Осенью электропоездом возвращался домой и неожиданно, сразу после Царицына, ужас пробрал до оторопи, до оцепенения, до невозможности выйти на нужной остановке – так и проехал родную станцию, не в силах избавиться от навязчивого жуткого бреда, донимавшего меня в те минуты.

Я размышлял об императоре Цезаре Луции Элии Аврелии Коммоде Антонине Августе – таково его полное коронное имя. (Правда, за время правления он четыре раза менял его, что тоже в некоторой степени характеризует нашего героя.)

О сыне несравненного Марка Аврелия Антонина, о кончине которого, по словам Эрнеста Ренана, до сих пор скорбит всякий живущий на Земле.

Об отпрыске «философа» на троне, столько сделавшего, чтобы все люди наметили тропку к согласию.

Эта книга, заказанная в продолжение предыдущего романа о Марке Аврелии, постоянно ускользала от меня. Уже и договор был подписан, и материал собран, но не лежала душа после деяний великого отца описывать мерзости сына. Пусть имя Коммода и не внесено в список первостепенных исторических мерзавцев, пусть по изобретательности, по расчетливости, по умению оправдывать свои поступки некими «высшими» соображениями, как то «интересы государства», «необходимость сохранения в чистоте отцовских верований» и прочее, ему далеко до подобных «профессионалов», – у знающих людей даже упоминание его имени способно вызвать в душе странное беспокойство, неясную, связанную с неосознанным жутковатым смешком тревогу. Я прикидывал, чем же Коммод отличался от Нерона, Калигулы, Каракалы? Что объединяет его, например, с ассирийскими царями, Цинь Ши Хуанди[1], Иваном Грозным, Гитлером, Тамерланом?.. Другое дело, что в этом ряду вряд ли отыщется более простодушный, даже в каком-то смысле наивный и глуповатый губитель соплеменников, чем Коммод, однако зверства, совершаемые «по недомыслию» или «из простодушия», не становятся менее зверскими. Даже наоборот – в этом случае зло приобретает некий насмешливо-мистический оттенок, неподвластную разуму власть, оборачивающуюся ночными кошмарами и бредом наяву. Тогда и начинаешь всем существом своим, каждым нервом ощущать хохот богов.

Начинал Коммод неплохо – малый был видный. Наружность его благодаря высокому росту, стройному телосложению и красивому, мужественному лицу была привлекательна.

Был он вполне прост и к государству испытывал самый обычный, вполне шкурный интерес, как, впрочем, и многие из нас. К окружающему и окружавшим Коммод относился так, как страдающий привычкой грызть ногти обращается с этими, порой очень красиво оформленными роговыми наростами, – исключительно потребительски.


В тот вечер в поезде меня как раз донимал не дававший покоя вопрос: какое мне дело до Коммода? Какое дело до его убийств и прочих злодеяний моим современникам и читателям?

Что же это за роман? Очередное изложение набора случаев со смертельным исходом, описание их виновника и последовавшего в конце наказания?

Уже дома, переболев подобными видениями, наткнулся на удивительное место у Метерлинка. Последние годы второго века от Рождества Христова, время царствования Коммода Антонина, вмиг оформились в целостную художественную ткань, ценность которой могла бы заключаться в описании самой атмосферы, оценке духовного стандарта римского общества, в своей любви к кесарям все ниже и ниже опускавшегося в бездну.

Как раз описание этого царства ночи, особенно после последних, светлых и ласковых деньков Золотого века, показалось мне весьма злободневной задачей.

Загрузка...