5

Она рассказывала спокойным, почти лишенным интонаций голосом. В ее рассказе было много деталей, не относящихся к делу. Но мне не хотелось ее перебивать...


От тюрьмы и сумы не зарекайся.... Сколько раз Вера сама повторяла эту поговорку? Сто? Двести? Всякий раз — в шутку, прося в долг у соседки соль или примеряя подружкино платье, до зарезу необходимое, чтобы «выглядеть» сегодня вечером. И всякий раз, имея в виду только «суму», как в народе называют бедность — более реальную для нее беду. Да и то реальную лишь в пугающих снах, когда Вере снилось, что она снова живет у бабки в деревне и вечное ощущение голода снова заставляет ее хватать из куриной кормушки на соседском дворе холодные клейкие куски картофельной дранки, отбиваясь от огромного злого петуха, и запихивать ее в рот, торопясь и задыхаясь от голода и страха, что сейчас на крыльцо выскочит соседка, увидит ее и подымет крик...

Бедой казалась Вере только «сума», потому что бедность — это голод. Бедность она знала, боялась ее и потому, как злопамятного языческого божка, одаривала время от времени (особенно в дни больших своих денежных удач) всех встречных нищих калек и убогих старух, просящих милостыню в переходах метро, чтобы откупиться от возможного несчастья. Но то, что в поговорке на первом месте стояла все же не «сума», а «тюрьма», казалось Вере не более чем художественным приемом, преувеличением, в крайнем случае — отмершей исторической реалией из тех времен, когда клеймили лоб, вырывали ноздри и ссылали в кандалах на Соловки.

А зачем ей, Вере Кисиной, бояться тюрьмы? Ведь страх чувствуешь только перед тем, что грозит на самом деле, а с чего бы это ей грозила тюрьма? С криминалом она не связана, прописка московская, слава Богу, есть, друзей подозрительных не имеет, ее знакомые — приличные люди, коллеги по работе да бывшие однокурсники, которые теперь все поустраивались в жизни, стали благополучными врачами, открыли свои аптечные киоски, зубоврачебные кабинеты.... Да и времена теперь не такие, чтобы бояться внезапного ареста, не тридцать седьмой год на дворе. Скорее уж опасаешься получить случайную пулю в собственном подъезде, возвращаясь с работы, если вдруг начнется охота на ее богача соседа, чем самой быть арестованной и оказаться в тюрьме. С этой, скрытой от посторонних глаз, стороной жизни Вера столкнулась лишь однажды, мимоходом, покупая на улице с лотка булки.

Горячие, пахнущие свежим тестом, корицей, маком, изюмом и ванилью, булки продавались с деревянных лотков на углу Большой Ордынки, рядом с входом в метро «Третьяковская». Накрытые запотевшим, матовым от мелкого моросящего дождичка целлофаном, они распространяли вокруг такой аромат праздника, напоминая о весне, о Пасхе, что торопившаяся по делам Вера не удержалась и пристроилась к небольшой очереди, поспешно нащупывая в сумочке кошелек. Неожиданно рядом с ней возникла чья-то темная, неопрятная фигура, и голос тихо забубнил:

— Ради Бога, помоги на хлебушек...

Вера подняла голову и увидела возле себя бомжиху, еще не старую, лет пятидесяти, кряжистую грязную бабу в распахнутом ватнике без пуговиц и обутых на босу ногу рваных сапогах со сломанными «молниями». От бомжихи тянуло густым больничным запахом мочи, как от лежачего больного. Откуда она выползла и почему из всей очереди обратилась именно к ней, Вера не успела подумать, но с инстинктивным отвращением отодвинулась от бомжихи подальше, не желая, чтобы та, не дай Бог, дотронулась своей корявой черной рукой до ее светлого кашемирового пальто. А бомжиха, заискивающе наклоняясь к Вере, ловила ее взгляд и быстро-быстро бубнила беззубым ртом, видя, как подходит ее очередь:

— Двумя рублями помоги, красавица, на одну булку... Вот за два рублика, вот эту, самую недорогую, возьми для меня одну штуку... Бог отплатит...

Словно тот же злопамятный божок нищеты предстал перед Верой!

И не столько по доброте душевной, сколько из страха перед ним она купила бомжихе две самые дешевые, двухрублевые сдобные ватрушки. Продавщица, недовольная тем, что грязная вонючая баба крутится рядом с ее товаром, отпугивая покупателей, поджав губы, щипцами уложила их на оберточную бумагу и протянула попрошайке. Вера хотела скорее уйти, но бомжиха, ощутив в руках мягкую, горячую еще сдобу, едва не заплакала от радости и, загораживая Вере дорогу, благодарно забормотала, улыбаясь темным провалом беззубого рта:

— Вот спасибо, дай тебе Бог здоровья! Я ж не как другие... Я вот откровенно тебе скажу: я сама недавно из тюрьмы вышла... Я ж все понимаю, но вот истинный Бог — два месяца назад освободилась...

Натянуто улыбаясь и не зная, как уже и отвязаться от нее, Вера пробормотала что-то вроде: «Ничего-ничего, всего вам доброго» — и поспешила перебежать на противоположную сторону улицы...

Естественно, об этой встрече она быстро забыла, зато теперь фигура той бомжихи стояла у нее перед глазами день и ночь, и Вере уже казалось, что та встреча была не случайной, а сама судьба сделала ей предупреждение... Вот и свершилось. Вот и она оказалась в том аду, скрытом от человеческих глаз, откуда выходят беззубыми и больными старухами без возраста. Вот и она может запросто, как будто так и надо, стоять у киоска в драном ватнике и рваных, из мусорного контейнера, сапогах, вонючая, завшивленная, и осипшим голосом просить на пачку папирос, а покупающие пиво бритоголовые подростки в черных «пилотских» куртках будут материть ее, пинать и спихивать с тротуара в грязь.

Сколько раз она сама наблюдала такие сцены?

Брр! Что за ерунда! Ведь она так стоять не будет. У нее есть своя квартира, есть друзья! Работа!.. И Вера, как в бреду, дрожащими руками принималась сантиметр за сантиметром снова и снова ощупывать свое тупо ноющее лицо, пытаясь определить, что с ним сделали?

Волосы коротко острижены. Она зачесывала их пальцами назад, и жирные сосульки склеивались, будто намазанные гелем для «мокрой» укладки. Волосы наверняка покрылись коркой перхоти и воняют, но разве в этом общем запахе испарений сотни давно не мытых тел, канализации, тюремной баланды, дыма от скрученных из чая цигарок, разве в этом аду что-нибудь значит ее собственный запах... Лоб... Кожа на лбу угреватая и грубая. Нос... Она водила пальцем по крыльям носа, терла переносицу, прощупывая кость, и не могла вспомнить — была ли эта горбинка у нее раньше или появилась сейчас? Может, она похудела и осунулась от голода, и от этого нос заострился? А щеки, форма лица... Вера строила гримасы, пытаясь по растяжению мускулов на лице, по ощущению натяжения кожи на щеках понять: действительно делали что-то с ней или это ей только кажется? Или это ей показалось, приснилось — ослепляющая лампа под потолком, марлевые маски, запах эфира... Раз, два, три...

Без зеркала не понять, ее это губы или уже не ее? Она шевелила губами, растягивала и сжимала. Мышцы лица болели. В гнилом воздухе переполненной общей камеры ее губы высохли, потрескались, покрылись сухой коркой и кровоточили. Вера постоянно ощущала во рту солоноватый металлический привкус крови. Или это уже стали кровоточить десны? Сколько сил и денег стоили ей красивые зубы, а ведь ее улыбка — это ее работа.

Ее странные манипуляции привлекали внимание сокамерниц, вызывая насмешливые замечания:

— Глянь, глянь, артистка снова массаж делает.

— Не трогай ее, это от нервов у нее лицо дергается.

У Веры даже не хватало сил удивиться такому совпадению, что тут, в тюрьме, заключенные прозвали ее артисткой, ничего о ней не зная.

Первые дни в Бутырке она прожила как в бреду, ничего не замечая и не обращая ни на кого внимания. Как только за ней закрылась дверь камеры, Вера уселась на полу перед дверью, обхватив колени руками, отвернувшись от всех, и сидела так всю ночь, уткнувшись носом в колени, то впадая в странный сон, больше похожий на оцепенение, то просыпаясь. Ей казалось, что в любой момент охранники вернутся за ней, приведут в кабинет к какому-нибудь начальнику, и там все выяснится... Что именно должно выясниться, Вера еще не знала. Она знала лишь, что ее обязаны выпустить, потому что произошло недоразумение, ошибка.

Никто из сокамерниц с ней не заговаривал. Вере казалось, что ее не замечают. На самом деле, как любой новый человек, своим появлением она вызвала у всех любопытство, но не сумела этим воспользоваться и сразу сойтись с людьми. Замкнутость и нелюдимость Веры в первые дни в Бутырке настроили против нее сокамерниц. Им не понравилось, что новенькая сидела, ни с кем не заговорив, отвернувшись от всех, словно считала себя лучше остальных.

Вера не заметила, что наступило утро. Когда раздавали завтрак: гороховую кашу, черный хлеб и подслащенную коричневатую жидкость вместо чая, Вера не тронулась со своего места у двери. Высокая плотная женщина, которую подруги называли Мариниша — старожилка этой камеры, сидевшая в Бутырке уже третий год по подозрению в квартирной краже, — подходя к раздаточному окошку, выразила всеобщее мнение, пнув Веру ногой в бок и ругнувшись:

— Отодвинься, корова! Расселась тут своей задницей, ни пройти ни проехать!

Вера, двигаясь, как в полусне, отползла в сторону, даже не подняв головы, и это ее равнодушие к выпаду сокамерницы тоже было воспринято всеми как оскорбление.

— А ей хоть ссы на голову, малахольной, не доходит! — со злостью объявила Мариниша, забираясь на свои нары.

— Сама жрать не хочет, хоть бы отдала кому свою порцию, так нет...

— Ничего-ничего, скоро выголодается! Все начнет трескать. Тараканов будет хватать.

Но Вера тогда еще не умела понять, чего от нее хотят эти женщины, какой реакции ждут и что она сделала неправильно? Она сидела, опустив голову, уткнувшись подбородком в колени, закрыв глаза, не желая ничего ни видеть, ни слышать. Она старалась думать о чем-то другом, далеком, из прежней хорошей жизни: о мелких рабочих приятностях, о том, что скоро у главной редакторши их отдела юбилей, и интересно, как все готовятся к грандиозному по этому случаю фуршету... Затем мысли невольно переключались на все те бедствия, неожиданно свалившиеся на нее, и она в который раз мысленно возвращалась к разговору с придуманным ею самой неизвестным начальником, к которому рано или поздно ее приведут. Слово за словом, фразу за фразой Вера представляла, что она ему сразу скажет, кто она на самом деле, и какие вопросы он ей начнет задавать, и как она ему все объяснит... И торопливо вспоминала все обстоятельства этого кошмара, прислушиваясь к шагам в коридоре.

Примерно через час после раздачи гороховой каши с чаем в коридоре снова загремели ключи, и голос охранника прокричал:

— Шестнадцатая камера, на оправку! Всем выйти в коридор и построиться!

Вера очнулась. Их куда-то поведут! Она вскочила на ноги и едва не потеряла сознание, успев ухватиться за железный стояк трехэтажных нар: в спертом, тяжелом воздухе камеры голова закружилась от резкой перемены положения.

Женщины вокруг зашевелились. С верхних нар на пол камеры посыпались, как матросы на палубу, десятки немытых, изможденных тел. Молодые были в затертых, лоснящихся спортивных трико и шортах, в вылинявших под мышками футболках, шлепанцах на босу ногу, женщины постарше — в юбках, из-под которых выглядывали голые потные ноги, растянутых кофтах, войлочных тапках... Перед открытыми дверями камеры образовалась давка. Вера смогла протиснуться в коридор одной из последних.

По ногам сразу же потянуло потоком холодного воздуха. С непривычки тюремный коридор, освещенный высоко под потолком рядом мутных желтых лампочек в решетчатых колпаках, ослепил Веру ярким светом. Она зажмурилась и потеряла ориентацию. Кто-то толкнул ее к стене, в общий строй, к сокамерницам. В опустевшую шестнадцатую вошли трое охранников. Еще двое остались в коридоре. Началась перекличка.

Списки, составленные по алфавиту, грешили неточностями: фамилии на «М» шли почему-то после фамилий на «С», другие охранник произносил с ошибками, что привносило в процедуру поверки привычное веселое разнообразие:

— Сморконева!

— Сморгонева! — под хихиканье товарок выкрикивала из строя обладательница трудной фамилии.

— Мухаммештина Алла!

— Мухаммедшина, золотой, — развязно отзывалась молодая татарка, поправляя платок, стягивающий копну ее густых, жестких, как конский хвост, черных волос с высветленными рыжими прядями.

— Мухаммедшина Роза!

— Ая! — весело посверкивая золотыми передними зубами, отозвалась то ли однофамилица, то ли ее сестра.

— Тетерина!

— Я!

— Удогова!..

Как ни была настроена Вера снова услышать эту фамилию, в первый момент она растерялась. Вдруг совпадение? Вдруг сейчас отзовется кто-то из сокамерниц? Но женщины молчали.

— Удогова?.. — нетерпеливо повторил охранник, поднимая глаза от списка.

— Нет! — выкрикнула Вера раньше, чем успела сообразить, что ей следовало бы делать. — Никакой Удоговой нет! Я — Кисина Вера Александровна! Может тут кто-нибудь наконец разобраться, что фамилии перепутаны?!

— Соблюдать тишину! — рявкнул охранник, скользнув колючим взглядом по Вере и отмечая что-то в своем журнале. — В карцер захотела?.. Укладчикова, — выкрикнул он следующую по списку фамилию.

— Я!

— Это ошибка! — теряя голову, истерично закричала Вера, сотрясаясь всем телом. — Вызовите кого-нибудь! Это ошибка! Я не Удогова, я Кисина! Я — Кисина! Почему я здесь? Вызовите начальника!

Подбежавшие охранники заломили ей за спину руки.

Нестройная колонна заключенных из шестнадцатой камеры, возглавляемая и замыкаемая двумя охранниками, потянулась привычным маршрутом куда-то в глубь Бутырки, притормаживая перед каждой решетчатой переборкой, пока дежурный отпирал им проход. Издали до них еще некоторое время доносились неразборчивые крики Веры, которую волокли в карцер.

От боли в выкрученных руках у Веры почернело перед глазами, подкосились ноги. Она повисла на руках охранников. Не давая опомниться, охранники потащили ее обмякшее тело коленями по бетонированному шершавому полу, подталкивая пинками под ребра:

— А ну подымайся, сука!

Громыхая, распахнулась железная дверь. Веру втолкнули в темноту и холод. Дверь захлопнулась.

Полежав немного, она смогла приподняться и встать на четвереньки. Боли в разодранных до крови коленях она не чувствовала: одинаково болело все тело.

Вытянув перед собой руку, Вера старалась нащупать что-нибудь в кромешной тьме. Рука скользнула по осклизлой влажной стене и уперлась в противоположный угол. Почему-то мысль, что в этой камере она сидит одна, не испугала, а успокоила Веру. Страха перед темнотой и замкнутым пространством у нее не было — наоборот, с детства темные укромные уголки были ее единственными надежными союзниками. Сколько раз приходилось ей в детстве прятаться от бабки в огромный ларь для муки и крупы, стоявший в холодной темной кладовке в сенях!

Она залезала в него через узкую щель едва приоткрытой крышки, стараясь не сдвинуть со своих мест корзины и всякую домашнюю рухлядь, сваленные наверху, чтобы бабка не заметила, что ларь открывали, и не догадалась о ее потайном убежище. Внутри пахло крупой и мышами. Вера удобно устраивалась на мягких мешках и, включив фонарик, читала книжки или учила устные уроки. Как только за дверью кладовки, в сенях, раздавалось шарканье бабкиных галош, она выключала фонарик и сидела, стараясь не дышать, тише, чем мышь под метелкой, потому что в тишине кладовой в этот момент отчетливо слышалось шуршание и поскребывание мышиного выводка, привольно живущего в бабкиной кладовой.

Жизнь приучала ее бояться людей. В одиночестве же и темноте никакой опасности не было...

Сняв с себя больничный байковый халат, Вера сложила его плотным валиком и подложила под себя. Сидеть сразу стало теплее. Внизу под халатом на ней еще была надета хлопчатобумажная водолазка и колготы. Верин костюм исчез в больнице вместе с ее новыми итальянскими лакированными сапожками, сумочкой, часами и золотым обручальным кольцом, которое она всегда носила на левой руке, несмотря на развод с мужем. Из больницы ей пришлось уйти в байковом халате и чужих мохнатых тапках. И так уж странно устроена человеческая натура, что теперь, вспоминая потери и беды последних дней, Веру больше всего душила обида на неизвестного вора, отнявшего у нее французскую коллекционную сумочку. Второй такой не было, пожалуй, ни у кого в Москве! Она так радовалась, когда купила ее!

Свернувшись на подостланном халате, Вера незаметно для себя стала засыпать. Из-за холода, стоящего в карцере, запах присыпанных хлоркой нечистот по углам не беспокоил ее так, как духота переполненной общей камеры. Постепенно она уснула.

Ей снилось, будто они с Ленкой убежали из дома и едут ранней весной в тамбуре общего вагона рядом с туалетом в Москву, но при этом почему-то они ужасно боятся контролеров, как в электричке, и перебегают на каждой станции из вагона в вагон, пока не отстают от поезда в каком-то маленьком незнакомом городишке с деревянным зданием вокзала рядом с платформой...


...В Москву она рвалась, как чеховские три сестры: бесцельно, не представляя, чем будет там заниматься, но ясно воображая, как изменится к лучшему ее жизнь. Стоит лишь вырваться из захолустья и очутиться в большом городе, где по вечерам светло от горящих фонарей и витрин, где гуляют красивые люди и полным-полно интересных, красивых и умных мальчиков, совершенно не похожих на их местных пацанов, к пятнадцати годам превратившихся в заправских алкашей, — стоит лишь попасть в этот блистательный мир, и ее собственная жизнь станет такой же красивой и интересной... К этой мысли ее приучила Ленка Филимонова.

В каждом самом маленьком поселке найдется одна такая малахольная интеллигентная семья типа Ленкиной: рассадник нигилизма и богемных идей. Родители ее, находящиеся на протяжении последних десяти лет в перманентном разводе (что не мешало им, однако, мирно уживаться в одной комнате одной квартиры), работали учителями в Вериной школе. В отличие от других учителей, затюканных работой, домашним хозяйством, картошкой, огородами, Ленкины родители не держали ни корову, ни свиней, не садили картошку, не обрабатывали огород... К тому же Ленкина мать пользовалась импортными духами, играла на пианино и рассуждала о мировом кино.

Были они так же бедны, даже более бедны, чем те, кто еще кроме зарплаты получали урожай с огорода или держали хозяйство, но деньги тратили совершенно не так, как другие: они ездили летом в Москву и Ленинград, где у них жили родственники, или в Крым, Прибалтику. Жили они в хрущевской пятиэтажке, в маленькой двухкомнатной квартирке на первом этаже, где из удобств была лишь холодная вода и нагревательная колонка. Тратить время на такие пустяки, как уборка квартиры, стирка-глажка или готовка борщей, семейство не любило. На полу у них всегда лежали горы мусора, по углам стопками была навалена ношеная одежда, а узнать, какая стоит погода, дождь или солнце, можно было, только открыв окно и выглянув во двор... Вместо обеденного стола в их квартире стоял бочонок, накрытый щитом из сбитых досок, вместо стульев — два сундучка, накрытые детской каракулевой Ленкиной шубой. На окне — никаких штор и занавесок, на полу — никаких ковров. Но для Веры, впервые попавшей к ним в гости, Ленкина квартира показалась вершиной уюта и красоты.

Вместо привычных ковров, секции-стенки с хрусталем и стандартного «мягкого уголка» с двумя креслами их тесная квартирка была переполнена книгами. Застекленные книжные полки, поставленные друг на дружку, и простые обструганные деревянные стеллажи занимали все стены от пола до потолка. Из составленных этажерок в зале был отгорожен угол, за которым стоял единственный нормальный предмет мебели — диван, на котором спали Ленкины родители. Старый диван без ножек был найден ими на свалке и тайно ночью принесен в квартиру. Днем обычно на нем спала собака.

У другой стены стояло старое, потертое черное пианино «Беларусь» с вензелем из дубовых листьев и пожелтевшими клавишами. На крышке пианино и на полках над ним были расставлены иконы, куски горного хрусталя, раковины и коралловые веточки, книги в потертых переплетах с золотыми обрезами, керамические горшочки и вазы, разные старинные предметы: фарфоровые статуэтки, бронзовые подсвечники, стеклянная чернильница со слоном на крышке, зеркало в ореховой раме с выгравированным на стекле букетом...

Вера сдружилась с Ленкой на почве их общей любви к группе «Аквариум» и писателю Толкиену. Они были единственными в провинциальной школе, кто прочитал «Хоббита» и всю трилогию о Властелине Колец, и, обнаружив это, кинулись друг к другу с распростертыми объятиями, как два земляка-европейца, повстречавшиеся на необитаемом острове.

Они учились в одной школе, Ленка в десятом классе, а Вера в восьмом, и, казалось бы, между ними непреодолимая пропасть, но Вера заинтересовала склонную к авантюрам Ленку своей сиротской неприкаянностью, которая в том возрасте воспринималась ими как независимость. Вера идеально подходила для компании: с ней можно было запросто исчезать из дома, ездить на рок-концерты в областной центр, тусоваться там с местными рокерами в рок-клубе, а то и смотаться «на собаках» в Москву.

Электричками, а где и автостопом дня за два они добирались до столицы и сразу шли на Арбат «искать вписку» на ночь у местных хиппи. В то время старые дома в районе Нового Арбата, в переулках вокруг Малой и Большой Бронных, стояли выселенными под реставрацию, и если не находился «цивильный флэт» — чья-нибудь нормальная жилая квартира, то к ночи вся тусовка пробиралась ночевать в пустующую квартиру.

Это была настоящая «профессорская» московская пятикомнатная квартира. Такие Вера видела раньше лишь в кино: гигантские комнаты с широкими, двустворчатыми дверными проемами, высокими лепными потолками, большими окнами, выходящими в уютный мощеный переулок с узкими тротуарами и домом напротив, на котором по зеленому фасаду лепятся белые львиные морды между гирлянд в античных вазах... Неужели в такой квартире можно жить? Каждый день смотреть в это окно и испытывать те же чувства, что и у простых смертных: скуку, печаль, досаду на дождливый день?.. Вещи, брошенные в квартире прежними хозяевами при переезде, давали Вере смутное представление о той настоящей жизни, которой следует жить: всякие безделушки, открытки, пустые бутылки причудливой формы с золотыми этикетками, с наплывшими разноцветными свечами, монументальный деревянный буфет со сломанными дверцами, рваное рыжее канапе, обитое кожей, кресло без ножки с низкой полукруглой спинкой и сломанными подлокотниками в форме голов грифонов...

— Ты представляешь, вот это жизнь! — восхищалась Ленка, сидя на широком подоконнике «профессорской» квартиры, пуская сигаретный дым в мутное оконное стекло и любуясь на арбатский переулок. — Вот куда надо всеми силами рваться. Только тут и можно чего-нибудь добиться, иначе закиснешь в своем колхозе и к двадцати пяти годам превратишься в толстую кобылищу с золотыми зубами, с химией на полголовы, сопливыми детьми и мужем-алкоголиком... Нет, мать, надо любой ценой затусоваться в Москве. Только имей в виду: тут тоже есть свои заводские районы, где одна гопота живет, еще почище, чем в нашем поселке. Настоящая богемная Москва только в пределах Садового кольца. Вот бы поступить учиться куда-нибудь в Строгановское или в Суриковский, — мечтательно повторяла она и начинала строить планы на двоих: как они вместе поступят, будут учиться, жить в одной комнате и так далее...

Собственно говоря, именно Ленкиному романтическому взгляду на жизнь Вера была обязана тем, что ее побеги из дома в Москву не ограничились только общением на тусовках с разношерстной публикой — от наркоманов и воров до студентов творческих факультетов самых престижных столичных вузов. Если бы не Ленкина постоянная мечта о красивой жизни, Вера, возможно, сбилась бы с пути, и ночевки по бомжатникам, косячок анаши, мелкие кражи из продуктовых магазинов или собирание объедков по столикам в арбатских кафе, когда не удавалось «нааскать» нужную сумму мелочи у прохожих, — все эти прелести хипповской жизни, о которых она теперь вспоминала с тихим ужасом, могли стать для нее обыденной реальностью. Сколько таких погибших личностей встречала она среди наркоманок в те дни? Чума, Крыса, Мама-Люба, Любка Питерская, Долли, даже легендарная Умка — ведь все они были ее приятельницами, с которыми Вера делилась последней сигаретой и последним рублем, все они были не простыми, а умненькими, талантливыми девчонками, писавшими песни, певшими под гитару, рисовавшими... И где они теперь?

Загрузка...