Двадцать четвёртое февраля Пятница

9

– Ты спростодушничал неимоверно. Со стороны даже нельзя поверить, ты же не мальчик. Ты естественно уезжал на фронт – и хорошо. Зачем же ты завёл с ней разговор?

Не отвечал, не шевелился почти.

– Чтобы понять себя? Но это ты и должен был сделать сам. Ты не дал проясниться, окрепнуть собственному чувству. На это немало времени надо, но оно у тебя как раз было. А ты сам оттолкнул его.

Да, Георг теперь понимал вполне. Он раскаивался.

– Такие грузы нельзя перекладывать в сердце ничьё другое. А ты всё вручил ей, как она решит. Ты нашу с тобой судьбу вручил ей.

Ну, не очень-то. Он только…

– Как же нет? Смотри сам… И почему ты мог подумать, что она будет решать в твою пользу или тем более в нашу с тобой? Редкая женщина не будет удерживать мужа во что бы то ни стало. Женщина не может возвыситься и рассуждать безпристрастно.

Ничем-ничем нельзя ему отгородиться от беседы. А вылезать из-под одеяла в похолодавшую комнату незачем, и за окном пасмурно.

– Эти несколько месяцев проверять себя, советоваться – должны были мы с тобой. А когда уже стало бы ясно нам – тогда бы объявили ей.

Ну, может быть, это тоже не совсем честно…

– Дорогой мой, мы – нуждались в таком периоде. У нас с тобой сближение произошло слишком стремительно. Я не считаю, что… Но и не так же быстро! Мы себя обокрали, чего-то у нас теперь нет, и нужно время, чтобы это восполнить.

Шерстью подбородка молча водил по худенькому предплечью.

– А она, конечно, сразу поставила тебе ультиматум.

Ультиматум? Никакого.

– Да вот то́ письмо! Самый настоящий ультиматум: немедленно выбирай! Одну из нас не увидишь!

– Да какой же это ультиматум, Ольженька? Это просто – раненый крик.

– Да никакой не раненый крик, дурачок. Это самый настоящий ультиматум. Вызов и борьба. Насилие над твоим несозревшим чувством, – вот тут его и давить, когда ты открылся по простодушию. Она – в выигрышном положении: у нас с тобой только розовое начало…

Нет, алое! – это не словами…

– …ещё никакого прошлого, – а у вас там десять лет, сотни уютных привычек, общих воспоминаний, знакомых, вырваться кажется невозможным: всё крушить? ломать? всем объяснять?

– Но знаешь, если и получилось у неё так, то не из расчёта… Не из расчёта принудить и вернуть, а – выход из горя, хотя бы путём жертвы… Она готова уступить…

– Г д е ты видишь жертву? Она жертвует тем, чего у неё уже не было. Только подтверди, что я – первая и несравненная! Она рискует, не рискуя. Достаточно зная тебя, как ты её – не знаешь.

– Но ты – тем более не…

– Нет, я – знаю! Даже вот по этим её приёмам. Она «отпустила» тебя – и этим сразу победила! И угрожала самоубийством. Безсовестный приём. И ты – сдался!

Очень омрачился.

– Хотя это касалось и моей судьбы тоже. Ведь ты сдавался – за нас обоих.

– Судьбы! Вот начнётся весеннее наступление – может убьют, и не то что судьбы, и не то что меня, а и вообще никакого Воротынцева на свете не останется.

Стихла:

– Жалеешь, что – нету?

– Раньше не жалел, а вот стал.

– Не жалей. Для смерти – может быть. А для жизни… Я – никогда и не хотела. Ребёнок превращает мать – единственно в охранительницу, и это сковывает всё творческое, останавливает развитие личности.

Но – не уклоняться:

– Ты нарушил не счастье её, а безпечный покой. Я ведь – не на её место пришла. Она тебя потеряла за годы, когда вы ещё оба этого не знали. А теперь – ринулась скорее подчинить тебя вновь.

С сожалением поглядывала на этого воина, такой растяпа против женского тканья. Искала понеобидней:

– Ты был – глинокоп. Тебе ничего не попадалось, кроме глины. Прости меня, ты просто ребёнок. – Поцеловала, приласкалась. – Но так жить нельзя. Ты погибнешь.

Чуть приласкала неосторожно, – а он совсем, оказывается, и не ребёнок. И – разорвана вся лекция, рассыпались доводы, как из прорванной корзины, она ещё пыталась держать связь речи, убежденье сейчас важнее всех забав, – но нет, не слышал уже всё равно.

И опять лежали, куда спешить. Подниматься – так сразу дрова готовить, кончились. А не поднимаясь – вот тут, у плеча и на ухо, как ангел или бесёнок, тихим методическим наговором, ещё сколько ему можно неуклонно вложить.

Он слушал, слушал, и:

– Всё-таки это ужасно. Меня удручает. Неужели между мужчинами и женщинами – как на вечной войне? Так жестоко, расчётливо, сложно? А я думал – только тут и отдыхают.

Не убедила.

Бои-то ему и предстояли, а он никак не готов.

– Как обмывают порез – не в горячей воде, не в тёплой, а в холодной, – вот так надо и тебе с Алиной объясняться. Твоя ошибка, что ты распустил всё в теплоте и сам в том раскис. А в таких делах нельзя быть добреньким: это и есть море тёплой воды, в нём всё безнадёжно размокает.

– Да, но… Ты как-то неправильно думаешь, что я её – не люблю? Ты пойми, я её – люблю, Алину!

Вот этого – она как раз не принимала. Этого наверняка не было. Если б он любил Алину (это – не ему) – он не пошёл бы в руки так готовно, за несколько взглядов, сразу. Но и надо же цель поставить. Как идти. Он этого не умеет… а самое было бы безболезненное:

– Послушай, не надо рубить жестоко, не пойми меня так. Но… было бы легче, если бы у неё появился утешитель. Ты не думаешь? Это возможно?..

Настолько не понял – не поддержал, не расспросил, как не заметил.

Не глинокоп, но – глина сам и которая плохо лепится. Надо бы здесь остаться подольше. Нужны – ночь и день, ночь и день, ночь и день, чтоб его пропитать собою и этим соком выместить всё, чтоб не мог бы он жить без Ольды во всём себе. Это – входит. И в такого – особенно входит. И Ольда – умела входить.

Да уж полдня прошло! Проголодались как! И дрова заготовить. Вскочили. Одевались. На остатках, околках кипятили чай, грели котлеты. Бодро побежали с санками, бревно подвезти.

Воздух был снежный, от выпавшего ночью. Нерушимая карельская хвоя ещё держала на ветках снежный напад. На сколзанках Ольда прокатывалась с разгону, по-девчёночьи, держась за его локоть, сдвигая ботиками снег с темнеющего льда, а Георг подбегал рядом.

Всё в мире казалось весело, исправимо.

Привязали бревно, притащили, пилили на козлах двуручной звенящей пилой. И Георг всему в ней удивлялся: да как ты бойко бегаешь… да как ты тянешь, пусти, я сам. И пилишь неплохо, это просто редкость.

– Я же в таком глухом уезде росла, почти деревня!

Уже и пар от них валил. Ну-ка, как сердечко, дай попробую. Да у тебя оно под самой кожей, вот тут, выпрыгивает.

И меняясь в голосе и в руке:

– Хватит пилить, пойдём! Я сам докончу, а пойдём!..

10

* * *

С утра по петроградским улицам было расклеено объявление:

«За последние дни отпуск муки в пекарни для выпечки хлеба в Петрограде производится в том же количестве, как и прежде. Недостатка хлеба в продаже не должно быть. Если же в некоторых лавках хлеба иным не хватило, то потому, что многие, опасаясь недостатка хлеба, покупали его в запас на сухари. Ржаная мука имеется в Петрограде в достаточном количестве. Подвоз этой муки идёт непрерывно.

Командующий войсками Петроградского Военного округа

ген. – лейт. Хабалов».

От уговариванья – не верилось. Слухам всегда больше верится, чем властям.

И откуда этот Хабалов взялся, с фамилией раззявленной, похабной, хабалить – значит нахальничать. И зачем бы это обывательским хлебом распоряжаться – командующему войсками Округа?..

* * *

Градоначальник (начальник городской полиции) генерал-майор Балк, назначенный недавно, из Варшавы, а Петроград ещё зная мало, сегодня с раннего утра объезжал главные места сосредоточения полицейских нарядов. Выходил из автомобиля и обращался к строю со словами уверенности, что чины полиции поработают даже сверх сил – для спокойного положения на фронте. И звучали ответы и выражал вид полицейских, что – понимают.

Но в бравости своей были уже отемнены. Все они знали, что им запрещено применять оружие, а против них – можно. Они знали своих вчерашних раненых и избитых в нескольких местах столицы. Им – стоять на постах уединённых, мишенями для гаек и камней, когда войска усмехаются сторонне, а толпа видит, что власти нет.

В закрытом дворе городской думы – в самом центре города, а населению не видно, был стянут большой отряд городовых и жандармов. Балк объявил им: распоряжением министра внутренних дел тяжело раненные вчера два чина полиции получат по 500 рублей пособия. (А им жалованья-то в месяц было 42 рубля, многие рабочие больше них получали.)

* * *

С раннего утра, едва собрались рабочие на заводе Щетинина, на комендантском аэродроме, – митинг. Оратор призывал:

– Товарищи! Моё мнение такое: мы должны все как один приступить к насильственному обоюдному делу, и только таким путём мы добудем для себя насущного хлеба. Товарищи, запомните ещё: что долой правительство, долой монархию и долой войну! Вооружайтесь кто чем может, болтами, гайками, камнями, выходите из завода, крушите лавочки с руки!

И все рабочие вышли, ворвались и во двор соседнего завода Слесаренко, выгнали всех оттуда. Вожак дальше:

– А теперь, товарищи, взойдём на железную дорогу и сделаем передышку.

Взошли на полотно, остановили пассажирский поезд. Отдохнули. А потом:

– Пошли всей кучей к Государственной Думе, на транвай никто не садитесь, а вдоль транвайной линии начинайте действовать по лавочкам!

* * *

На всей Выборгской стороне завод Эриксона – самый обезпеченный и самый мятежный. Кому по хлебным лавкам, а эриксоновцам – на Невский! Бастовать – так не по домам сидеть, а пусть буржуи трясутся.

Только Сампсоньевский проспект после завода – узкий, и две с половиной тысячи эриксоновцев колонной своей – весь закупорили. А впереди, ещё много не доходя до Литейного моста, – на конях казаки, выстроенные ещё с последних фонарей, при первом брезге утра.

Жутко. С шашками кинутся если сейчас – порубят, деваться некуда, не защититься и не бежать.

Однако уже – и сошлись, спёрлись в узости.

А фланговый казак тихо: «Нажимайте посильней, мы вас пропустим».

Но офицер скомандовал казакам: ехать рассыпным строем на толпу. И первый – врезался, пробивая путь конём.

А казаки – подмигивают рабочим. И – стягиваются гуськом, в коридор за офицером. И – тихо, по одному, не давя и шашек не вытаскивая.

И рабочие, от радости невиданной:

– Ура-а-а казакам!!!

Всем заводам дорога чистая к Литейному мосту.

* * *

Донесения в градоначальство просто не успевали. На Петербургской стороне вчера первые начали бить лавки, хлебные и мелочные, – обошлось, понравилось. И сегодня именно здесь продолжали. С утра разграбили мясную лавку Уткина на Съезжинской, – хотя не о мясе шёл спор, а как-то само пошло: камнями – в стёкла, там одна баба вперёд, за ней и все, и – кур, гусей, свиные окорока, бараньи ноги, куски говядины, рыбины и масло плитами безо всяких денег захватывали и уносили. (В тот же день пошла полиция с обысками по соседним домам. У кого и нашли, а кто подальше жил – тю-тю, всех не обыщешь.)

И чайный магазин заодно разграбили: чай-то, он в руках лёгкий, а дорогой, чаю полгода не покупать – економично. (Захватили городовые двух баб и одного подростка, увели.)

А откудась-то поутру уже и толпа стянулась из малых улиц тыщи три – просто люди-жители и ученики разные, в формах своих и без форм, и студенты – вывалили с Большого проспекта на Каменноостровский, всю мостовую забили – и наддали к Троицкому мосту. Пробовали петь, но недружно получалось, не все знали, что ли.

Казачий разъезд нагнался на толпу – разбеглись.

Разбегались легко и, кажется, без обиды: вы – гонять, а мы – бежать. Привычно.

* * *

Стоят солдатики перед Литейным мостом.

Стоят не слишком бравые, иные ремнями, как кули, увязаны, еле туда в шинель упиханы, но форма единая, винтовки единые к ноге, – и оттого как бы строги. Стоят, молчат – и оттого строги.

А – ч т о будут делать, ежели…?

Это – девкам лучше всего узнать. Мужчинам штатским к военному строю подходить не положено, неприлично: а ты, мол, почему не в нашем строю? Да и опасно: какой-нибудь там пароль пропустишь – хлоп тебя на месте!

А девкам – льготно. По две, по три под ручку собрались – и подкатили к самому строю, зирками постреливая, посмеиваясь или семячки полускивая:

– Чего эт’ вы, мужики, сюда притопали? Немец – не здесь, ошиблись.

Ежели что штрафно или смешно – так это на вас ложится, не на нас: войскам на улицах делать нечего всурьёз, а мы – бабы, у себя на Выборгской вот семячки лускаем.

Солдату из строя – не очень отозваться, дисциплина. Только улыбнётся какой украдкой. Девки-то – кому не понравятся? Ещё молоды, фабричной сидкой не замотаны, губы свежие, щёки румяные.

Да к строю самому вплоть не подойдёшь – впереди прапорщик похаживает. Хмурый очень. А сам-то молоденек, тоненек.

– Ваше благородие, что это вы больно хмурый какой? Или невеста изменила? Так другую найдём.

Засмеялся:

– А какая на замену?

– Да хоть я, – облизнула губы. Разговор совсем вблизи, девки слышат, солдаты нет, полиция нет. И ещё зырнув по сторонам: – Слушай, неужель в народ пришли стрелять, а?

Аж залился:

– Да нет конечно! Да позор такой. Ничего не бойтесь, мы не тронем!

Стоят и казаки конные поперечной цепью. Смирны, рабочие с ними заговаривают, те отвечают. Тогда из толпы стали прямо подныривать под казачьих лошадей и так пробираться дальше. Казаки не мешали, посмеивались. Тут подъехала конная полиция и пронырнувших загоняла назад.

* * *

А меж тем солнышко пробилось и заиграло не по-питерски. Морозец спал, только что не тает. С крыш капель посочилась.

Кому время пришло – это подросткам. Озорство – и дозволено, надо ж! Что к чему – это взростным знать, а нам! – с палками по Лиговке бегут и в мелочных лавках стёкла бей! бей! бей!

В шести разбили – дальше пробежали. И не поймаешь.

* * *

А собралось нас, чёрного народу, видимо-невидимо. Всю Пироговскую набережную уставили, и на Полюстровскую крыло и на Сампсоньевскую. Со всех заводов поуходила Выборгская сторона, изо всех улок выперла к набережным – тысяч сорок нас, право. А – чего дальше?

Так-то стоять час-по-часу и в хвосте можно, так там хоть с буханкой тёплой выйдешь, а тут чего? А всё ж таки: в хвосте стоять надсадно, как пригнули тебя, упинайся кому-сь в затылок. А здесь вольней, сами себе хозява, – вот, пришли и стоим!

Горит Нева, вся в солнце, в снежных искрах. И перегораживает и манит.

Мы – и не Питер вовсе, мы – так, слобода приписанная, для работы на их, на бар. Вроде и не на их – а всё на их. Вона-ка их чистый город – башни, башенки, дворцы да парки, так и отстроились особно, а наш люд – пиханули за Большую Невку. И никогда справедливости не будет: они повсегда будут чистенькие, а мы – корявые.

Не только мост перегородили, а у сходов с набережной к реке тоже стоят наряды полицейские.

И чего стоим, спроси? Ещё раз посмотреть на их город издали? Вроде город же единый, и трамваи единые ходят, и для того мостами соединено, а вот – спрашивай правду! Нету нам ходу! Вечор на этом самом мосту, на Литейном, кажный трамвай в город посерёдке моста останавливали, значит вхаживали околоточные с городовыми и шли по вагону проверяли ездоков, на глаз. Да только глаз у них мётаный, как свинчатка бьёт. По рылу, по одёжке, а то и руки покажи, документа не нужно: выходи! За что? Выходи, и всё. За что такое, в чём я повинен? Выходи проворней, меньше разговаривай. А то – и за плечики, за локотки. А остальные, свои, кто к образованным потесней, – те себе поехали дальше, зазвонил трамвай.

Заразы эти и трамваи, жисть бы их и не видать. Это ж придумали: чтоб ногами совсем не ходить, от дома до дома и то на колёсах.

И ничего там, в городе, заманного нету для нас, ржаником нашим и не торгуют, а ихними нежностями не напитаешься, все тамнии забавушки, кафетушки – ногою пни, и одёжка ихняя несуразная – дорогая, а вся в дырах, не греет. А вот – перегородили! Перегородили как не людям, и играет сердце обидою: на Невский! Айдате на Невский!

А ежели через Неву прямо? Лёд ещё крепок, не весенний. Снег небось по колено, не хожено?

Как вот на бабу, бывает, загорится, как будто ни кой другой не бывало: никни, и всё! Хотим – на Невский!

* * *

В полдень зазвонили сразу все пять телефонов в градоначальстве: прямо через Неву! по льду! гуськом! пошли вереницы людей непрерывные!.. Ниже Литейного моста!.. И выше Литейного моста! На Воскресенскую набережную, в нескольких местах!.. И к городской водокачке!

Загрузка...