Бабушка и дедушка выросли в традиционно больших еврейских семьях, у каждого было по пять братьев и сестер. Мой бедный папа терялся и путался в многочисленных маминых двоюродных братьях и сестрах. Очень часто их еще и звали одинаково, поэтому, говоря о ком-то из родни, обычно уточняли, чей именно это сын или дочка. Так, бабушка могла часами разговаривать по телефону с Любой Бориной или встретиться на Пестеля с Любой Галиной. А еще я очень долго думал, что Зина Картавая – это имя и фамилия. А на самом деле это прозвище приклеилось к милейшей и интеллигентной бабушкиной знакомой, страдавшей, увы, дефектом речи. Бедная Зина, сама того не желая и даже иногда не подозревая, являлась источником совершенно неожиданных словечек и целых выражений, которые пополняли из без того богатый дедушкин лексикон и передавались из уст в уста, превращаясь в крылатые фразы.
Так, туалет превратился из «интимного пространства» в «интимное просранство», все сказки начинались не словами «давным-давно», а «говным-говно», ну а верхом всего был знаменитый ленинградский поребрик, который благодаря косноязычию Зины к безграничной радости дедушки превратился в поеблик.
Дедушка готовился к приходу Зины заранее, из укромного места извлекалась специальная записная книжка. Зина, видя, что дедушка надевает очки и достает ручку, смущалась и картавила еще больше, и под общий хохот рождалась очередная цитата:
– Во’оны ка’кали и низко летали над землей.
Кто только не приходил и не жил у нас на Воинова! Многочисленные родственники, знакомые, друзья семьи и родственники друзей семьи. Возможно даже, что бабушка и дедушка не всех из них знали, но в силу гостеприимного характера никому не отказывали.
Посетив Ленинград, обогащенные впечатлениями от прикосновения к культурным ценностям и бабушкиными заготовками гости и родственники разъезжались по местам прописки. При этом некоторые, кисло приглашая к себе в гости, не оставляли правильного адреса и телефона.
После одного неудачного эксперимента, закончившегося ночевкой на вокзале в Вильнюсе, папа с мамой предпочитали или брать путевки, или даже жить на съемных квартирах дикарями, но ни от кого не зависеть.
В этом году они засобирались в Пицунду с друзьями. Отпуск пришелся на сентябрь, и в доме впервые прозвучало таинственное словосочетание «бархатный сезон».
Мне почему-то сразу представилось бабушкино панбархатное выходное платье. Я любил забираться с игрушечным биноклем в шкаф-рубку и становиться капитаном, ведущим корабль в штормовом море навстречу практически неминуемой гибели. Над головой раскачивались тяжелые иссиня-черные мягкие складки, которые в зависимости от игры моего воображения были то бурными волнами, то грозовыми тучами. Если прищурить глаза и долго вглядываться между створками шкафа, можно было увидеть в зеркале отражение хрустальной люстры, которое по форме напоминало никогда не заходящий Южный Крест. Если зажгли свет, значит, на горизонте скоро должен появиться долгожданный берег, скажем Кейптаун или Мельбурн, и можно будет наконец оставить капитанскую рубку и отправляться ужинать на камбуз, где бравого моряка ждут сырники или ленивые вареники со сметаной и вареньем.
На самом же деле бархатный сезон, который раньше приходился на весну, назван так вовсе не из-за темноты южной ночи, а в честь наплыва самой богатой и респектабельной публики после дешевого ситцевого и относительно фешенебельного шелкового сезона. Но мне до сих пор ближе моя версия о бархате густых сумерек. С годами воображение перелицевало бархатное платье в плотно запахнутый плащ Казановы, темная южная ночь превратилась в нашу версию венецианского маскарада с теми же элементами таинственности и порока, где обольстители местного разлива и залетные гастролеры обычно играют по заранее известным правилам. Все они под покровом южной ночи становятся или неженатыми, или находящимися в процессе развода, улики в виде обручальных колец оставляются дома под предлогом того, что их можно потерять в море или что на юге слишком жарко.
Мои же родители совершенно искренне стремились проводить отпуск вместе. Их можно было понять – все-таки им приходилось делить комнату в коммуналке со старшим и младшим поколениями. И хоть на ночь кровать мамы с папой деликатно отгораживалась ширмой, любой выезд за пределы дома превращался для них в медовый месяц.
Подготовка к отпуску всегда начиналась загодя, причем сборы папы и мамы были разные. Папа брал плавки, даже две пары, шорты и сандалии. И, с чувством выполненного долга, гордо, по-гагарински объявлял о своей полной готовности.
– И все? – ехидно спрашивала мама.
Он только пожимал плечами, искренне не понимая, зачем надо брать как минимум пять-шесть платьев, туфли на каблуках, без каблуков, с открытым и закрытым верхом, несколько шляпок на все случаи жизни, купальники, сарафаны, юбки, брюки и прочие ненужные с мужской точки зрения аксессуары.
Впрочем, он помалкивал, понимая, что сборы доставляют маме удовольствие и что наряжаться она планирует не для кого-нибудь, а для него.
Потом папа вытаскивал с антресолей маску, ласты, резиновую лодку, которую надувал посередине комнаты, чтобы проверить, не прохудилась ли за зиму и не проткнули ли ее лыжными палками. Если раздавался характерный свист, означающий, что где-то есть дырочка, то он заклеивал ее резиновой заплаткой непонятного мне происхождения и напоминающей воздушный шарик, пересыпанный тальком. Называл он это изделием завода номер два. Я однажды нашел целую упаковку этих изделий у папы в тумбочке и попытался надуть. За этим занятием меня застала бабушка и вечером устроила смущенным маме и папе страшный разнос под ехидные комментарии дедушки, что не видать мне ни сестрички, ни братика. Почему – я понял только через много лет.
Итак, помимо лодки с противозачаточными заплатками, которую дедушка непонятно называл «гондоной», папа проверял маску и ласты. Он даже дал мне попробовать подышать через трубку, но поскольку нос у меня, как всегда, был забит соплями, я немедленно начал задыхаться и пускать пузыри. Пока я синел и булькал в тазике с водой, в комнату зашел дедушка, сорвал с меня маску и обозвал папу гусем лапчатым.
Папа не обиделся, надел ласты и маску и стал показывать мне, как правильно заходить в воду спиной. В этом наряде он был похож на Ихтиандра. Дедушка пошел жаловаться маме на кухню. Застал он ее за чисткой рыбы, занятием крайне трудоемким и неопрятным. Мама была и так раздражена, так что, особо не раздумывая, всучила папе мешок с рыбной чешуей и, не дав даже натянуть спортивные штаны, выставила за дверь его выбросить, благо ведро для пищевых отходов стояло всего пролетом ниже. Провинившийся папа послушно пошлепал в ластах по ступенькам.
И надо же, что именно в этот момент по темной лестнице поднималась приятельница семьи по имени Сима и с угрожающей фамилией Нашатырь. Полуголый, пахнущий сырой рыбой, правильно, но неуместно экипированный папа не знал, что правильнее сказать в сложившейся ситуации: то ли здравствуйте, то ли извините.
И поскольку на нем была маска, то он гундосо просипел что-то голосом, каким в дальнейшем переводчики, чтобы не быть узнанными, дублировали запрещенные фильмы, для верности нацепив прищепку на нос. Эффект был ошеломляющий. Только отрезвляющая фамилия спасла Симу от обморока при встрече с крупным представителем земноводных.
Наверху же ее ждали с нетерпением, потому что она несла папе с мамой дефицитные путевки на турбазу «Ленэнерго». Мои родители там еще никогда не были, и, судя по цене, которую запросила напуганная Нашатыриха, им должны были предоставить отдельные хоромы со всеми удобствами, видом на море и трехразовым питанием. Путевки на турбазу по тем временам очень ценились: они решали вопросы жилья и питания.
На деле база своими узкими бревенчатыми бараками, теснящимися друг к другу, скорее напоминала лагерь. В узкой, как кишка, темной комнате стояли две солдатские кровати с продавленными сетками и сиротской прикроватной тумбочкой, обгрызенной то ли голодными туристами, то ли крысами. Белье давали серое, застиранное, в подозрительных пятнах, но по меркам дикарей, которые спали вообще без белья и мылись прямо в море, это, таки да, были хоромы. Удобства во дворе никого не смущали, это было в порядке вещей. А самым главным считалось двухразовое питание: не надо было выстаивать бесконечную очередь в местной столовой, драться за обляпанный жиром поднос и в обмен на рубль получать красную бурду с нескромным названием «харчо» и котлету домашнюю с добавлением мяса и с таким количеством перца, что ее потом было не затушить литрами местного молодого вина с собачьим названием «Псоу». Так, во всяком случае, оправдывались по утрам курортники перед женами, потому что вино это пилось как вода, но встать после полбутылки было уже невозможно. Совершенно трезвая и ясная голова приказывала ногам идти, а те упрямо или совсем не слушались, либо шли в совершенно противоположную сторону на поиски приключений на свою же голову и на ту часть тела, из которой те самые ноги росли.
В столовой «Ленэнерго» кормили хорошо, даже разнообразно, и царил там повар по имени Гоги. Был он черен, носат и волосат, как положено истинному грузину. И, как всякий южанин, он любил женщин. В каждом заезде у него была дама сердца, которая ежегодно доставала путевку всеми доступными средствами, чтобы потом все оставшиеся одиннадцать месяцев вспоминать Гогины восточные манеры, сладкие витиеватые комплименты и, видимо, что-то еще, что давало заряд бодрости тусклыми вечерами, в перерывах между уроками с детьми, щами, стиркой и обслуживанием мужа, приросшего к дивану с пивом. Таких Гог на юге было много.
Недаром в ходу была довольно унизительная песенка, которую, кажется, даже приписывают Визбору:
Мелкий дождик из-за тучки
Брызнет по полям.
Едут беленькие сучки
К черным кобелям.
К маме это, конечно, не относилось, однако, как любая женщина, она любила комплименты и кокетничала, хотя лишнего никогда себе не позволяла. Папа все равно ревновал, но, по-моему, просто чтобы сделать маме приятное.
Дедушка же при виде кучи разноцветных тряпок ворчал, что все бабы одинаковые и у них одно на уме.
Кстати, вещи у мамы были уникальные. Была у нее тезка, тоже Вера, только повыше ростом. Их так и звали – Вера Большая и Вера Маленькая. Так вот, Вера Большая была модельер от бога. Сейчас она могла бы стать дизайнером мирового уровня. Вера Большая брала кусок ткани и без выкроек резала ножницами, потом шила на живую нитку и набрасывала полуготовый наряд на заказчицу. Все вещи сидели как влитые, полные клиентки становились стройными, где надо становилось выпукло, где не надо – впукло. Она кроила на глазок, почти не снимая мерок. Потом строчила на машинке, и швы у нее выходили фирменные. Позже она даже научилась шить джинсы – пришивала бирку, и, вуаля, ничем не хуже западных и уж точно лучше польских и индийских. Самой большой проблемой было раздобыть отрез, потому что в магазинах лежали ткани в основном солдатских или попугаичьих расцветок с какими-то дикими аляповатыми цветами или пролетарской символикой. Ну правда, кому хочется купальник или плавки с изображением серпа и молота?
Если удавалось достать, то из эластичного трикотажа Вера даже шила плавки. Дедушка, как всегда, ехидничал, что покупают отрезы для обрезов, на что папа гордо возражал, что к нему это не относится. Уже потом, через много лет, мой совершенно русский папа, став знатоком еврейской истории, решился на священный обряд, который обычно проводят на восьмой день после рождения мальчика. Много позже, после долгих колебаний и сомнений, на это решился и я, в дань памяти многотысячной истории моего народа. Лучше поздно, чем никогда. Впрочем, даже праотец Авраам, согласно Библии, совершил обрезание в возрасте девяноста девяти лет, поэтому я надеялся, что и мне зачтется. Крайнюю же плоть моего недоношенного и еле живого после тяжелых родов сына обрезали, как положено, на восьмой день, принеся в жертву часть, чтобы спасти целое. А когда спасли, то по еврейской традиции дали два имени: Миха – в честь еврейского дедушки Миши, и Иосиф – в честь абсолютно русского дедушки Осипа.