Андрей Николаевич Городецкий был капитаном грузового теплохода “Тобольск” и плавал по рекам от нашего города до самого моря. А иногда и по морю. Вместе с ним плавала и Виталькина мама – не то поваром, не то буфетчицей. Они отправлялись в плавание на месяц и больше, потом появлялись дома на несколько дней и снова уходили в рейс. И так от весны до ледостава. Виталька и тетя Валя в это время жили вдвоем. (А потом прибавился я.)
Жили в просторном старом доме. Его еще в годы своей молодости купил тети Валин дед. Тетя Валя рассказывала, что дед вовсе не хотел связываться с покупкой, но его назначили директором гимназии, а директору было неприлично жить в казенной квартире: в маленьком городке он считался очень важным лицом. Потом деда прогнали из директоров, потому что в доме его стали собираться польские повстанцы, сосланные царем на Север. А дом до самой революции все равно назывался “директорский”. Власти считали его “опасным гнездом”.
В доме было много старинных вещей. Висели фотографии в рамках – с них без улыбок смотрели на нас с Виталькой бородатые дядьки в длиннополых мундирах и тетеньки в платьях до пят. В буфете с разноцветными стеклышками блестели хрустальные рюмки и вазочки. Тетя Валя ими очень дорожила. Был шкаф с толстенными книгами и журналами, где каждое слово то с буквой “ять”, то с твердым знаком на хвосте. Книги нам казались нудными, а журналы “Нива” мы с Виталькой иногда разглядывали.
Были у тети Вали и часы с кукушкой. Кукушка большая, в настоящих перьях – каждые полчаса не выпрыгивала, а вываливалась из окошечка, повисала на тонкой пружине и хрипло орала не то “ку-ку”, не то “ква-ква”. От этого нечеловечьего крика мы с Виталькой иногда просыпались по ночам. А тетя Валя не просыпалась, хотя спала в комнате с часами. У нее был очень крепкий сон. Это, кстати, часто спасало нас от неприятностей.
На кухне царствовал большущий самовар с медалями, выбитыми на медном брюхе. Андрей Николаевич, когда бывал дома, любил “раскочегарить эту систему”, и тогда всем делалось весело и мы до самой ночи сидели у стола, а самовар шипел, пыхтел и притворялся сердитым.
А граммофон с большущей трубой был совсем безработный. Тетя Валя даже любимые старые пластинки с Шаляпиным и Собиновым крутила на обычном проигрывателе “Рекорд”. А граммофон дремал в углу на тумбочке, под вязаной салфеткой. Конечно, ему было обидно! Ведь его механизм с могучей пружиной ничуть не ослабел за долгие годы.
Когда тети Вали не было дома, мы ставили граммофон на пол, отцепляли трубу, закручивали до отказа пружину и по очереди садились на оклеенный малиновым бархатом диск. Граммофон раскручивал нас. Вначале медленно, потом быстрее, быстрее…
Ух и здорово было! Комната вертелась вокруг нас, и все сливалось в разноцветные полосы! Главное, не бойся и держи равновесие, чтобы не слететь с диска. Ну а слетишь – тоже не беда. Шлепнулся, посидел, пока голова не перестанет кружиться, – и вставай. Виталька, вставая, всегда деловито щупал сзади штаны: не провертел ли дырку штырек для пластинок? И говорил:
– Ну, тренировочка! Будто у летчиков-испытателей!
Сейчас бы любой мальчишка сказал: “Как у космонавтов”. Но тогда космонавтов еще не знали. Мы с Виталькой познакомились за три месяца до запуска первого спутника.
Тетя Валя, по-моему, догадывалась о наших проделках с граммофоном. Она вообще о многом догадывалась и многое прощала, потому что лишь на вид была строга.
Кстати, Витальке она приходилась не тетей, а двоюродной бабушкой. Виталькин отец был ее племянником. Он рано стал сиротой, и тетя Валя его воспитала. А потом воспитывала Витальку и заодно меня, потому что в летние месяцы я пропадал у них днем и ночью.
Впрочем, как воспитывала? Тетя Валя считала, что мальчики не должны курить, играть на деньги и говорить нехорошие слова. Вот и все.
Курить? Ну что ж, мы один раз попробовали. Я нашел в канаве нераспечатанную пачку “Памира”, мы укрылись за сараем и задымили… Ой-ей-ей! Весь день я ходил потом с таким чувством, будто выпил таз мыльной воды, и все вокруг было в отвратительном желтоватом тумане. Витальке тоже было не лучше. С тех пор я ни разу не брался за сигареты и папиросы. Даже когда стал большим. Однажды я спросил у Витальки, тоже взрослого уже, не научился ли он курить. Он ответил, как в детстве: “Что я, чокнутый?”
На деньги мы тоже не играли. Чаще всего их у нас не было. А если были, то общие. Какой смысл выигрывать друг у друга?
Ругательные слова мы говорили. Но тетя Валя их не понимала. Мы придумывали их сами, на ходу, если что-нибудь случалось. Иногда эти слова походили на иностранные пиратские ругательства или марсианские заклинания.
В общем, тетя Валя считала нас вполне нормальными детьми. А если уж мы очень ей надоедали возней и проделками, она говорила:
– Виталий и Олег! Вы совершенно невозможные люди.
Это означало, что тетя Валя сердится всерьез. Пора, значит, притихнуть и обдумать свое поведение. А если мы все-таки не притихали, тетя Валя заявляла:
– Я выставлю вас из дома, и ночуйте на дворе, пока не станете приличными людьми.
Но ни разу в жизни она не намекнула мне, что ее дом – это вовсе не мой дом и что я не должен про это забывать. И я, по правде говоря, забывал.
Мама тревожилась и огорчалась. Ей казалось, что я убегаю из дома из-за дяди Севы и Ленки. Но теперь уже не в этом было дело. Мы с Виталькой просто не могли друг без друга. Не могли, вот и все.
Мама наконец поняла это. Но ее беспокоило и другое. Плохим аппетитом я не страдал, а обедал, завтракал и ужинал у тети Вали чаще, чем дома.
– Как она кормит вас на свою пенсию? – волновалась мама.
Мое сообщение, что, кроме пенсии, есть зарплата Виталькиных родителей, ее не успокоило. Я узнал потом, что мама пыталась даже предложить тете Вале деньги за мое “содержание”, а тетя Валя с улыбкой, но твердо сказала:
– Оставим это.
Тетя Валя вообще была немногословна. Если жизнь текла без особых происшествий, мы знали заранее, какие фразы когда от тети Вали услышим. Утром она стучала шваброй в потолок и сообщала:
– Граждане! Солнце встало! Вставайте и вы!
Перед завтраком она обязательно спрашивала:
– Надеюсь, вы умылись, хотя бы символически?
А вечером, когда мы возвращались с улицы после многотрудного дня, она неизменно говорила:
– Боже мой! На кого вы похожи!
На кого мы были похожи? Ну, на своих мам и пап, конечно (хотя своего папу я теперь видел только на фотографиях). Немножко – друг на друга. На всех обыкновенных мальчишек. И больше всего – на самих себя.
Виталька был повыше меня, белобрысый, вечно нестриженый – на шее волосы косичкой. Глаза у него были длинные, серо-зеленые, рот большой и толстогубый, а нос тонкий, с чуть заметной горбинкой. На горбинке сидело пять желтых веснушек. Эти глаза, губы, нос, если смотреть на них отдельно, как-то не подходили друг для друга. Но когда все вместе – как раз и получался Виталька.
Себя я почти не помню. С той поры у меня сохранилась только одна фотокарточка. Я на ней с мамой, дядей Севой и Ленкой. Причесанный, лупоглазый и удивительно примерный. Виталька говорил, что совсем на себя непохожий, только оттопыренные уши похожи.
А в зеркало я почти не смотрел.
Правда, одно зеркало все время попадалось на пути: оно стояло в прихожей, там, где начиналась лестница. Мутное, пятнистое. Высокое – от пола до потолка. Когда я брал разбег, чтобы взлететь по ступенькам, в зеркале этом, как в узкой темной двери, проскакивал рядом со мной щуплый тонконогий пацаненок с облезлыми от загара плечами.
Но я ни разу толком не разглядел себя: некогда было. Я спешил наверх – в нашу каюту, наш с Виталькой штаб, нашу крепость, наше царство. В наш мезонин, который мы с Виталькой называли вышкой. Кстати, знаете, что такое мезонин? Это когда на дом как бы ставят еще один домик. Получается второй этаж, только поменьше.
Наш мезонин состоял всего из одной комнатки. Стены были обшиты некрашеными досками. Доски потрескались от старости, и в щелях жил разный мелкий народ: какие-то паучки, жуки, сверчки. Мы их не боялись и не обижали. На стенах висело мое деревянное оружие и Виталькины картины. Не все, конечно, а самые лучшие. Мне особенно нравились “Летучий голландец” и “Восстание гладиаторов”.
“Летучий голландец” – это темный таинственный фрегат с изодранными парусами. В самую большую дыру на парусе проглядывает острый уголок месяца. На корме слабо горит желтый огонек.
“Гладиаторы” были еще лучше. Они восстали прямо на арене римского цирка и теперь гнали по мраморным лестницам богачей в длиннополых одеждах.
А еще на стене висели карманные большущие часы тети Валиного деда. Это была серебряная “луковица” старинной французской фирмы. Тетя Валя дала их нам, чтобы мы научились ценить минуты. Но трогать их она не разрешала и заводила сама.
В комнате было два окна: одно на юг, другое на север. В южное окно целые дни светило веселое солнце, а в северном окошке по вечерам висела посреди светлого неба большая звезда, названия которой мы не знали.
Иногда заглядывала розовая ноздреватая луна.
Мы разглядывали луну в маленький медный телескоп, который тоже достался тете Вале от деда. Раньше, давным-давно, в такие телескопы наблюдали планеты гимназисты.
Несмотря на древний возраст, телескоп работал исправно. Луна в нем казалась громадным румяным караваем. Близким-близким. Хоть рукой трогай. И у нас замирало дыхание.
…Стоит мне прикрыть глаза, и я вспоминаю все точно-точно. Даже не вспоминаю, а будто опять оказываюсь в мезонине.
Там полумрак. Телескоп стоит на подоконнике, а мы с Виталькой сидим перед ним на корточках. В сумраке за нашими спинами шуршат и шелестят в щелях и под рисунками на стенах наши жуки и сверчки. От телескопа кисловато пахнет старой медью. Виталька дышит негромко и часто. Он смотрит в окуляр, а я рядышком – щека к щеке – жду очереди. Виталькины отросшие волосы щекочут мне висок.
Вдруг Виталька шепотом говорит:
– А вот эти… гимназисты… Неужели они тоже планету изучали?
– Конечно.
– Это же давным-давно… Даже непонятно. Тогда даже электричества не было.
– Ну и что? А телескоп Галилей придумал. Это еще давнее… Ты, Виталька, целый час уже глядишь, ну-ка пусти…
Он послушно убирает голову, и я придвигаю глаз к окуляру.
…Чужой, до ужаса таинственный мир рывком приближается вплотную. Выпуклая пустыня в каменных кольцах и воронках… Что там? Кто там? Узнаем ли когда-нибудь?
Мы с Виталькой твердо верим, что полеты в космос начнутся скоро. Может быть, завтра. Ведь уже несколько спутников кружат над Землей. Но тайна от этого не становится меньше.
– …Уже целый час смотришь, – ворчит Виталька.
Я со вздохом отрываюсь от телескопа. Что это? Неужели розовато-золотой ноготок, повисший высоко над чердаками и антеннами, – та самая планета, которая была сейчас почти рядом?
Виталька сидит у окуляра. Я выбираюсь в окошко и, свесив ноги на улицу, сажусь на теплый подоконник. Рядом с телескопом. Его объектив темнеет у моего локтя, словно громадный выпуклый глаз. В глубине этого глаза золотым семечком плавает отражение луны.
Я хитро улыбаюсь и прикрываю объектив ладошкой. Телескоп сердито дергается.
– Ты чего? – спрашивает Виталька.
– Это марсианский корабль пролетел.
– Ты у меня сам сейчас полетишь, – для порядка сообщает Виталька. – На планету Земля. Хочешь?
– Не-а. Мне здесь хорошо… Смотри, Виталька, самоходка идет. Может, “Тобольск”?
За темными крышами, пихтами и тополями, на светлой излучине появляется силуэт судна с тремя цветными огоньками.
Виталька торопливо выбирается из комнаты и садится рядом со мной. Снимает с подставки телескоп и берет его как подзорную трубу. Мы часто так делаем, когда хотим поглядеть, что вокруг нового на земле. Правда, в телескопе все вверх ногами, но это даже интереснее.
С полминуты Виталька смотрит в окуляр, как адмирал Нельсон из фильма “Леди Гамильтон”. Потом разочарованно говорит:
– Эх ты, “самоходка”. Буксир идет. Моряк – с печки бряк…
Надо бы Витальку за такие слова пихнуть в комнату, сесть на него верхом и натереть ладонями уши. Но, во-первых, неизвестно, получится ли. Во-вторых, мне слегка неловко: у меня-то мама в двух кварталах отсюда, а у него уже целый месяц в дальних краях. А я: “Тобольск” идет…”
Чтобы Виталька не заскучал, я завожу разговор:
– На Луне людей точно нет. А вот на Марсе… Если есть…
– Ну и что? – говорит Виталька.
– Если есть… Значит, мальчишки тоже есть?
– Ну… наверно… Ну конечно.
– А играют они в солдатиков?