В юго-западном крыле располагается будуар Харриет, тихий заповедник, который сохраняется точно в таком виде, как в тот ужасный день десять лет назад, когда новость о ее трагической гибели достигла Букшоу. Несмотря на итальянское кружево на окнах, внутри комната представляет собой удивительно стерильное помещение, как в Британском музее, когда команда безмолвных, одетых в серое уборщиков приходит в ночи вымести все признаки жизни вроде паутины или пыли.
Хотя мне кажется это маловероятным, мои сестры считают, что это отец хранит святилище Харриет. Однажды, прячась под лестницей, я подслушала, как Фели рассказывает Даффи: «Он делает уборку ночью во искупление своих грехов».
«Кровавые пятна и всякое такое», – драматически прошептала Даффи.
Я слишком сгорала от любопытства, чтобы уснуть, и поэтому долго лежала в постели с открытыми глазами и думала, что же она имела в виду.
В юго-восточном крыле дома верхние окна моей химической лаборатории отражают медленно плывущие облака. Они дрейфуют по темному стеклу, словно жирные овцы на голубом лугу, не давая ни малейшего намека внешнему миру на то, какой дворец наслаждений таится внутри.
Я радостно взглянула на окна, обвив себя руками и думая о сверкающих колбах и ретортах, готовых доставить мне удовольствие. Снисходительный отец моего двоюродного дедушки Тарквина де Люса построил эту лабораторию для своего сына во время правления королевы Виктории. Дядюшку Тара выгнали из Оксфорда в разгар какого-то скандала, не уточнялось, какого именно – по крайней мере в моем присутствии, – и именно здесь, в Букшоу, он начал свою славную, хоть и отшельническую карьеру химика.
После смерти дяди Тара лаборатория осталась наедине со своими секретами, запертая и позабытая людьми, которых больше интересовали налоги и канализация, чем стеклянные сосуды затейливой формы.
Пока не пришла я и, так сказать, не предъявила на нее права.
Я наморщила нос, с удовольствием воспоминая, как это произошло.
Приблизившись к кухонной двери, я возгордилась тем, что сообразила использовать наименее заметный вход. Помня о Даффи и Фели, которые вечно строят козни и заговоры против меня, осторожность не может быть чрезмерной. Но возбуждение от праздника и доставки фургона цыганки в Изгороди заставило меня забыть об обеде. Прямо сейчас даже ломтик вызывающего бурление в животе пирога с кабачками миссис Мюллет, вероятно, пришелся бы кстати, если выпить стакан ледяного молока, чтобы заморозить вкусовые рецепторы. В это время дня миссис Мюллет должна уже уйти домой, и кухня будет предоставлена мне.
Я открыла дверь и вошла внутрь.
– Попалась! – проскрежетал голос мне на ухо, и все вокруг потемнело, когда мне на голову натянули мешок.
Я сопротивлялась, но безуспешно. Мои руки и ладони оказались бесполезны, когда отверстие мешка туго завязали вокруг бедер.
Не успела я закричать, как нападавшие – которых было двое, я была вполне уверена, судя по количеству ладоней, схвативших мои конечности, – перевернули меня вверх тормашками. Теперь я стояла на голове, и кто-то держал меня за щиколотки.
Я задыхалась, мои легкие наполнились острым земляным запахом картошки, хранившейся в мешке. Кровь прилила к голове.
Проклятье! Мне следовало раньше сообразить, что надо пинаться. Теперь уже слишком поздно.
– Шуми сколько хочешь, – прошипел второй голос. – Никто тебя не спасет.
С отчаянием я поняла, что это правда. Отец уехал на день в Лондон на филателистический аукцион, и Доггер отправился с ним, чтобы купить секаторы и крем для обуви.
Мысль о грабителях в Букшоу была неправдоподобна.
Оставались Даффи и Фели.
Странное ощущение, но я пожалела, что это не грабители.
Я припомнила, что в целом доме только одна дверная ручка, которая скрипит: на двери, ведущей на лестницу в подвал.
Она скрипнула.
Через миг, словно подстреленного оленя, меня взгромоздили на плечи моих пленителей и поволокли вперед головой в подвал.
Внизу меня грубо повалили на плитки, и я ударилась локтем, мой крик боли отразился эхом от сводчатых потолков, и следом послышалось чье-то тяжелое дыхание.
Чьи-то туфли шаркнули по камню недалеко от того места, где я лежала.
– Молю о молчании! – прокаркал замогильный голос, прозвучавший искусственно, будто исходил от жестяного робота.
Я издала еще один вопль и, боюсь, могла даже не сдержать всхлип.
– Молю о молчании!
То ли от неожиданного шока, то ли от липкого холода подвала, я не уверена, но я начала дрожать. Примут ли они это за проявление слабости? Говорят, что некоторые маленькие животные инстинктивно притворяются мертвыми в случае опасности, и я осознала, что я такая же.
Я делала неглубокие вдохи и старалась не шевелить ни единой мышцей.
– Освободи ее, Гарбакс!
– Да, о Трехглазая!
Иногда мои сестры развлекались, внезапно примеряя роли неких эксцентричных созданий, еще более эксцентричных, чем они были в повседневной жизни. Они обе знали, что это развлечение почему-то особенно меня расстраивает.
Я уже узнала, что сестринские отношения, словно Лох-Несс, таят в себе нечто необъяснимое, но полагаю, что только сейчас я осознала, что из всех невидимых связей, объединивших нас троих, темные – наиболее сильные.
– Прекрати, Даффи! Прекрати, Фели! – закричала я. – Вы меня пугаете!
Я несколько раз убедительно по-лягушечьи дернула ногами, как будто была на грани припадка.
Мешок неожиданно сдернули, перевернув меня лицом вниз, на камни.
Единственная свеча, стоящая на деревянном бочонке, прерывисто мерцала, ее бледный свет отбрасывал темные тени, танцующие среди каменных арок подвала.
Когда мои глаза приспособились ко мраку, я увидела лица сестер, гротескно светившиеся в тенях. Они нарисовали черные круги вокруг глаз и ртов горелой пробкой, и я сразу же поняла послание, которое они должны были передать: «Берегись! Ты в руках дикарей!»
Теперь я видела, откуда взялся искаженный голос робота, который я слышала: Фели говорила в отверстие пустой банки из-под какао.
– Французский черный янтарь – просто стекло, – плюнула она, швырнув банку на пол. – В точности твои слова. Что ты сделала с маминой брошью?
– Это была случайность, – неубедительно заныла я.
Ледяное молчание Фели придало мне немного уверенности.
– Я уронила ее и наступила. Если бы это был настоящий янтарь, он бы не раскололся.
– Дай ее сюда.
– Не могу, Фели. Ничего не осталось, кроме мелких осколков. Я растворила их на окалину.
На самом деле я расколотила эту штуку молотком и превратила в черный песок.
– Окалину? Зачем тебе окалина?
Было бы ошибкой рассказывать ей, что я работаю над новым видом керамической колбы, которая сможет выносить температуры, производимые сверхнасыщенной кислородом бунзеновской горелкой.
– Ни зачем, – ответила я. – Я просто дурачилась.
– Довольно странно, но я тебе верю, – сказала Фели. – Это то, что вам, подменышам эльфов, удается лучше всего, не так ли? Дурачиться.
Должно быть, замешательство на моем лице было очевидным.
– Подменыши, – продолжила Даффи потусторонним голосом. – Эльфы приходят ночью и похищают здорового ребенка из колыбельки. Взамен оставляют уродливого сморщенного подменыша вроде тебя, и мать впадает в отчаяние.
– Если не веришь, – добавила Фели, – посмотри в зеркало.
– Я не подменыш, – возразила я, начиная сердиться. – Харриет любила меня больше, чем вас двоих, идиотки!
– Правда? – презрительно усмехнулась Фели. – Тогда почему она оставляла тебя спать у открытого окна каждую ночь, в надежде, что эльфы принесут обратно настоящую Флавию?
– Она этого не делала! – крикнула я.
– Боюсь, что делала. Я там была. Видела. Помню.
– Нет! Это неправда!
– Да, правда. Я, бывало, цеплялась за нее и плакала: «Мама! Мама! Пожалуйста, заставь эльфов вернуть мою крошку-сестру!»
– Флавия? Дафна? Офелия?
Отец!
Его голос, громкий, как у сержанта на плацу, донесся со стороны кухонной лестницы, усиленный каменными стенами и эхом от арки к арке.
Наши три головы повернулись вбок как раз вовремя, чтобы лицезреть, как сначала появляются его ботинки, потом брюки, потом верхняя часть тела и, наконец, лицо, по мере того как он спускается по лестнице.
– Что все это значит? – спросил он, окидывая нас взглядом в полумраке. – Что вы с собой сделали?
Тыльными сторонами ладоней и предплечьями Фели и Даффи уже пытались стереть черные отметины с лиц.
– Мы просто играли в «Креветки и треножник», – нашлась Даффи, пока я не успела ответить. И обвиняюще указала на меня. – Она устраивает нам хорошенькую взбучку, когда ее очередь играть бегуму[12], но, когда очередь наша, она…
Хорошая работа, Дафф, подумала я. Я бы и сама не смогла сочинить лучшее объяснение в спешке.
– Я удивлен тобой, Офелия, – произнес отец. – Я бы не подумал…
И тут он умолк, не в состоянии подобрать нужные слова. Временами казалось, будто он… Как это сказать? Боится мою старшую сестру.
Фели терла лицо, жутко размазывая жженую пробку. Я чуть громко не рассмеялась, но вовремя поняла, что она творит. В попытке вызвать сочувствие она растерла краску так, что получились темные театральные круги под глазами.
Мегера! Как актриса, гримирующаяся прямо на сцене, смелое, нахальное представление, которым я не могла не восхититься.
Отец завороженно смотрел. Как человек, зачарованный коброй.
– Ты в порядке, Флавия? – спросил он, все еще стоя на третьей ступеньке снизу.
– Да, отец, – ответила я.
Я чуть было не добавила «Спасибо, что спросил», но вовремя остановилась, боясь перестараться.
Отец молча окинул печальным взглядом каждую из нас по очереди, как будто в мире не осталось подходящих слов.
– В семь часов будет совещание, – наконец сказал он. – В гостиной.
Бросив последний взгляд на нас, он развернулся и медленно побрел по лестнице вверх.
– Дело в том, – говорил отец, – что вы, девочки, просто не понимаете…
И он был прав: мы не больше понимали его мир, чем он наш.
Его мир был миром конфетти: ярко раскрашенная вселенная королевских профилей и живописных видов на липких клочках бумаги; мир пирамид и линкоров, шатких висячих мостов в отдаленных уголках земного шара, глубоких гаваней, одиноких сторожевых башен и изображений голов знаменитых людей. Проще говоря, отец был коллекционером марок, или филателистом, как он предпочитал себя именовать и чтобы его именовали другие.
Каждый миг своего бодрствования он тратил на то, чтобы всматриваться в клочки бумаги через увеличительное стекло в вечном поиске дефектов. Открытие единственной микроскопической трещинки на эстампе, из-за чего на подбородке королевы Виктории мог появиться нежеланный волосок, приводило его в восторг.
Сначала будет официальное фотографирование и экстаз. Он принесет из кладовки и установит в кабинете треногу, древний пластиночный фотоаппарат с особенным приспособлением, именуемым макроскопической линзой, позволяющей ему снимать крупный план образца. В результате после проявки получалось изображение, достаточно большое, чтобы занять целую книжную страницу. Иногда, пока он радостно проделывал эти манипуляции, мы, бывало, улавливали напевы из «“Пинафора” ее величества» или «Гондольеров»[13], дрейфующие по дому, словно беженцы.
Затем наступал черед письма, которое он отсылал в журнал «Лондонский филателист» или аналогичные места, и вместе с ним приходил черед кое-каких чудачеств. Каждое утро отец начинал приносить к столу кучи писчей бумаги, которые усердно исписывал, страницу за страницей, бисерным почерком.
Неделями он бывал недоступен и оставался таковым до того момента, пока не дописывал последнее слово на тему «лишних усов» королевы.
Однажды, когда мы валялись на южной лужайке, глядя в голубой свод идеального летнего неба, я сказала Фели, что отцовские поиски несовершенств не ограничиваются марками, а временами распространяются на его дочерей.
«Захлопни свой грязный рот!» – отрезала она.
– Дело в том, – повторил отец, возвращая меня к настоящему, – что вы, девочки, не понимаете серьезность ситуации.
Главным образом он имел в виду меня.
Фели, конечно же, донесла на меня, история о том, что я растворила одну из жутких викторианских брошей Харриет, журчала из ее уст так же радостно, как гомон ручья.
– Ты не имела права брать ее из гардеробной твоей матери, – произнес отец, и на миг его холодные голубые глаза устремились на мою сестру.
– Прости, – ответила Фели. – Я хотела надеть ее в церковь в воскресенье, чтобы произвести впечатление на Дитера. Это неправильно с моей стороны. Мне следовало бы попросить разрешения.
«Неправильно с моей стороны»? Я услышала то, что услышала, или у меня слуховые галлюцинации? Скорее солнце и луна пустятся в веселую джигу в небесах, чем одна из моих сестер извинится. Просто неслыханно.
Дитер, о котором упомянула Фели, – это Дитер Шранц с фермы «Голубятня», бывший немецкий военнопленный, решивший остаться в Англии после прекращения военных действий. Фели имела на него виды.
– Да, – сказал отец. – Тебе следовало бы.
Когда он снова обратил внимание на меня, я не могла не заметить, что складки во внешних уголках его глаз – складки, которые, как я часто думала, придают ему аристократичность, – были еще тяжелее, чем обычно, делая его печальным.
– Флавия, – произнес он усталым, невыразительным голосом, ранившим меня сильнее, чем острое оружие.
– Да, сэр?
– Что с тобой делать?
– Извини, отец. Я не хотела разбивать брошь. Я уронила ее и случайно наступила, и она просто раскололась. Боже, должно быть, она была очень старая, раз оказалась такой хрупкой!
Он почти незаметно вздрогнул, и за этим последовал один из тех взглядов, которые подразумевают, что я коснулась темы, закрытой для обсуждения. С долгим вздохом он посмотрел в окно. Что-то в моих словах заставило его сознание улететь куда-то в холмы.
– Хорошо ли ты съездил в Лондон? – отважилась я. – Имею в виду на филателистическую выставку?
Слово «филателистическая» быстро вернуло его к реальности.
– Надеюсь, ты нашел несколько приличных марок для своей коллекции?
Он издал еще один вздох, на этот раз напоминающий предсмертный хрип.
– Я ездил в Лондон не покупать марки, Флавия. Я ездил продавать.
Даже у Фели перехватило дыхание.
– Наши дни в Букшоу, возможно, подходят к концу, – сказал отец. – Как вы хорошо знаете, дом принадлежал вашей матери, и когда она умерла, не оставив завещания…
Он развел руки в жесте беспомощности, напомнив мне наколотую на булавку бабочку.
Из него так внезапно вышел воздух, что я едва могла в это поверить.
– Я надеялся отвезти ее брошь к кому-нибудь, кого я знаю…
Несколько минут его слова не могли до конца дойти до меня.
Я знала, что в последние годы содержание Букшоу стало довольно разорительным, не говоря уже о нависшем налоге на наследство и прочих налогах. Годами отец умудрялся отчаянно защищаться от «рычащих налоговых инспекторов», как он их именовал, но теперь волки, должно быть, снова выли у порога.
Время от времени были намеки на наше затруднительное положение, но угроза всегда казалась нереальной, не более чем далекое облачко на летнем горизонте.
Я вспомнила, что одно время отец возлагал надежды на тетушку Фелисити, свою сестру, живущую в Хэмпстеде. Даффи предположила, что многие из его так называемых «филателистических поездок» были на самом деле визитами к тетушке с целью выпросить у нее денег взаймы – или умолить ее раскошелиться на остатки фамильных драгоценностей.
В итоге его сестра, должно быть, дала от ворот поворот. Совсем недавно мы собственными ушами слышали, как она говорила ему, чтобы он подумал о продаже своей филателистической коллекции. «Этих нелепых почтовых марок», как она назвала их, если быть точной.
– Что-нибудь подвернется, – жизнерадостно заметила Даффи. – Так всегда бывает.
– Только у Диккенса, Дафна, – сказал отец. – Только у Диккенса.
Даффи перечитывала «Дэвида Копперфилда» в энный раз. «Зубрю информацию о ломбардах», – ответила она, когда я спросила ее зачем.
Только теперь до меня дошло, что отец намеревался отвезти брошь Харриет – ту, что я уничтожила, – в ломбард.
– Можно мне выйти? – спросила я. – Мне вдруг стало нехорошо.
Это была правда. Я, должно быть, уснула, как только моя голова коснулась подушки.
Теперь, несколько часов спустя, я проснулась. Стрелки будильника, которые я аккуратно покрасила фосфоресцирующей краской собственного изобретения, показывали начало третьего.
Я лежала в постели, наблюдая, как темные тени деревьев без устали изгибаются на потолке. С того времени, как территориальный спор между двумя моими далекими предками закончился горьким безвыходным тупиком – и черной линией, проведенной посередине вестибюля, – это крыло дома оставалось неотапливаемым. Время и погода собрали свою дань, из-за чего обои почти в каждой комнате – в моей они были горчично-желтые, с алыми червяками – отставали большими участками, а на потолке обои болтались огромными неряшливыми гирляндами, о содержимом которых, вероятно, лучше не думать.
Временами, особенно зимой, я любила притворяться, что живу под айсбергом в Северном Ледовитом океане, что холод – это не более чем сон и что, когда я проснусь, в покрытом ржавчиной камине будет гореть яркий огонь и горячий пар будет подниматься из оловянной ванны, стоящей в углу комнаты.
Разумеется, этого никогда не происходило, но на самом деле мне не на что жаловаться. Я спала здесь по собственному выбору, а не из необходимости. Здесь, в восточном крыле – так называемом «крыле Тара», – в химической лаборатории, – я могла работать в свое удовольствие сколько угодно. Поскольку окна выходили на юг и восток, свет, горящий в них, не виден никому снаружи – никому, за исключением разве что лис и барсуков, населявших остров и развалины Причуды посреди декоративного озера, или, может быть, случайных браконьеров, их следы и использованные гильзы я иногда находила, блуждая по Изгородям.
Изгороди! Чуть не забыла!
Нападение Фели и Даффи в дверях кухни, последовавший затем плен в подвале, позор перед отцом и, наконец, усталость – все это заставило меня начисто выбросить цыганку из головы.
Я соскочила с кровати, несколько удивившись тому, что полностью одета. Ничего себе, как я устала!
С туфлями в руках я прокралась по большой витой лестнице в вестибюль, где остановилась посреди бескрайней глади из черно-белой плитки и прислушалась. Наблюдателю с верхних галерей я, должно быть, показалась бы пешкой в какой-нибудь великой готической шахматной партии.
Пешкой? Фи, Флавия! Признай, наверняка ты нечто большее, чем пешка!
В доме царила абсолютная тишина. Отец и Фели, я знала, спят и видят сны: отец – о перфорированных клочках бумаги, а Фели – о замке, построенном исключительно из зеркал, в которых она без конца разглядывает свои отражения во всех мыслимых ракурсах.
Хотя наверху, в дальнем конце западного крыла, Даффи может еще не спать, таращась в свете свечи, как она любит, на гравюры Гюстава Доре в «Гаргантюа и Пантагрюэле». Я обнаружила этот пухлый томик в обложке из телячьей кожи под ее матрасом, когда обыскивала ее комнату в поисках упаковки жевательной резинки, которую Фели подарил американский военный. Она наткнулась на него однажды утром, когда шла в деревню отправить письмо. Его звали Карл, и он был из Сент-Луиса в Америке. Он сказал ей, что она вылитая Элизабет Тейлор в «Национальном бархате». Фели, конечно же, пришла домой гордая и спрятала резинку, как она всегда поступает с подобными подношениями, в бельевом ящике, откуда Даффи ее утащила. А теперь была моя очередь.
Неделями после этого было слышно: «Карл то», «Карл сё», Фели без конца щебетала о мутной Миссисипи, ее длине, изгибах и поворотах и как правильно написать название реки, не выставив себя дурочкой. У нас появилось отчетливое ощущение, что именно Фели лично задумала и создала эту великую реку, а Бог беспомощно стоял на подхвате, немногим более чем помощник водопроводчика.
Я улыбнулась при мысли об этом.
И вдруг я услышала это – металлический щелчок.
Пару ударов сердца я стояла совершенно неподвижно, пытаясь определить, с какого направления он донесся.
Из гостиной, подумала я и тут же начала красться на цыпочках в том направлении. Босиком я могла двигаться абсолютно бесшумно, прислушиваясь к малейшим звукам. Хотя временами я проклинала болезненно острый слух, который унаследовала от Харриет, это был не тот случай.
Когда я черепашьим шагом ползла по коридору, в щели под дверью гостиной внезапно появился свет. Кто может быть там в это время суток? Кто бы это ни был, определенно это не де Люс.
Надо ли мне позвать на помощь или самой поймать незваного гостя?
Я взялась за дверную ручку, повернула ее как можно медленнее и открыла дверь – рискованный поступок, полагаю, но, в конце концов, разве я не у себя дома? Нет смысла позволять Даффи или Фели приписать себе заслугу в поимке взломщика.
Привыкшие к темноте, мои глаза были несколько ослеплены светом старой керосиновой лампы, которую держали на случай отключения электричества, так что сначала я никого не увидела. На самом деле мне потребовалась секунда, чтобы понять, что кто-то – незнакомец в резиновых сапогах – согнулся у камина, касаясь рукой медной подставки для дров, отлитой в форме шпаг.
Белки его глаз сверкнули, когда он взглянул вверх в зеркало и увидел, что я стою за его спиной в дверном проеме.
Он вскочил на ноги и быстро обернулся. Я заметила на нем молескиновое пальто и алый шарф.
– Ну надо же, девчонка! У меня из-за тебя чуть сердечный приступ не случился!
Это был Бруки Хейрвуд.