Неожиданно в середине дня ей вдруг захотелось, чтоб он увидел ее обнаженной. Только что прошел дождь, снова выглянуло солнце и опавшие листья блестели от воды. Желтые свечки лиственниц отливали золотом, темные, почти черные ели горели угрюмым сланцевым блеском.
Надя развела в очаге большой огонь, половчее развесила связки корешков и пучки трав. Снарядила котел с водой, чтоб после сделать ему перевязку.
– Жарко, – пожаловался Измайлов.
– Сейчас дверь открою, – сказала Надя. – А вы – в окно смотрите.
Прямо на улице сбросила одежду, чувяки, белье, подняла руки и босиком закружилась по мокрым скользким листьям. Его взгляд плавил мутное стекло и это было приятно. Стыда не было совсем. Ей казалось, что она, наконец, достала платье от хорошего портного, которое много лет висело в гардеробе и не использовалось по назначению. С веток летели ледяные капли и охлаждали разгоряченную кожу.
С охапкой одежды вошла обратно в зимовье. Нагретые щербатые доски пола приятно массировали ступни. Измайлов смотрел с лежанки серьезными, темными глазами. Она поняла, что с ним никогда не будет легко. Вздохнула с сожалением и приняла, как есть.
– Ваш муж?… – спросил он.
– Мой муж, Ипполит Михайлович Петропавловский-Коронин, – бывший член Народной Воли, – покорно объяснила Надя, оставив одежду на полу и завернувшись в какую-то пыльную попонку. – Ссыльный. Ученый, когда-то в Санкт-Петербургском университете изучал многощетинковых червей. Потом вступил в кружок, увлекся идеями, борьбой за народное дело… Вы, наверное, лучше меня знаете, как это бывает… – Измайлов кивнул, подтверждая: знаю, мол, как же не знать!
– Раньше он жил на поселении в Егорьевске, здесь мы и познакомились. У нас все образованные люди наперечет, а он и среди них выделялся. Крупнее его только Гордеев был, да, может, еще Матвей Александрович… Ипполит Михайлович много рассказывал мне, из естественных наук, о положении народа. Тут я, наверное, не меньше его знала, но он разъяснить умел, что да почему… В общем, когда ему позволили в Екатеринбург перебраться, я с ним поехала, поступила там на курсы… Мы стали вместе жить, а потом на Пасху поженились, три года уж прошло…
– Что ж Ипполит Михайлович и в Екатеринбурге какую-то работу ведет? – осведомился Измайлов. Лицо его показалось Наде холодным и отчужденным. Она заторопилась с ответом.
– Конечно! Конечно! Я не все знаю, да и конспирация у них, но… Там собрания регулярно бывают, журнал рукописный, читают статьи, которые товарищи из России присылают. В прошлом году организовали побег из Тобольского централа…
– Довольно! – Измайлов поднял руку, словно заслоняясь от Надиных слов. – Я понял. И что же вы… вы, Надя, конечно, целиком и полностью разделяете убеждения вашего мужа?
Надя нахмурила густые брови и провела рукой по лицу, словно снимая налипшую паутину. Видно было, что ответ не дается ей попросту.
– Отчего-то мне хочется ответить вам, не соврав, – медленно сказала она. – А это трудно. Я, вы уж поняли, давно медициной увлечена. С самого детства. В этом видела и вижу свое предназначение…
– А семья? Дети? – быстро переспросил Измайлов.
Он уже сталкивался с подобной позицией у женского пола, правда, она была никак не связана с медициной. Те женщины-товарищи, из его молодости, пугали его даже тогда, когда он сам был нешуточно увлечен романтикой борьбы. Горячась и дымя папиросами ему в лицо, молодые революционерки упрекали его в ригидности, консерватизме, непонимании момента и пристрастии к женскому неравноправию. Он соглашался скрепя сердце, но в глубине души все-таки считал, что изготовление бомб, теракты, тюрьмы и всякая другая подпольная, сопряженная с риском и опасностью деятельность – сугубо мужское дело.
– Детей у нас пока нет, – ответила Надя и опустила голову. – Может, я бесплодна, может быть, Ипполит… А может, просто время не пришло…
– Простите меня, – он вдруг почувствовал себя жестоким и бестактным. Она спасла ему жизнь как раз благодаря своему давнему и серьезному пристрастию к медицине. Она стояла перед ним босиком, практически голая, завернувшись в какую-то нелепую накидку. Она молода и привлекательна. Ее муж, ссыльный Петропавловский-Коронин, наверняка – бирюк и зануда. А он устроил ей форменный допрос, как в крепости…
– И вы простите меня, Андрей Андреевич. Мне легко с вами говорить и вдруг пошалить захотелось, а это в моем и вашем положении… невместно…
– Отчего ж невместно пошалить? – он приказывал себе замолчать, но язык, все тело не подчинялось приказам. – Всегда серьезным не будешь. Только надобно нам с вами сейчас уточнить, чтобы после конфуза не случилось. Вы чего ж из шалости желаете: наставить теперь господину Коронину рога или просто… покрасоваться собой перед немощным инвалидом, как дамы перед зеркалом в драгоценностях вертятся?
Он так быстро, точно и окончательно понял ее, что Надя, наконец, смутилась и впервые увидела всю ситуацию как бы со стороны. Тихонечко взвизгнув, подхватила одежду и выбежала из зимовья, на пороге обронив попонку, в которую завернулась на время разговора.
Измайлов грустно улыбнулся и принялся ждать. Что ему еще оставалось? По правилам игры надо было бы теперь побежать за ней, догнать, облапить, целовать мокрое лицо и острые, торчащие груди, но – увы! – на это у него еще не было сил.
Надя вернулась к вечеру. Полностью одетая, серьезная, отчужденная.
– Надобно вас перевязать.
Измайлов поморщился, но кивнул согласно.
Во время перевязки она старалась поменьше прикасаться к нему. В ее движениях не было прежней ласки. Он это чувствовал и кусал губы от боли и досады.
Лежанка в зимовье была одна и довольно узкая. Он боялся, что она уйдет спать в угол, подстелив шкуры и одеяло. Но, молча поужинав, они легли, как и в прежние ночи – валетом, голова к ногам. Дождавшись, когда ее дыхание выровняется, Измайлов осторожно просунул руку под одеяло и погладил ее крутые икры и маленькие ступни. Надя замерла, ему показалось, что даже едва слышное дыхание исчезло. Он подождал еще. Она молчала, но не противилась ласке. Он ласкал ее долго и нежно. Один раз она тихонько застонала сквозь зубы и в ее стоне ему послышалось удивление. Он мысленно, но довольно крепко высказался в адрес народовольца Коронина. В конце концов, она подобрала ноги и села на лежанке. Он видел ее черный, сгорбленный силуэт.
– Вы на меня не сердитесь, Андрей Андреевич? Не презираете меня?
– Нет, конечно, маленькая, как ты подумать могла?! – прошептал Измайлов. – Ты такая красивая была там, на полянке, дикая, на коже – золотые отблески. Я даже на секунду подумал, что это ты так шаманишь, чтобы меня побыстрее вылечить.
– Правда?
– Истинная правда. На такую красоту только взглянуть – лучше всякого лекарства.
Она всхлипнула, быстро и ловко перевернулась и юркнула в его объятия. Он прижал ее к себе и крепко поцеловал в холодные, соленые губы. Она неумело ответила на поцелуй, а спустя несколько минут уже спала, расслабившись и тесно прижавшись к нему. Измайлов смотрел в окно и механически гладил ее жесткие короткие волосы.
Наутро они проснулись так, как будто знали друг друга всю жизнь. Готовя завтрак и утреннее питье для больного, Надя фальшиво напевала и пританцовывала. То, что ее репертуар наполовину состоял из колодных и острожных песен, смешило Измайлова чрезвычайно.
Во время еды и собираясь в лес за очередной порцией корешков она все время старалась как бы ненароком коснуться его – плечом, рукой, щекой. Он ловил ее за руку и целовал и брал в рот по очереди грубые маленькие пальчики.
– Не тронь, грязные! – с испугом говорила она.
Она умывалась, но под ногтями у нее была въевшаяся грязь все от тех же корешков.
Стремление уяснить все до конца всегда мешало ему жить, и портило даже самые лучшие моменты. Его вопрос остановил ее на пороге.
– Ты ведь никогда не оставишь своего Коронина, так?
Она обернулась и опустила мешок. Маленькая лопатка тихонько звякнула внутри. Лицо ее казалось разом потухшим, и ему захотелось сползти с лежанки, опуститься на колени, просить прощения и целовать ее ноги, которые он так долго ласкал минувшей ночью. Но что толку просить прощения за то, что ты такой, какой есть? Это все равно ничего не изменит…
– Так. Ты правильно понял, – Надя помотала стриженной головой. – Я вижу: ты ругаешь себя, что спросил. Но ты правильно спросил. Лучше знать сейчас, пока мы еще не… Я уважаю его и, наверное, даже люблю. Он очень умный и несчастный. Хотя и думает, что счастливый. Он тоже уважает меня и во всем мне доверяет. Между народным делом и многощетинковыми червями для меня остается немного места, но большего мне никогда и не обещали. Ты понимаешь, Ипполит никогда не обманывал меня…
– Понимаю, – кивнул Измайлов. – Сам был таким. И черт бы побрал это народное дело вместе с многощетинковыми червями!
– Прости за все. Я понимаю, что теперь мы… ты… Ты не волнуйся! Я стану уходить надолго, а потом в углу спать. Через пять дней уж должна Варвара приехать. И… спасибо тебе! Ты даже представить себе не можешь… – она нагнулась за мешком, кожаные штаны плотно обтянули ее небольшие ягодицы.
– Оставь все и иди сюда! – властно сказал Измайлов.
Она взглянула на него глазами, полными слез и надежды. Он закусил губу, почувствовав какую-то странную ответственность. Совершенно абсурдную по только что выясненным обстоятельствам.
Надя присела на краешек лежанки. Он был еще слишком неловок и ограничен в движениях, чтобы раздеть ее. Совершенно по-деловому он сообщил ей об этом. Повинуясь его словам и взгляду, она сделала все сама. Ее тело было прохладным, плотным и упругим, как свежий, недавно вылезший грибок. От нее даже пахло только что вспаханной землей. Этот запах Измайлов помнил из детства. Ее ласки были похожи на случайные прикосновения воды и веток с листьями к разгоряченной коже. Он как будто бы бежал нагишом через мокрый весенний лес. В лицо ей он старался не смотреть. Она все время жмурилась и кусала губы, как будто он причинял ей боль. Он точно знал, что это не так, но все равно переживал и нервничал.
После она казалась растерянной. Он не понимал причины и старался лаской и нежностью утишить все, чтоб это ни было. По устройству характера ему хотелось расспросить ее немедля и поподробнее, но Измайлов волей давил в себе эту неуместную сейчас любознательность.
Три следующих дня были похожи на предыдущий. После завтрака Надя уходила-таки в лес, но возвращалась быстро, так, как это казалось ей приличным. Иногда она вовсе ничего не собирала, а просто сидела на берегу лесного пруда, заворожено глядела в его темную воду и ждала, когда можно будет идти назад. Он легко разгадывал ее уловки и они казались ему смешными и трогательными.
В физической любви она поначалу сторожилась его, и была на удивление неумелой для женщины, которая четвертый год замужем. Измайлову ее неумелость не мешала, он сам был достаточно опытен, чтобы разрешить все проблемы, тем более что Надя не стеснялась спрашивать и обучалась по видимости охотно.
Сам себя Измайлов считал мужчиной вполне тривиальных и консервативных взглядов и возможностей, и никаких преувеличенных да и вообще никаких амбиций относительно своих достоинств не имел.
Надя же чувствовала в нем удивительное. Он желал ее страстно и истинно по-мужски, и здесь она не могла ошибиться. После его «допроса» и первой близости они много и откровенно говорили обо всем на свете, в том числе и об отношениях с противоположным полом. Она знала, что за жизнь у него было всего две серьезные связи, и оба раза он собирался жениться. Брак не состоялся по вине женщин, одна из которых нашла более выгодную с материальной точки зрения партию, а вторая была суфражисткой по убеждениям и революционеркой по образу жизни, три года из 25 лет своей жизни провела в казематах Петропавловской крепости и вообще не собиралась выходить замуж. Напрямую она спросить не решилась, но Измайлов не производил впечатление человека, регулярно посещающего женщин легкого поведения или имеющего интрижку с собственной кухаркой. Сколько времени у него не было женщины? Месяц, полгода, год? Больше?
Итак, он желал ее, в то же время как бы оберегал от силы собственной страсти. Это странное, поистине чарующее для женщины сочетание просто сводило ее с ума. В буквальном смысле. Иногда ей, никогда в жизни не падавшей в обмороки, казалось, что в его объятиях она вот-вот потеряет сознание. Он же полагал, что она притворяется и добродушно бормотал: «Ну, будет, будет…»
После они, как уже упоминалось, говорили обо всем на свете. Она рассказывала ему о жизни в Егорьевске, о людях, с которыми ему предстоит встретиться и наладить отношения. Он слушал внимательно, борясь со сном, понимая, что это важно.
– А эта Варвара, которая за тобой приедет, она – что? Тоже от мужа и – свободна?
– Нет. Вот ты называешь меня дикой. Это не так. По сравнению с Варварой я – образец цивилизованности. Вот она – дикая и прекрасная. И не замужем. Отец пытался ее выдать, но она не далась. Проводит в тайге не месяц в году, как я, а без малого – полгода. Чего там делает, никто не знает. Даже я – лучшая подруга. Мне: «прости, не скажу», а обывателям: «колдую», чтоб боялись. Здесь она – в отца. Варвара – остячка. Ее отец, остяк Алеша, богатейший в здешних краях человек, он еще с Гордеевым покойным работал, а нынче с Верой, которая жена убитого инженера…
– Погоди, погоди, я запутался, – перебил Измайлов. – Жена инженера связана с остяком Алешей?
– Ну, Вера Матвею Александровичу не настоящая жена, конечно, они не женились, но все у нас так считают, и ребенок растет… Вообще-то Вера была горничная девочки из Петербурга, Софи, а когда Гордеев умер, а Матвея Александровича убили, она тут осталась…
– Ничего не понимаю, давай по порядку! – снова влез Измайлов. – Почему горничная – жена инженера? Как так может быть? Что за девочка из Петербурга? Куда она потом подевалась?
– Ну это, так сказать, демонология нашего городка. Фольклор, хотя и недавно образовавшийся.
– Расскажи. Я спал целый день, пока ты собирала траву, и теперь все равно не усну, да и должен же я знать, чтобы не попасть впросак, когда, наконец, окажусь там и встречусь со всеми героями воочию…
– Со всеми не выйдет. Иных уж нет, а те – далече…
– Все равно расскажи. Мне интересно.
– Ладно, слушай. Только учти, если заснешь в середине рассказа, как в прошлый раз, я обижусь не в шутку!
– Нет, нет! Смею, однако, надеяться, что нынешние демоны будут поинтересней самоедских, о которых ты рассказывала прошлый раз…
– Ты невозможен! Я тебя накажу и не дам ночью есть! – засмеялась Надя.
– Ты не будешь так жестока! К тому же тебя замучит профессиональная совесть. Ты доктор и знаешь, что выздоравливающим надо хорошо и много питаться. Так я слушаю внимательно…
– Развязка всех событий произошла лет семь… да, пожалуй, уж восемь лет назад. И началось все опять-таки с приезда инженера из Петербурга. Хотя нет, что я говорю, началось раньше. Тогдашний хозяин города и прииска – Иван Парфенович Гордеев, перенес сердечный приступ и узнал от врачей, что у него аневризма и, стало быть, он может умереть в любую минуту. Законных, уже взрослых детей у него было двое: Петр Иванович и Марья Ивановна, оба холостые и без всяких достойных перспектив. Петя, которому было уже под тридцать, – пил и балбесничал, Машенька, 23 лет, по нашим местам, считай, старая дева, хромала, молилась и собиралась в монастырь. Я эту диспозицию хорошо знаю, так как Иван Парфенович, можно сказать, нашей семье родственник. Маша с Петей мне двоюродные, а моя мать и Мария, Ивана Парфеновича покойная жена, были родными сестрами, она рано умерла и Каденьку Иван Парфенович, можно сказать, самолично вырастил.
– Каденьку? – переспросил Измайлов.
– Каденька – это моя и сестер матушка, Леокардия Власьевна Златовратская. Крестильное имя ее, конечно, Леокадия, но это она еще в детстве так придумала: Леокардия – львиное сердце. Так и стало. А Каденькой уж мы ее все зовем. Чужие люди удивляются, что мать – по имени, а нам всем так удобно – так что ж. Каденька у нас передовых взглядов, эмансипэ, как я, в молодости радикалка была, теперь-то помягчела слегка, хотя… Ну это вы сами увидите… И вот Иван Парфенович в таком разрезе совершенно не знал, кому оставить дело…
– А что ж у него за дело было?
– Прииск «Мария» в честь жены, еще два небольших, подряды, рыболовные пески – всего-то и не упомню, я – человек неделовой, да и зачем мне? А он-то сам из крестьян, все – своим горбом да руками. Матерый человек был, сильный, выломился из своего слоя за облака, и где-то надломился, видать… И вот придумал он такую штуку: выписать из Петербурга управляющего на прииск, да с тайным условием – жениться на его хромоногой Машеньке, да в придачу всю Гордеевскую империю после его смерти и получить. Кто-нито да польстится, так он рассуждал. Так и вышло. Приехал из Петербурга молодой да пригожий инженер Дмитрий Михайлович Опалинский. А по дороге на него и карету разбойники напали, да всех и поубивали…
– Да брось ты! – усмехнулся Измайлов. – Это что ж у вас, в обычае что ли – инженеров приезжих убивать?
– Ты дальше слушай, – усмехнулась в ответ Надя. – Дальше краше будет… В общем, остался тот инженер жив и даже относительно невредим (не тебе чета!), очнулся и пошел по тракту. Пришел в Егорьевск. Стал работать на Гордеева. А про уговор с Машенькой то ли позабыл, то ли решил – обойдется… Ну вообще-то его разбойники по голове стукнули, почитай целый день без памяти лежал, всякое по такому случаю могло произойти…
– А что ж Машенька-то? Она знала ли, что ей папаша жениха прикупил?
– Ничего она не знала, что ты! От нее-то в первую голову и скрывали! Машенька, она тогда была… ну, цветок оранжерейный – так правильно будет. Молилась все, к владыке чуть ли не через день бегала и про монастырь талдычила. Тут, правда, ее еще тетка направляла – Марфа Парфеновна, Ивана Гордеева сестра, она у них после смерти Марии хозяйство вела и Машеньку, почитай, вырастила. Куда, объясняла, хромоножке дорога? – Только в монастырь. И я, мол, с тобой двинусь. Это у нее самой много лет такая мечта была.
– Что ж, ушла Марфа Парфеновна?
– Да нет, что ты! На том же месте тетенька Марфа сидит, всех веником гоняет. Скрючило ее только от старости, но ничего – бегает еще, на клюку опирается… А у нас, надобно тебе знать, был уже тогда на прииске свой инженер – Матвей Александрович Печинога. Голова у него была светлая, а внешность – только детей пугать.
– Это отчего же? Покалечился где?
– Да нет, уродился таким. Жил анахоретом, с котом и собакой, с женщинами не знался. Людей не понимал совершенно, сам никогда ни копейки на золоте не украл и другим не давал. Работал день и ночь и от других того же требовал. Пьяниц на дух не выносил. Сам понимаешь, ненавидели его все без разбору.
– За что же ненавидели? Уважать должны. Специалист и честен. Неужели за внешность?
– Андрюша, ты вправду дурак или прикидываешься? Не человеческий он был. Совершенно. Я девчонкой была, но помню хорошо. Даже рядом с ним молча стоять – и то неловко. Страшный, огромный, без друзей-приятелей и без недостатков. Все время носил с собой тетрадь и что-то в нее записывал. Никто не знал – что, рабочие думали – штрафы, но я полагаю, что-то еще. Жутко. Как будто из другого мира посланный. Зачем? Понимаешь?
– Ну, я его не знал…
– Может, тебе и приглянулся бы… Но вряд ли, ты на вид – обычный человек, без этого… Значит, Матвей Александрович. Жил он себе, жил и полагал, что место управляющего прииском – его по праву. Кто лучше его в горном деле разбирается? Кто работает больше? Кто прииск лучше своей ладони знает? Никто. А тут приезжает из Петербурга какой-то никому неизвестный хлыщ, и Гордеев ему – все на блюдечке подносит.
– А чего ж Гордеев Машеньку-то за этого Печиногу не сосватал? Все бы разом и уложилось…
– Господи, Андрей! Да ты представить себе не можешь – это же ужас какой-то был, и не улыбается никогда. Ну вот алтайских каменных баб видел? Матвея Александровича портрет в лучшие годы – один в один!
– Да, не повезло мужику. И что ж дальше было?
– Понятно, что Печинога Опалинского сразу невзлюбил. Тот уж и так, и этак к нему, ан нет – нипочем не идет. Тому и досадно. Он вообще такой, Опалинский, – нравиться любил всем, почитай, без разбору. С рабочими заигрывал. Ухаживал сразу и за мной, и за сестрами моими, и вообще за всеми юбками, кто попадется. Бывают, знаешь, такие люди – хочу, чтоб меня все любили, и все тут. Не из корысти даже, а так – на всякий случай, по зову души. Всеобщий угодник… Гордеев, понятно, на все это смотрел с удивлением. Когда же свадьба? А Машенька-то, скромница, возьми и влюбись по-настоящему.
– В кого, в инженера?
– Ну конечно, в кого ж еще? Впрочем, у нее тут как раз и еще один кавалер образовался. Это уж вообще, совсем циничный расчет был. Николаша Полушкин.
– Кто таков?
– Престранная личность. Он после всего исчез, так что его уж не повидаешь. Зато родители его и брат младший туточки. Маменька их, Евпраксия Александровна, московская дворянка, отчего-то вышла замуж за подрядчика местного, Викентия Савельевича Полушкина. Гонор в ней так дворянский и остался, да и Николаша уродился…. ну, право не знаю, в кого, но уж не в Викентия Савельевича – это точно. Николашу Евпраксия Александровна любила безмерно, а младшего сына, Василия, как бы и не замечала вовсе. А Вася, между прочим, преинтересный юноша был. Наблюдения делал за природой, записи вел, Ипполит Михайлович его заметки над муравьями даже в Петербург посылал… Многие тогда Васю дурачком считали, да после передумали… А Николаша был себе на уме, с Петей Гордеевым как бы дружил, но если с кем и откровенничал, так это с матушкой, как бы странно не звучало. А Машенька Гордеева еще, почитай, в детстве на Николашу заглядывалась, а он тогда на малышку-хромоножку… Ну ты сам понимаешь. После-то изменилось все. Петя ему, должно быть, разболтал про отцову болезнь, ну вот Николаша с матушкой, видать, и рассудили: женится Николаша на Машеньке, Петю окончательно споит, вот все денежки и его. И работать, как на отца, не надо.
Ежели бы им пораньше решить, так, может, все и прошло бы, как они задумали. Но уж тогда-то у Машеньки сердце занято было, и Николаше – невместно.
Николаша был ловелас, а у Пети, хоть и в годах, – никого. Что ж такое? Потом оказалось, он тайно любил Элайджу, еврейку, трактирщиков Розы и Самсона дочь. Она уж тогда от него ребенка ждала, а Илья, это ее брат, в Петю стрелял.
– Зачем же стрелять? – удивился Измайлов. – Что он разрешить хотел?
– Да ничего, просто с отчаяния. Элайджа, она… Ну, если по-русски рассудить, то это называется юродивая. Не глупая и не больная, просто… другая, понимаешь? Кто-нибудь может быть даже сказал бы: святая. Если б не еврейка, впрочем, Петя ее потом, кажется, крестил… Трактирщики ее от всех прятали, только в лес возили погулять… Она по-русски и сейчас плохо говорит, зверей, птиц, даже траву ей понять легче… В общем, как они с Петей сошлись, этого понять нельзя. Зато каждому понятно, что никогда Иван Парфенович Пете бы жениться на ней не разрешил. Мало в дому блажных…
Николаша на том с Петей и сыграл. В самом общем так: вот отец помрет, вы с Машкой будете всему хозяева. Я на Машке женюсь и все дела на себя приму, а ты – Элайджу за себя возьмешь. А к Печиноге Николаша по-другому подъехал. Вот, мол, вы Ивану Гордееву столько лет верой и правдой служили, как пес, а он вас побоку, и какого-то выскочку из Петербурга к себе под бочок… Да и моему с Машенькой счастью – преграда… А как не станет Гордеева, да я на Маше женюсь, сразу выскочку – вон, а вы – всему производству хозяин. Я и мешаться не стану, потому что не понимаю в золотодобыче ничего…
Да все бы, может, так и стало, но тут Гордеев с Опалинским уехали в Екатеринбург, оборудование заграничное получать, а в Егорьевск явилась та самая девочка из Петербурга с горничной – Софья Павловна Домогатская.
– Как, ты сказала, ее звать? – неожиданно встрепенулся Измайлов, задремавший было под рассказ о кознях Николая Полушкина. – Ну-ка, повтори!
– Софья Павловна. Для своих – Софи.
– Правильно, Софи. А сколько ж ей тогда было лет? – спросил Измайлов, явно что-то подсчитывая в уме.
– Да совсем ничего – она ж моложе меня. Шестнадцать – около того. А отчего ты спрашиваешь, Андрей? Ты что, разве знаешь ее?
– Да вот, прикидываю. Роман «Сибирская любовь» – это не она ли писала?
– А, ты читал?! Так ты тогда все про нас знаешь! Там же узнать всех легко.
– Да я такого чтения не любитель, – невнятно отговорился Измайлов. – Помню смутно, только хвосты. Ты уж расскажи, чем там кончилось-то…
– Софи сама нам роман не прислала, постеснялась, что ли, хотя на нее это и не похоже. Метеоролог наш…. после уж в Петербург по научным делам ездил, вот он и прикупил. Привез, в дороге прочел. Как стал рассказывать, да хохотать (его-то там, в романе, не было, он в то время на Лене пробы какие-то собирал), так у него книгу отобрали, да больше он ее не видал. Веришь, в две недели до дыр зачитали! Каждый себя искал. И вправду, умора, как она все перевернула. Вера только одна не дивилась, думаю, ей Софи и раньше как-то передала, да только она никому говорить не стала. Из Веры Михайловой лишнее слово клещами тащить… Но мне-то понравилось, особенно папенька наш хорошо вышел, как он все из латыни говорит, и Матвей Александрович с Верой. Про меня там мало, ты, должно, и не помнишь…
– Но погоди, там ведь какая-то путаница с бумагами была. У этого, приезжего инженера, и того, ее жениха, который погиб…
– Ну это она, понятно, для красоты придумала. Чтоб завлекательней для читателя. Жених ее тогда погибшим считался, но… вот ведь подумай, как жизнь-то оборачивается! Врешь, врешь, да ненароком и правду соврешь. Выжил он!
– Так и у нее в романе – выжил! Она знала! Я так тебе и говорил!
– Да что ты говорил! – Надя досадливо махнула рукой и двинулась на лежанке. – Дубравин и появился-то первый раз через год после того, как она в свой Петербург отъехала. И где? Кем?
– Кем? – эхом повторил Измайлов.
– Да ты ведь, голубчик Андрей Андреич, и его знаешь! – усмехнулась Надя.
– Кого? Дубравина? Откуда?
– Помнишь главаря шайки, которая тебя добить не сумела? Сергей Алексеевич?
– Это… он?!
– Точно, он. Сергей Алексеевич Дубравин собственной персоной.
– С ума сойти! – искренне воскликнул Измайлов. – А как же так вышло? Ты знаешь?
– Ну, здесь я только догадываться могу. Скорее всего, его во время нападения ранили, а камердинер его, Никанор, его где-то припрятал, а сам взял сторону разбойников. Потом уж они вдвоем… Никанор-то все по Вере сох…
– Той самой Вере? Которая с инженером и горничная Софи? Что ж она им всем?
– Той самой. Ее ты еще повидаешь и, гляди, сам… – Надя добродушно улыбнулась, но где-то в глубине ее темных глаз мелькнули язычки пламени. – Сам не присохни…
– Что ж? Такая удивительная женщина? – невозмутимо уточнил Измайлов. – Красавица? Умница?
– Да уж поумнее иного мужика будет. Увидишь, – Надя решительно закрыла тему, а Измайлов сделал себе в памяти зарубку. – Значит, Софи. Она с самого начала стала во все влезать и всех тормошить. А уж любовные-то истории, которые у нас тут замотались… Как так, без ее участия?! И не сказать, чтоб она была умна как-то, или красива. Говорила она – это да, это уж тогда заметить можно было! Этот невозможный стиль, в котором юная Софи заявляла обо всех, – маленькие, злые, незаконнорожденные фразы. Их нельзя было забыть или игнорировать. Про мою старшую сестру: «несокрушимая верблюжья элегантность». Аглая до сих пор злится, хотя столько лет прошло. Но – точно невероятно!
В общем, над Машенькой Гордеевой Софи мигом взяла шефство и принялась устраивать ее счастье. Так, разумеется, как сама понимала. Тут как раз у ее горничной начался с Матвеем Александровичем роман, а она в это время латынь учила, и у папы уроки стихосложения брала…
– Кто – Софи?
– Да нет же, – Вера!
– Вера учила латынь и брала уроки стихосложения? – Измайлов осторожно помотал головой.
– Я же тебе уж сказала, Вера впитывала все, как лишайник воду во время дождя, – с легким раздражением уточнила Надя. – Что ей латынь? Она теперь со всеми поставщиками из инородцев на их языках говорить может. Им лестно, а ей – в любопытство.
– Замечательная парочка – Софи Домогатская и ее горничная Вера, – признал Измайлов. Спать ему уже совершенно не хотелось. – И что ж дальше?
– Дальше все просто колесом закрутилось. Софи сначала Веру с Матвеем мирила. Тут Николаша к Машеньке посватался, она побежала объясняться с Опалинским, чтоб решиться на что-то. Но тут, видать, и Гордеев устал ждать и решил на Опалинского нажать, а Машенька как-то про их сговор и прознала. Ей это в обиду показалось, как же, высокие чувства, а тут… В общем, она решилась – в монастырь, немедленно. Софи взбунтовалась, побежала объясняться со всеми. Тут на прииске бунт, у Гордеева – удар, Николаша с Петей замыслили все под шумок в свою сторону повернуть, но Петя в последний момент испугался и пьяным упал. А Николашу с его корыстными замыслами Машеньке заложил внебрачный Гордеева сынок – Ванюша. Матвей Александрович вышел рабочих успокаивать и его убили. Гордеев умер. Потом казаки прискакали…
– Да… это-то я и в романе помню… Как его напечатали, еще дискуссия была: правые говорили, что слишком много симпатий к рабочим, которые суть преступники, а левые упирали на то, что симпатии автора на стороне эксплуататоров, и он, она, то есть, остается в позе наблюдателя народных страданий и совершенно не сочувствует освободительному движению…
– Софи никому не сочувствует. Даже себе. Она просто действует. Такая эманация поступка. Во всяком случае, такой она была здесь, раньше. Теперь – не знаю.
– И теперь такая же, – неосторожно заметил Измайлов.
– Так ты ее знал?! Знаешь?!
– Нет, нет! Видал пару раз, мельком…
– Потом расскажешь все подробно! – безапелляционно заявила Надя. – Это важно. Софи Домогатская здесь уже не личность, а основа егорьевской мифологии. Несколько главных для города людей, ты уж догадываешься – кто, живут как бы в постоянных контактах с ней, хотя и не видели с тех пор. Полемизируют с ней, ссорятся, демонстрируют достижения, завидуют, любят, ненавидят. Остальные, из тех, кто видел кусочки, строят какие-то боковые фантазии. Они ветвятся, пересекаются, срастаются. Понятно, что к реальной теперешней женщине все это отношения не имеет, но все же… «Блажен, кто посетил наш мир в его минуты роковые…» Понимаешь? Вот эта девочка пронеслась, как комета, по егорьевскому горизонту как раз тогда, когда здесь события были в самом накале, и запомнилась потому, и осталась, как знамение, по которому счет ведут…
– Удивительно! – Измайлов согласно качнул головой, но более ничего говорить не стал.
– Ты что-то бледен, – Надя озабоченно заглянула мужчине в лицо, провела ладонью по обросшей щеке. – Тебе, наверное, отдохнуть надо. Я тебя заговорила. Ложись.
– Да я-то лежу давно, ты забыла? – усмехнулся Измайлов. – Ложись сама. Да не к ногам уж, ко мне под бочок.
– Ты… тебе вредно, Андрей…
– Ничего мне не вредно. Только о том и думаю, рассказчица. Иди сюда. Будем греться.