Глава четвертая

Дункан

Томс-Ривер, Нью-Хейвен, 1971–1992


Все детство Дункана настроение его матери определяло погоду в доме, точно было небом, под которым он жил. Когда ей было хорошо, он мог ненадолго забыть о ее существовании и целый день чувствовать себя свободным и ни в чем не виноватым – тусоваться после школы с друзьями, неторопливо идти домой с симпатичной дочерью соседа. Но затем внезапно, без предупреждения страх его матери прорывался наружу, и, войдя в парадную дверь, он заставал ее плачущей в объятиях отца. Ее красивое молочно-белое лицо искажалось, когда она всхлипывала:

– Как ты мог уйти так надолго? Как ты мог заставить меня волноваться?

– Прости, мамочка, я уже здесь. Пожалуйста, не плачь.

Даже в юном возрасте Дункан сознавал свою порочность, будучи потрясенным тем, что его мать испытывает такую боль, наверняка считая, что он намеренно огорчил ее и даже получил от этого удовольствие. Он чувствовал себя совершенным злодеем и в течение последующих недель старался загладить вину, делал все, чего она хотела: слушал с ней классическую музыку или помогал по дому. Повзрослев, Дункан начал осознавать радикальность требований своей матери и то, насколько глубоко они с отцом подчинены ей.

Это прозрение могло принести ему облегчение, но в то же время он пришел к пониманию, насколько трагична история ее жизни. И тот ужас, который она перенесла в прошлом, делал невозможным обвинять ее в чем-либо. Детство его матери во Франции было кошмаром: в течение нескольких лет она не знала, живы ее родители или мертвы, увидит она их когда-нибудь или нет; она все время боялась, что однажды кто-то из детей в ее городе, знавших, что она еврейка, расскажет немцам, и ее схватят и убьют. После войны она воссоединилась со своей семьей, но их осталась только половина. Отец умер от пневмонии, брат, отправленный жить в другую семью, сбежал и так и не был найден. Затем мать Дункана приехала с его бабушкой в Штаты и спустя пятнадцать лет вышла замуж за отца Дункана, кроткого сына польских иммигрантов, раздавленных Великой депрессией.

Родители Дункана открыли магазин канцелярских товаров и обустроили дом в Томс-Ривер, штат Нью-Джерси, который на первый взгляд казался таким же безопасным, как и любой другой. Но внутри дом отличался: он был темным и все внутри отдавало безнадежностью. Хорошо тем, кто верит, что жизнь – это игровая площадка, хорошо тем, кто может кататься по городу на скейтбордах или целоваться с девушками за кинотеатром, но Дункан постоянно был вынужден оставаться в поле зрения своей матери.

Именно поэтому он направил всю свою энергию на фортепиано. Его мать хорошо играла, и покупка пианино стала одной из немногих светлых сторон их жизни. Сидя на стуле у инструмента, Дункан порой переводил взгляд с нот на улицу, где другие дети играли в бадминтон или плескались в надувных бассейнах.

Он открыл для себя музыку так же, как, по его мнению, другие одинокие дети сделали это до него – как средство выразить свои чувства, свое любопытство, все то, что он не мог высказать никаким другим способом. Мама ухватилась за его интерес и способности и сама давала ему уроки. Однако примерно к тому времени, когда ему исполнилось тринадцать, он превзошел ее в мастерстве, и она решила потратить отложенные деньги на учителя музыки, которая приходила к ним домой два раза в неделю. Ее звали Лилиан, и она была хорошенькой, доброй и немного застенчивой, в очках, с темными волосами, короткой челкой и мягким певучим голосом.

Дункан обожал ее. Всю неделю он готовился к встрече, надеясь не только поразить ее своей игрой, но и найти другие способы произвести впечатление на эту редкую красивую гостью. Он прослушал всю классическую музыку, которая попалась ему под руку. Дункан также начал придумывать свои собственные пьесы, модифицируя те, которые Лилиан давала ему для практики. Ни одна из них не была особо оригинальной, но его первые попытки удивили Лилиан больше, чем он мог предположить.

– Дункан, это прекрасно! – восхитилась она, положив маленькую бледную руку на грудь. – Можешь сыграть еще раз?

Конечно, он мог! Не было слов, которые он жаждал услышать так сильно, как похвала созданному им произведению. Играя, он не мог удержаться от улыбки и украдкой поглядывал, как она закрывает глаза или откидывает голову назад, обнажая бледную шею. Это было похоже на волшебство – иметь возможность вызывать такие эмоции у взрослой и прелестной женщины. Дункан словно переставал быть застенчивым тринадцатилетним подростком, который никогда бы ее не заинтересовал, и становился хозяином ее чувств. Сильным. Мужчиной.

Он начал зацикливаться на будущем, где представлял себя успешным композитором, которым восхищались его сверстники и какая-нибудь нежная, романтичная женщина, как, например, его учительница фортепиано. Вскоре ничто другое не интересовало его так сильно, как написание музыки. Никакая легкомысленная игра с соседскими мальчиками и девочками не сравнится с тем, как Лилиан хвалила его, утверждая, что он особенный, что у него дар, чего его мать, не слишком озабоченная проявлением какой-либо доброты, никогда не делала.

Если бы только этот дар остался их тайной, они с Лилиан могли бы продолжать в том же духе гораздо дольше, но в конце концов она поняла, что Дункану нужно больше, чем она может ему дать, и посчитала себя обязанной высказать его матери свое мнение. Она считала Дункана музыкальным гением, у которого при правильном обучении и поддержке был шанс стать очень талантливым композитором.

– И вы сказали ему об этом? – спросила мама, пока мальчик подслушивал из соседней комнаты. – Вы внушили ему подобные мысли?

– Я пыталась подбодрить его, если вы об этом.

– Вас не для этого нанимали, – ответила мать строгим тоном, отчего ее эльзасский акцент стал еще более заметным.

Дункан понял, что совершил ужасную ошибку, не помешав Лилиан поговорить с матерью. Он тут же разозлился на себя за то, что не смог предугадать такую реакцию. Лилиан недоумевала – разве каждая мать не будет вне себя от радости при мысли о том, что ее ребенок талантлив? Она не представляла, что за женщина Эстер Леви. По мнению его матери, музицирование было хобби, частью становления культурного человека, но нельзя допускать, чтобы это мешало учебе или карьере. Ни она, ни отец Дункана не смогли поступить в колледж, и даже по скромным стандартам большинства жителей Томс-Ривер они жили довольно бедно. Все накопленные средства были переведены на счет для обучения Дункана в колледже. Как и многие родители-иммигранты в Америке, его мать считала, что она отказывает себе в роскоши, чтобы позже Дункан мог ее себе позволить. В свою очередь она ожидала от него, что он в конечном итоге выберет надежную и прибыльную сферу, такую как финансы или юриспруденция, чтобы ее жертва не оказалась напрасной. Музыка была развлечением, фантазией о его художественном величии, которая только угрожала отвлечь его.

Тем не менее Лилиан надеялась убедить Эстер, и вскоре женщины вышли из кухни и попросили Дункана исполнить сочиненные им пьесы.

Его пальцы будто одеревенели, когда он заиграл, словно осуждение его матери проникло сквозь его кожу и суставы. Мелодии, которыми он так гордился, глядя, как слушает Лилиан, теперь звучали как безжизненные имитации. Одна пьеса была просто вариацией на главную тему из неоконченной симфонии Шуберта, другая – как вторая часть Первой сонаты для виолончели Мендельсона, а третья представляла собой модифицированный этюд Шопена.

– У него действительно есть слух, – начала мать Дункана, – и некоторая техническая сноровка. Но я не вижу никаких свидетельств большого музыкального воображения. Ничего похожего на ту гениальность, о которой вы говорите.

Дункан был опустошен. Гнев клокотал в нем, как музыка. Он хотел бросить вызов прямо здесь и сейчас, сказать решительным тоном все то, что хрупкость его матери не позволяла ему когда-либо выразить словами. Находясь между разочарованием и печалью, он уже слышал начало пьесы, затравленное, полное уныния – состояние, которое навеяла на него мать. Однако внезапно осознал, насколько его музыкальная идея напоминает мелодию из «Александра Невского» Прокофьева, и почувствовал еще большую ярость. Может быть, мама права? Неужели все, на что он способен, – это подражать мастерам и дурачить молодую женщину, заставляя ее думать, что он может больше?

После этого Лилиан у них больше не появлялась.

Мать не запретила уроки совсем, но заменила нежную женщину, верившую в него, на ожесточенного пожилого мужчину, которого передергивало при малейшей ошибке в игре Дункана. Мальчик возненавидел своего нового учителя и впервые рискнул почувствовать неприязнь к своей матери. Она изолировала его от одноклассников, сделала из него чудака, застрявшего дома в одиночестве, а затем лишила общения с единственным человеком, который вытащил его из этого одиночества и заставил поверить в свой талант. Какими бы мотивами ни руководствовалась мама, представляя все как заботу о том, чтобы у него все было хорошо, чтобы в будущем он добился успеха, – теперь он видел ее истинную цель: то была преднамеренная кампания, направленная на то, чтобы заманить его к ней, в ловушку ее страданий. В нем укоренилось желание перемен. Он начал культивировать личную свободу, держать свои мотивы в секрете, мечтать о жизни отдельно от своей матери, тщательно скрывая все это от нее. Тихонько, изображая послушание и усердие, он готовил свой побег.

Поступление Дункана в Йель на стипендию после получения высоких оценок по предметам, которые давались легко, поскольку дома кроме учебы заняться было нечем, означало, что он свободен и может покинуть дом Леви. Ему удалось добиться места, которое, по мнению матери, наставит его на путь к уважаемой профессии, той, которую она для него желала. Для нее его поступление означало безопасность, для Дункана – свободу. Будущее было широко распахнуто перед ним.

Дункан испытывал восторг от учебы в Йеле с того самого дня, как переступил порог кампуса. Каждая деталь наводила на мысль о приключении: широкие яркие лужайки и тусклые гулкие залы, величественные готические здания и неровные улицы города. Его ни в малейшей степени не беспокоили ни рассказы матери об уровне преступности в Нью-Хейвене, ни тараканы, которых он обнаружил в своей комнате в общежитии. Его даже не беспокоил высокомерный сосед по комнате – Блейк Флурной.

На первый взгляд тот казался просто избалованным придурком из подготовительной школы, который постоянно подшучивал над Дунканом, заставляя его чувствовать себя нервным, безнадежным, обреченным на отчаяние, столь же неизбежное, как для Блейка – наслаждение. Он заселился после Дункана и при этом умудрился претендовать на верхнюю койку.

– Будь начеку, приятель, – напевал новый сосед, складывая свою одежду в комод побольше. – Ты больше не живешь с мамочкой.

Он был покровительственным, упрямым и самодовольным. Дункан увидел это сразу, но со временем обнаружил в своем соседе и другие качества, которые в конечном итоге расположили к нему. Блейк не знал границ; он брал – но и щедро отдавал: он одалживал свою одежду и платил за выпивку, зная, что Дункан работает и учится одновременно. Он также с готовностью придумывал оправдания для мисс Леви, ослабляя ее контроль над сыном способами, которые Дункан даже представить не мог.

Беспечное отношение Блейка к правде принесло Дункану облегчение – было очень удобно отказаться от необходимости выглядеть хорошим и приятным человеком. Впервые благодаря новому соседу Дункан познакомился с некоторыми из своих самых эгоистичных и темных сторон.

Ему предстояло многому научиться у Блейка.

Вместе со своим соседом по комнате Дункан наконец обнаружил, как получать то что хочется, особенно от женщин. По выходным Блейк приглашал Дункана поужинать и выпить в «Йорксайд Пицца» или в другие местные заведения. Там Блейк подходил к любой девушке, которую хотел, и стаскивал ее со стула, чтобы потанцевать. По вечерам в будние дни, имея Блейка в качестве напарника, Дункан получал шанс пообщаться с девушками, играя на пианино в комнате отдыха колледжа – с явной целью привлечь женское внимание. Опыт общения с Лилиан научил его, что определенный тип девушек можно расположить к себе своим талантом. В любом случае, это был единственный трюк в его арсенале. Так что они с Блейком приходили к обеду, когда десятки студенток сновали туда-сюда в столовой, и Блейк подзывал их, чтобы они обратили внимание на мальчика с милым лицом, который так хорошо играл на фортепиано.

– Этого маэстро зовут Дункан, – говорил Блейк, когда случайная девушка подходила послушать. – Я вынужден сам его представить – он слишком застенчивый.

Дункан был в ярости, когда Блейк сказал это в первый раз, но вскоре, преодолев свое смущение и заметив, что девушка заинтересовалась им, он осознал ценность метода Блейка. К его удивлению, застенчивость и чувствительность сыграли на руку с изрядным количеством девушек – на самом деле их было так много, что вскоре это стало проблемой. Сначала он был так польщен интересом, который к нему проявляли, и так боялся кого-нибудь разочаровать, что ходил на свидания со всеми, кто его приглашал. Дункан связал себя с вереницей девушек, хотя они ему не особо нравились. Наконец к весне первого курса он поклялся себе, что будет встречаться только с той, в кого влюбится по уши. Он перестал играть на пианино в комнатах отдыха и начал практиковаться в частном порядке в одном из концертных залов кампуса. Однажды апрельским вечером он услышал музыку, доносящуюся из комнаты дальше по коридору. Там на сцене танцевала девушка.

Она двигалась, находясь лицом к стене, ее бронзовые кудри колыхались в такт. Дункан наблюдал за ней некоторое время, прежде чем она повернулась. Внезапно он осознал, что не заговорил и не отпрянул, а просто продолжил стоять максимум в двадцати футах от нее. На сцене горел свет, но остальная часть комнаты была темной – могла ли девушка вообще заметить его? Она выглядела полностью поглощенной тем, что делала, словно в трансе. Когда она снова начала танцевать, у нее вырвался тихий смешок – возможно, она смеялась над Дунканом… или над собой. Но он обнаружил, что его переполняет желание снова услышать ее смех.

Он начал репетировать с отработанной самоотдачей, главным образом в надежде, что их пути снова пересекутся. В ожидании ее прихода Дункан оставался и практиковался порой до поздней ночи, тайно надеясь, что это случится именно сегодня. Однажды вечером у него сложилась мелодия, и вскоре он придумал большую часть сонаты, одночастного произведения, насыщенного меланхолической тоской, но перемежающегося более легкой темой, которая напоминала ему смех той девушки. Дункан быстро закрыл ноты и ждал несколько дней, прежде чем осмелился повторить свое произведение.

Когда Дункан все-таки смог вернуться к своему творению, его надежда оправдалась: впервые в своей жизни он написал оригинальное и впечатляющее музыкальное произведение.

Вскоре наступили летние каникулы, и, несмотря на напоминания матери о том, что он учится для получения полезных навыков, по возвращении осенью Дункан записался на свой первый композиторский урок. Он потратил время на совершенствование сонаты и представил ее в качестве промежуточного задания, произведя на преподавателя такое сильное впечатление, что тот попросил Дункана выступить с сольным концертом. В ноябре Дункан исполнил свою композицию в Вулси-холле, и ему посчастливилось увидеть настолько грандиозное помещение заполненным на треть. Втайне он надеялся, что та девушка может находиться среди слушателей, но едва мог поверить в свою удачу, когда после шоу его встретили восхищением и протянутыми руками, а она прошла мимо него с бронзовыми волнистыми волосами, рассыпанными по плечам. Вблизи она оказалась ниже, чем он предполагал, более миниатюрной. На ней было белое деревенское платье, не похожее на ту одежду, которую носили большинство девушек в кампусе. Ее имя – Джина Рейнхольд – он узнал от Блейка.

Она специализировалась на танцах, поведал Блейк с явным презрением. Дункан мог догадаться о его мыслях: какой нормальный человек стал бы тратить образование в Йеле на выполнение пируэтов? Тогда Дункан не решился сказать ему, что опыт выступлений и надежды на встречу с Джиной уже побуждали его уделять больше времени своей музыке. Вскоре он распространил слух о том, что ему было бы интересно сочинять музыку для танцоров. После этого ему позвонил студент-хореограф, который устраивал шоу; Дункан сразу же согласился прийти на репетицию. Взволнованный, полный надежд, Дункан прибыл туда следующим же вечером, и на сцене среди множества танцоров была она, Джина Рейнхольд.

Джина стояла впереди, возможно, потому что она была ниже других танцоров, но он был уверен, что руководитель признавал, что она являлась лидером. Хореограф рассказал, что новая пьеса должна запечатлеть борьбу за объединение людей. В этот момент танцоры импровизировали, двигаясь синхронно и не синхронно, выполняя осторожные, неестественные движения, но Дункан не сводил глаз с Джины, которая была непостижимой, извиваясь среди других тел, посылая то одного, то другого танцора в серию восторженных кружений по сцене. Ее энергия приковала внимание Дункана. Наблюдая за ней, он ощутил, что все, к чему он стремился, – убежденность, освобождение, трансцендентность, было здесь воплощено в рамке высотой пять футов два дюйма.

Он хотел поразить ее и поэтому провел следующие дни, пытаясь придумать великолепное и глубокое музыкальное произведение. Но ничто из того, что он написал, не казалось свежим. Дункан начал паниковать при мысли о неудаче; он действовал импульсивно, чтобы сблизиться с девушкой, которой восхищался, и вызвался сделать то, чего на самом деле не мог. На следующее утро он пришел на репетицию пораньше, чтобы встретиться с хореографом и объяснить, что не может продолжить работу с ними. Однако тот опаздывал, и единственным человеком, оказавшимся на месте, была девушка, которую он больше всего боялся увидеть: Джина.

Должно быть, Дункан выглядел готовым сбежать, потому что она сразу же спросила, что случилось.

– Я… просто пришел сказать, что… не могу этого сделать… музыку. Вы можете передать это хореографу?

– Что ж, – просто сказала она, – но, если не возражаете, я хотела бы узнать, почему вы решили, что не можете?

Он был удивлен ее вопросом, никак не ожидал, что ему придется оправдываться перед ней.

– Я… Я не могу заставить себя сделать это. Мелодии иногда… просто не приходят. Я не могу контролировать подобное.

Дункан ожидал, что ее устроит такое объяснение, но Джина за кулисами оказалась такой же бойкой, как и на сцене.

– А как обычно эти мелодии приходят?

Дункан объяснил свой способ – он начинает с произведения другого человека, экспериментирует с импровизациями, отталкиваясь от них. На ум пришло только одно исключение, но тогда он был слишком смущен, чтобы признаться ей в этом: партия, которую он написал о ней, была другой. Идея пришла к нему сама по себе.

– Ты когда-нибудь раньше работал совместно с другим музыкантом или танцором?

– Нет, – признался Дункан, – никогда.

Джина рассказала о том, как это делала пианистка в ее школе танцев в Санта-Фе. Она какое-то время наблюдала за движениями танцоров, а затем придумывала музыку, гармонирующую с их выступлением.

– Может, мы попробуем так же?

Несмотря на сомнения, Дункан согласился попробовать, потому что не мог представить, что откажет ей. Она взбежала на сцену, и он сел за пианино, чтобы посмотреть ее танец. Дункан предполагал, что ей будет некомфортно без других танцоров, но она без колебаний бросилась вперед, ее фигура сжалась в одиночестве, а затем вырвалась наружу, принялась что-то искать. Ради него она добавила чувств в каждое движение, чтобы он мог лучше уловить тон, и он позволил своим пальцам бегать по клавишам, чтобы не отставать. Зазвучала музыка.

Через мгновение Джина остановила его:

– Это красиво, но, может, даже чересчур красиво? Мне кажется, нужно что-то более неуверенное, даже напряженное.

– О, ладно. Я понял. Тогда попробуем вот так.

Дункан добавил больше двусмысленности в виде приостановленных и низких аккордов и тут же понял, что да, Джина была права. Он продолжал, пока несколько мгновений спустя девушка снова не остановила его:

– А вот тут тон меняется. Здесь меньше амбивалентности, больше уверенности.

– Может, так?

Он попробовал более смелый пассаж в мажорной тональности.

– Более нежно, более мечтательно.

Дункан замедлил шаг, вдумываясь в ее слова. До сих пор Джина поражала его издалека той энергией, которую она излучала, но здесь, работая с ней, он начал понимать, что ее вдохновляет. Инстинкты Джины были настолько остры и она настолько доверяла им, что каждая фраза и движение, исходившие от нее, казались необычайно убедительными. Ее жизнерадостность поразила его так, что она показалась ему более реальной, чем он сам.

Дункан продолжал следовать всем ее советам, и в конце концов, когда он воспроизвел пьесу заново, учтя подсказки Джины, он был поражен, обнаружив, что получилось намного лучше, чем он даже представлял.

«Ты великолепна». Эти слова чуть не вырвались наружу – давление такого личного признания, откровения было так велико, что его сердце начало бешено колотиться. Дункан почувствовал, что краснеет от охвативших его мыслей: Джина возвысила его, приблизила к лучшей версии его самого. Произошло нечто чудесное, и он не знал, как передать это или что делать со всей энергией, всколыхнувшейся в нем, и поэтому он сыграл пьесу для нее снова, на этот раз бегло и в более быстром темпе. Джина не отставала, изобретая новые движения, которые еще лучше соответствовали музыке. Когда они закончили, тяжело дыша и не зная, что тут можно сказать, они просто стали смеяться.

С того дня Дункан был уверен, что должен найти какой-то способ сделать Джину частью своей жизни.

У него было три недели ежедневных репетиций, в течение которых он мог бы сблизиться с ней, – хотя такая обстановка не располагала к уединению. Чтобы уйти одновременно с ней, он начал задерживаться у пианино после занятий, пока она переодевалась, притворяясь, что творит. Если Джина и догадывалась о чем-то, она никак этого не показывала и не подтрунивала, тем самым избавляя его от смущения; в любом случае, в своей решимости он вдруг обнаружил, что ему все равно: он не перестанет этого делать, даже если она раскроет его трюк. После нескольких ночей этой шарады он увидел, как она придержала для него дверь, когда они уходили, чтобы они могли идти вместе.

Джина была дружелюбна, и хотя он стеснялся, находясь наедине с ней, она легко заполняла тишину, когда они шли по улицам кампуса:

– Мне интересно, когда ты начал играть? Ты слишком молод, а уже по-настоящему хорош.

– В пять или шесть лет. Точно не помню. Я всегда немного сочинял. У нас стояло пианино – моя мама играла, и дома было чертовски мало других занятий. – Он подумал было, что описание болезненно скучного детства может заставить ее проявить к нему больший интерес, но быстро переключил внимание на нее: – Знаешь, меня больше интересует твоя история, чем собственная.

Пока они медленно прогуливались по Старому двору кампуса, она рассказала ему о себе, о том, как выросла в Санта-Фе, что она единственный ребенок двух художников.

– Не знаменитый или что-то в этом роде, но папа живет этим, рисует каждый день.

– А твоя мама?

– У нее был инсульт, когда мне было девять.

Дункан не смог понять, жива ее мать или умерла, и слишком испугался, чтобы уточнить. Он также был слишком напуган, чтобы спросить, связано ли увлечение танцами и ее неудержимость на сцене с этим событием. У него в голове возник образ – образ маленькой Джины, танцующей, в то время как ее мать сидит неподвижно, и казалось, этот переизбыток эмоций в девочке произрастал от поглощения той живости, которую ее мать уже не могла выразить самостоятельно. Тогда он испытал к ней невыразимую нежность. Все его тело, казалось, покалывало от холода.

– Мне жаль.

Джина посмотрела на него. Ее глаза были широко раскрыты; вероятно, она сама была удивлена, позволив незнакомцу так близко и так быстро подойти к чему-то настолько личному.

– Спасибо, – проговорила она, ее голос дрожал от эмоций. – Но знаешь, ее болезнь научила меня кое-чему. Заставила меня проснуться и осознать, что нет никакой гарантии на завтра и нет такого понятия, как безопасный выбор. – Она замедлила шаг, как будто обдумывая серьезность этой мысли. – Ты можешь потерять все в любую минуту. Так зачем же ждать? Зачем идти на компромисс? Если ты чего-то хочешь – возьми это!

– Ты права! Абсолютно права!

И все же те руки, которые так сильно хотели обхватить ее, оставались спрятанными в карманах, вдавленными так глубоко, что могли порваться швы. Джина была права: если Дункан хочет ее, он должен что-то делать.

Чем дольше они разговаривали, тем отчетливей он понимал, насколько хорошо она уже знает себя и свое будущее. На втором курсе колледжа она поняла, какую жизнь хотела бы вести. После окончания учебы она собиралась переехать в Нью-Йорк и присоединиться к одной из экспериментальных танцевальных трупп в центре города. Она планировала танцевать до двадцати пяти лет, затем родить ребенка, взять отпуск на год и после продолжить танцевать столько, сколько сможет.

Загрузка...