Тетрадь вторая

Мы ходили от одного строения к другому и ничего не могли понять. Стучали в двери, окна, звали. Никто не выходил. Самое большое здание, правда, было с одним окном и лишь одной дверью, но за прозрачными стенками оранжереи в путанице кустов и грядок тоже никого не видно.

В открытой фрамуге у ската высокой стеклянной крыши вились пчёлы. Дверь заперта, и все двери тут крепко-накрепко заперты: в башне водокачки, в доме, во всех машинах и вагончиках-прицепах, где живут обычно, как я понимаю, строители. Никаких пресловутых ковриков, где могли бы лежать ключи.

Мы поднимались на фундаменты недостроенных зданий по ступеням, вроде крылечек, надеясь увидеть в котлованах рабочих. Но котлованов просто не было. Фундаменты уже накрыты бетонным настилом, и видно, что входы в них запечатаны деревянными щитами под кровельной плёнкой. Вероятно, это входы в подвалы. Вокруг них выложены кладкой намётки-очертания будущих комнат. Мы перешагивали из комнаты в комнату, слегка встревоженные безлюдьем. Как-то уж очень сиротливо маячили посреди «комнат» большие деревянные подмостки для каменщиков.

Груды всяких строительных материалов: плиты, остеклённые рамы в картонной упаковке, дверные блоки, водопроводные трубы, унитазы, балки, мешки с цементом, забитые крепко ящики, банки с масляной краской, штабеля досок, многое другое, наверное, полезное, только негодное для еды – всё это лежало под лёгким навесом из металлических труб и шифера.

Техники, машин оказалось больше, чем виделось поначалу. Они стояли в ангаре, в котором ещё не было стен: крыша на кирпичных столбах и серый бетонный пол. Экскаватор, машина для чистки снега, пожарный автомобиль, машина с длинной платформой, автопогрузчик, небольшой комбайн (если это был именно он), ещё какие-то сельские приспособления вроде косилок и сеялок, могучий автокран, лесовоз, трактор обыкновенный и трактор необыкновенный с большими клещами вперёди, с пилой, выступающей как резак. Рядом, словно собачонки возле слонов, машинки для стрижки газонов. И ящики, ящики, десятка два ящиков. Судя по надписям, они были с моторами, небольшими станками, запасными частями, аккумуляторами, кислотой, маслом для смазки и прочим неувлекательным в эту минуту для нас двоих, измученных, голодных.

В стороне у бетонной площадки тоже под навесом нормальная бензоколонка. Самый верный признак живой цивилизации. Но вокруг не было ни одного человека.

– Значит, совсем недалеко есть какой-нибудь главный большой посёлок. Пойдём искать? – предложил я.

– Не могу… – неуверенно и умоляюще сказала она. – Сторож, наверное, сам придёт.

– От кого сторожить?

– От большого посёлка.

– Хорошо, тогда будем вести себя как жулики. Он выскочит из леса, твой непутёвый сторож, и поймает нас.

– А мы его…

Совесть меня почему-то больше не удерживала. Я дикий человек, озлобленный и голодный. В конце концов, мы вышли из леса и не желаем знать никаких приличий, никаких условностей. Ходите, вяжите нас, хватайте, ведите в милицию, но только появитесь кто-нибудь!

В оранжерею ломиться не стоит. Постройка под ветряком тоже ничего не сулила. Там, конечно, электрика, двигатели, динамо. Большой дом с одним окном – хорошая приманка, но мои инстинкты погнали меня, прежде всего, к водонапорной башне. Там вода.

Мы сумеем расколотить любую дверь. У нас под руками груда могучих инструментов: кувалды, ломики, топоры, лопаты. Но самое незначительное нарушение уголовного кодекса – разбитое стекло…

Я саданул дверь – бесполезно. Рядом, над головой, маленькое в квадрат окошко. Принёс из-под навеса нормальную лесенку-стремянку, встал на неё, слегка надавил стекло, рама подалась. Она была не заперта! Я спрыгнул внутрь каменного прохладного помещения, посмотрел вокруг и диким голосом начал орать, зовя к себе лесную женщину.

Бутылка с фруктовой водой… На табуретке сияла тёмная бутылка с фруктовой водой. С картинкой, с алыми ягодами на ней… Завод безалкогольных напитков. «Рябиновая». Да здравствует «Рябиновая»!

Боясь разбить, я ножичком отсоединил металлическую пробку и дал эту бутылку ей… Мы пили из горлышка, по очереди, взахлёб. Ну почему раньше я никогда не пил такой неповторимой, такой замечательной воды? В каких магазинах её прятали, почему не попадалась она в большом городе, в поездках и странствиях?

– Пожалуйста, пейте «Рябиновую»! Покупайте одну «Рябиновую», – сказал я.

Она смеялась мокрыми счастливыми губами.

Потом я увидел кран. Мы наливали прохладную воду в бутылку и снова пили до изнеможения, до бульканья в груди.

Лесная женщина умылась этой водой, растирая воду по лицу, как бальзам. Через окно-форточку мы вышли на волю. Первая кража состоялась.

Потом, извините нас, люди, мы разбили стёкла, тройные стёкла в доме, в единственном окне. Приставив к нему такую полезную стремянку, проникли в комнату, где были только четыре стула, длинный казённый стол и несгораемый шкафчик в углу. На нём часы. Послушал – тикают, как у меня дома. Двенадцать минут пятого… Мои часы обгоняли эти всего на две минуты! Солнышко не подвело.

Дверь из комнаты тоже оказалась основательно заперта. Стоило бить окно, чтобы оказаться в тупике, в унылой клетушке? Всё на крепких запорах, будто на даче, брошенной, заколоченной до приезда хозяина.

– Подождём тут, – сказал я, – хоть ночевать будем под крышей. Люди сюда придут.

– А завтра?

– Сломаем к чёртовой бабушке все двери…

Остаток дня мы разглядывали чье-то негостеприимное владение. Машины все новенькие, с иголочки – отметил я. Кирпича много, фундаменты ещё для трёх больших строений. Куда же все подевались?

Придут, непременно придут…

Болели ноги. Лапти уже не помогали, их просто не было. Мы нарвали целый ворох лесной травы, постелили её на полу комнаты так, что получился чуть ли не стожок, и вечером, до заката, буквально свалились от усталости.

Она мгновенно уснула, морща во сне обиженно губы. Распущенные волосы тут же переплелись с тонкими зелёными травинками. Ресницы вздрагивали, смахивая травинки-стебли. Как плачет во сне…

Трава пьянила густым ароматом, похожим на что-то съедобное. Хотелось её жевать. Как молоко. Хотя молоко не жуют. Или у неё был привкус отменного знаменитого пива, которое мне подавали в одном славянском городе с немецкими домами, улочками, набережными среди мягких зелёных мини-холмов. Оно, это пиво, до половины под шапкой, в высокой стеклянной баклаге, таяло во рту, как тает привкус лесного сена, как тает свежесть в разбитом окне…

…Я жил в старинной гостинице над рестораном. Ходил обедать, как на маленький торжественный праздник, удивлявший меня уютом, хорошо поставленным радушием и настроением.

Однажды увидел в карточке название таинственного «Монако», попросил подать… Жду. Смотрю, как течёт незнакомая тихая жизнь в хрустальном окне, вдыхаю пиво неторопливыми глотками. За ближним столом угадываю моих соотечественников туристов. У каждого, кроме баклаги с пивом, чашка бульона и жареные шпикачки. Деньги берегут на магазины…

Я жду. В зал величественно вкатывается хромированная сверкающая тележка. По обеим сторонам её два «дипломата» в парадных одеждах, отпущенные, вероятно, из Министерства иностранных дел. За ними в парадном фраке шествует метр. Кажется, ещё мгновенье – заиграют серебряные трубы!

На тележке нечто серебряное, высокое. Шапка Мономаха в серебряной фольге. Туристы замерли. Шествие приближается ко мне. «Дипломаты», кивнув слегка, по-дружески, удаляются. Вельможный мэтр поднимает серебряные ножички, взмахивает ими, как серебряными лучами, разрезая колпак из фольги, распахивает его, торжественно выпуская на волю, томившийся в колпаке невиданный вожделенный аромат. Я вижу на королевском блюде омлет с утопленными дольками горячих мандаринов.

Слышу, как туристы на московском наречии между собой говорят: «Наверное, американец… Или австриец, буржуй…». Слова сказать не могу. С мэтром объясняюсь одними жестами. Убегаю, не доев «Монако».

…Вижу его теперь в этой казённой комнате, заваленной травой, с унылыми стенами. Вижу, пока не проваливаюсь в беспробудный сон, утешая себя надеждой на встречу с людьми, на буханку чёрного хлеба, сухарь, в конце концов, и что-нибудь… Что-нибудь…

* * *

Утром после обхода владений, когда мы снова убедились, как заперты наглухо все двери, я нашёл под навесом в одном из ящиков стамеску и вернулся через окно в комнату. Начать я решил с этого стола. Мне казалось, в нём будет хоть какой-нибудь намёк или ответ на все наши недоумения.

Стамеска помогла мне изувечить, вскрыть один ящик. В нём лежали технические паспорта на радиоприборы, чистые тетради, шариковые ручки, ластики, скрепки, дырокол, что-то ещё знакомое, городское.

В другом ящике, сломанном с большим трудом, я нашёл бумаги, от которых у меня, как пишут в книгах, всё помутилось. Это слишком приблизительное слово к тому, что со мной было. Руки, ноги не слушались. Я лёг в траву, на пол. И не сразу дошло до меня, что среди бумаг лежал ещё и ключ. О нём я подумал, когда пришёл в себя, когда смог отложить расчерченные линейками листы с печатными буквами сверху «Накладная». В линейках прыгали слова:

Колбаса твердокопчёная – 42 кг.

Мясные консервы тушёнка – 2330 банок.

Молоко сгущённое – 1246 банок.

Рыбные консервы «Судак в томате» – 900 банок…

Масло, сыр, мука… и дальше, дальше…

Даже теперь, много дней спустя, чувствую густой, сводящий с ума привкус этих слов.

Потом я встал и почти машинально взял в ящике стола ключ. Особый ключ от несгораемых шкафов. Он подошёл к нашему, вернее к чужому сейфу.

Там я нашёл большие тетради в картонных переплётах и связку разных ключей с прицепленной к ним картонной биркой «дубликаты». В коробке лежали с такими же бирками ключи от машин.

* * *

Любые пещеры Аладдина – пустая шалость, наивное ничто по сравнению с теми сокровищами, которые мы увидели за всеми закрытыми дверями. Это были кладовки, гружённые продуктами, одеждой, обувью, книгами, радиоприборами, в том числе пятью телевизорами, лекарствами, оборудованием для самого разного лечения. Две бормашины, к примеру, солнечные лампы, незнакомые аппараты.

Лестница вела вниз, в подвал. Многое хранилось там или на втором этаже в полутёмных кладовках, куда проникал свет только сквозь узкую стеклянную полоску из прозрачных блоков под самым потолком.

Я включил свет и онемел от обилия того, что можно было жевать. Масло хранилось в морозильниках, сыр и кое-что другое – в холодильных камерах. Банки лежали в картонных коробках… Всюду воздух был пропитан холодильным озоном.

Лишь одна дверь оказалась в этом доме незапертой – в туалет. В нормальный, городской, сверкающий голубым – туалет. С умывальником, с краном, из которого текла вода, зеркалом над ним, откуда глядел на меня мрачный щетинистый худой мужик, небритый, как арестант…

* * *

Мы открыли стамеской две банки тушёнки, жадно хватали мясо руками, хотя потом нашли открывалки, ножи, вилки, посуду, салфетки – ну что там ещё придумано для воспитанных людей?

Мы пили фруктовую холодную воду, жевали печенье с маслом, свежим, сливочным. Если бы я знал раньше, какое фантастическое удовольствие придумано, создано, вложено во все эти жестяные, полированные сверкающие банки!

Простите нас, беспечные хозяева. Мы ждали вас утром, ждали половину дня, ждали, пока ходили по вашим кладовкам, ждали, когда начали стамеской долбить жестянки… надеялись, что вот-вот за нами придут и станут вязать лесных уголовников, отпетых взломщиков. Никто не пришёл: ни днём, ни вечером. Больше у нас не хватило ни мужества, ни сил.

* * *

На другой день мы сами себе устроили королевский завтрак. Умяли по два сырых яйца, не обратив тогда внимания на красные буквы очень сложной дырчатой коробки «для инкубатора». Жевали копчёный припас, хрустели печеньем, снова откупорив бутылки «Рябиновой», тоже не заметив строгой надписи на вложенном листе бумаги «Образцы для сравнения».

Лишь потом я пошёл искать в пещерах Аладдина хоть какое-нибудь мыло и напал не только на «русский лес», «банное», «земляничное», «детское», но и на целые груды зубной пасты, щёток в целлофане. Увидел то, о чём и думать не мог: электрические бритвы, безопасные лезвия в нарядных коробках и станочки для них.

– Ура! – завопил я на весь дом. – Да здравствует мыло.

Она смеялась, глядя, как я размахиваю руками, жонглируя мылом.

– Ну и влетит же тебе! Всё краденое.

Кажется, мы понемногу начали воскресать из первобытного состояния, выходить в люди.

Я нашёл стопы мохнатых новеньких полотенец в той же кладовой, где была такая богатая косметика, нашёл ведро и большой эмалированный таз. Ведро взял себе, а таз торжественно вручил ей.

Мы разделили наши умывальные владения. Мне досталась водонапорная башня. Там я и сотворил себе ту блаженную очистительную прохладную баню, какую никогда не забуду.

Бесполезно было касаться моей щетины электрической бритвой. Я прихватил казённый бритвенный прибор, вложил в него лезвие, намылил себя и начал смахивать лесную, дикую хвою, напевая от наслаждения.

Потом я заливал себя водой, прямо из ведра, казалось, отмывая не телесную грязь, а усталость и горе, тяжкую муку необъяснимой вины за эту земную живую радость.

Вода лилась по каменному полу, я шлёпал по ней босыми пятками, счастливый, мокрый, свежий. Тёр себя полотенцем…

– Ты неузнаваем, – сказала мне лесная неузнаваемая женщина.

– Прошу не заглядываться, ещё понравлюсь.

– Не бойся, ты не в моём вкусе.

– Это не имеет никакого значения, поскольку ты в моём.

– Я думала до сих пор, ты герой, – засмеялась она.

– Кто же я?

– Шалопай.

– Жулик я. Мелкий воришка. Нет, очень крупный рецидивист. Подожди, я украду сандалии. Пару! Две пары сандалий. Хочешь ботинки? Мужские ботинки? Я подарю тебе. Женских там почему-то нет…

Мы отправились изучать остальные здания в непонятном посёлке, обутые, как вполне приличные люди. Какая светлая радость – новые крепкие сандалии на пятках, новые, хоть и чужие, носки.

* * *

В оранжерее летали несколько воробьёв, попавших сюда через приподнятые фрамуги. Тонко зудели пчёлы в нагретом и влажном воздухе среди сплетенья самой разной понятной и непонятной зелени. По тонким пластмассовым трубам всюду капала вода. Я чуть было не придавил серую лягушонку на песчаной дорожке, разглядывая крохотные помидоры, усатую землянику с цветами в сине-зелёных листьях.

Внутри она казалась огромной, лесная оранжерея. В ней росли незнакомые деревца и кустарники. Но про это зелёное богатство – потом, в более спокойную минуту…

– Не могли такое хозяйство бросить надолго, сюда придут, – уверила она.

– По-моему, работает автоматика.

– Ну вот, – обиделась она, будто я виноват, что работает автоматика, – всё равно садовник нужен…

В конце оранжереи, там, где сложены пластиковые мешки с удобрениями, лопаты на садовой тачке, нашлась дверь в соседнюю пристройку с матовыми непрозрачными стеклянными блоками поверх стен, от которых в большом зале было светло. Куда же мы попали – на очередной склад, некую фабрику или в котельную? Широкие, средние, узкие оранжевые, зелёные трубы тянулись по всему залу от котлов, один из которых был оранжевым, а другой зелёным. Оранжевый покоился на кафельной печи, зелёный стоял посреди зала, видимый со всех сторон, с двумя огромными вентилями на закруглённых торцах. Это всё можно разглядеть не сразу, потому что проходы между котлами и печью заставлены самым неподходящим для труб и котлов – не распакованной финской мебелью: шкафами, диванами, кроватями, стульями, столами, тумбочками, а ещё пачками книг, завёрнутыми в бумагу.

В зале довольно жарко. Не знаю, что меня толкнуло, но я потрогал зелёный котёл и вскрикнул, он был горячим, хотя сплетение труб вокруг, мимо которых мы пробирались, нигде не казалось нагретым. Я заглянул в открытую дверцу печки, увидел там не опалённые, совсем новенькие свежие стенки, холодные, без малейшего следа какого-либо горенья. С опаской тронул оранжевый котёл, его холодный матовый металл.

– Мистика, не понимаю, – сказал я, – кто греет зелёный котёл.

– А я давно уже ничего не понимаю, – вздохнула моя спутница.

В строении под ветряком – электростанция. В одном отделении – система аккумуляторов, душный уксусный воздух, мерцающие коробки с двух сторон. За дверью мягко жужжал генератор. От него к потолку шёл механический в красном кожухе карданный привод. По нему текло мерное гуденье.

Очень солидный, плотный, весомый по виду генератор. Но как его может хватать на все увиденные мной холодильные камеры, выключатели, моторы в котельной, водонапорной башне, розетки, лампочки? На весь посёлок?

Тут же был ещё более могучий генератор, присоединённый к непонятным трубам, уходящим в бетонный пол. Трубы, очень похожие на те, что в котельной. Справа у стены щит с рубильниками. Рядом голубая тумбочка со шкалой приборов. Большой генератор молчал.

– Ты умеешь водить машину? – спросил я.

– Конечно… Мы уедем?

– Сначала поищем дорогу.

– Разве дороги нет?

– Мне кажется.

– Но столько машин?

– Дороги не видно, просек не видно.

– Как они сюда попали?

– Не знаю… Хочешь, я тебя покатаю?

– Хочу.

– Если она с бензином…

Я показал ключ с надписью на картонке: «Нива». Мы подошли к новенькому зелёному автомобилю. На капоте «Нивы» слабый сквознячок шевелил летучие семена. Я дунул в них, и травяные семена покатились крупой с гладкой поверхности. Упругая дверца щёлкнула, и я впервые заглянул в такую машину, в чёрный уютный салон. К удивлению моему, на спидометре было десять километров.

– Её несли на руках, или…

Не успел я сказать, как услышал не то слабый вскрик, не то судорожный вдох.

– Радио, – произнесла одними губами лесная женщина. – Дай мне. Она прикоснулась трепетными пальцами к белым клавишам приёмника, жадно повернула ручку, боком присев на кожаное чёрное сиденье.

– Подожди, я включу, – сказал я. – Руль, видно, заблокирован.

– Ах, да, совсем дикая стала.

Приёмник загудел. Шорох поплыл от него, таинственный шорох далёких земных расстояний. Звуков не было.

– Попробуй ты, – сказала она почти жалобно.

Я стал давить на клавиши, но звука не было.

– Тут где-нибудь есть антенна… выдвинуть антенну… кнопка для неё.

Мы стали вдвоём искать нужную кнопку. Вот она, под самым щитком. Я ударил по ней. Прутик антенны плавно потянулся над зелёной гладью капота и замер, как лучик, нацеленный в самое небо.

Шорохи стали полнее, громче, но звука, слов, речи, музыки не было.

– Куда мы с тобой попали? – пожаловалась она. – Станции не ловятся. Приёмник у тебя исправен?

– Где ж ему сломаться. Новенький… сильный.

– Покатай меня, – сказала грустная женщина. – Прежде я не замечала, как уютно пахнут автомобили…

Машина завелась не сразу, но включилась добротно, почти неслышно. Я потрогал передачи, ножные педали, подождал, пока рядом сядет она, и вывел машину из ангара, потихоньку, привыкая, приноравливаясь к ней.

Рычаг от руки непривычно далеко. Перед ним ещё два рычага поменьше. Судя по надписи – для привода на переднюю тягу. На щитке почему-то не один, а два спидометра. На восемьдесят и сто восемьдесят километров. Если это спидометр… Сидеть очень удобно, можно развалиться вальяжно.

Чудесная машина, новогодний сон автолюбителя…

– Кража полотенца – мелкое хулиганство. Машина сама по себе уголовщина, – пытаясь отвлечь её, вроде пошутил я.

– Найдём дорогу и поедем к ним.

– К медведям, – кивнул я, – к лешим и русалкам.

– Ты мрачен.

– Просто не вижу дороги.

– Значит, по-твоему, машины прибыли сюда по воздуху? – не соглашалась она.

– Вертолётом…

Я вёл «Ниву» по самой опушке леса. Проехали грядки, на которых, если не ошибаюсь, росла картошка. Маленькое поле с колосьями чего-то или не с колосьями. «Нива» покачивалась на ямах уверенно, мягко дрожа мотором от невозможности выскочить на большую стремительную дорогу.

Слева непролазным частоколом один за другим пробегали стволы. Матёрый лес окружал поляну высоченной стеной. Дороги не было. Тропинки не было.

Мы катались. Я нажал сигнал, я давил на сигнал. Криком кричала «Нива», плакала, не умея вырваться из огромной зелёной клетки. Выл над лесом тревожный сигнал одиночества.

* * *

Когда мы вернулись, она подвела меня к телефонной розетке слева от стола.

– Я видела на складе аппараты, – взгляд её был просительным.

– Хорошо, пойду принесу телефон, – кивнул я, предчувствуя полезность её затеи. Кому понадобилось при действующей розетке прятать аппарат?

Я сходил наверх и нашёл коробку с телефоном, принёс в комнату распаковал, соединил в розетке. Аппарат не звякнул.

Она подняла трубку, стала нажимать, постукивать пальцем по рычажку. На лице было растерянное выражение… Никто не отозвался.

– Положу обратно, – вздохнула грустно.

– Пускай стоит. Красивый телефон.

* * *

Вечером я позвал её в котельную и попросил выбрать себе тахту. Мы сорвали картонную упаковку, и финская тахта нам очень понравилась. Мягкий поролон, обитый серо-зелёной тканью.

– Твою мы отнесём в комнату, а я буду спать в котельной, – сказал я.

– Мне кажется, тут неудобно и негде.

– Раздвину ящики, просто положу на них.

– Я боюсь одна. Ты мог бы лечь в коридоре?

…Условности приходят вместе с цивилизацией…

Мы отнесли тахту в дом-кладовую, как мы его называли, в комнату при складе. Потом принесли другую, поставили в коридоре. Подмели пол взятым на складе веником, убрали подсушенную траву. Она сама взяла в одной кладовке новенькие простыни, шерстяные одеяла, наволочки, подушки – ловко постелила всё это. А я положил на стол у её постели карманный фонарик. На складе их была целая коробка.

– Нам очень попадёт, – грустно улыбнулась она.

– Потом попадёт. Я больше никого не испугаюсь, ничему не удивлюсь.

Мы также устроили мой ночлег в коридоре, не совсем удобном, как любой коридор, но сухом и чистом, с надёжным потолком над головой, с четырьмя стенами вокруг…

Вот оно белое наваждение. Две простыни, подушка, мягкий провал в никуда.

* * *

В руке у меня холодело чудо, никогда не замечаемое прежде мягкое, нежное, в белом тюбике… Содержит биологически активные вещества… хорошо освежает рот и укрепляет дёсны… разработана совместно с НИИ гигиены… улучшенные вкусовые качества. Эти слова я никогда не разглядывал, а тут сложились буквы сами собой… Нашёл чему радоваться? Но я не радовался, нет, я наслаждался. Кто не копил таёжный перегар сухим воспалённым ртом – ничего не поймёт.

* * *

Утром она хлопотала у плитки, заваривая краденый чай. Хлеба на складе не было. Мы ели глазунью с дорожными сухарями.

После завтрака я принёс в комнату самый лёгкий приёмник, поставил на стол, включил в розетку, нажал…

Почему я должен так волноваться? Разве мы не видели приёмников?.. Я веду по шкале алую ниточку, потрескивает эфир, я жду, она стоит рядом, волнуется больше меня, потрескивает эфир…

Ни звука.

Большой диапазон, средний, малый…

Ни звука.

Привычная техника… Мы так привыкли, так машинально двигаем ручки, потом отключаем их, отключаем от себя целый мир, живой неспокойный… Как мы хотели услышать его! Музыку, слово, что-нибудь, на любом языке. Приёмник потрескивал. Из него, казалось, плыла, дышала сама вселенная, сама глубина вселенной, молчаливая на этот раз глубина.

– Ты забыл антенну! Выдвини антенну, – с надеждой подсказала она.

Я выдвинул антенну, опять погнал прямую красную линию по городам и весям.

Ни звука.

Разряды, шорох и ни единого писка, ни единого плеска, ничего.

Я приволок и поставил другой приёмник. Осмотрел его не спеша, внимательно, совсем не торопясь оглядел шкалу, ручки, заднюю панель. Включил, прогревая… не спеша, размеренно, плавно, чётко… По всем диапазонам, по всему свету.

Ни звука.

– Ты что-нибудь понимаешь в них? – усомнилась она.

– Понимаю.

– Бракованные?

– Проверю потом…

На складе я нашёл рацию. На этом лесном складе не могло не быть рации. Нашёл её, поставил на тот же стол, проверил напряжение. По лампочке над столом, по задней панели рации. Потрогал, осмотрел со всех сторон. Включил её на поиск и медленно повёл по входному диапазону, так медленно, боясь проскочить любой самый слабый сигнал.

И снова ни звука.

Подключил микрофон. Ватным голосом, будто никому, в яму, в пустоту, сказал:

– Тут в лесу два человека с погибшего самолёта. В брошенном посёлке с каменным складом. Рация номер 12321. Сто шестьдесят километров к югу от большого озера… Найдите нас… Найдите нас…

Мне казалось, мои слова уходят в пустоту, я говорю лишь коробке приёмника, больше никто не слышит меня, больше никто.

Я снова долго искал в эфире хоть какие-нибудь живые звуки. Потом выключил и стал смотреть паспорта к приёмникам, читать инструкции, радиосхемы. Снова переключал диапазоны приёмника и, к удивлению моему, слышал одно великое молчанье.

Приборы, великолепные совершенные приборы отказывались нам помочь. Или я не понимал их? Но какие нужны особые знания для чтения подробных инструкций? Они все выполнимы. Я ничего, по-моему, не упустил, я всё делал как надо.

Эфир молчал. А я слышал, как тикает в ящике стола прибор погибшего японца.

Она положила руку на мою ладонь:

– Скажи мне что-нибудь.

– Я не могу наладить приборы.

– А ты не обманываешь меня? Почему всё тихо?

– Подожди, будет громко.

– Не надо смеяться.

– Но ты понимаешь, мир не может молчать.

– Не понимаю.

– Подожди…

Я вышел из комнаты в одну из кладовок, там, где хранились на полках магнитофоны с телевизорами, лежали коробки с кассетами. На ярких наклейках улыбались артисты. Наугад взял кассету, взял магнитофон самый лёгкий, вернулся в нашу радиокомнату. В открытом окне сидела на подоконнике женщина с мокрыми глазами…

На всю поляну далеко над лесом помчалась невероятная гремучая стремительная песенка «Ах, чтобы лето не кончалось…»[5].

Мир не может молчать.

Нате вам голос, нате вам звуки. Мир не может молчать! Седые кедры застыли вокруг поляны. Оглушённые птицы, я видел, над крышей взвивались и падали, взвивались и падали, как на волнах.

Она заплакала горько и отрешённо. Я выключил магнитофон и стал утешать её, как умел. И снова я говорил ей, как тогда на воде, несвязно и бестолково… Руки мои были мокрыми от её слёз.

* * *

Бывают, наверное, такие места, где не проходят и глохнут волны. В конце концов, мир молчал тысячи лет, и никто от этого не плакал.

* * *

Ночью мне, впервые за много дней, снился мой мальчик, ясноглазый, далёкий от меня мальчик. Я гладил его макушку и смотрел, не отрываясь, в неповторимое нежное лицо ребёнка. Холодные губешки слегка прикасались к жёсткой небритой щеке, сердце сжималось от горького блаженства.

– Папа, – звал он меня, – пойдём, я покажу дорогу…

– Не могу выйти отсюда.

– Почему? Пойдём, папа…

– Её не видно, – сказал я, не умея во сне удержать, охватить, обнять самое нежное, самое доброе, что есть на свете, самое-самое…

– Но я вижу дорожку, пойдём…

* * *

Она разбудила меня резко и сразу, возвращая к тягостной тревоге. В темноте я почти видел, как её колотит от слёз.

– Да что с тобой?! – зло крикнул я. – Не смей реветь.

Но крик мой был, наверное, бесполезен. Я испугался. Жутко было в кромешной тьме коридора слышать непонятные судороги слов.

– Можешь ты, в конце концов, нормально говорить? Без этого?.. Пожалей себя, ведь я не врач.

Она плакала:

– Извини… я не смогла…

– Что не смогла?

– Это было…

– Где было?

– Там, наверху.

– Не понимаю тебя… Зажгу свет и принесу воды.

– Я не одета.

– Ну вот какие глупости. Чего тебя сильней пугает, мрак, свет?

– А тебя ничто не пугает?

– Самое страшное было и не будет.

– Почему?

– Тебе рассказать?

– Если ты можешь… Почему он разбился?

– Я не знаю.

– Война…

– Чушь!

– На свете никого нет. Мы одни…

– Ты бредишь.

– Комары… даже комары передохли.

– Но птицы летают!

– Пока летают…

Я вскочил на ноги. Стукнувшись боком о стенку, нажал выключатель… У тахты на полу – сгорбленная, ослеплённая почти не одетая босая женщина.

Ярость овладела мной.

– Покажу тебе комаров-букашек! – орал я, насильно встряхивая и поднимая женщину за руку. – Идём, истеричка, чтоб они тебя заели.

Так я вытащил её босую на жутковатую ночную поляну среди чёрного леса. Беспросветная тишина холодила нас. В руке у меня был её фонарик. Я включил его, надеясь приманить комаров на свет, успокоить взъерошенную, почти голую женщину в тонкой сорочке, и тянул её в черноту, зло ступая в колющую влажную траву.

Наверное, было тепло. Ни звука, ни шелеста, кругом тишина до самых звёзд, ярких и тоскливо холодных.

– Их нет, – всхлипнула женщина. – Их нет.

А я злыми своими пальцами слышал, чувствовал, как бешено стучит её пульс в горячей мягкой руке.

В самом деле, комаров не было. Неистребимых, вечных, надоедливых, невыносимых, неизбывных комаров нигде не было. И вдруг я увидел на прогалинке среди колючей травы одного-единственного чёрного муравьишку. Или мне показалось? Я упал перед ним на колени, увлекая наземь женщину. Кажется, она вскрикнула от боли.

– Смотри, – сказал я, – живой.

– Кто?

– Муравей.

Он воинственно шевелил чёрными усиками, ослеплённый морем света, застигнутый врасплох на лесной дороге, как подозрительный путник среди ночи под фарами патрульной машины. Сердито махнул одним, другим усиком, поднялся на задние лапки, будто ругаясь последними словами, повернул и побежал прочь в густую влажную травяную тень.

– Один-единственный…

– Дура, – сказал я ласково, – спят они по своим квартирам. Спят!

– А как же он?

– Гуляка. Бегал к подружке, а теперь домой. Боится, как бы не попало… Утром покажу тебе армию таких же усатых наглецов. Слышала, как он ругается?

– Пойдём, – сказала она тихо, – не смотри на меня. Выключи свет.

Мы вернулись домой. Она вздрагивала от холода. В открытой двери дома кружилась в потоке света ночная бабочка. Весёлая, живая, мохнатая бабочка.

* * *

Я слышал, как она стонет во сне, и долго не мог уснуть. В ящике стола мерно тикало само Время, наваждение, которое можно было выбросить, грохнуть камнем, разнести в клочья, разбить колуном. И не было никакой силы сотворить это.

Уже под самое утро я, стараясь не шуметь, оделся, выдвинул ящик стола, тихонько выбрался на воздух, прикрыв дверь. На ближней стороне поляны как живые, глядя на меня фарами глаз, отуманенными росой, молча стояли машины, удивительные в своей неподвижности, будто оставленные кем-то на ночь – целое скопище мудрёной техники…

Вот-вот зазвучат утренние сонные хриплые голоса, хлопнут металлические дверцы, гукнут моторы, двинется по лугу полчище машин, спеша на дело, на стройку, на…

Никуда.

Никто не двинет нелепое нагромождение техники, никто не войдёт под навес ангара, не смахнёт росу с ветровых стёкол. Один я стою на лесной поляне, вдыхая влажный воздух, смолистый, горький, будто я жевал одну или две хвоинки, сорванные с ветки, жевал до смоляного привкуса на губах, до смоляного холодка в груди.

Под ногами бежали россыпью нахальные, живые, милые муравьишки. Вот они мельтешат, обгоняя друг друга, шевеля усами, приветствуя наступающий день, энергичные, деловые, шустрые, такие разные, какими я никогда не видел муравьёв.

Казалось, они хлопают металлическими дверцами, покашливают хрипловато спросонок и спешат, спешат осмыслить и наполнить прохладный вступающий на поляну свежий день.

Я перешагнул великую муравьиную тропу, чтобы не повредить, не спугнуть, не порушить, и направился к ближнему лесу, в котором ещё синел туман. Я искал дырку, дупло в дереве или выем среди корней, чтобы спрятать мою проклятую чёрную тикалку подальше от неё, от себя, от весёлых живых муравьишек. И нашёл среди ветвей подходящее углубление. Вложил туда мою коробку и вернулся к постройкам.

Под навесом, в хозяйственной клади, я взял ручную пилу и короткую лопату, обыкновенный молоток, в ящике набрал гвоздей, потом выдернул из большого штабеля досок пару тесин и начал мастерить, на удивленье самому себе, что-то вроде мостика.

Сначала отпилил короткие бруски – опоры. Если хотите, быки для мостика. Лопатой выгреб в земле ямки для них, вогнал туда мои деревянные стойки, по две, на расстоянии двух метров от каждой пары. Напилил доски на равные части, положил их на стойки-опоры, начал прибивать гвоздями, слушая, как отзывается утренний лес на мой негромкий стук, словно дятел перестукивает меня в лесу. Я – стук, и он – стук. Не в один миг, а с небольшим промежутком. Тук и тук, мягко утопая в зелёной хвое. Тук и тук.

Из дома вышла ко мне лесная женщина. С припухшими глазами, удивлённая, посмотрела на мою работу. Я стучал, не торопясь объяснить ей причину создания такой деревянной конструкции. Но когда настил совсем был готов, я прошёл по нему из конца в конец, туда и обратно.

– Великий мост на Большой Муравьиной Тропе. Видишь, они бегают, – сказал я. – Никто не будет раздавлен.

В глазах её стояли слёзы. Она встала на колени, я тоже рядом с ней. Мы долго смотрели на весёлое муравьиное чудо, на беготню, суету, на маленький живой настоящий мир.

Потом она подняла взгляд на меня, молча, будто видела первый раз, окинула с головы до сандалий.

– После чая, – сказала, – выстираю бельё, поглажу тебе костюм… Не смей возражать. – Она встала, отряхивая землю с колен. – Это не трудно, машина есть… Они оставили нам всё… до стиральной машины…

Голос её на этом «оставили» дрогнул.

– Помоги мне перетащить машину.

* * *

…Помню, как мама в самые тяжкие дни умела занять себя дома работой. Она стирала, гладила, перешивала что-нибудь, мыла каждый день полы в комнате и на кухне, скребла доски ножом до матовой белизны, до усталости. Носила воду от колонки, свежую ледяную в полных вёдрах, ставила бак на плиту, купала меня в корыте, готовила, кружилась целый день, забываясь в утешительной горькой занятости. Не помню, чтобы когда-нибудь она жаловалась, одинокая моя, неудачливая, бедная до нищеты мама. Но так получалось, так выходило: если мамины плечи опускались надолго в молчаливой работе, у меня тоскливо холодело внутри от неясного предчувствия горя, от невозможности утешить её, понять, отвести неминучую взрослую беду, хотя всё вокруг сияло, дышало свежестью. Даже любимец мой, верный как собачонка, пушистый кот, входя в горницу, на белый деревянный пол, всегда почему-то замирал на месте, шевелил усами, вдыхал арбузный аромат свежих досок и отряхивал смешно, как воспитанный человек, идущий в гости, свои мягкие лапы.

Загрузка...