Если мир – это подмостки, то, оставляя жанр трагедии странам со сверхчеловеческими амбициями, Италия – театр драмы и, может-быть, мелодрамы, где человеческие переживания смягчены нежной окружающей природой и гармоничной натурой участников. Рим же, без сомнения, опера, где декорации должны быть ближе архитектуре, нежели чем живописи (недаром, по-моему, Рим не произвёл на свет подлинно великих художников на уровне тех, кто приходил сюда с Севера Италии и сопредельных стран Европы). В опере на сцене не актеры, а их поющие души, вызывающие отклик и слёзы непосредственно в душе у зрителя, часто даже вопреки его рациональному восприятию достаточно примитивных текстов либретто. Отсюда и заголовок этой части.
Итак, приготовились, и…
Maestoso
Последний раз, когда я попал в Capella Sistinа, перемещение посетителей в ней было организовано весьма упорядоченно. То есть людей группами человек по 30 заводили через боковую дверь рядом с фреской Страшного Суда и, продержав положенные минут десять-пятнадцать, выпускали на волю через дверцу в задней стене прямо под изгнанием из рая и последующим земным прозябанием, как их изобразил стареющий, но теперь уже весьма розовощёкий, благодаря недавней тотальной реставрации Микéле-Áнжело.
А в мой первый раз 40 лет назад ни в одну разгоряченную голову ватиканского бюрократа не могла прийти кощунственная мысль «обновить» вечное, что оставалось нетронутым на потолке и стенах с 16-го века, когда на алтарной стене голым святым (иные с содранной кожей) прикрыли срам кусками тканей, изображенными послушным живописцем помоложе по приказу строгого Папы Павла III. Тогда в зале царил хаос, люди переходили с одного места на другое, задрав головы к потолку или рассматривая детали прекрасной живописи на стенных панелях (и чьей? – здесь Перуджино, Рафаэль, Боттичелли!) или подходя вплотную к Страшному Суду на стене (не помню, но, может быть, и касаясь его руками, хотя вряд ли) и наводя объективы своих камер (возможно, купленных на рынке под названием «Американа» у нас, мигрантов из богатого оптикой СССР) и на Страшный Суд и на священные изображения на потолке. Многие даже ложились на спину с тем, чтобы схватить правильный кадр. Никаких служителей в униформе, да и зачем? Но время от времени с небес раздавались торжественные слова на языках Христианской Европы: «силéнцио пер фавόре», «сайленс, плиз», «вир биттен зи нихт цу шпрехен».
По-немецки это звучало наиболее внушительно, как будто из громкоговорителя, установленного на патрульной башне концлагерной площади … Написав это, я подумал, что сейчас такой образ мог бы и не прийти мне в голову, так как за много лет жизни на Западе и многократных столкновений «по жизни» с современными немцами ассоциация между последними и нацистским прошлым Германии ушла на задний план. А тогда мы были только-только из-за отчасти дырявого железного занавеса, где и хорошие кинофильмы, и пьяноватые пожилые мужчины в засаленных пиджаках с приколотыми медалями в очереди для сдачи бутылок постоянно напоминали о прошедшей войне безо всяких усилий официальных пропагандистов.
Возвращаясь к голосам и толпе на полу, я просто не мог не увидеть, что эта толпа по-броуновски перемещавшихся и достаточно обалдевших от шума и впечатлений людей каким-то непрерывным образом переходит в толпу на стене Страшного Суда, где живопись постаревшего гения сделала нижний ряд нарисованных обывателей (а кто они еще в нижнем ряду мироздания?) совершенно живыми, в отличие от монументальных и неподвижных в своей сосредоточенности героев небесной драмы творения и голубовато-серых пророков и пифий на широкой полосе вдоль всех стен под потолком. Помню, что только Иона над Страшным Судом среди сонма пророков оказался живым парнем, борющимся со стихиями вместо положенного статического созерцания. Постфактум поражает почти фамильное его сходство с безбородым судьей-Спасителем, написанным прямо под ним, на алтарной стене через 20 (!) лет после окончания потолка. Так вот, толпа на полу, сливаясь с толпой идущих на суд, образовала уникальное единство обширной человеческой массы, заключенной между этими стенами и открывшейся перспективой «последнего суда в концлагере», ограниченной узким пространством Сикстины и конечностью существования не только одного человека, но и всего человечества.
Но…прошло уже 45 лет, а мы всё ещё здесь, и Рим за стенами этого полукоммерческого предприятия все еще привлекателен для тех, кто пока помнит, где он или она сейчас находится. Evviva Roma, так сказать.
Largo
Теперь, когда ежегодные посещения Рима – проездом ли, a может, и с остановкой на неделю стали почти незыблемым правилом, приходится учиться смотреть заново, потому что даже вечером голову приходится держать высоко, чтобы взгляд не утыкался в толпы детей разных народов с трудноразличимым или вообще отсутствующим выраженьем на лице. Ни Пантеона, ни Палаццо Фарнезе не увидишь теперь от земли до крыши, а к фонтану Треви (впрочем, я, грешным делом, никогда его особенно не любил) следует пробиваться локтями для того, чтобы увидеть воду в бассейне, где некогда бродила в полном одиночестве пьяная Анита Экберг7. Но есть места, где туристов меньше, а красота не изменилась: Пьяцца дель Квиринале, Термы Каракаллы (из-за высокой входной платы, наверное), Базилика Сан-Джиованни ин Латерано (на восток от центра туристских блужданий) и садик возле укрепленного замка Сан-Анжело, в котором, сидя в тени огромного платана, я рисовал вид на Тибр с холмами Трастевере на другой стороне и кусочком стены замка.
С его крыши в третьем акте спрыгнула бедная Флория Тоска, потеряв своего возлюбленного Марио Каварадосси. “Tutta Roma” – называется этот рисунок, эхом повторяя её слова, произнесенные над телом убитого ею в самом конце второго акта подлого барона Скáрпии: «E avanti a lui tremava tutta Roma! (А перед ним дрожал весь Рим!)».
Ну конечно, остаются улицы и переулки даже в центре города, на которых по счастливому стечению обстоятельств нету входа в какое-нибудь интересное туристам место.
Здесь и цоколь разрушенного когда-то круглого храма с толстенной пальмой на его плоской вершине, так что её основание как бы висит в воздухе на высоте трёх метров. Тут и кусочек стены сада Боргезе в конце короткой улицы.
Здесь и бордово-красные заборы вдоль улицы Венте Сеттембре (20 сентября) скрывающие за собою прохладные залы университетской библиотеки, где автор когда-то провел немало счастливых часов. Всё узнаваемо с давних времен, которых не упомнит никто из живущих сейчас. Эта узнаваемость и есть генетическая память у стольких людей вокруг света, что писать об этом даже как-то неудобно – уж очень избитая тема. А хочется, и вот почему: когда наш поезд эмигрантов8, не успевших опомниться от шока встречи со свободным миром, остановился в Орте (маленькой станции на севере Рима, где кончалось путешествие на поезде из Вены) людей забирали автобусы, нанятые благотворительными фондами типа ХИАС9, мы вышли в сумерках на заросший сорняками пустырь. С него начиналась первая для нас итальянская улица под названием «Данте Алигьери»! А на самой границе между асфальтом и некошеной травой сидел на вынесенном из дома стуле пожилой человек в подтяжках поверх вылинявшей рубашки, не обративший на нас никакого внимания. Он выглядел как образ на экране неореалистического кино, которое некоторые из нас знали и любили ещё до того, как даже сама мысль о легальной эмиграции из СССР могла прийти в чью-нибудь голову. О чём бы эти фильмы ни были, их главная черта – пристальный взгляд на мир без ментальных фильтров и специальных углов зрения. Так что главным героем нехитрых сцен и сюжетов был ты сам, независимо от того, понимал ли ты разговоры и действия наполнявших городское пространство людей, необыкновенных обыкновенных итальянцев. Последнее в уже описываемое мною время конца семидесятых было не совсем верно, по крайней мере, в центре Рима. Конечно, итальянцы были везде и тогда: и содержатели баров на каждом углу, и владельцы квартир, которые мы снимали, и масса прохожих, до которых нам не было дела, так как практически все необходимое общение могло происходить по-английски и даже по-русски, так же, как и выставки, рынки, центральная телефонная станция и кино.
В церквях доступ был и остается свободным для всех желающих (слава Богу!). Для тех, кто желал приобщиться, службу вели на латыни, а проповеди читали по-итальянски. Здесь итальянцы были буквально на расстоянии протянутой руки, как в вечер памяти Святого Франциска Ассизского, происходивший в помещении древней базилики Санта Мария ин Аракоэли (заложенная в 6-м веке, она была древней и во времена Сан-Франческо!), когда после короткой мессы ко мне повернулся немолодой человек, говоря на знакомо звучащем языке с непонятными словами, и с чувством пожал обе мои руки, как, впрочем, сделали и все окружающие, выбрав близстоящего соседа или соседку.
Scherzo
В наши дни число молящихся больше напоминает стайку старушек в православных церквях времен зрелого социализма (напоминаю, что рассказ этот ведётся в период, предшествовавший эпидемии ковида). На улицах, как я уже упоминал, дети разных народов, и даже небольшой их части было достаточно, чтобы сделать тесными излюбленные тур-гидами храмы и создать невероятные очереди перед входом в рекомендованные объекты посещения.
Впрочем, этим Рим не сильно отличался от своего состояния имперских времен третьего столетия
Анно Домини, когда новоиспечённые граждане10 со всех концов необъятной империи наводнили город, сделав его центром цивилизации, каковым, по крайней мере, в моих глазах, он и остается по сей день.
И тогдашние евреи, несмотря на непростые отношения с языческой культурой титульной нации, тоже оказались частью этой обратной колонизации Рима его вассалами ещё до первых христиан, своих на первых порах менее удачливых соплеменников.
А еще раньше еврейские пленники-рабы после разрушения Второго Храма императором Титом (удивительно благожелательно выведенным Моцартом в своей потрясающей красоты последней опере) были массово задействованы для строительства Колизея и других объектов тогдашнего городского планирования, включая Арку Тита, на которой и увековечили барельефом их шествие в цепях во время императорского триумфа.
Ну, в общем-то, делать нечего, приспособились. Tем более что возвращаться было уже некуда. Небольшая их часть проживала в маленьком гетто между Тибром и Ларго ди Порта Арджентина в течение пятисот последних лет. Отсюда практически все жители были вывезены на верную смерть в 43-м пришедшими сюда нацистами. Утверждают, что это произошло без помощи местного населения и даже полиции (на этот раз по крайней мере).
Кто-то уцелел и вернулся на улицу под названием Via di Sаnta Maria del Pianto, хотя, когда я её рисовал, на табличке было написано: Largo di 16 Ottobre 1943 – дата ликвидации гетто. Ларго по-русски значит небольшая площадь, делящая улицу на два отрезка. Немудрено, что бойкие агенты Google Maps просто не обратили внимания на эту тонкость местной топонимики.
Площадь и улица Барберини – место для приезжих охотников до итальянской одежды и обуви. Правда, уже последние лет пятнадцать прежняя уверенность, что товар всё еще итальянского происхождения, превратилась лишь в слабую надежду, а затем и в иллюзию, благодаря печально всеми признаваемой экспансии передовой цивилизации на противоположном конце Евразийского континента. А ведь всего каких-нибудь 7 веков тому назад вместо дешёвых подделок итальянской кожаной фурнитуры и обуви из Китая привозили шёлк и бумагу, и даже, как некоторые всё еще верят, спагетти! Но независимо от содержимого магазинов и непривычных имен их новых владельцев, и площадь, и одноименная улица остаются натурально-многослойными памятниками нашей общей истории!
Adagio
В маленьком переулке того же названия (виколо Барберини) удачно спрятан от неискушённых зевак огромный дворец Барберини с прекрасной коллекцией «знаковых» картин и премилым садиком лимонных деревьев на его крыше.
Но об этом в другой раз. Итак, от магазина к магазину по улицам Тритоне и Бабуино сначала добираешься от площади Барберини до Испанской лестницы, а там уже рукой подать до западной границы людских скоплений – Пьяццы дель Попполо. Уже темнеет, и народ начинает рассаживаться за тесно стоящими столами на Пьяцца Ротонда и Пьяцца Навона. На столах тарелки с чем-то, издали напоминающим итальянскую еду, но лучше обождать с этим, чтобы окончательно спала жара, и окружающая публика стала больше напоминать местных жителей. Для этого мы вступаем на освещенную луной Виа дель Корсо, которая стрелой утыкается в светящийся вдали объект11, похожий на ослепительно-белую гигантскую пишущую машинку (написал и подумал: а кто из нынешних молодых людей даже знает, что это такое?) на площади Венеции.
И дальше, мимо Форума и Колизея, вверх по ступеням на холм Монте-Оппио, где можно, наконец, вытянуть натруженные ноги под столиком бара, на расстоянии протянутой руки, фигурально выражаясь, от 3-го этажа Колизея. Tак что всё ещё нескончаемая толпа зевак, бредущая вдоль его фасада далеко внизу, остаётся вне нашего поля зрения. И, как писал Павло Тычина по-итальянски утончённый украинский поэт:
Вeчiр,
Нiч.