ней корову с теленком и двух уток.
– Parbleu! – вскричал молодой щеголь в рединготе из четырех склеенных номеров вчерашней газеты. – Я, вероятно, еще успею пригласить ее на вальс!..
Он вынул из кармана будильник на дверной цепочке, бросил на него косой взгляд и помчался к графине.
И было время: граммофон хрипло заревел упоительный вальс, танцующие сняли ботинки, чтобы зря не трепать подметок, – и пары, шлепая изящными пятками, закружились…
Три человека собрались на пустынном каменистом берегу моря, под тенью, отбрасываемой огромной скалой; три человека удостоверились – не подслушивают ли их, и тогда старший из них начал:
– Именем мошенничества и преступления – я открываю заседание! Мы все трое, бывшие завсегдатаи тюрьмы и украшение каторги, собрались здесь затем, чтобы с сего числа учредить преступное сообщество для совершения краж, грабежей и вообще всяких мошенничеств. Но… – насмешливо усмехнулся председатель, – может быть, за то время, что мы не виделись, вы уже раскаялись и хотите начать честную жизнь?
– Что ты! – укоризненно вскричали двое, бросая на председателя обиженные взгляды. – Мошенниками мы были, мошенниками, надеюсь, и умрем!
– Приятно видеть таких стойких негодяев, – одобрительно сказал председатель.
– Да! И в особенности под руководством такого мерзавца, как ты.
– Господа, господа! Мы здесь собрались не для того, чтобы расшаркиваться друг перед другом и отвешивать поклоны и комплименты. К делу! Что вы можете мне предложить?
Тогда встал самый младший мошенник и, цинично ухмыляясь, сказал:
– Я знаю, что теперь сливочное масло на базаре нарасхват. Давайте подделывать сливочное масло!
– А из чего его делать?
– Из маргарина, желтой краски, свечного сала…
Председатель усмехнулся:
– А известно ли моему уважаемому товарищу, что сейчас свечное сало и краска – дороже сливочного масла?
– В таком случае, простите. Я провалился. Тогда говори ты.
Встал второй:
– Я знаю, господа, что в одном торговом предприятии, в конторе, в несгораемом шкафу всегда лежит несколько миллионов!
– А как мы вскроем несгораемый шкаф?
– Как обыкновенно: баллон с кислотой, электричество, ацетилен, автоматические сверла…
– Где же мы их достанем?
– Раньше всегда покупали в Лондоне.
– Ну подумай ты сам; сколько будет стоить – поехать одному из нас в Лондон, купить всю эту штуку на валюту, погрузиться, заплатить фрахт, выгрузить на месте, доставить на извозчике… Я уверен, это влетит фунтов в 80, т. е. миллионов в восемь! А если в шкафу всего пять миллионов? Если три? Да если даже и десять – я не согласен работать из 20 процентов. Тогда уж прямо отдать свой оборотный капитал под первую закладную.
– Мне интересно, что же в таком случае предложит председатель – так жестоко бракующий наши предложения?
– А вот что! Я предлагаю подделывать пятисотрублевки. Во-первых, они одноцветные, голубые, во-вторых, рисунок не сложный, в-третьих…
– А что для этого нужно?
– Медная доска для гравировки, кислота, краска, бумага, пресс для печатания.
– Сколько же мы в месяц напечатаем таких фальшивок?
– Тысяч десять штук!
Средний мошенник взял карандаш и погрузился в вычисления…
– Сейчас вам скажу, во что обойдется одна штука.
– Ну что же?
– Н-да-с… Дело любопытное, но едва ли выгодное. Одна пятисотрублевка будет нам стоить 720 рублей!
– Черт возьми! А как же правительство печатает?
– Как, как?! У них бумага и краска еще старого запаса.
Долго сидели молча, угрюмые, раздавленные суровой действительностью.
– Ну и страна! – крякнул председатель. – За какое мошенничество ни возьмись – все невыгодно!
– А что, если, – робко начал самый младший мошенник, – что, если на те деньги, которые у нас есть, – купить две-три кипы мануфактуры, да сложить ее в укромное местечко, да, выждав недели три, продать.
– Что ж из этого получится?
– Большие деньги наживем.
– Постой, какое же это мошенничество?
– Никакого. Зато выгодно.
– Постой! Да ведь мы мошенники! Ведь нам как-то неприлично такими делами заниматься!
– Почему?
– Ну вот предположим, полиция узнает о нашей мануфактуре – что она нам сделает?
– Ничего.
– Вот видишь… Как-то неудобно. Я не привык такими темными делами заниматься.
– Но ведь не виноваты же мы, что это выгоднее, чем фальсификация продуктов, фальшивые бумажки и взлом касс!
– Бож-же! – вскричал председатель, хватаясь за голову. – До какого мы дошли падения, до какого унижения! С души воротит, тошнит, а придется заняться этой гадостью!
И они встали, пошли в город. Занялись.
Вот почему теперь так мало мошенников и так много спекулянтов…
Отец прижал голову крохотного сына к груди и начал сказку:
– В одном лесу жил мальчик и жила Баба-Яга Костяная Нога… Впрочем, ну ее, эту Бабу-Ягу, правда?
– Ну ее, – охотно согласился ребенок.
– Вот какую сказку я лучше расскажу: жили да были дед и баба, у них была курочка-ряба… Хотя скучно это! Пусть она провалится, эта курочка!
– И дед с бабой пусть провалятся! – сверкая глазами, согласился мальчик, обуреваемый столь свойственным детям инстинктом разрушения…
– Верно. Пусть они лопнут – и дед, и баба. А вот эта – так замечательная сказка: у отца было три сына, старший умный был детина, средний был и так и сяк…
– Пусть они тоже лопнут… – внес категорическое предложение малютка, улыбаясь с веселой свирепостью.
– И верно, сын мой. Туда им и дорога. Это все, конечно, чепуха, труха. Хорошая сказка рассказывается после соответствующего разбега. А так как я уже достаточно разбежался, то… слушай!
…Жил-был твой папа, и у папы была твоя мама, и была она потому, что тогда не было сыпного тифа. И жили твои папа с мамой в квартирке из шести комнат, и даже для сына была отдельная комнатка, где стояла его колыбелька. Теперь мы с тобой и дядей Сашей живем в одной комнате, а тогда у меня было шесть.
– У кого реквизировал?
– Держи карман шире! Тогда не было реквизиций! Кто какую квартиру хотел, такую и снимал. Хоть бы двадцать комнат! И вот однажды приезжаю я…
– С фронта?
– С которого? Никакейших тогда фронтов не было!
– А что ж мужчины делали, если нет фронта! Спекулировали, небось?
– Тогда не спекулировали.
– А что же? Баклуши били?
– Дядя Саша, например, был адвокатом. Петр Семеныч писал портреты и продавал их, дядя Котя имел магазин игрушек…
– Чтой-то – игрушки?
– Как бы тебе объяснить… Ну, например, видел ты живую лошадь? Так игрушка – маленькая лошадь, неживая; человечки были – тоже неживые, но сделанные, как живые. Пищали. Даванешь живот, а оно и запищит.
– А для чего?
– Давали детям, и они играли.
– Музыка?
– Чего музыка?
– Да вот, играли.
– Нет, ты не понимаешь. Играть – это значит, скажем, взять неживого человечка и посадить верхом на неживую лошадку.
– И что ж получится?
– Вот он и сидит верхом.
– Зачем?
– Чтоб тебе было весело.
– А кто ж в это время играет?
– Фу, ты! Нельзя же быть таким серьезным. Однако – вернемся. Вот, значит, мы так и жили…
– А что ты делал?
– Я был директором одной фабрики духов.
– Чтой-то?
– Духи? Бутылочка такая. Откроешь пробочку, капнешь на костюм, а оно хорошо и пахнет.
– А зачем?
– Да так. Зря. Раньше много чего зря делалось. У меня, например, был человек, который стоял у дверей, и если кто-нибудь приходил ко мне, он шел впереди него и говорил, кто пришел.
– Да зачем тебе? Ты бы и сам через минуточку увидел бы.
– Так было принято. Много чего зря делали. Мы с мамой, например, раз в месяц бал закатывали.
– Во что закатывали?
– Ни во что. Возьмем и закатим бал. Приглашали музыку, оркестр целый… Сад увешивали цветными фонариками и под музыку танцевали…
– Чтой-то?
– Танцевать? А вот мужчина брал даму одной рукой за ее руку, другой за это место, где у тебя задняя пуговица курточки, и начинали оба топать ногами и скакать.
– Зачем?
– Зря. Совершенно зря. Пользы от этого не замечалось никакой. После танцев был для всех ужин.
– Небось, дорого с них сдирал за ужин?
– Кто?!
– Ты.
– Помилосердствуй! Кто ж с гостей за ужин получает? Это бесплатно. Я их угощал. Повар готовил ужин, шампанское, фрукты, мороженое.
– Сколько ж тебе это стоило? Небось – за… этого… закатывал в копеечку?
– Ну как тебе сказать… Помнишь, мы сегодня после обеда пили с тобой этакую чуть-чуть газированную теплую дрянь на сахарине? Ситро, что ли? Ну вот сколько мы заплатили за бутылочку, помнишь?
– Полторы тысячи.
– Правильно. Так раньше – бал с музыкой, фонариками и ужином стоил половину такой бутылки.
– Значит, я сегодня целый бал выпил?
– Представь себе! И не лопнул.
– Вот это сказка! У маленького мальчика бал в животе. Хе-хе-хе!
– Да уж. Это тебе не Баба-Яга, чтоб ей провалиться!
– Хе-хе! Не у отца три сына, чтобы им лопнуть.
– Да… И главное, не Красная Шапочка, будь она проклята отныне и до века!
Завтракая у одного приятеля, я обратил внимание на мальчишку лет одиннадцати, прислонившегося у притолоки с самым беззаботным видом и следившего за нашей беседой не только оживленными глазами, но и обоими на диво оттопыренными ушами.
– Что это за фрукт? – осведомился я.
– Это? Это мой камердинер, секретарь, конфидент и наперсник. Имя ему – Володька. Ты чего тут торчишь?
– Да я уже все поделал.
– Ну черт с тобой. Стой себе. Да, так на чем я остановился?
– Вы остановились на том, что между здешним курсом валюты и константинопольским – ощутительная разница, – подсказал Володька, почесывая одной босой ногой другую.
– Послушай! Когда ты перестанешь ввязываться в чужие разговоры?!
Володька вздернул кверху и без того вздернутый, усыпанный крупными веснушками нос и мечтательно отвечал:
– Каркнул ворон – «Никогда!»
– Ого! – рассмеялся я. – Мы даже Эдгара По знаем… А ну, дальше.
Володька задумчиво взглянул на меня и продолжал:
Адский дух или тварь земная, —
произнес я, замирая, —
Ты – пророк. И раз уж
Дьявол или вихрей буйный спор
Занесли тебя, крылатый,
В дом мой,
Ужасом объятый,
В этот дом, куда проклятый
Рок обрушил свой топор,
Говори: пройдет ли рана,
Что нанес его топор?
Каркнул Ворон «Never more»[38].
– Оч-чень хорошо, – подзадорил я. – А дальше?
– Дальше? – удивился Володька. – Да дальше ничего нет.
– Как нет? А это:
«Если так, то вон, Нечистый!
В царство ночи вновь умчись ты!»
– Это вы мне говорите? – деловито спросил Володька. – Чтоб я ушел?
– Зачем тебе. Это дальше По говорил Ворону.
– Дальше ничего нет, – упрямо повторил Володька.
– Он у меня и историю знает, – сказал со своеобразной гордостью приятель. – Ахни-ка, Володька!
Володька был мальчик покладистый. Не заставляя себя упрашивать, он поднял кверху носишко и сказал:
– …Способствовал тому, что мало-помалу она стала ученицей Монтескье, Вольтера и энциклопедистов. Рождение великого князя Павла Петровича имело большое значение для всего двора…
– Постой, постой?! Почему ты с середки начинаешь? Что значит «способствовал»? Кто способствовал?
– Я не знаю кто. Там выше ничего нет.
– Какой странный мальчик, – удивился я. – Еще какие-нибудь науки знаешь?
– Знаю. Гипертрофия правого желудочка развивается при ненормально повышенных сопротивлениях в малом кругу кровообращения: при эмфиземе, при сморщивающих плеврите и пневмонии, при ателектазе, при кифосколиозе…
– Черт знает что такое! – даже закачался я на стуле, ошеломленный.
– Н-да-с, – усмехнулся мой приятель, – но эта материя суховатая. Ахни, Володька, что-нибудь из Шелли.
– Это которое на обороте «Восточные облака»?
– Во-во.
И Володька начал, ритмично покачиваясь:
Нам были так сладко желанны они,
Мы ждали еще, о, еще упоенья
В минувшие дни.
Нам грустно, нам больно, когда вспоминаем
Минувшие дни.
И как мы над трупом ребенка рыдаем,
И муке сказать не умеем: «Усни»,
Так в скорбную мы красоту обращаем —
Минувшие дни.
Я не мог выдержать больше. Я вскочил.
– Черт вас подери – почему вы меня дурачите этим вундеркиндом. В чем дело – объясните просто и честно?!
– В чем дело? – хладнокровно усмехнулся приятель. – Дело в той рыбке, в той скумбрии, от которой вы оставили хвост и голову. Не правда ли, вкусная рыбка? А дело простое. Оберточной бумаги сейчас нет, и рыбник скупает у букиниста старые книги, учебники – издания иногда огромной ценности. И букинист отдает, потому что на завертку платят дороже. И каждый день Володька приносит мне рыбу или в обрывке Шелли, или в «Истории Государства Российского», или в листке атласа клинических методов исследования. А память у него здоровая… Так и пополняет Володька свои скудные познания. Володька! Что сегодня было?
– Но Кочубей богат и горд
Не златом, данью крымских орд,
Не родовыми хуторами.
Прекрасной дочерью своей
Гордится старый Кочубей!..
И то сказать…
Дальше оторвано.
– Так-с. Это, значит, Пушкин пошел в оборот. – У меня больно-пребольно сжалось сердце, а приятель, беззаботно хохоча, хлопал Володьку по плечу и говорил:
– А знаешь, Володиссимус, скумбрия в «Докторе Паскале» Золя была гораздо нежнее, чем в пушкинской «Полтаве»!
– То не в Золя была, – деловито возразил Володька. – То была скумбрия в этом, где артерия сосудистого сплетения мозга отходит вслед за предыдущей. Самая замечательная рыба попалась!
Никто тогда этому не удивился: ни приятель мой, ни я, ни Володька…
Может быть, удивлен будет читатель? Его дело.
Бродя по Большой Морской, остановился я у витрины маленького «художественно-комиссионного» магазина и, вглядевшись в выставленные на витрине вещи, сразу же обнаружил в этих ищущих своего покупателя сокровищах разительное сходство с сокровищами в знаменитой гостиной Плюшкина.
Я даже не погрешу против правды, если просто выпишу это место из «Мертвых душ»:
– «…Стоял сломанный стул и рядом с ним часы с остановившимся маятником, к которому паук уже приладил паутину. Тут же лежала куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплете, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха (тут, на витрине, было полдюжины таких лимонов в банке из-под варенья), отломленная ручка кресел, кусочек сургуча, кусочек тряпки, два пера, запачканные чернилами, зубочистка, совершенно пожелтевшая, – а из всей этой кучи заметно высовывался отломленный кусок деревянной лопаты и старая подошва сапога».
Это, если вы помните, было у Плюшкина. Буквально то же самое красовалось на витрине, но с прибавкой небольшого крайне яркого плаката, стоявшего на самом выгодном месте, посредине…
Плакатик изображал разноцветного господина, держащего в одной руке сверкающую резиновую калошу, а пальцем другой указывающего на клеймо фирмы на подошве: «Проводник».
Меня очень рассмешила эта ироническая улыбка нашего быта: резиновых калош нельзя достать ни за какие деньги, а хозяин магазина упорно продолжает их рекламировать.
Так как хозяин стоял тут же, у дверей своей сокровищницы, я спросил его:
– Зачем вы рекламируете калоши «Проводник»?
– Где? – удивился он. – Это? Помилуйте! Да это картина. Мы это продаем.
– Как продаете? Да кому ж это нужно…
– Покупают. Повесишь в комнате на стенке, очень даже украшает. Видите, какие краски!
В торгашеском азарте он снял с витрины господина, указующего перстом на сверкающую калошу, и преподнес это произведение к самому моему носу.
– Вот она, картинка-то. Купите, господин.
Я вспомнил свою петербургскую квартиру, украшенную Репиным, Добужинским, Билибиным, Ре-Ми, Александром Бенуа[39], – и рассмеялся.
– А в самом деле, не купить ли?
Раз наступает такая дикариная жизнь, что скоро будем ходить голыми, то для украшения наших вигвамов хорош будет и юркий господин, сующий под нос обаятельно сверкающую калошу.
В этот момент к нам приблизился незнакомец в темно-зеленом пиджачке в обтяжку и соломенной шляпе-канотье…
Он на секунду застыл в немом восхищении перед господином с калошей, снял шляпу, самоуверенно обмахнулся ею и спросил:
– Что ж вы мне прошлый раз, когда я покупал картины, не показывали этой штуки? Занятно!
– Купите! Замечательная вещь, – захлопотал хозяин, почуяв настоящего покупателя. – Настоящая олеография! Это не то что масляные краски… Те – пожухнут и почернеют… А это – тряпкой с мылом мойте – сам черт не возьмет!
– Цена? – уронил покровитель искусств, прищурившись с видом покойного Третьякова, покупающего уники для своей галереи…
– Четыре тысячи.
– Ого. И трех предовольно будет. Достаточно, что вы прошлый раз содрали с меня за женскую головку «Дюбек лимонный» – шесть тысяч.
– Та же больше. И потом на картоне наклеена – возьмите это во внимание!
– Ну, заверните. А фигур нет?
– То есть скульптуры? Очень есть одна стоящая вещь: Диана с луком.
– Садит, что ли?
– Чего?
– Лук-то.
– Никак нет. Стреляет. Замечательный предмет (хозяин сделал ударение на первом слоге) – настоящий, неподдельный гипс! Вещь – алебастровая!!
Когда меценат, закупив часть живописных и скульптурных сокровищ, довольный собой, удалился, я сделал серьезное лицо и спросил:
– Скажите, фамилия этого нового покровителя искусств – не Косьма Медичис?
– Никак нет, совсем напротив: Степан Картохин. Оне тут у портного в мастерах служат и огромадные деньги нынче вырабатывают: до восьмисот тысяч в месяц! Известно, девать некуда – вот оне в валюту все перегоняют – вещи покупают. И опять же, искусство любят.
И почувствовал я, что все мы, прежние, до ужаса устарели со всеми нашими Сомовыми, Добужинскими, Репиными, Обри Бердслеями, Ропсами, Билибиными и Александрами Бенуа[40].
Шире дорогу! Новый Любим Торцов идет!
Бумажки бьют из его карманов двумя фонтанами, и в одной руке у него сверкает всеми цветами радуги «Дюбек лимонный», в другой – «Покупайте калоши «Проводник»!
– Ars longa, vita brevis![41]
– Не знаю, куда в этом году поехать за границу… Все так надоело, так опостылело… Не ехать же в эту олеографическую постылую Швейцарию, с ее коровами, молочным шоколадом, альпенштоками и пастушьими рожками.
– А на Ривьеру?
– Тоже нашли место! Это проклятое, вечно синее небо, это анафемское вечно лазурное море, эти экзотические пальмы, эта назойливая красота раскрашенной открытки!.. И в Германию я не поеду. Эта сытость животного, эта дешевка мне претит! Махнуть в Норвегию, что ли, для оригинальности? Или в Голландию…
– …Вчера я перечитывала «Портрет Дориана Грея»… Какая утонченность, какая рафинированность. Вообще, если меня в последнее время что и занимает, так это – английская литература последних лет, весь ее комплекс…
– …А я вам говорю, что ставить в Мариинке «Электру» – это безумие! Половина певцов посрывает себе голоса!..
– Читали?
– Да, да! Это какой-то ужас. Весь Петербург дрогнул, как один человек, когда прочитал о горе бедной Айседоры Дункан. Надо быть матерью…
– …Понимаете, между акмеизмом и импрессионизмом та разница, что акмеизм как течение…
– Позвольте, позвольте! А Игорь Северянин?..
– …Расскажу, чтобы дамы не услышали. После Донона поехали мы в «Аквашку», были: князь Дуду, Ирма, Вовочка и я. Ну, понятно, заморозили полдюжинки…
– …А я вам говорю, что Мережковский такой же богоискатель, как Розанов – богоборец!
– …В последнем номере «Сатирикона»…
– …Будьте любезны передать ром.
– …Вы спрашиваете, отчего вся Россия с ума сошла? От Вилли Ферреро!
– Господа, кто вызывал таксомоторы? Два приехало.
– Прямо не знаю, куда бы мне и дернуть летом… Венеция надоела, Египет опостылел… Поехать, разве, на Карпаты для шутки?..
– Кушайте колбасу, граф!
– Merci. Почем покупали?
– 120.
– Ого! Это, значит, такой кусочек рублей 7 стоит…
– …Я вам советую поехать в Сербию, хотя там неудобно и грязновато, но русских принимают довольно сносно. Даже в гостиницы пускают…
– Что вы говорите?!
– …В кают-компании все стояли, прильнув друг к другу, сплошной массой, но я придумал штуку: привязал себя ремнями от чемодана к бушприту и так довольно сносно провел ночь. Благо тепло!
– Что это не видно моего кузена Гриши?
– Разве не знаете? На прошлой неделе от сыпняка кончился.
– Ах, вот что! То-то я смотрю… А булки почем покупали?
– …Представьте себе, купила я две свечи, а одна из них без фитиля.
– Что же вы?
– А я растопила стеарин в стакане, потом взяла шнурок от корсета и стала обмакивать в стакан: обмакну и вытащу. Стеарин застывает быстро. Так и получилось несколько маленьких свечечек.
– …Нет, простите! На чемодане спать удобно, только нужно знать – как. Другой осел будет пытаться спать на закрытом чемодане. А нужно так: все вещи из чемодана вынуть и завернуть в простыню; раскрытый чемодан положить крышками вверх, а сбоку, как продолжение, вынутые вещи; получается площадь в два аршина длины и в аршин ширины; впадина на ребре чемодана затыкается носками…