– Да запрещала я ему, запрещала! – женщина вытерла глаза платком. – А он все равно… вот чего надо-то? Всегда все было, всегда ему… лишь бы хорошо, лишь бы порадовать, а он…
Красные глаза, опухшие веки с мелкой сеткой морщин, слипшиеся ресницы и бледные крылья носа. Некрасива, беспомощна в своем горе, прикрытом чернотой траура.
– И ведь с девки этой все началось, других будто мало, а он на нее… школу бросил. Я за ремень, а он в ответ, будто и не мать ему… а у меня дед воевал… а сын, выходит, что…
Она зарыдала во весь голос, подвывая и захлебываясь. Руслан плеснул в стакан воды и сунул в дрожащую руку. Женщина пила мелкими глотками, долго, будто боялась расстаться со спасительным стаканом. Ох и не любил Рус подобные беседы, было в них нечто утонченно-инквизиторское, выворачивающее наизнанку чужую душу. Потом приходилось отмываться, отбиваться, убеждать себя, что все это было нужно и важно…
– Он спортом увлекался, но тоже бросил. Тренер ходил, ходил, уговаривал вернуться, а Сережка ни в какую, говорит, тренер – еврей. А я не знаю, может, и еврей, так какая разница-то? Ведь нормально ж было, а тут… – она вздохнула. – Будто и не мой сын. Говорит, нерусские все заполонили, дышать нечем… а потом у меня еще кошелек украли. Рублей триста внутри было-то, но все равно обидно. А Сережка как разорался, на всю ночь из дома ушел. Позвонили из милиции, дескать, громили они что-то…
Ларьки громили, это Руслан мог сказать, исходя из материалов дела. Последняя жертва, клейменная крестом, была личностью активной. Сергей Изовский привлекался трижды, но всякий раз его отпускали за недоказанностью.
– Я думала, все, сядет теперь, а он вернулся, поцеловал и говорит, дескать, скоро все иначе станет, нерусских из города выбьют. Я ему – Сереженька, как же выгонят, как можно так, а он мне – мол, глупая, не понимаешь своего счастья… и тварь эту притащил.
– Какую тварь, Елизавета Антоновна?
– Эту, собаку… здоровая такая, сверху черная, а брюхо рыжее. Я породу забыла, он говорил, а я забыла… я ее боялась, – женщина перестала плакать. – Я просила убрать, а он только смеялся. Он на ней деньги зарабатывал… мясом сырым кормил… Чтоб злее была. А куда злее, когда я и так из комнаты выйти боялась? Рычала она и один раз укусила, до крови. Швы накладывали, вот.
Елизавета Антоновна задрала подол длинной черной юбки и вытянула ногу. Нога была белой, отекшей, с россыпью сине-зеленых застарелых синяков и старым шрамом.
– Это она меня порвала, Церка, а Сереженька и сказал, что сама виновата… полезла. А я не лезла, я в туалет пройти хотела, а эта зверюга поперек порога разлеглась…
Руслан кивал, Руслан устал от этого чужого горя, от рассказа, Руслан хотел домой, а нужно было слушать. И искать психа, пока где-нибудь не всплыл пятый труп.
– А той ночью она выла. Никогда не выла, а тут села у двери и давай выводить, – продолжила Елизавета Антоновна. – Аккурат когда Сереженьку убили. Почуяла. До утра. Соседи и по батарее стучали, и в дверь, я ей – Церка, место, замолчи, а она рявкнет и снова выть.
– И что теперь с собакой?
– Собакой? – заплаканные глаза глядели непонимающе. – При чем тут собака? Вы убийцу ищите, Сереженька, он ведь хорошим мальчиком был… он мне всегда помогал… и соседям тоже… это девка его с ума свела. Да и собаку забрала… та послушалась, меня не слушалась, а эту сразу, с полуслова… чтоб две суки и не договорились?
Одну суку звали Церерой, вторую – Эльзой. Они и вправду понимали друг друга с полуслова.
– Гуляй, – велела Эльза, спуская доберманиху с поводка, та радостно унеслась вперед, вернулась, глянула на Руслана кофейным глазом и рявкнула. Так, на всякий случай.
– Из милиции, значит… вы и вправду думаете, будто я его убила? – У Эльзы серые глаза, ясные, чистые, кукольные. И волосы кукольные – белые, уложенные ровными локонами. Да и вся она какая-то… фарфоровая, что ли. – Мамаша у него психованная. Впрочем, Серега и сам был не подарком. А отношения у нас с ним сугубо деловые. У меня своя ветеринарная клиника. Ну и… наверное, все равно узнаете… занимаюсь собачьими боями. Площадки организую, пары составляю, веду рейтинг. Ставки опять же…
– Незаконно.
– Откровенно, – возразила Эльза. Идет ей имя, и ведь настоящее же, Руслан паспорт проверил – Эльза Петровна Тукшина. – Не настолько незаконно, как убийство. Серега не из наших, он новичок, пришелец, желающий самоутвердиться, и собаку искал такую, чтобы разом в дамки.
Церера носилась по площадке, время от времени останавливаясь, проверяя, как там дела у подруги, не обижают ли.
– И вы сосватали…
– Сосватала. Продала, если быть точнее. Церу года полтора назад сильно порвали, бой из черных, я такими не занимаюсь, стараюсь, чтобы соперники были примерно равны, интереснее ведь. А тут выставили… не знаю даже, против кого, но привезли ее ко мне в ужасном состоянии, попросили усыпить.
– А вы вылечили?
– Вылечила. Опять же, ничего личного и благородного, бизнес. Церера – из перспективных, если не бои, то с ее родословной на щенках заработать можно, был клиент на разведение взять, но Серега дал больше.
– И как, окупилось?
– Без понятия. Если где и участвовал, то не через меня, хотя пара свежих шрамов на шкуре есть. Но вы не там ищете, из-за собаки никто не станет убивать… да и из-за боев тоже. – Эльза похлопала поводком по бедру, и псина моментально оказалась рядом, села на землю, уставилась прямо в глаза, улыбнулась, вывалив на подбородок розовый язык.
– А ставки серьезные? – в присутствии Цереры Руслан ощущал себя крайне неуютно. Не то чтобы боялся, скорее не нравились ему вот такие хищные да поджарые – ни женщины, ни собаки.
А еще Эльза с ее кукольно-фарфоровой красотой. Уж очень спокойна, прямо-таки неестественно.
– Ставки? Когда как, но в любом случае всегда проще убрать собаку, чем человека, правда?
Она объявилась с самого утра. Перетянутый веревкой чемодан, грязный узел, в котором то ли приданое, то ли добро награбленное. И запах кислой капусты. Не знаю, за что больше я возненавидел ее – за грязь или за эту вонь, что становилась неотъемлемой частью нового мира.
Капусту жарили, капусту тушили, капустой закусывали самогон, капуста гнила в фарфоровых тарелках матушкиного сервиза на двадцать четыре персоны… капустный дух преследовал меня повсюду, стоило выйти за дверь. И вот теперь он поселится здесь, вместе с этой девицей, которая мнется на пороге, пыхтит под тяжестью овчинного тулупа и разглядывает меня с каким-то детским любопытством.
– Эта… Аксана я… Ксана. – Она вытерла пот со лба. – Дядько казав, что тута жить буду.
Дядька? Теперь понятно, до того понятно, что даже злости нет.
Ничего нет. Я ушел, оставив Оксану наедине с ее пожитками. Все, больше отступать некуда, в оставшейся, вернее, милосердно оставленной победившей чернью комнате одно окно, под самым потолком. Стекло серое, пыльное, и свет, проникающий сквозь него, режет глаза белизной. Лечь на кровать, зажмуриться, вспомнить о том, как все было раньше… а еще лучше – забыть.
Воспоминания причиняют боль.
А я трус, не смог, не сумел… куражу не хватило, чтобы совсем без шансов. Снова один патрон, холод дула у виска, легкая дрожь в руке…
Стук в дверь почти как выстрел, ударил по нервам, выбивая из колеи размышлений.
Оксана вошла, не дожидаясь разрешения, застыла на пороге и с любопытством огляделась.
– Чего надо? – я и не пытался быть дружелюбным, я страстно желал остаться в одиночестве, среди гнусных беспомощных мыслей и еще более гнусных – действий, на которые я оказался не способен.
– Так… снедать. Уважьте, Сергей Аполлоныч. – И, густо покраснев, Оксана добавила: – Дядько казав за вами приглядывать.
Я не знаю, почему принял ее предложение. Девушка по-прежнему была неприятна своей нарочитой, почти навязчивой простотой. Толстые косы, перевязанные какими-то серыми шнурками, латаная застиранная до серости блуза, длинная, в пол, юбка и синие-синие глаза. Вот, пожалуй, единственное, что несколько примиряло меня с существованием Оксаны – ее глаза, совершенно необыкновенного глубокого цвета и яркости.
– Вы кушайте, кушайте, – она спрятала руки под столом. – Вы болеете, да? А чем?
Тоской. Нежеланием жить и неспособностью умереть. Разочарованием. Презрением к миру и самому себе, вот только поймет ли Оксана?
Но я рассказал, я пытался рассказать, я путался в словах и собственных мыслях, стыдясь подобной откровенности и вместе с тем опасаясь, что Оксана отвернется и благодатная, потерянная синева ее глаз исчезнет.
А она слушала, подперев щеку рукой – ноготки придавили кожу, коса, соскользнув с плеча, темной змеей легла на грудь, и до жути вдруг захотелось прикоснуться.
– Ох и странно вы говорите, и вроде правильно все, а неправильно. Вы лучше кушайте, вот хлеба, и творожок домашний, сама делала… а вы воевали, значит? А супротив кого?
Ее наивность удивляла, ее наивность задавала такие вопросы, на которые у меня не было ответа. Против кого я воевал? Не знаю, я стоял под знаменами Великой Империи, я дал присягу, я был ей верен… потом оказалось, что верность моя не имеет значения, не дает шанса выжить.
Ничего, выжил как-то, вернулся, понял, что лучше бы сдох где-нибудь в окопе, или в лазарете, или когда город переходил из рук в руки, горел, гремел выстрелами, тонул в крови и экспроприации, которой прикрывали обычные грабежи… и кажется, была еще одна война, Гражданская, безумная, прокатившаяся по стране и чудесным образом минувшая меня.
Большевики, меньшевики, денисовцы, колчаковцы… имена вспыхивали, имена исчезали, а я продолжал существовать. Советский Союз, страна для народа… власть пролетариата, рабочие и крестьяне вместе, а я снова где-то вовне.
Экспроприация, уплотнение, две комнаты… уже одна… и денег почти не осталось, за портсигар копейки выручил.
– Ох и бедовый вы человек, – сказала Оксана. – Видать, крепко вас Бог любит, ежели от всего уберег.
Бог? Любит? Меня?
Бога больше нет, умер Бог вместе с разрушенными церквями, вместе со сброшенными наземь крестами, вместе с моей верой, и крест на груди – не более чем символ. И то не христианский.
– Конешне, любит, – заявила Оксана, – иначе, пошто ему вас хранить-то?
Позже, сидя у окна, наблюдая, как медленно гаснет солнечный свет, я думал о том, что, возможно, эта девочка права. Она необразованна, диковата, глуповата, но не может ли оказаться так, что именно эта полуживотная близость к природе позволяет ей ощущать нечто, недоступное мне?
Сумерки наползали медленно, степенно, синевато-сиреневые, прозрачные, летние. И в открытое окно проникала не ставшая уже привычной вонь, а чистый запах цветущего жасмина. Лето… уже лето… а весну я пропустил.
Сегодняшним вечером револьвер остался в ящике стола. Редкий день, когда хотелось жить.