5

С беззаботной неблагодарностью, которая так идет избалованным детям, мальчик тянется за вареньем, в то время как фру Андерсен, всегда целомудренно пахнущая мылом и утюгом, осторожно очищает яйцо от скорлупы. Между ними в халате Вильхельма сидит Курт – ему хочется поскорей забраться обратно в постель, пока фру Андерсен будет проветривать и убираться после ухода мальчика в школу. Забота об этом хрупком мальчике наполняет и предопределяет всё существование фру Андерсен, ее мнение о Курте сжалось в одно короткое предложение, которым она поделилась с мужем: «Могло быть и хуже!» Она имеет в виду, что тот не подворовывает из хозяйского столового сервиза и, как ни странно, кажется, нравится мальчику. Мальчика зовут Том, и с длинными прямыми девичьими волосами на тон светлее ресниц, нежной кожей и стройной фигурой он выглядит намного моложе своих лет. Лишь слабая темная линия на его короткой верхней губе намекает на сложные времена, и окружающие задаются вопросом, растут ли у него усы или он всего-навсего забыл умыться.

Круглое, как луна, лицо принимает довольный вид, когда фру Андерсен видит, что яйцо получилось не слишком твердым и не слишком жидким. Мальчик награждает ее одной из своих беглых улыбок и сбрасывает остатки яйца коту, который привередливо расхаживает по белой скатерти и залезает чистым языком в банку с вареньем, медом или свежим маслом. Он с коричневой маской на мордочке, сиамской породы и принадлежит мальчику, у которого, к вечному недовольству фру Андерсен, на руках и ногах постоянно неглубокие царапины после диких игр с животным; во всем остальном он обычно настолько трепетно относится к своей коже, что постоянно воет, когда шампунь попадает в глаза, как бы осторожно фру Андерсен ни мыла ему волосы. Это напоминает ей о временах, когда к злой Милле перешла привилегированная должность, с самого рождения мальчика принадлежавшая фру Андерсен, – волшебное возмещение семени, которое херре Андерсену так и не удалось отправить в положенное место и в положенный срок. Ее так задело это, как она считала, хитрое и вероломное действие, что несколько вечеров подряд она развлекала своего добродушного мужа рассказами о том, насколько опасна эта женщина в отличие от предшественниц, которые, по крайней мере, держали руки подальше от невинного мальчика. «Это плохо кончится, – подытожила фру Андерсен. – Хозяйка думает о других только хорошее и даже мысли не допускает, чтобы кто-то желал ей зла».

Внутри фру Андерсен существовали две строго разделенные комнаты. В одной находились люди, которых она просто любила без надобности понимать или критиковать их странные поступки, в другой – остальная часть человечества, к которой она предъявляла столь же строгие моральные требования, как и к самой себе.

– Ты рад, что твоя мама сегодня вернется? – спросила она.

– Рад, – ответил мальчик с таким отрешенным видом, что фру Андерсен не была уверена, расслышал ли он ее слова. Он не рассказывал ей об ужасных событиях, произошедших за время ее отсутствия, а сама она не расспрашивала. Должно быть, мальчик ужасно страдал от того, что об объявлении так много писали в прессе и его бедная мать не могла защитить себя. По мнению фру Андерсен, ничего плохого в объявлении хозяйки о поисках нового мужа не было, за исключением того, что об этом прознали бессердечные журналисты.

Мальчик с прищуром посмотрел на газету – раскрытая, она лежала между ним и Куртом. Его внимание привлек заголовок, напечатанный жирным шрифтом: «Десятилетний мальчик дает показания против своего отца». Перед ним возникла картинка из учебника по истории. Относившаяся к эпохе Французской революции, она изображала маленького мальчика с руками за спиной, одетого в бархатный костюм с белым девчачьим воротничком. Целый ряд судей смотрели на него с кривыми ухмылками. «Где твой отец?» – гласила подпись. Но, хотя ему грозили страшные пытки, он продолжал повторять, что ничего не знает. То же самое Том ответил фру Андерсен – правда, она спросила всего однажды. Его отец находился во власти Милле, как и Курт, который еще недавно был во власти ведьмы сверху и теперь оказался в безопасности. Когда Том был маленьким и всё еще жил вместе с матерью в опасном и захватывающем мире фантазий, однажды это ужасное создание вцепилось в него на лестнице – он тогда возвращался из школы. Мальчик закричал от дикого ужаса, отец бросился на помощь и вырвал его из когтей. «Держите свои грязные лапы подальше от моего сына», – прокричал отец, заключив мальчика в теплые, бережные объятия. А вот Курту он рассказал – фру Андерсен заболела бы от ревности, если бы узнала, что он, такой неповторимый, рассказал этому обтрепанному человеку, для которого не было места ни в одной из комнат ее сердца, – рассказал о том славном знаменательном дне, когда Том в одиночку прогнал Милле и сделал для своей матери то, что и полагалась сделать. И всё это в тумане нереальности. Скрестив руки, как «принц с ледяным сердцем»[3] из школьного спектакля, где однажды играл главную роль, он указал ей на дверь. «И так эта сука убралась отсюда, – объяснял он Курту, – и я позвонил в службу спасения. Мама пришла в себя только в машине скорой помощи». Курт, отождествлявший себя с мальчиком – чувство, наиболее близкое к проявлению симпатии, – красноречиво восхитился этим героическим поступком, на что Том скромно ответил: «Я поступил в точности так же, как поступил бы мой отец».

В столовой, с ее высоким потолком и старомодной потрепанной элегантностью, стоял сухой, теплый и пыльный запах. Курт рассеянно смотрел на пятно на стене, похожее на вытянутую грязную слезу. Это был след от тарелки с жарки́м из баранины, которую Вильхельм когда-то в истерическом припадке швырнул в стену, и мальчик рассказывал об этом событии и подобных ему так, будто они случались исключительно чтобы позабавить и развлечь его. «Моя мама? – произнес он со свойственной ему смесью ребячества и опыта. – Конечно, она плакала и выла, но на самом деле не могла без этого обходиться».

Он не радовался возвращению матери так сильно, как представляла себе фру Андерсен. Он любил ее как всегда, но темная дрожащая грань тревожного беспокойства окаймляла это чувство. Как она могла продолжать жить без его отца?

Он протянул перед собой тонкие загорелые руки со светлым пушком, неловко и обаятельно, словно козленок, и все трое застыли в движении, как будто перед невидимой камерой, которая фиксирует снимок с мягким щелчком, заставившим дверь в комнату Вильхельма распахнуться. Гнилая вонь, напоминавшая о застоялой воде в вазе с цветами, просачивалась сквозь пол, и от злого душераздирающего смеха слегка кренилась запятнанная стена; неживой взгляд ангела с лепнины, казалось, уставился на мягкое углубление в подушке Вильхельма. Разрушение уже давно началось, переговорщикам об этом отлично известно.

– Судя по объявлению, – произнес один из них, – мужчина не вернется.

– Не вернется, и она всё для этого сделала, – подтвердила его жена.

– Вопрос лишь в том, по карману ли ей продолжать здесь жить?

– И вообще, законно ли пересдавать это жилье?

– Контракт не запрещает, иначе мы бы уже давно вышвырнули фру Томсен и ее компашку в придачу. Но меня больше интересует, что ей приносит ее писанина.

Тот же самый вопрос занимал Грету, когда она в прошлый раз в ванной мыла волосы Лизе. Но она не задала его. Этого не сделал никто, за исключением фру Водсков, которая стояла в дверном проеме, уперев руки в бока, точно ручки пузатого кувшина. Она произвела на свет четырех детей, которые обзавелись хорошими рабочими местами и приличными отношениями, и, в отличие от Греты, совсем не была впечатлена молодым человеком, появившимся в жизни Лизе. «Подлый брачный аферист», – сказала она вечером мужу, который работал санитаром и в целом не жаловал людей с тридцатью с половиной экзаменами и туманными перспективами занять какую бы то ни было должность. Обычно фру Водсков не беспокоила дальнейшая судьба пациентов, после того как они исчезали из ее поля зрения. Но Лизе – другое дело: она написала песню на конфирмацию ее младшего ребенка и этим не только обеспечила себе надежное место в сердце фру Водсков, но и навсегда освободилась от еженедельных дежурств на кухне.

– Фру Могенсен, – спросила она (здесь никто не обращался к Лизе по ее настоящей фамилии), – сколько у вас остается в месяц после уплаты налогов и аренды?

Грета бросила на нее сердитый взгляд, а Лизе – над краем раковины виднелась лишь шея, вся в мыльной пене, – ничего не расслышала. К счастью. Для защиты от мыла глаза были прикрыты тряпицей, из-под которой текли слезы. Задавшись целью подготовить Лизе к встрече с молодым возлюбленным, Грета пыталась пережить разлуку без слез, и дальнейшая жизнь подруги и мальчика казалась ей одновременно потрясающей и само собой разумеющейся, как в старом сериале. Саму же Лизе это как будто не интересовало, она едва удосужилась пробежаться по письмам Курта. Ей было достаточно того, что в комнате Вильхельма теперь появится что-то живое, и это живое, похоже, угождало ее бедному брошенному мальчику, которому, в представлении Лизе, никогда не будет больше двенадцати лет – в точности как Киму из ее детских книг. Работая над ними, она называла своего сына Кимом; храбрый и отважный, он стал героем Тома. С матерью за руку мальчик часто прогуливался по окраинам города, чтобы запомнить, как одеваются дикие и опасные люди из книжек о Киме. Днем эти люди спали, а по ночам выходили на грабеж со складными ножиками в карманах залоснившихся штанов. Бесшумно, как кошки, они сновали по узким улочкам, и утром мальчик почти боялся идти в школу, страшась обнаружить за воротами полицейского с ножом в спине. И каждый раз немного смущался, когда на улице никого не оказывалось. Главарь шайки с темными кудрями, в точности как у Курта, носил красные носки и кроссовки.

Он ненавидел женщин так же, как Курт и мальчик ненавидели старуху сверху. Возможно, именно «чудесный пятнадцатилетний сын» больше всего смущал Тома в странном объявлении, доставившем ему столько хлопот. Детство готово было вот-вот ускользнуть от него, но он влезал в него, словно в штаны, которые стали слишком тесны и не застегиваются, даже если втянуть живот. Взрослый Том никого не интересовал. Никому не нужен был такой невообразимый человек. Он знал, что его мать, сама того не осознавая, переставала любить собственных детей, как только они взрослели. Она теряла уверенность по отношению к себе, и ей достаточно было знать, что у них всё хорошо и они не слишком несчастны. У Тома были уже повзрослевшие сводные сестра и брат, настолько старше его, что им не довелось провести детство вместе. Когда мать госпитализировали (странно представить, что когда-то она тоже приходилась им матерью), они звонили или даже приходили и предлагали помощь. Немного погодя после исчезновения отца его сестра, на двенадцать лет старше Тома, которую он почти никогда не видел, отправила его в Роскильде, чтобы убедить мать поскорей продать летний домик. Сестра не хотела, чтобы отец мог потребовать свою половину – а точнее, Милле, против которой и была направлена вся злоба.

К таким практичным советам Лизе обычно прислушивалась, даже если была не в состоянии предвидеть их последствия. Она написала доверенность на продажу дома на отдалившуюся от нее дочь: та разбиралась в юридических вопросах. Когда Лизе выплатили крупную сумму денег и выдали два закладных листа – их можно было обналичить в затруднительном положении, – она чувствовала себя так, будто получила грант. Положив деньги на сберегательную книжку, она ощутила себя в полной безопасности. Но теперь, когда на счету впервые в жизни оказалось более ста тысяч крон, из налоговой пришел счет на шестьдесят шесть тысяч. Адвокат, занимавшийся продажей дома, посоветовал заплатить и радоваться, что у нее вообще есть деньги. После случившегося она снова оттолкнула от себя окружающий мир, как непослушного ребенка, которому придется подождать со своим нытьем. С той счастливой поры в Биркерёде она не знала нужды и точно понимала, что ей не справиться с бедностью и несчастьем одновременно. Мальчик, которому ни разу не отказывали в чем-либо, ссылаясь на слишком высокую цену, это тоже понимал. Он винил себя, что вернулся домой с каникул лишь потому, что не мог спокойно поспать и ночи: голос отца беспрерывно ревел и кричал, свистел проклятым ветром у него в голове, влетая в одно ухо и вылетая из другого. И мать кричала вместе с ним, кричала и плакала, и умоляла пожалеть хотя бы мальчика. И тут сердце Тома принималось колотиться так, что от этого некуда было деться и никак не получалось это остановить. И он мчался в город на мопеде, звал приятелей, заполнял ими квартиру и забывал обо всех ужасах, пока его сердце не становилось таким же, как все прочие. Он звонил домой и спрашивал у матери, там ли всё еще его отец – если да, Том не возвращался. «Приходи, он у Милле», – говорила Лизе. И говорила так спокойно, словно это была больница, где о нем позаботятся и не причинят вреда.

Том снова ехал домой: мать радовалась, радовалась и Кирстен – прислуга, взятая на лето. Они играли в карты и разгадывали кроссворды, и именно тогда всё и началось: имени Вильхельма не упоминали, но думали о нем. Вот что мы думали: «Господи, убереги нас от него подольше. Пусть всё закончится к его возвращению. Пусть он наслаждается „великолепным телосложением“ Милле (словно построенной на верфи, как подшучивала я вместе с Томом). Пусть довольствуется „энергичностью“ Милле, пусть продолжает восхищаться, что она „никогда не остается без дела“. (Она обладала располагающей способностью к одному из тех нескончаемых псевдопутёвых видов деятельности, что никогда не приводят к сколько-нибудь видимому результату.) Дай бедной отважной Милле, которая желает нам всего самого хорошего, сил терпеть эту смесь из виски и снотворного до тех пор, пока он снова не станет нашим великим отцом, пока не произнесет: „Женушка моя и единственный сын мой, отрада моя“. И прежде всего не допусти, чтобы он пришел на ужин с издателем. Иначе он только всё испортит и нас всех распугает. Сердце Тома снова заколотится так, что он подумает, будто умирает. И мне, Лизе, придется притворяться перед любезными, но незнакомыми людьми, будто у нас так принято. Что бы ни произошло, у нас постоянно возникают такие смешные и сумасшедшие ситуации, когда приходят гости. И в целом они всегда радуются, что такое не случается у них, и хотя у них всё по-другому, но далеко не лучше, чем у нас».

Но то, что его имя никто не произносил вслух, не помогало, и он вваливался сразу после гостей, после всех этих приготовлений, что наполняли Лизе предвкушением и радовали так, что ее движения сливались с ее мечтами. Она разливала по рюмкам шнапс и рассказывала что-нибудь, от чего издатель заливался хохотом. Смеялись все, и так, считал мальчик, и продолжалось бы, если бы только отец так ужасно не изменился, если бы только Милле не расстилалась перед ним, словно бегунья, стирающая самую ужасную грязь с ботинок, прежде чем они коснутся паркета. Боже милостивый – и отец неожиданно появлялся в дверном проеме в самой опасной стадии опьянения, с пеной у рта и с пронзительным безумием в покрасневших глазах. «Нет, до чего забавно», – произносил он негромко и потирал сухие ладони друг о друга. Звук напоминал о наждачной бумаге, и в тот момент никакого другого звука не существовало: мальчик едва успевал увидеть, как отец, пошатываясь, направлялся к столу, прежде чем с криком испуганной птахи проскочить мимо родителя и метнуться к своему мопеду, который простоял весь день на солнце, поэтому его сиденье обжигало сквозь штаны. Лишь через много километров его сердце снова успокаивалось, и с тех пор отца он больше не видел, мать же ничего не рассказывала о том, что происходило дальше в тот самый день. Он вовсе не был «чудесным мальчиком», он был эгоистичным болваном, которому нравилось чувствовать, как длинные прохладные пальцы Милле скользили по его волосам, когда она их мыла!

– Этого бы не случилось, если бы мальчик не уехал домой, – говорила Лизе, пока Грета энергично растирала ее волосы махровым полотенцем, не подозревая, что больше никогда не увидит подругу. Наделенная талантом искреннего лицемерия, Лизе пообещала заходить и писать и с особым тщанием вывела на обрывке бумаги адреса каменных лиц, что вырвались из ее рук и мыслей – так увядающие лепестки милых маковых барышень осыпались на половицы в комнате Вильхельма. Она уже даже не помнила, как Грета выглядит. Если бы ее труп через несколько часов привезли в Институт судебно-медицинской экспертизы, то Лизе не смогла бы опознать ее.

Заботы исчезли в раковине вместе с водой и слезами.

– Ему нужно начать жить собственной жизнью, – осторожно заметила Грета. – Не стоит забывать, что он теперь почти взрослый.

Но к Лизе снова вернулась способность слышать только то, что ей хотелось. Ее не было ни в настоящем, ни в будущем. Последнее, что она помнила из действительности, был день, который стал преждевременным концом ее жизни. В этом дне было что-то такое, чего она еще не могла разгадать. Мысли всё время проходились по всему произошедшему легко, словно лапы кошки по клавишам пианино, касаясь так слабо, что не издавали никакого звука. Милле не могла знать: Лизе приняла таблетки, чтобы скрыться от нарастающего невыносимого страха перед тем, что Вильхельм никогда не вернется. Это мрачным образом оправдывает Милле, которая меньше всего ожидала увидеть в своих объятиях Лизе без сознания. Последний человеческий голос, который ей довелось услышать, принадлежал мальчику – гордому, чувствительному и одинокому. Последняя мысль – удивление при взгляде снизу на дрожащие щеки и подбородок Милле: «Да ведь она вовсе не красива!»

Загрузка...