– Хорошо, – говорит Егор. – Предположим, мы не можем связаться с землей. Но, если мы не выйдем на связь, они же должны забеспокоиться? Сколько должно пройти времени? Сутки? Двое? В какие часы у вас сеанс связи, утром или вечером?
Он успел переодеться в молочно-белый свитер с высоким горлом. Час назад, когда заработал генератор, Егор поднялся в спальню, зажег свет в ванной и открыл воду. Бойлеры, конечно, оказались отключены, из крана лился жидкий лед. Белая лампа над головой издевательски мерцала, как мерзкий подмигивающий глаз. Он увидел в зеркале свое перекошенное, растерянное отражение, разделся и, содрогаясь, вымылся прямо над раковиной, зачерпывая воду стынущими пальцами. Затем намылил щеки и подбородок и принялся скоблить лицо бритвенным станком, снимая вместе с пеной напряжение и страх. Лицо бреющегося мужчины всегда безмятежно, ровно так же, как и лицо женщины, которая красит ресницы. Человек, стоящий у зеркала с раскрытым ртом и вытянутыми щеками, – не тот же, кто поднимал на веревках мертвое женское тело и потом нес его семьсот метров, сжимая деревянное негнущееся предплечье. Не тот же. Конечно, нет. Человек, бреющийся перед зеркалом, – нормален. Благополучен. У того, кто, глядя себе в глаза, расслабляет нижнюю челюсть, надувает левую щеку или делает губы буквой «О», не может быть проблем серьезнее, скажем, налоговой претензии. Проигранного тендера. Бритье возвращает его в привычную систему координат. Побрившись, он насухо вытерся лавандовым полотенцем, а потом вернулся в спальню, вскрыл чемодан и вытащил самый белый, самый чистый, самый безгрешный свитер из всех.
– В какое время они ждут ваших сообщений? – спрашивает Егор, очищенный, успокоенный. Тяжесть прошедшего дня уже не так сильно давит ему на плечи.
– Все устроено несколько иначе, – отвечает Оскар вежливо. – У нас нет графика. Нет регулярных сеансов. Мы просто связываемся, когда что-нибудь нужно.
Оскар тоже выглядит абсолютно пристойно. Темные блестящие волосы расчесаны на пробор, маленькие руки чинно сложены на коленях.
В Отеле снова полумрак. Водяной бак наполнен, фонари заряжены, продукты спасены из умершего холодильника; нет смысла понапрасну тратить дизель для того лишь, чтобы освещать гостиную, в которой все собрались, а уж тем более – пустые коридоры, и лестницу, и замерзшую площадку снаружи, и незанятые спальни. Свет дают четыре толстых свечи, и дрова, тлеющие в камине, отбрасывают на стены дрожащие оранжевые тени.
Если смотреть только на Оскара и Егора, может сложиться впечатление, что ситуация не вырвалась из-под контроля. Разделенные журнальным столиком, они сидят в скрипящей диванной коже, словно два неподвижных бильярдных шара, и разговаривают вполголоса, спокойно, как люди, настроенные найти решение.
Все портит расхристанный потный Вадик во вчерашней мятой толстовке с принтом Usual Suspects. Он качается на подлокотнике Егорова дивана и держится за квадратный стакан виски обеими руками, словно это спасательный круг. На лице у Вадика смятение и хаос, он небрит, всклокочен и уже немного пахнет. С другой стороны, вдали от сволочных продюсеров и съемочной рутины, свободный от необходимости изображать взрослого человека, на второй день отпуска Вадик всегда начинает выглядеть примерно так. Если вовремя вспомнить об этом, можно даже предположить, что на самом деле Вадику сейчас хорошо.
– Допустим, – говорит Егор. – Допустим, регулярных сеансов нет. Но они ведь должны знать, что мы остались без электричества? Это ведь форс-мажор – ледяной дождь? Я уверен, что они уже попытались связаться с нами и не дождались ответа. Разве это не повод отправить к нам спасателей?
– Вертолет, – заявляет Ваня, тяжело усаживаясь рядом с Егором, и упирается обветренными кулаками в тусклую полировку низкого столика. – У них должен быть вертолет. Даже в таких мелких горах, как ваши, без вертолетов никак.
Диван скрипит и проминается под Ваниным весом, и Егор, словно пузырек воздуха в водяном измерителе уровня, немного кренится в Ванину сторону. Непохоже, чтобы ему это понравилось. Он пытается вести диалог. Разобраться. Ему не нужны такие грузные аргументы. Кроме того, симметрия теперь окончательно нарушена: Оскар один, а на Егоровой стороне их уже трое.
Их могло бы стать и четверо, но Петюня сидит на корточках возле камина и ворошит тлеющие поленья. У каждого свои способы вернуться к норме. Кому-то необходимо побрить морду и надеть белый кашемир. Кто-то напьется сейчас как свинья. Кто-то снова начнет изображать начальника больших и малых галактик. Петюня не планирует оборачиваться и участвовать в разговоре. Ему сейчас плевать на вертолеты. Он думает о том, что, оказывается, куски дерева невозможно поджечь по одному. Для того чтобы разгореться, всякой деревяшке непременно нужна пара. Огонь рождается на стыке между двумя прижатыми друг к другу поленьями, в том месте, где они соприкасаются сухими прогретыми боками. Секрет в том, что это должно быть очень легкое прикосновение. Им нельзя прижиматься слишком сильно – это губительно для новорожденного пламени. Почему у меня нет камина, удивленно думает Петюня. Почему мне даже в голову никогда не приходило, как это важно – чтобы он был. Мне сорок лет, думает он. Очень возможно, я слишком поздно спохватился и уже не успею. Тихие Петюнины мысли превращаются в непроницаемую прозрачную стену, и голоса у него за спиной постепенно гаснут.
– Даже если бы нам угрожала опасность, – говорит Оскар. – Даже в этом случае. Ну подумайте сами. Там снежная буря. Очень плохая видимость. Они не полетят. Им известно, что у нас запас угля на месяц. И более чем достаточно еды. Уверяю вас, после ледяного дождя там, внизу, сейчас хватает проблем и без нас. К тому же они ведь не знают…
Тут он умолкает и смотрит в стол. Когда он вот так наклоняет голову, видно, что его левая щека слегка раздута, но синяка нет. Петюня ударил его недостаточно сильно.
Тем не менее щека раздута, и это замечает не только внимательный Егор, но и Ваня. И неожиданно огорчается. Нехорошо получилось, думает он. Не надо было так. Представить себя на месте другого человека Ване, как правило, нелегко, это ненужный навык. Но сегодняшний страшный день обострил его чувства, и он вдруг примеряет на себя роль щуплого одиночки. Один против восьмерых, представляет Ваня. Ох мы ему, наверное, не нравимся. И неясно, чего от нас ожидать. И не деться же никуда.
Он ищет в закрытом Оскаровом лице следы страха и не находит.
– Скорее всего, раньше срока покинуть Отель нам не удастся, – монотонно говорит Оскар, глядя на свои сложенные руки. – Без особенных причин вертолет за нами не вышлют даже в случае, если погода наладится.
– Не вышлют – так не вышлют, – мирно отвечает Ваня, охваченный раскаянием. Петька, конечно, паршивец. Ну зачем он его стукнул?
Вадик издает горлом булькающий звук.
– Без особенных причин, – произносит он невнятно и смеется.
Вот теперь этот павиан напился окончательно, понимает Ваня. Ему известны все причудливые стадии опьянения, раз за разом терзающие утомленную Вадикову душу. Они похожи на круги ада, из которых не позволено избежать ни одного. Прежде чем упасть и заснуть, Вадик ненадолго становится агрессивен. Выступает с разоблачениями, расставляет точки над i. Нарывается на скандал и лезет в драку.
Вадик больше не смеется. С заметным усилием балансируя на подлокотнике дивана, он исподлобья изучает Оскара. Лицо у него нехорошее. Он поднимает руку с тяжелым стаканом, оттопыривает указательный палец и делает вдох.
– Ну ладно, – говорит Ваня, и встает, и приобнимает Вадика за плечо, чувствуя, как тот облегченно обмякает, найдя наконец точку опоры. Отвести его наверх и запереть, пока не проспится. Не хватало нам всем по очереди сегодня лупить Оскара. И не дойдет же сам, придется тащить на себе.
В этот самый момент неровный круг света, дрожащий вокруг толстых свечей, сминается, пропуская еще одного человека. Красивое Машино лицо заплакано, веки покраснели и опухли, ресницы слиплись от слез. Она кладет на стол большую сердитую ладонь и растопыривает пальцы, словно останавливая стол на скаку. Никто никуда не пойдет, говорит эта ладонь, и Ваня послушно замирает. Будь Вадик способен сейчас на сравнения, он непременно вспомнил бы о валькириях. Насвистел бы, например, Вагнера. Когда Машка вот так заводится, ее способен остановить только Вадик и, пожалуй, еще Лиза. Ване нечего и пытаться. Никакой Вагнер ему, разумеется, в голову не приходит. Во-первых, он слишком изумлен: оказалось, ненадолго он вообще забыл про девочек. Забыл, что все это время они тоже находятся здесь, в темноте, в недрах большой гостиной. Во-вторых, единственное сравнение, доступное Ване, таково: Маша напоминает ему товарный поезд, разгоняющийся с горы. Тонкая полированная столешница под ее ладонью скукоживается и трещит, из-под пальцев испуганно разбегаются годичные кольца.
– Что вы такое несете вообще, – говорит Маша, и голос, гневный и гулкий от слез, клокочет у нее в горле. – Вы послушайте себя. Какой на фиг вертолет. Да к черту его совсем. Кто-то зарезал Соню. Кто-то из нас. Зарезал и бросил в яму. Вам не интересно знать кто?
– Кто-о-о-о это сде-е-е-елал? – внезапно говорит Вадик, с усилием поднимая голову. Голова тяжело кренится набок, как у младенца. Как будто у Вадика сломана шея. Он грозит пальцем в пустоту, как грозят собаке, наделавшей в прихожей.
– Ну зачем ты так, – произносит Егор, мучительно морщась. – Почему сразу «зарезал»? Я уверен, должно быть какое-то объяснение… Надо успокоиться и подумать. Осмотреть тело. К слову, мы совершенно напрасно принесли его… ее. Ничего нельзя было трогать. Полиция будет очень недовольна. Не знаю, о чем мы думали.
– Возможно, – резко говорит Таня откуда-то сзади, из-за белоснежной Егоровой спины, и он вздрагивает, словно тоже, как и Ваня, не ожидал, что за пределами тусклого свечного сияния есть жизнь.
– Возможно, – рычит Таня, – мы думали о том, что нельзя ее оставить вот так… валяться. Под снегом. Бог знает сколько дней. Как тебе такое объяснение?
Егор дергает щекой и молчит.
– Такой ты иногда сухарь, Егор, – говорит Таня и тоже подходит к столу. – Знаете что. Налейте мне тоже чего-нибудь. Не все же Вадьке накачиваться одному. Нам всем нужно выпить граммов хотя бы по сто. А потом поговорим.
Она глядит в молчаливую Петюнину спину, скорчившуюся у распахнутой каминной створки. Петя не оборачивается.
В сумрачном дальнем углу теперь, когда все понемногу перемещаются к свету, остаются две молчащих женщины.
Лора следит за Лизой жадными глазами больного ребенка. Не может быть, конечно, не может быть ни единого приличного повода опуститься на пол возле Лизиных ног и положить ей голову на колени.
Лиза сидит с прямой спиной, очень спокойно, и смотрит на мужа, который бормочет как раз:
– Почему сухарь? Ну Танька. Все это ужасно. Конечно, все это ужасно. Видишь, я ведь тоже только сейчас сообразил. Просто полиция… – и обнимает себя руками за плечи.
Лизины глаза блестят в темноте.
Лоре кажется, что теплая золотая женщина вот-вот поднимется с места и отправится утешать неприятного жлоба. Индюк, индюк, индюк, думает она с ревнивой ненавистью, как это вообще возможно, чтобы такая золотая, такая мягкая была замужем вот за этим. За таким.
«Какая-то ты бледная, Лорик», – вспоминает Лора и снова чувствует прикосновение гадких индюковых пальцев у себя на шее и острое желание наклонить голову и вцепиться зубами. Лора с удивлением прислушивается к своей новой любви, родившейся вчерашним вечером в сливочной отельной кухне, среди медных мерцающих кастрюль, в тот самый момент, когда одна из чужих, несимпатичных ей женщин неожиданно поцеловала другую в плечо. Их короткое спокойное объятие распахнуло у Лоры внутри, где-то между легкими и желудком, сосущую, голодную пустоту, которая заполнилась сегодня возле обледеневшего парапета, на верхушке стеклянной горы, когда рыжая горячая Лиза обхватила ее руками и покачала, и зашептала: «Не бойся, не бойся, все будет хорошо, не бойся».
Только не уходи, жарко думает Лора, пожалуйста, не вставай. Останься здесь, со мной. Ваниного взгляда она не ищет. Ваня, как обычно, занят Вадиком. Если задуматься, Ваня всегда занят Вадиком.
Лиза поднимается и идет к свету. Стой, стой, мысленно кричит Лора ей вслед. Он недостоин объятий. Не смей обнимать его. Белые кашемировые плечи зябко ежатся, взыскуют утешения, но Лиза здесь не ради них.
– Малыш, – говорит Лиза мягко, вполголоса и кладет белую ладонь на Машин гневный затылок.
И Маша – большая, на голову выше, – вдруг рушится, складываясь, сжимаясь, втягивая голову в плечи, прижимается лицом и плачет громко, страшно, давясь и задыхаясь.
Лора сидит позади, в темноте, одна. Она жалеет, что это не пришло ей в голову первой – вот так сейчас заплакать. Кажется, теперь она будет готова делать это ежедневно.
Затем они пьют, по чуть-чуть. Все. Застывший возле огня Петюня. Горестная осиротевшая Лора. Даже Вадик, которому уж точно не стоило бы дальше пить. Даже Оскар. Именно он отправляется в бар и приносит оттуда квадратную коричневую бутылку виски и девять толстых стаканов на подносе. Разливает поровну. Сложно сказать, почему сегодня Оскар все-таки готов с ними выпить. Вряд ли после всего, что случилось за последние сутки, они кажутся ему симпатичнее, чем накануне. С другой стороны, можно предположить, что Оскар пьет не с ними. Что ему, ему лично просто нужно выпить, как и всем остальным. В конце концов, у него тоже случился невероятно тяжелый день.
Так или иначе, они пьют. Вдевятером. Они не чокаются, но пьют молча, без слов. Мысль о том, что Соня лежит мертвая в гараже, накрытая чехлом от снегохода, странным образом не способствует соблюдению ритуалов. Если бы причиной Сониной смерти стала какая-нибудь трагическая случайность – например, автомобильная авария. Скоропостижный неожиданный рак. Случись с ней что угодно более понятное, определенное, им было бы проще чувствовать растерянность и горе, переживать потерю. Испытать нормальный человеческий страх смерти, нежданно ударившей совсем рядом, разминувшейся на шажок. Им было бы легче плакать о ней. В любом другом случае они в тот же день, где бы ни находились, собрались бы вместе. Слетелись искать утешения. И пили бы до утра. И плакали. И говорили, перебивая друг друга.
Сейчас же они знают, что их горе несимметрично. Неодинаково. Кто-то один, кто-то из них, угрюмо стоящих вокруг стола над мерцающими свечами, только прикидывается скорбящим. Кто-то так же, как они, хмурится и безмолвно глотает темную жидкость из тяжелых бокалов, но он неискренен. Кто-то лжет. Им кажется, что этот кто-то, один из них, был бы рад захохотать торжествующе и пройтись по гостиной колесом и не делает этого только затем, чтобы не выдать себя. Для людей, которые вместе много лет, это слишком страшное допущение. Именно оно лишает их языка. Они пьют беззвучно, в абсолютной неловкой тишине, и мечтают как можно скорее разойтись по спальням. Расстаться. Побыть отдельно.
– Нам все равно придется это обсудить, – наконец говорит Таня и возвращает опустевший стакан на поднос.
Петюня тут же снова отворачивается к огню.
Вадик висит на подставленном Ваней плече. У него мокрые губы и закрытые глаза. Очевидно, он уже не слышит и не понимает слов. Ему все равно.
– Танька, – говорит Ваня. – Давай завтра. Ты права, конечно, права. Но давай завтра, а?
– Я ужасно устала, – говорит Лиза слабо. – Танечка. Нам сейчас надо просто поспать. Пожалуйста.
Маша шумно всхлипывает, не отнимая своего стакана от губ. Прикусывает стеклянный край. Каждый Машин выдох оставляет на поверхности прозрачных стенок влажный запотевший след. Виски ртутно, тяжело плещется внутри, смывая с поверхности стекла молекулы Машиного дыхания. Кажется, его вовсе не убыло.
Остается Егор, который мельком поднимает глаза на Лору, как будто стреляет. Осторожно. И мгновенно отдергивает взгляд.
У Егора есть секрет. Он любит свою жену – в спальне, когда она сидит возле зеркала и выпутывает расческу из медных пружинящих прядей. Белая, золотая, жаркая. Он любит ее внутри их общего дома, где она царит под благосклонным светом родных ламп. Ее домашние платья струятся. Локти пахнут корицей и миндалем. Мягкие Лизины колени и бедра созданы для его любви. Для радости их детей.
Снаружи, за пределами спальни, гостиной и кухни, Лиза расплывается. Выцветает. Кажется ему неуверенной. Испуганной. Под безжалостным внешним светом у нее оказываются широкие щиколотки, и ногу она ставит тяжело, косо стаптывая уличные каблуки. Лиза неэлегантна. Вырванная из дома, как моллюск из своей раковины, она корчится и нервничает. Без удовольствия ест, не слышит шуток. Не смеется. Отказывается от вина. Шепчет: поехали домой. Он терпеть не может ее такую. Она пугает его.
Егор отвергает старение. Он не стар. Трижды в неделю он по сорок минут топчет кардиотренажер. Качает мышцы живота, сцепив пальцы на затылке. Отбеливает зубы. В деле, которым занимается Егор, старость могут позволить себе только неповоротливые мясистые мастодонты. Бронтозавры, имена которых отлиты в бронзе. Свинцовыми красками отпечатаны на первой странице недлинной новейшей истории юриспруденции. Прославившиеся давно, в самом начале, не множеством выигранных дел, не тем даже, что были лучше других, а всего лишь потому, что оказались первыми. Наличием куража. Готовностью высунуть голову над окопом. Сегодня им больше не нужен ни кураж, ни профессионализм. Каждый из этих дорогостоящих, разжиревших за два десятилетия равнодушных реликтов – словно атомный ледокол среди слабых дизельных собратьев, способный раскалывать метровые льды одним своим именем.
Раздвинуть их ряды и сделаться одним из них невозможно: мастодонты – штучный товар, они больше не прибывают. Все прочие безымянные старики с перхотью на плечах и дрожащими голосами годятся только подбирать крошки с главного стола. Консультировать в интернете, принимать посетителей в крошечных кабинетах, арендованных в доме быта, с надписью «Юридическая консультация» на двери. Ждать пенсии в юротделах банков или безликих адвокатских конторах, обреченно выполняя указания своих более свежих, щелкающих зубами собратьев, тех, кто научился главному: смещать акценты от знания закона (ибо нет никакой возможности познать то, чего не существует) к умению договариваться. Согласовывать. Решать вопросы и грамотно заносить. Единственно возможная альтернатива обрюзгшему классику с потухшими глазами – энергичный, молодой, обаятельный. Со связями, но уже без фамильярного, свойственного мастодонтам барства. Без разборчивости. Быстрый и голодный. И уже на контрасте: свежий, крепкий, активный. Словом, нестарый. В первый вагон Егор опоздал. Из последнего он по доброй воле не выпрыгнет.
В конечном счете Егор ведь делает все это для рыжей женщины, которая до сих пор – иногда – умеет делать его очень счастливым, хотя теперь нечасто этого хочет. Которая когда-то очень любила его. Которую нужно прятать от внешнего мира, потому что она в нем так беззащитна. Вокруг Лизы, именно ради ее покоя пришлось выстроить целый дом. Возвести стены, обнести высоким забором и отдать ей в безраздельное владение, уступить не половину даже, а все царство целиком, короновать ее и отступить. В границах собственной благоустроенной вселенной Лиза ходит босая, печет хлеб с розмарином, крахмалит скатерти и способна вырабатывать счастье кубометрами. Щедро, не считаясь, на чью долю придется больший кусок. Относительно дома, который он покидает ранним утром и куда возвращается в темноте, у Егора нет иллюзий. Он-то всего лишь оплачивает счета. Но теплом и смыслом, струящимся золотом, ароматами, жизнью дом наполняет не он. Это делает Лиза. Это она определяет, что веранды нуждаются в шлифовке, и по голосу огня в камине понимает, что настало время чистить дымоход. Это она решает, когда следует менять простыни и чистить диванные обивки, регулирует температуру. Заполняет холодильник едой, а вазы – цветами. Поднимает и опускает шторы, зажигает свет. Это у Лизы с домом диалог, интимный разговор один на один, в который невозможно вмешаться. Если Лиза сердится или расстроена, Егора не принимает дом. Дом – Лизин союзник, он заодно с Лизой, и в такие дни Егору неловко браться за дверные ручки, страшно ставить ногу на ступеньки. Дети уклоняются от его объятий и не смотрят в глаза. Кошка прячется от него. Вода перестает течь ему в ладони, плюется и шипит в кранах. Кресла щерятся пружинами, кофе горчит на языке. Когда Лиза им недовольна, Егор чувствует себя гостем, незваным, навязанным, и не находит себе места. Иногда ему кажется, что золотая женщина замужем не за ним, а за домом, который он для нее построил.
Именно по этой причине ему любопытно, каково это – быть с Лорой. Спать с Лорой, жить с ней. Не из сластолюбия. В этом конкретном случае похоть – не главное, да-да, дело не в самой Лоре, не в длинных ногах и узком лице, не в цыганских кудрях; мало ли на свете темных тяжелых кудрей, и бесконечных ног, и пальцев, к которым словно приделано по лишней фаланге. Дело даже не в Лориной молодости, которая (думает Егор) действует как прививка, эликсир, который достаточно лизнуть, всего лишь легко обмакнуть язык – и твой лоб разглаживается, а волосы чернеют. Даже молодостью можно пренебречь. Лорина очевидная, откровенная зависимость от Вани – вот что не дает Егору покоя. Непонятная, необъяснимая зависимость. То, как она провожает Ваню глазами, как паникует, стоит ему выйти из комнаты. Лориного срока среди них, замужем за Ваней, – всего три года, и поначалу казалось: Ванька, буржуй, выкопал где-то себе провинциалочку, моделечку, картиночку. Никто и не ждал от нее любви. По умолчанию они, наблюдая, отказали ей даже в наличии души. Разубедившись в этом, они перестали ее обсуждать, испытывая неудобство как люди, допустившие, хотя бы и тайно, про себя, несправедливость по отношению к кому-то третьему, и невзлюбили Лору именно потому, что оказались неправы. Только факт все равно остается фактом: из них из всех только у Вани есть женщина, которая нуждается в нем осязаемо и сильно. Настолько, что этому иногда неловко быть свидетелем. При том что женщина эта, со всей ее драгоценной зависимостью, обожанием, детским страхом остаться без его защиты, с цыганскими глазами и блестящими кудрями, совершенно Ване не нужна.
Ваня как объект болезненной, жадной любви. Это Ваня-то.
Дружба не предполагает ослепленности; напротив, ее суть, ее смысл – в том, что мы выбираем из огромного числа самых разных людей – нескольких. Немногих. Очень часто – случайным образом, бессистемно. И затем начинаем любить и принимать их с открытыми глазами, без самообмана, просто в обмен на то, что и они знают нас и прощают наши слабости и несовершенства. Наши странности и грехи. Если не подвергать дружбу ненужным испытаниям, не требовать громких жертв, если не раскачивать лодку, не ждать слишком многого, не обострять и не придираться, если хвалить без ревности и не вмешиваться, пока нас об этом не просят; если повезет и не случится какой-нибудь катастрофы, можно годами вместе плыть в одном направлении, соприкасаясь плечами, дрейфуя, приближаясь, отдаляясь, но никогда не покидая друг друга надолго. Чувствуя нежность, и родство душ, и взаимную принадлежность, и бог знает что еще.
Пускай такая дружба во многом – иллюзия, понимает Егор. Но с любовью ведь то же самое. Разве иначе с любовью?
Словом, Ваня как объект болезненной любви – образ, в котором Егор не способен найти логику, и двадцать лет дружбы здесь – как раз аргумент «против», а не «за». Грубый гневливый барин. Щедрый до бестактности, склонный к хвастливым монологам, великодушный, но всегда обязательно требующий благодарности. Неделикатный, бесчувственный и несложный, как деревянные счеты. Обладающий всеми хрестоматийными признаками нувориша в такой полной мере, что иногда подмывает проверить, не прикидывается ли он. Что ему стоило выбрать себе горластую сварливую красотку с ямочками на заднице и кровавыми когтями, обмотать ее «Булгари» и соболями и поселить возле себя, не обращая на нее особенного внимания, сделать ей со временем нескольких детей, купить ее маме квартиру, летом отправлять их скопом на какой-нибудь остров в Иберийском море, или в Тоскану, или куда там сейчас модно сезонно ссылать жен? Зачем ему понадобилась эта мрачная невротичка, тощая старшеклассница со страшными сиротскими глазами, дворняжка, к которой все равно не прилипнут ни соболя, ни дорогие камни? Какая невероятная жена могла бы вырасти из нее, если бы не Ваня, способный разбавить односолодовый виски кока-колой. Залить кетчупом ризотто с трюфелями. Что ему делать с ее любовью, с ней самой, когда он, очевидно, не понимает, не видит разницы?
За что, будь они оба трижды прокляты, за что она его так любит? Что нужно сделать, чтобы тебя так любили?
Егор подносит стакан к губам и пьет залпом, обжигая горло. С момента, как он поднял глаза на Лору и быстро отвел их, прошло не больше минуты. Лиза, уставшая и бледная, все еще обнимает заплаканную Машу за плечи. Ваня поддерживает подтаявшего, обмякшего Вадика, не дает ему свалиться со скользкого диванного подлокотника. Все не так, мучительно думает Егор. Все неправильно. Все ложь. Мы всего лишь кучка жалких разочарованных одиночек, обреченных желать невозможного и мириться с недостаточным.
– Ладно, – говорит он и не узнает собственный голос – настолько мало в нем осталось жизни. – Давайте спать. Ничего мы сегодня уже не сможем.
И, равнодушный ко всему, что они могли бы ему ответить, берет со стола свечу и медленно, как старик, бредет с ней к лестнице.
Лиза вздыхает и отпускает Машу.
У самой двери в гостиную, на грани света и тьмы, Егор оборачивается. Тень от свечи, которую он держит в правой руке, крошит и сминает его лицо.
– Только сразу договоримся, друзья, – произносит он. – Никого сегодня больше не убиваем, ладно?
Мгновение – и его нет, слышен только скрип деревянных ступеней и вскоре – шаги наверху, на втором этаже, в коридоре между спальнями.
– Я должен подбросить уголь в котел, – говорит Оскар в наступившей тишине. – Это нужно делать утром и вечером. Вилла очень большая, ее непросто протопить. Если кто-нибудь хочет пойти со мной, прошу вас, – и ждет, и смотрит в безучастный Петюнин затылок.
– Я пойду с вами, – говорит Таня и встает. – Всегда хотела научиться топить углем.
Таня смотрит на мужа. Обернись, думает она. Посмотри на меня.
– Да ладно, – говорит Маша глухим насморочным голосом, – ну перестаньте вы. Давайте в туалет друг друга провожать еще. Ночью у нас не будет алиби все равно. Ни у кого. А мы с Вадиком вообще спим поодиночке, и что? Все пропало, да?
– Маша, – сразу говорит Вадик бархатно, жарко, хотя и не поднимает при этом головы. Вадикова щека прижата к Ваниному ребру. Плечи бессильно опущены. Не может быть никаких сомнений в том, что Вадик спит. Или в глубоком обмороке.
– Ма-а-аша, – тем не менее нежно рокочет Вадик, как двигатель на низких оборотах, куда-то в пол, куда-то себе под ноги. – Друг мой. Я готов предоставить… Я – готов.
Она слабо улыбается и, нагнувшись, целует Вадикову свалявшуюся макушку. Вадик висит на Ванином боку как зомби, как выключенный игрушечный робот.
– Ванька, – говорит Маша. – Гринписа на тебя нет. Отведи ты его спать.
При слове «спать» Ваня неожиданно зевает до хруста, до слез.
Это был слишком долгий день. Слишком страшный. Нет никакого смысла длить его. Лучшее, что можно сейчас сделать, – подняться наверх. Задуть свечу. Укрыться одеялом, подтянуть колени к подбородку. Зажмуриться и забыть обо всем часов на восемь. Или на десять. Если ты застрял на верхушке незнакомой горы на неопределенное время без связи, без электричества, нет никакой разницы, сколько часов ты проспишь, восемь или десять. Мобильный все равно разряжен, так что рассчитывать на будильник бессмысленно. Просто лечь спать. Забыть о верхней границе сна. Засыпать без будильника – непривычно и тревожно, как нырять в омут, в котором не видно дна. Кто знает, как долго всемогущий распоясавшийся сон будет держать тебя. Рано или поздно, даст бог, тебя разбудит свет, льющийся сквозь замерзшие окна. И даже твой измученный мозг, отравленный городом, нелюбимой работой и подъемами затемно, в конечном счете насытится отдыхом. Заскучает и поднимет тебе веки. Они расходятся по спальням с обреченным бесстрашием ныряльщиков, которые не уверены, что вынырнут завтра все.
Таня и Оскар одеваются в прихожей при свете аккумуляторного фонаря. Натягивают шапки, толстые перчатки, застегивают под горлом молнии зимних курток. Как астронавты, готовящиеся выйти в открытый космос. Через замочную скважину с тонким зловещим воем в Отель проникает холод. За дверью ревет и бьется, бросая в стены хрустящей крошкой, сухая снежная буря.
Он отпустил меня, думает Таня, просовывая ногу в белоснежный валенок. Дергая рукава своей куртки книзу, чтобы скрыть от мороза фрагмент запястья между манжетой и варежкой, чтобы спрятаться внутри искусственных, сложносоставных материалов, придуманных для того, чтобы защищать уязвимую человеческую кожу. Он даже не обернулся. Просто отпустил меня.
Спустя четыре минуты она стоит позади Оскара в котельной и смотрит, как тот зачерпывает неглубокой лопатой тяжелые, словно камни, неровные угольные куски и аккуратно забрасывает их в крошечную топку скучного отопительного котла. Раскаленный ослепительный уголь гудит за приоткрытой заслонкой. Настоящее честное тепло не может выглядеть красиво, думает Таня мстительно, имея в виду камин, возле которого Петюня провел сегодняшний вечер. Ох уж эти нарисованные очаги. Дырки в параллельную реальность. Муляжи, не дающие ни тепла, ни еды, тупо жрущие дрова. Гламурные символы единения с корнями. Если ты такой крестьянин – давай, построй себе печь. Вставай в пять утра, добудь щепу и сухую солому. Научись определять момент, когда засунутый в печь горшок не лопнет от жара, томи в ней каши и супы. Пеки в ней хлебы. И не вздумай фальшивить, забудь о газовой плите и напольных конвекторах. Грейся рядом, спи на ней, готовь внутри нее. А если это слишком тебе неудобно – что же. Тогда молчи. Не смей делать вид, что ты припал к истокам. Признай, что ты всего лишь турист, дачник. Случайный прохожий. Да, ты действительно впустил в свой дом огонь, но не всерьез. Понарошку. Как приглашенного клоуна. Из интерьерных соображений. Ради развлечения гостей.
Все владельцы каминов в эту секунду в Таниных глазах – лицемеры.
Когда Оскар распрямляется и откладывает лопату, Таня говорит вот что:
– Давайте сходим туда. Пожалуйста. Мне нужно еще раз на нее посмотреть.
И они обходят Отель кругом, жмурясь от встречного ветра, который, судя по всему, твердо решил сбить их с ног и караулит за каждым углом, набрасываясь с новой силой, словно после каждого следующего поворота они становятся более уязвимы. Ветер швыряет им снег в лицо горстями и воет и визжит, как если бы всерьез собирался им помешать. Они недолго дрожат у подъемной гаражной двери – два астронавта во враждебном пространстве, – затем Оскар во второй раз за сегодняшний бесконечный день вскрывает подъемную дверь.
В гараже холодно, но Таня все равно готовится увидеть, что согнутая в колене Сонина нога под чехлом выпрямилась и обмякла, а руки упали на пол. Она даже шагает осторожно, чтобы не наступить в воду, которая наверняка, Таня почти уверена, в эту самую минуту понемногу растекается от тающего Сониного тела по бетонному полу. Мутная розоватая вода, какая бывает в металлических лотках в мясном отделе гастронома.
Оскар поднимает фонарь повыше, и становится ясно, что Таня ошиблась. Ничего не изменилось. Пол все такой же сухой и пыльный, очертания тела под металлизированной тканью напряженные и неживые. Таня подходит ближе, садится на корточки. Снимает перчатку. Почему-то ей трудно заставить себя протянуть руку и откинуть чехол, хотя она уже видела и лицо, и веки, и зрачки. Там, под чехлом, не прячется ничего неожиданного. Она сидит на корточках, упираясь руками в бетон, и дышит глубоко, носом, собираясь с духом, ожидая, пока уймется стук ее собственного сердца. Оскар безмолвно стоит над ней с фонарем, как маленький однорукий атлант, которому вместо балкона доверили держать лампу.
Сонино лицо оказывается покрыто крошечными каплями воды, словно испариной. Иней с ресниц и бровей исчез, волосы потеряли бумажную хрупкость и тускло, мокро осели, но в остальном это то же самое лицо, несколько часов назад смотревшее в небо со дна каменного кармана.
Ничего, даже при жизни ничего особенного не было в этом лице: два горячих пристальных глаза, подвижная верхняя губа. Узкое, треугольное, с острым подбородком. Хищная белка. Даже зубы слишком велики для ее маленького рта, два ровных ряда плоских белых резцов, как будто пересаженных из чужой, более крупной челюсти.
Поэтому она так не любила фотографироваться, ее магия не действовала на фотографиях. Ее вообще нельзя было удерживать, останавливать и рассматривать, ее можно было впитывать только в движении, пока она говорила и улыбалась. У нее был хриплый непристойный голос, от которого учащался пульс и падало сердце, и при этом она умела двигаться, как развращенный ребенок, невинный и испорченный одновременно. Ее улыбка включалась прожектором, который, послушный ее желанию, мог ослепить и опрокинуть или просто согреть. Захваченная врасплох, уставшая или сонная, она могла на мгновение показаться немолодой, грустной, обессилевшей, но ей достаточно было почуять на себе взгляд и повернуться. И чужая воля плавилась мгновенно, как сыр в супе.
Таня смотрит и смотрит в обезоруженное смертью Сонино лицо, лишенное власти и волшебства. Скованные холодом мышцы, замершие на полпути веки, погасшие зрачки, криво застывшие губы. Ей хочется спрятать от унижения высушенную морозом роговицу Сониных ореховых глаз, и она робко тянет ладонь, бесконечно долго, страшась прикосновения, и кончиками широко расставленных пальцев чувствует мягкий частокол ресниц и полиэтиленовую влажную кожу. Это усилие напрасно. Сонины веки отказываются опускаться, словно в момент смерти у нее в голове возник кукольный глазной механизм, запрещающий держать глаза закрытыми. Веки пружинно возвращаются в исходное положение. Танина испуганная рука, проделавшая такой непростой путь, не может вернуться ни с чем. Она стирает росу с ледяного лба. Скользит по скуле. Мокрая прядь волос отлипает от белой щеки, распадается надвое и обнажает верхушку маленького уха. Надо же, думает Таня, у нее были оттопыренные уши; господи, у нее еще и уши были оттопыренные, а я не замечала.
Она смеется – коротко, мучительно. И чувствует острый укол жалости и стыда, потому что это оттопыренное детское ухо не предназначено для ее взгляда, просто не способно теперь от него защититься. Секунда – и она уже стоит на коленях, с горячими от слез щеками. Жалость – всемогущее чувство. Непобедимое. Таня всхлипывает и гладит влажные, холодные Сонины волосы, и наклоняется, и тянется губами. Пожалеть, поцеловать. Попрощаться.
Оскар ничего не говорит, но фонарь его над Таниной головой прыгает и смещается, съезжает в сторону. В эпицентре теперь не лицо, а правое Сонино ухо. Мочка – разорванная, раздвоенная, с черной, спекшейся кровавой горошиной в месте, где должна быть сережка.
Таня отдергивает руки. Выпрямляется. Быстро смаргивает слезы.
Затем берется за молнию Сониного лыжного комбинезона.
– Отвернитесь, Оскар, – говорит она строго и тянет язычок застежки вниз.
Ей приходит в голову, что она не знает, надето ли на Соне белье. Не стоило бы показывать Оскару голые Сонины груди, ее мертвый живот, но раз он все равно уже здесь и к тому же держит фонарь, он мог бы просто не смотреть.
Оскар и не думает отворачиваться.
Снять комбинезон с застывшего твердого тела невозможно. Переодевая манекены, ловкие девушки в магазинах готового платья откручивают им негнущиеся руки, иначе их не раздеть. Ткань можно было бы разрезать, но этого Таня делать не собирается, и поэтому рана на спине остается недосягаемой. Она тянет молнию вниз до упора, а затем распахивает красный комбинезон, чувствуя себя патологоанатомом, раскрывающим грудную клетку. Мажет пальцы левой руки подтаявшей Сониной кровью. Отклеивает липкий, еще морозно хрустящий свитер и задирает его.
Низ Сониного живота и ее правый бок покрыты темно-бурыми разводами, как тарелка, испачканная соусом барбекю. У Тани немного шумит в ушах, во рту легкий металлический привкус, но в остальном она, к своему удивлению, в порядке: не чувствует дурноты, не испытывает желания закрыть глаза. Если задуматься, ей было гораздо хуже сегодня днем, возле парапета.
– Любопытно, – произносит Оскар прямо у нее над ухом, и хотя говорит он вполголоса, в Танином спокойствии этот тихий голос пробивает непоправимую брешь. Она-таки вскрикивает и подавляет острое желание вскочить на ноги, отпрыгнуть от зловещего тихони. Свет фонаря сделался ярче – очевидно, тихоня наклонился и висит сейчас прямо над Таниным затылком. Она слышит его дыхание и улавливает негромкий аромат какой-то парфюмерии, то ли одеколона, то ли крема после бритья. Запах невинный и будничный, какие-то апельсины или яблоки, в аннотациях к таким обычно пишут «Свежие зеленые нотки и яркий цитрусовый аккорд подарят вам радость летнего утра». Или это просто детский шампунь.
– Взгляните сюда, – продолжает Оскар, как будто даже не заметивший ее краткосрочной паники. – Это не похоже на след от ножа.
Она возвращает взгляд к густым томатным потекам на бледном Сонином животе и ищет рану.
– Видите? – спрашивает Оскар. – Это не разрез. Это укол. Нож оставил бы другой след, у ножей плоское лезвие. Ее ударили не ножом.
– А чем? – спрашивает Таня хриплым, чужим голосом.
Фонарь удаляется, возвращаясь на прежнюю высоту.
– Это могло быть что угодно, – отвечает Оскар издалека. – С трехгранным длинным острием. Какой-нибудь инструмент. Например, как это у вас называется? Отвертка. Стамеска. Или просто лыжная палка.
Он перечисляет варианты бесстрастно и задумчиво, не выделяя ни одного. Таня оборачивается и пристально смотрит ему в лицо.
– Вы очень наблюдательны, Оскар, – говорит она наконец.
Сейчас ей больше всего хочется вымыть руки. Выйти отсюда. Не дожидаясь водопровода, зачерпнуть пригоршню снега и стереть с пальцев память о прикосновении к набрякшему от крови Сониному свитеру. Просто подняться на ноги и уйти, предоставив Оскару самому наводить здесь порядок, запирать гаражную дверь. Есть предел количеству потрясений, которые способен вынести человек в течение одного дня. Таня только что достигла такого предела. Тем не менее она заставляет себя вернуть все на место: расправить свитер, соединить молнию и застегнуть разъятый комбинезон. Прежде чем накрыть тело серебристым чехлом, она даже поправляет влажную прядь оттаявших Сониных волос.
Ветер, гнавшийся за ними от самого крыльца, так и не сдался: он поджидает их снаружи. Выходя, им приходится перешагивать невысокую снежную насыпь, устроенную ветром у подъемной гаражной двери, словно он пытался запереть их внутри и, торопясь, приступил к работе, просто не успел ее закончить. Две неровных цепочки следов, оставленные ими по дороге в гараж, почти полностью замело.
Когда они трое – Оскар, Таня и фонарь – возвращаются в Отель, первый этаж пуст. На журнальном столике в гостиной – поднос со стаканами, недопитая бутылка, забитая окурками пепельница и приставшие к полировке восковые слезы, парафиновые скульптуры самых причудливых форм и размеров, как будто часом раньше здесь случилась гадательная оргия. И ни одной свечи. Они ушли, они забрали все свечи, думает Таня. И не оставили мне ни одной. Эх, ребята, ребята.
Она берет стакан – ничей, нечистый, с катающейся по дну янтарной каплей – и наливает на три пальца виски. В конце концов, не бежать же в темноте в кухню, чтобы вымыть дурацкий кусок стекла. Конечно, ей не оставили свечу, но это не значит, что она не способна пить из стакана, принадлежавшего любому из них. Они все – свои.
– Хотите, Оскар? – спрашивает она и кивает на бутылку.
Поколебавшись совсем недолго, Оскар кивает.
Пока Таня в свечном полумраке выбирает стакан, из которого он согласился бы пить, Оскар направляется к распахнутой настежь створке камина и, присев на корточки, тщательно закрывает ее. Лицо его непроницаемо, поэтому Таня думает за него. Горожане. Курортники. Избалованные центральным отоплением, кондиционированием. Неиссякающим дешевым электричеством, бездонным водопроводом. Уверенные, что природа приручена и дружелюбна. Они оставляют открытый огонь в деревянном доме и уходят спать, не давая себе труда закрыть топку. Трутся у распахнутой входной двери, впуская мороз, топают, стряхивают снег, болтают, не замечая, что тепло – драгоценное, мучительно достигнутое тепло – утекает, просачивается, исчезает сквозь зияющий проем стремительно и страшно, как воздух через пробоину в обшивке самолета. Беспечно бросают незакрытыми форточки в спальнях: было душновато, а потом я забыл, да ладно, ну что такого? Бездумные дети, ни разу не встававшие затемно, чтобы не дать вымерзнуть хрупкой деревянной коробке. Не желающие верить в то, что тепло – не гарантия, а усилие.
Чертовы пользователи каминов, ядовито думает Таня, вспоминая Петину молчащую спину.
Прижав локти к заляпанному воском столику, при тусклом свете тлеющих в топке углей, они с Оскаром молча приканчивают виски. Наливают и пьют. Катают опустошенные стаканы по полировке, как по барной стойке, заставляя их сталкиваться с глухим стуком. Наполняют их снова.
Алкоголь набрасывается на них, как навязчивый заботливый друг. Суетится, согревает и утешает. Шепчет: всё в порядке, не страшно, все пройдет и канет, ты же знаешь.
Таня хотела бы сказать Оскару: вы же, наверное, ничего не поняли про нее. Да что там, мы же и сами про нее не все успели понять.
Вместо этого она говорит другое.
– Слушайте, Оскар, – начинает она и замолкает, дожидаясь, пока он поднимет на нее глаза. – Я знаю, что вы ни при чем. У вас не могло быть никакого повода. Это мы. Кто-то из нас.
Оскар глядит внимательно, молча. Его бледные щеки слегка порозовели от недавней схватки с ветром и, пожалуй, от виски тоже, но на лице нет сейчас никакого выражения. Никакого вообще. Как будто его нарисовали на бильярдном шаре. На курином яйце.
– Скажите, а вы точно ничего не заметили? – спрашивает Таня. – Ну, мало ли. Может, было что-нибудь необычное. Знаете, иногда бывает, со стороны бросается в глаза.
Оскар не отвечает. Тишина сгущается и начинает давить на барабанные перепонки. Можно сколько угодно пить молча, но, если один начал говорить, второму хорошо бы ответить, иначе выходит невежливо. Метель разочарованно царапает оконные стекла. Прощально шипит, рассыпаясь, последнее бесполое полено в каминной топке.
– Оскар, вы только нас не бойтесь, – говорит Таня, наклоняясь вперед. – Вам ничего не угрожает. Это не имеет к вам никакого отношения.
– Я знаю, – говорит он бесстрастно. – Я здесь для того, чтобы обеспечить вашу безопасность. Комфорт. Моя задача – чтобы, пока не наладится погода, здесь было тепло. Чтобы была вода. Не испортились продукты. Я здесь только за этим. Остальное меня не касается. Я не стану вмешиваться.
Он вежливо приподнимает свой стакан с остатками виски и допивает в четыре мелких, аккуратных глотка. Какой странный все-таки тип, думает Таня тоскливо, даже пьет как-то не по-людски. Она все еще помнит, как сегодня днем этот тихий человечек лежал на спине, прижатый Петюниными коленями, и таким же ровным равнодушным голосом говорил: «Вам потом будет неловко», но теперь его самообладание больше не вызывает в ней прежней симпатии. Да елки, думает Таня. Хотя бы что-то должно тебя пронять. Но, видимо, не сегодня.
– Ладно. Поздно уже, – говорит она и встает.
Часов у нее нет, и она понятия не имеет, сколько сейчас времени. Кто разберет эту проклятую гору, здесь ночь могла наступить и в шесть часов пополудни. Еще ей приходит в голову, что, кроме утреннего омлета, никто из них ничего сегодня не ел. Возможно, поэтому смешная, крошечная порция виски ярится и пляшет у нее в голове и желудке. Ого, думает Таня, хватаясь за край стола, чтобы не потерять равновесие. День, конечно, был непростой. Но вот так напиться двумя порциями?
– Вы ничего не знаете про нас, – говорит она неожиданно для себя жарко, громко и наклоняется, упираясь локтями в столешницу, и восковые остывшие сталагмиты крошатся и липнут к ее рукавам. – Слышите, вы?
– Пожалуйста, не беспокойтесь, – сразу отвечает Оскар, и его темные серьезные глаза как будто немного меняют цвет. Не теплеют. Но всё же определенно меняют цвет. – Я здесь не для того, чтобы судить, – говорит он.
Таня выпрямляется и, стараясь шагать ровно, надеется найти выход из гостиной с первой попытки. Было бы глупо влепиться лбом в дверной косяк.
Уже в коридоре она понимает, что не взяла свечу. Что у нее нет фонаря. Но возвращаться сейчас – нельзя. Да ни за что. Много чести – возвращаться и просить света. Пошел ты, высокомерная европейская дрянь. Что б ты понимал.
– Спокойной ночи, – доносится Оскаров голос откуда-то сзади, из тускло освещенной гостиной.
Тьма настолько густая, что можно смело закрывать глаза. Она закидывает руку за спину и яростно, пьяно оттопыривает средний палец. Спокойной ночи, говнюк. Комфорт? Тогда займись делом. Прибери стаканы, вытряхни пепельницы и вытри стол. Она вытягивает руки вперед, как слепец, и пытается найти лестницу, ведущую на второй этаж, к спальням. Ладони помнят округлые скользкие перила и шарик, полированный деревянный шарик, которым они начинались и заканчивались, но слева или справа? Черт. Куда поворачивать?
Черный широкий коридор сразу превращается в открытый космос, и она качается, бьется плечами в стены и машет руками, шарит отчаянно, срочно, чтобы побыстрее найти выход. Улизнуть прежде, чем маленький гордец придет со своим фонариком. Уличит ее в беспомощности. «Я здесь для того, чтобы обеспечить вашу безопасность». Ах ты, снисходительная вошь.
Наконец лестница подныривает, подкатывается ей под локоть. Таня вцепляется в лакированный поручень с облегчением тонущего, двумя руками. Господи, как хорошо, что здесь темно. Она висит на лестничных перилах, нащупывая ногами ступеньки. Время густеет и растягивается, как часто бывает внутри снов, где ты пытаешься догнать поезд, успеть в закрывающийся лифт или просто остановить кого-то важного, спасительного, от которого зависит все. Ты дышишь ему в затылок, этому драгоценному человеку из сна, и протягиваешь руку. Сейчас ты тронешь его за плечо, и он остановится. Обернется. Между дверцами вожделенного лифта – зазор, в который ты вот-вот успеешь впрыгнуть. У края платформы поезд замедляет ход, и уже маячит подножка. Этот момент во сне способен застыть. Длиться бесконечно. До самого пробуждения. Без разрядки, без удовлетворения – они никогда не наступают.
У правильных снов вообще мучительная природа, иначе мы их не запоминаем.
Не надо было пить на голодный желудок, думает Таня, сжимая пальцы вокруг перил, посылая яростные приказы непослушным, ватным мышцам. Алкоголь кажется союзником только поначалу, а потом, как и сон, просто бьет тебя в спину. Она карабкается по невидимым ступенькам, преодолевает пролет. Затем второй. Внизу Оскар деловито шуршит в гостиной, как хозяйственная мышь.
На втором этаже появляется новая задача: найти свою спальню. Таня видит мерцающую тусклую полоску света под одной из дверей и, не раздумывая, толкает ее.
Петя лежит ничком, завернутый с головой, словно мумия. Его дыхания не слышно. На туалетном столике, догоревшая почти до самой кромки стеклянного подсвечника, дрожит свеча.
Стараясь не шуметь, она осторожно прикрывает за собой дверь. Скользит взглядом по своему мятому отражению в зеркале над раковиной. Не надо было. Не надо было пить. Плещет в лицо водой, быстро чистит зубы, а потом, склонившись, жадно делает пять, семь, десять ледяных глотков из-под крана. Задувает свечу и раздевается, ежась от холода, топча сброшенную под ноги одежду.
Она прячется в горячем, сбитом в ком одеяле и впервые за сегодняшний день чувствует себя на месте, в безопасности, там, где нужно, и осторожно протягивает руку, чтобы проверить, хорошо ли укрыт Петя. Ну вот, думает она с облегчением. Вот так.
Муж вздыхает потревоженно и поворачивается к ней.
– Танька, – шепчет он хрипло и прижимается жарким, в испарине лбом к ее щеке. Укладывает ей на ключицу сонную ладонь.
– Слушай, Танька. Может быть, дачу купим? Устроим там камин. Не чугунную игрушку, как здесь, а настоящий, большой. Из шамотного кирпича. Ты представь только…
Таня чувствует, как кислый привкус виски у нее под языком растворяет беспомощную зубную пасту.
– Дачу тебе? – раздраженно шепчет она в ответ. – Камин тебе? Ты обращаться с ним сначала научись. Оставил все нараспашку. Дачник.
Петя убирает руку. Уже не касаясь друг друга, какое-то время они лежат в темноте, разделенные молчанием и свежестью простыней, каждый в своей крахмальной лунке. Обособленные, как два тяжелых металлических шара в обитой шелком коробке. Потом засыпают.
За стеной, в соседней спальне, Лиза тонет в лавандовой мягкости подушек. От слез наволочки плавятся и липнут к щекам. Я хочу домой, плачет Лиза, господи, я так хочу домой, и позвонить нельзя, а вдруг с детьми что-нибудь, мы ведь даже не узнаем, зачем ты привез меня сюда, зачем я согласилась, нам не надо было приезжать.
Егор лежит рядом и гладит ее мокрые, уничтоженные плачем волосы.
– Это не я, – вдруг говорит он. – Ты же знаешь, да? Знаешь, что это не я.
В спальне становится тихо – в один миг, как будто где-то нажали на кнопку, полностью отключив звук. Егор ждет ответа на свой вопрос. Ему хотелось бы сказать что-то еще, но Лиза не двигается и больше не всхлипывает. Кажется, она даже не дышит.