Случилось! Великий грех! И это выпало на мою долю.
Позорный день начался как всегда. Проснулся обычно – в шесть утра… Последние дни просыпаюсь не в настроении. Подумать странно… Скоро полвека! Совсем стариком делаюсь… Кто первым уступит возрасту – разум или тело?.. И если мозг ослабеет раньше, чем желудок и ноги, сам ты этого не поймешь!
Помню, первая мысль о смерти сразила меня в одиннадцать лет… Был день моего рождения, и вдруг я понял, что эти одиннадцать лет – может быть, шестая или даже пятая часть моей жизни. Еще каких-то пять-шесть таких частей – и меня не будет… Как я рыдал тогда! Однако сегодняшним утром проснулся непривычно радостным. Знал: на прогулке в Летнем (саду) непременно встречу её…
Встав, каким-то странным взглядом постороннего оглядел свое жилище, будто чувствовал, что, возможно, не увижу всего этого больше… Среди бесчисленных комнат выбрал для себя эту, небольшую, с видом на Адмиралтейство. В этой комнате при отце я провел юношеские годы. Став Императором, решил в ней остаться. Она служит мне сразу и кабинетом, и спальней.
Большой стол, на столе – фотографии семьи. Милые лица смотрят на меня, когда работаю. Колонны с занавесью отделяют кабинет от походной кровати, на которой я сплю. На такой же кровати спал отец… Он говорил: «Россия есть государство военное, и её Император должен спать на походной постели».
Пришел Адлерберг (министр двора). Сообщил, что картины выставлены в Гербовом зале.
Это парадные портреты нашей Семьи, сосланные предками по разным причинам в дворцовый подвал. Некоторые полтора столетия прозябали в темноте. И сейчас к десятилетию моего царствования я придумал устроить в Эрмитаже выставку этих опальных портретов.
После ухода Адлерберга тотчас вызвал Дюваля… Дюваль – отцовское наследство. Искалечил ногу во время Крымской войны. Отец пригрел его во дворце и сделал дворцовым комендантом.
– Вечером после чаю привезете княжну.
– В ту комнату, Ваше Величество?
Я сделал строгое лицо. И он потерялся.
Я пояснил:
– Вместе с княжной я буду смотреть картины в Гербовом зале.
Бедный Дюваль… Он не понимает моих отношений с этой безумной девушкой… точнее, безумных отношений с безумной девушкой.
За походной кроватью – потайной ход в ту комнату на третьем этаже, куда обычно старина Дюваль приводит…
Дюваль молча положил передо мной письмо. Сашенька Д. просила дозволения увидеться… Начал думать, как избежать. Но оказалось поздно:
– Ваше Величество, она уже… ждет… в той комнате.
Фрейлина Сашенька Д. считается красавицей. Хотя когда на нее никто не смотрит, с изумлением видишь, как же она нехороша! Долговязая, безгрудая, бледная, тусклая кожа… Но стоит ей заметить ваш взгляд, вмиг волшебно преображается: нежный румянец начинает играть на щеках, движения приобретают опасную кошачью грацию, стан призывно изгибается – это зов божественной плоти… Вы околдованы, вы в ее власти… И в постели… (далее заботливо вымарано).
…Мир фрейлин – это мир в миниатюре. Бесконечно нежничая друг с другом, они по-женски, то есть беспощадно, ненавидят друг друга. И если дружат, то обязательно против кого-то. Сашенька не дружит ни с кем… Освободившись от страсти, начинает рассказывать… естественно, о других фрейлинах. Нет-нет, она никогда никого не ругает, она хвалит! Но, боюсь, сам дьявол был бы доволен подобными похвалами… Как же остроумно она их всех уничтожает… Блеск, фейерверк гибельного острословия! Она прекрасная актриса… Помню, на следующий же день после того, как у нас все случилось, она сумела объявить двору о своем новом положении. Моя вечно грустная Маша сидела, окруженная остальными фрейлинами, листала какую-то очень ученую книгу, когда я вошел. И Сашенька… тотчас упала в обморок. На лице – ни кровинки, клянусь… Я бросился помогать. Когда поднимал, прошептала, но слышно: «Милый».
Маша была на высоте – преспокойно продолжала листать книгу.
Завершение нашей встречи обычно бывало одним и тем же. Наградив последним поцелуем, она всегда переходила к главному – горделиво и мрачно рассказывала про свои «затруднения». Она ненасытно корыстолюбива…
Так что роман окончился довольно быстро. Единственный способ без последствий оставить опасную женщину с таким опасным языком – дать ей возможность считать, что бросила тебя она сама… Как и положено, состоялся брак Сашеньки с моим генерал-адъютантом. Написал ей необходимое письмо о моей любви и о том, как опустел для меня дворец после ее ухода… Но совсем закончить она не позволила. Встречаемся изредка.
Я пришел в ту комнату… Все было как обычно.
Она:
– Прости, что пришла ни свет ни заря… Он безумно ревнует, и утро – единственное время… Не могу без тебя. Ну иди же!.. Иди же!..
Ее губы… (далее текст вычеркнут).
Спросила насмешливо:
– До сих пор не зарезал ягненочка?.. Могу помочь. Я ведь её дальняя родственница. Интересно, о чем можно говорить с дурой? Впрочем, зачем говорить в постели, если хороша… и молода… Только старайся не смотреть на нее в профиль, у нее в профиль нос крючком… Нет-нет, все равно хороша!
А то, что глупа, – это даже лучше…
Оделась, уже в дверях, между прочим:
– Пришлось купить новый выезд… Погляди, любимый, мои векселя… коли тебе не затруднительно… Я их оставлю на камине…
Зачем? Зачем я веду этот дневник… воистину опасный?
Зачем вела свой грешный дневник бедная Елизавета (Императрица, жена Александра Первого)? Ее называли «воплощенный ангел». Но любвеобильный дядя почему-то ее не любил.
И я… тоже почему-то рано охладел к моей красавице Маше… Смешная пошлая фраза, которую кто-то написал прямо на стене в казарме измайловцев: «Почему нам так нравится чужая жена, если у нас есть своя?»
Но повторю свой вопрос: зачем я все это записываю… если намереваюсь сжечь?
Чтобы, записывая, переживать вновь… те грешные и сладкие минуты!
Этот ужасный день продолжился необычно.
В девять часов приехал фельдъегерь из Мраморного дворца. Привез записку от жены Кости (Великого князя Константина Николаевича, младшего брата Александра Второго). Таинственную, в ее стиле.
Великая княгиня кланялась и просила «по возможности, но не откладывая (?!) принять ее». Она должна немедленно сообщить «важнейшую новость».
В последнее время моя Маша и вся родня помешались на спиритических сеансах. Но Костина жена, пожалуй, больше всех. Как только духи сообщают ей что-то, она шлет ко мне курьера… Костю это приводит в бешенство.
Обычно не обращаю внимания на ее безумства, чтобы не сердить Костю… Но в это утро почему-то решил откликнуться и по дороге в Летний сад заехать к ним.
Написал Косте, что сегодня его обычный доклад в моем кабинете отменяется и я сам приеду к нему в Мраморный дворец к двум часам (Костя руководит Морским ведомством и докладывает мне дважды в неделю).
Далее утро ужасного дня шло как всегда.
Отправился пить кофей с Машей.
Маша, как теперь всегда, нездорова…
Как она была прекрасна! Молодая Маша – все у нее было вперемежку: смех и слезы, благоразумие и сумасбродство, немецкая мелочность и расточительность, доброта и постоянное желание подтрунить над ближним… Но главное – она великолепно исполняла долг Императрицы… Как с солдатской прямотой говорил Бонапарт дяде Александру: «Ебать надо итальянок, но жениться только на немках и австриячках. Плодовиты, как крольчихи». Маша рожала исправно, слава Богу. И все больше мальчиков… восемь детей. Но двое умерли… Умерло и наше счастье – наследник Никс…
В последнее время проклятая легочная болезнь её съедает. Но чувство юмора… На днях сказал ей обычное: «Сегодня прекрасно выглядишь, милая».
Она ответила с улыбкой: «Я прекрасно выгляжу, мой друг, но все больше для анатомического театра… Скелет для занятий, густо покрытый толстым слоем румян и пудры».
А я… я… Полон жизни!
Вошел к Маше, когда вешали новую икону.
Окна зашторены, горят свечи… Весь ее кабинет завешан иконами. Помню, в Крымскую войну, когда ломал голову над тем, как спасти осажденный Севастополь, Маша тотчас нашла лучший выход: ехать в Троице-Сергиеву лавру и поклониться нетленным мощам святого преподобного Сергия Радонежского. Мощи умершего четыреста лет назад должны были отстоять Севастополь.
…И мы поехали в Сергиевский Посад. В соборе был отслужен длиннейший молебен… После чего прикладывались ко всем древним иконам и мощам святых, которых оказалось превеликое множество… Я еле держался на ногах, но Маша была неутомима… Просила везти нас в пещеры. В пещерах встретил юродивый – с опухшим от водянки лицом и мутным взглядом. Он выкрикивал что-то безумное.
Но Маша и после этого не сдалась. Оказалось, главное было впереди. После полуночи повлекла меня в древнюю церковь, тускло освещенную лампадами. Мы долго молились у раки с мощами преподобного Сергия.
Сам Митрополит уже спал, поверженный усталостью, и молитвы о даровании нам победы читал его наместник.
– Слава Богу, истинно православная Государыня, – шептал, провожая нас, митрополит.
Все думаю: с какой охотой и как быстро немецкие принцессы превращаются в России в теремных цариц.
К сожалению, Севастополь мы тогда потеряли.
Бедная, бедная Маша! На днях пришел ко мне доктор Боткин – «поговорить откровенно»… Долго мялся, потом объявил, что Маше из-за легочной болезни опасно рожать и… потому ей не следует более «выполнять супружеские обязанности»…
Я не стал объяснять, что мы их уже давно не выполняем. Возможно, потому с такой страстью она отдается благотворительности, церкви… и спиритизму! Мы говорим теперь только о духах и Боге… И каждое утро она читает мне вслух «любимые места из Евангелия», где, как правило, осуждается прелюбодеяние.
В утро ужасного дня за кофеем был все тот же разговор о прелюбодеянии.
– Ты должен навести порядок в семье. Костя (все тот же Великий князь Константин Николаевич) открыто живет с балериной. Весь Петербург знает об этом. Поговори с ним серьезно. И, конечно, с нашими молодыми… У балетного училища постоянно дежурят кареты молодых Великих князей. И под руководством Николы (сына великого князя Константина Николаевича) высматривают. Ты знаешь, я люблю Николу… но императорский балет все больше походит на гарем. И публика в курсе… Толпа видит в театре те же обнаженные тела, которые ночью ласкают твои родственники. Толпа допущена к ложу Династии!..
Прежде она не была так нетерпима. Но теперь… Я отлично понимаю, почему столь гневен ее монолог… И она не захотела скрывать. Вдруг сказала:
– И ты… слишком полюбил Летний сад.
Сдержал бешенство, молча допил кофей.
Да, и прежде она ревновала. Но никогда не позволяла…
Почувствовала мое бешенство. Злые губы тотчас исчезли, одно лазоревое сияние – дорогие «всепрощающие глаза».
Кутается в любимую черную шаль… Обожает ворон, называя их самыми умными птицами. Если верить в переселение душ, она была…
И вдруг – острая жалость к ней, к нашей прошедшей невозвратной жизни. Я поцеловал ее. Она поняла.
– Все хорошо, – сказала и погладила меня по голове.
Глаза у меня поневоле наполнились слезами.
Она:
– Не забудь, сегодня вечером у меня будет сеанс…
– Конечно, приду, хотя сама знаешь, я не одобряю этих занятий.
– Но ведь ты видел – это не шарлатанство!..
– Хуже. Уверен, милая, что все это проделки лукавого. И с нами беседуют отнюдь не души тех, кого мы вызываем, но те, кого святой Августин именовал «духами лжи». Иметь с ними дело – большой грех…
Она засмеялась:
– Но это так интересно.
При ее пылкой религиозности – подобные греховные увлечения? Вот уж действительно – тайники души. Но могу согласиться – это не шарлатанство. И я сам был тому свидетелем.
На днях в Золотой гостиной поставили небольшой круглый столик в центре… Мы все чинно расселись вокруг в полутьме, положив на стол руки. Горел только один канделябр…
Этот Юм (Юм – известный французский спирит) – малорослый французишка… Как только началось, он совершенно преобразился – глаза загорелись фосфоресцирующим блеском… Глядя на жалкого французика, становящегося на глазах вещей пифией, невозможно представить, что он шарлатан… Причем вскоре явственно раздались стуки! И стол, на котором держали руки, начал вдруг подниматься и шаловливо наклоняться то вправо, то влево. Но при этом предметы на столе не двигались и пламя свечей не колебалось. И я почувствовал в ногах… дуновение ледяного замогильного холода.
Что это? Игры духов? Но почему духи заняты такими жалкими фокусами?
И почему ни один из них не предупредил вчера о важнейшем – об ужасе, который ждал меня через несколько часов?
Прийти на сеанс не удалось… Через несколько часов будет проклятый выстрел, и мне станет не до спиритов.
А тогда доложили, что приехал Саша…
Вошел Саша… Цесаревич! Огромный, неуклюжий, с выпадающим животом… Боюсь, на наших лицах с Машей, как обычно, не было особого восторга.
Мы с Машей перед ним виноваты. Мы стараемся любить его, и Саша того заслуживает… Но не можем. А ведь Саша – славный. Никс, умирая, сказал мне: «Берегите Сашу, он добрый».
Никс!.. Никс… Мой старший, блистательный сын умер совсем недавно…
Я, моя сестра Маша (Великая княгиня Мария Николаевна), брат Костя – мы все назвали своих первенцев Николаями – в честь отца.
И чтобы как-то различать, в Семье их звали по-разному. Моего – Никс, Костиного – Никола, сестриного – Коля.
Бедный Никс… Бедная жена. Думаю, после смерти Никса что-то окончательно умерло между нами…
Никс был красив, добр, великолепно скакал на лошади. Все ему давалось легко. Правда, иногда ленился. Помню, ему было десять, он не хотел учить языки. Я сказал:
– Ваш дед, наш Император очень обеспокоен вашей ленью. Он велел спросить Вас: «Как Ваше Высочество собирается в будущем беседовать с послами?»
– У меня будет переводчик!
– Тогда над вами, друг мой, будет смеяться вся Европа.
– Да? Тогда я пойду на нее войною, – к восторгу деда ответил Никс.
И через месяц блестяще говорил по-французски!
Огромный, неуклюжий Саша обожал Никса. На балах бедный Саша никогда не танцевал – стеснялся своего тела. Я пытался заставить, но он упрямо спасался в углу среди стариков. И оттуда, я видел, он влюбленно смотрел, как танцевал Никс. Да и все влюбленно смотрели на моего Никса…
Зато Саша обладает нечеловеческой силой… Мальчиком смеясь гнул подковы. И глядел на Никса, выпрашивая одобрения. За этот постоянно добродушный взгляд и толстую физиономию при дворе его шепотом звали Мопсом.
Я строго запретил, но он не обижался. Сам он называл себя «исправным полковым командиром». Как и его дед, он обожает маршировку, но так нехорош в строю и на лошади!.. К тому же мой гигант избегает любимых забав нашей знати. И случилась история. Я всегда брал Никса на «потеху» – охоту на медведя. Будущий Государь воинственной державы должен быть смелым охотником… И однажды Саша увязался с нами.
Он обожал быть там, где Никс!
Медведя выследили егеря. После чего пожертвовали коровой. Пустили гулять бедняжку по полянке. Косолапый вышел из чащи… Огромный попался зверь… Шел на задних лапах – совсем человек… Тут Никс и прошептал шутливо: «Саша, а ведь он на тебя похож».
Задрав корову, медведь утащил ее в низину, в чащу, заросшую ельником. Там хлюпал, причмокивал, чавкал – ел совсем как… Саша! Насытившись, ушел в глубь чащобы, хозяйственно забросав остаток растерзанной туши ветками. Вот метрах в двадцати от туши мы и устроили лабаз из жердей. Насытившийся медведь далеко не уходит, ложится где-то рядом со спрятанной добычей… Мы сели в засаду в лабаз – я, Никс и Саша… Стали ждать… Ветки с деревьев вокруг лабаза я велел заранее срезать, и остатки туши, припрятанной медведем, были теперь хорошо видны. Егерям приказал отойти подальше от нашего укрытия, чтоб была охота, а не убийство.
Все должно было случиться ночью, когда зверь вернется жрать добычу. Перед тем как вновь подойти к туше, медведь обходит вокруг места своего пиршества, чтобы убедиться в безопасности. Но волнующий запах падали мешает ему чуять сидящих в засаде.
На этот раз все было как положено.
Хруст веток – появился!.. Мгновенно я зажег факел, привязанный к стволу. Теперь я видел его. Выстрелил… Ранил, он заревел и прыжками – на меня! Прицелился… осечка. Он уже совсем близко. В свете факела яростные глаза… клыки… И тогда мой Никс выскочил вперед. Выстрелили мы почти одновременно. Медведь заревел, остановился… сделал еще шаг, обмяк, рухнул… Из чащи бежали на помощь егеря с собаками.
Сашу я нашел в лабазе. Он плакал. Я был в ярости. Только потом понял – он не из трусости. Это потому, что медведь похож на него, – ведь так сказал Никс. И еще мой гигант не выносит вида крови. Его увлечение – рыбная ловля.
Вся беда в том, что Сашу не воспитывали для трона… Как воспитывали для трона меня и младшего брата Костю. Отец сказал нам: «Если кто-нибудь из вас, шалопаев, выкинет фокус – вздумает умереть, команду примет другой».
В результате маленький Костя придумал соперничать со мной – он мечтал о троне.
Чтобы избежать того же в нашей семье, Маша решила воспитывать сыновей по-другому. К престолу готовили одного Никса. Сашу учили скверно. Мой милый Мопс до сих пор пишет с грамматическими ошибками. Повторюсь, он всегда и во всем пытался подражать брату. Никс был постоянно влюблен. Бедный Саша решил тоже влюбиться. Но Никс каждый день влюблялся в другую. Саша так не умел, он влюбился навек в княжну Мещерскую. Она, конечно, само очарование. Я сам был во власти ее чар… И у нас с ней остались некоторые отношения.
Она тотчас мне сообщила, что бедный Саша подкупил её служанку – и получил в собственность ее старую туфельку. Теперь хранит ее в своем секретере… В довершение негодница, смеясь, сказала, что Саша… решил на ней жениться. Правда, пока объявил об этом только… ее служанке! Тон был игривый, но глазки вопрошали серьезно… Я понял, что красавица после немалых любовных приключений не прочь выйти замуж за сына Императора. Это уже было не смешно, зная ужасное упрямство Саши.
Я строго велел плутовке перестать кокетничать с бедным сыном.
Проверил его секретер. У него в секретере – необыкновенный порядок. Среди аккуратно разложенных бумаг лежала женская туфелька.
Позвал его. Состоялся разговор, который так напомнил мне мой давний разговор с отцом.
– Я женюсь, это дело решенное, – сказал Саша.
– И она знает о решенном деле?
– Нет, пока стесняюсь ей сказать. Но я люблю ее.
– Прекрасное чувство. Надеюсь, ты понимаешь, что за всем этим последует?
– Конечно. Я решил отказаться от всех своих прав. Я намереваюсь, отец, перестать быть Великим князем. Я уже заготовил бумагу.
– Уже?
– Уже! С отказом от прав!
– От прав отказаться нетрудно. А вот как насчет обязанностей, дорогой сын? Волею Господа с рождением ты получил не только титул, но и обязанности. И если не дай Бог с братом что-нибудь случится, величайший престол будешь наследовать ты… Так что запомни раз и навсегда: ты, как и я, как и твой брат, мы все не имеем никаких прав, но только обязанности. Перед Господом и великой страной. Самое большое, на что мы имеем право, – гостинные интрижки, тайные страсти! – И я подытожил: – Разве я сам на престоле по доброй воле?.. Ступай! Княжну завтра же отошлют. Наш разговор окончен!
В тот последний день пребывания княжны Мещерской во дворце все и случилось…
Во дворец приехал сын моей сестры Коля Лейхтенбергский…
(Коля Лейхтенбергский – сын Великой княгини Марии Николаевны, родной сестры Александра Второго, и герцога Лейхтенбергского, сына Евгения Богарне – пасынка Наполеона… Так что в постели Марии как бы примирились давние враги.)
В это время мой Никс увлекался борьбой. Я тоже люблю борьбу – и мы с ним часто шутейно боролись. Оказалось, и Коля Лейхтенбергский увлекался борьбой. Никс немедля предложил ему схватку. Сказал Саше: «Побью француза! Устрою ему Бородино!»
Сразиться решили в Белом зале, на виду у мраморных богов. Саша пришел зрителем. Мой миролюбивый гигант не жалует не только охоту, он не любит и драку.
Я тоже пришел посмотреть на забавы молодежи.
Принц знал приемы. Но мой красавец Никс был ловок и смел. Сначала, правда, оба осторожничали, но вошла красотка Мещерская… Дворцовая полиция сообщила мне – негодяйка, конечно же, кокетничала с Никсом тоже…
Так что все тотчас преобразилось. Два самца, разгоряченные ее присутствием, начали драться всерьез… Наконец Никс поймал тезку на прием и ловко бросил на пол…
Саша с постоянной глуповатой улыбкой горячо зааплодировал – он гордился братом!
Коля Лейхтенбергский был в отчаянии. Я понял: нужно убрать раздражитель – и отослал княжну к Маше. Мальчики остались одни.
И тогда Никс придумал продолжить – доказать превосходство приемов борьбы над грубой силой. Он знал, что Саша драться ни за что не согласится. И решил действовать внезапно. Подозвал брата и в мгновение лихо захватил его шею – это был верный болевой прием… Но мой гигант, не ощущая боли, распрямился. Бедный Никс полетел в сторону – и со всей силы ударился об угол мраморного стола. Это был стол Бонапарта, государь Александр Павлович привез его из Тюильри после победы…
Наполеон отомстил через столетия – страшный удар о наполеоновский стол пришелся в позвоночник Никса.
Через пару недель к Никсу приехала невеста – принцесса Дагмар. Мы выбрали в невесты Никсу очаровательную дочь датского короля. Она некрасива, но очень мила и была совершенно влюблена в него… Она чем-то похожа на мою Машу, хотя Маша высокая, а Дагмар – кроха… Сходство в глазах. У Дагмар – тот же всепрощающий взгляд, который и должен быть у наших жен. Жен пылких мужчин из дома Романовых…
Дагмар хорошо скачет на лошади. Через несколько дней я устроил в ее честь охоту на лис… Никс привычно весело вскочил на лошадь, и тут лицо его искривилось от боли. Я спросил, что случилось, вместо ответа он пришпорил лошадь… Но вскрикнув… чуть не свалился с коня, с трудом усидел в седле. С тех пор он начал меняться на глазах – похудел, стал горбиться при ходьбе. Я, глупец, сердился, выговаривал, что «ходит стариком»…
И вскоре доктор Боткин пришел ко мне в кабинет…
Оказалось, от того удара развилось самое страшное – костный туберкулез. Чтобы не травмировать бедного Сашу, ему сказали, что Никс ударился во время борьбы с Колей Лейхтенбергским…
Правда, меня никогда не покидает несправедливая мысль: не было ли в этом жестоком броске моего гиганта скрытой, неосознанной ненависти к моему красавцу? «Брат мой – враг мой!»
Никса отправили лечиться в Ниццу… Ему становилось все хуже. Вскоре я получил телеграмму. К туберкулезу добавилось заболевание мозга. Дни Никса были сочтены, Саша отправился к нему… Я послал депешу в Копенгаген, и его невеста Дагмар тоже выехала туда.
Отправились в Ниццу и мы – всей семьей. Ехали с одной мыслью – приведет ли Господь застать его в живых?
Перед отъездом молились в Казанском соборе, чтобы Он дал нам увидеть сына… Летели на поезде с небывалой скоростью – в три дня и три ночи прибыли в Ниццу, так быстро никто не ездил. На перроне встречало множество русских с заплаканными лицами… Никса любили все.
Мы подъехали к вилле Бермон. Я вошел в его комнату, за мной Маша… Наш красавец лежал… с веселым лицом. Точнее, с веселой улыбкой на восковом лице… У кровати стояли Дагмар с матерью и мой гигант Саша.
Маша бросилась к нашему мальчику, Никс всех нас перецеловал.
До конца он был в памяти… Ночью у него сделался замечательный бред – он обращался к русскому народу с удивительными речами. Цитировал латинские изречения о долге самодержца и долге народа. Я клял себя потом, что не распорядился все это записать.
На исповеди он сказал, что чувствует за собой главный грех – недостаток терпения, грешное желание поскорей умереть.
Когда вошла Дагмар, сказал шутливо:
– Не правда ли, папа, она у меня милашка? – Так он пытался нас всех развеселить.
Уже завтра в шесть утра к нам прибежал его воспитатель граф Перовский:
– Кончается!
Никса рвало от мускуса. Дагмар, стоя на коленях, вытирала ему подбородок. Он держал ее руку. Рядом с ней стоял Саша.
Он сказал мне:
– Папа, берегите Сашу, он такой честный, такой хороший человек… – И обнял его голову одной рукой, а другой взял руку своей несостоявшейся жены. И вложил ее в ладонь брата. Потом говорили, что это придумали, – нет, это правда. Он все понимал про брата… и про нее.
Потом сказал доктору Боткину, кивнув на мать:
– Позаботьтесь о ней хорошенько, прошу вас…
Это была последняя его фраза. Я держал его руку, пока он уходил от нас…
Уже на следующее утро Дагмар сказала мне:
– Я благодарю Бога за то, что застала мое дорогое сокровище в живых. Никогда не смогу забыть последний взгляд, которым он посмотрел на меня… И как он обнял Сашу, который любил его так возвышенно… Для бедняги Саши так тяжело… это печальное ощущение, что он должен занять место своего любимого брата… – И, помолчав, добавила: – Я не могу забыть, как Никс… соединил наши руки! – Замолчала.
Я её понял… Ее маленькая плоть принадлежала не Никсу и не Саше, она принадлежала Наследнику престола… И она, и ее мать не колеблясь всё решили… Вскоре Саша получил от нее письмо. Совершенно счастливый пришел ко мне:
– Она хочет выйти за меня. Она написала: «Мы должны, это его воля!»
(Я так и не понял чья – Господа или бедного Никса.)
И мой гигант залился краской.
– А ты?
– Я только и мечтаю… и молю Бога, чтоб он устроил это дело.
Думаю, мой Саша давно был тайно влюблен… в невесту брата!
Ему нравилось все, что нравилось Никсу.
Вскоре получил письмо и я – от королевы. Она писала о новом браке… как о деле решенном!
Писала: «Жаль, что сейчас я не могу ее прислать к Саше… Не хочу, чтобы в Европе подумали, будто непременно желаю выдать дочь, не упустить случай… Но осенью Дагмар готова приехать… А пока ей нужен покой, она так переживает… Она будет купаться в море, заниматься русским языком и учиться Закону Божьему…»
Приехала Дагмар, и мой Саша от нее не отходил. С тех пор маленькая Дагмар руководит моим гигантом. Без нее он всегда… потерян. Этакий огромный пес, потерявший хозяина. Мой сын должен быть при ком-то, в кого он влюблен. Прежде был Никс, теперь Дагмар… Скоро бракосочетание…
Это жестоко, но не могу полюбить и ее… и его.
Возвратился к себе, оставив Наследника с Машей. По дороге все думал о нас с ней. Мне скучно с мужчинами. Но достаточно войти молодой женщине – я преображаюсь. Маша была все время беременна или отдыхала после родов… И все прелестные фрейлины при дворе… Я воспринимал прелестниц, как облака – нежные и прекрасные, они надвигаются, поражают красотой, чтобы после уплыть, уступить место на небосводе другим облакам… Но постепенно одинаковость их слов, привычек, корысти делала каждый сюжет заранее знакомым. Возможно, оттого забавы становились все изощреннее, греховнее… Пригласил французскую труппу. Для избранного кружка сыграли диалоги из запрещенных творений маркиза де Сада. Каюсь, показали не только диалоги… Но было оскорбительно, когда такие красавицы соглашались… Все мои соратники по забавам остались тогда довольны. Оттого потом долго не мог никого из них видеть.
Несколько раз инкогнито посещал Париж. Там придумали веселые дома с дворцовыми интерьерами. Имперскую роскошь в воображении буржуа. Да и женщины… Помню самую дорогую блудницу. Сложена как Венера… хороша необыкновенно! Далее случилось смешное. Наши дамы ценят грубую силу, ярость в определенные минуты… И когда я привычно забылся… красавица истошно закричала!
– Я была уверена, Ваше Величество, что вы решили меня убить, – сказала потом фарфоровая кукла.
Я чувствовал, что самая страшная русская болезнь – хандра – начала мной овладевать. Стало мучительно жить. Иногда во время доклада министров очень хотелось закричать… закукарекать… или запустить чернильницей!
И вот теперь… опять хочется жить… Я вспоминаю ее блестящие, всегда удивленные детские глаза, и радостно смеюсь!
Сколько же надо прожить… чтобы стать молодым!
Пришел в кабинет – все как обычно: три часа работал сегодня с бумагами. Ворох бумаг на секретере образуется ежедневно. Царство – в полсвета, и хозяйство огромное.
Потом подошел к карте, расстеленной на столе.
Что ж, совсем неплохо смотримся. Завоеванный папа́ (Николаем Первым) и мною Кавказ лежал в подбрюшье Империи… теперь Кавказ весь наш. У границ Китая мы забрали Уссурийский край… И вся территория вдоль Тихого океана наша! Вековая тайга, высоченные кедры, леса, полные зверя… Я заложил там город с искренним названием Владивосток. Да, мы овладели Востоком. На очереди – юг! Окончательно покорив Среднюю Азию, мы продвинемся к самой Индии, к Афганистану и Персии. И англичане не раз с ужасом вспомнят Крымскую войну и то, как они посмели победить папа́. Когда-то Бонапарт предупреждал: будет страшно, если в России «родится царь с большим хуем»…
Еще раз взглянул на карту. Невиданная империя… Шестая часть суши – здесь не заходит солнце… Хотелось нежно гладить карту…
Что ж, царь с очень большим хуем родился!
Пора было ехать на ту ужасную прогулку. Но Адлерберг напомнил про картины… И я пошел в парадные залы поглядеть на них…
Анфилада парадных залов. За окном – Нева… Из окон тянет ледяным ветром. Какое кровавое весеннее солнце. Сверкают золотые блюда, развешанные у дверей зала. Сверкает в окнах шпиль Петропавловской крепости. Сверкают медные каски с золотыми орлами – кавалергарды застыли у дверей. Их поставила сюда сто лет назад прабабушка Екатерина Великая.
Приказы на века – это традиция. В Летнем саду на одной из аллей папа́ все время встречал гвардейца с ружьем. Однажды поинтересовался – что он тут охраняет? Но ни гвардеец, ни его командир точно не могли ответить. Наконец нашелся старик – генерал-адъютант… Он вспомнил рассказ своего отца. Однажды Екатерина Великая пришла в Летний сад и увидела первый подснежник, пробившийся из-под снега. Императрица захотела его сорвать. И попросила, чтоб поставили часового охранять цветок, пока она будет гулять. Так как никто приказа не отменил, полстолетия в этом месте ставили часового. Бисмарк, будучи послом в России, был в восторге от этакой исполнительности.
Вошел в Гербовой зал. Сколько раз вхожу – все равно поражает. Четыре тысячи футов мрамора и хрусталя! В этом зале в Крещенье папа́ придумал устраивать смотр гвардии.
Сейчас вдоль мраморных стен стояли возвращенные мною из подвала портреты предков…
Шел мимо выстроившихся портретов в золотых рамах…
Только сейчас понял: перед грядущим страшным событием Господь давал мне подытожить историю рода…
А тогда, разглядывая опальные портреты, я был полон грешных мыслей – думал о вечере с ней… как покажу ей эти портреты.
Первым у стены стоял парный портрет: великий прапрадед Петр Первый с какими-то беспощадными глазами… Рядом его вторая жена – прабабушка Императрица Екатерина Первая. Какое обилие тела – груди рвутся из корсажа… Видно, рисовали с натуры. И какая судьба!.. Я часто о ней думаю. Представляю убогую комнатушку в доме пастора… У плиты кухарка Марта, дочь лифляндского крестьянина. Как положено хорошенькой служанке, не только стирает, стряпает, стелет постель пастора, но оказывает ему в этой постели необходимые услуги. Костя уверял, что к тому же Марта была… замужем! На ней женился проезжий драгун… Побаловался и уехал воевать. И так и не вернулся к Марте – то ли погиб, то ли забыл о ней. Постарела бы она на пасторской кухне, если бы… Если бы великий прапрадед не начал завоевание Балтики… И далее путь Марты – плен, потом постели победителей. Сначала – графа Шереметева… Далее ее нежное обильное тело укладывается в кровать повыше – к главному фавориту (князю Меншикову). И уже оттуда – в царскую постель… Так что не прошло и года, как кухарка Марта поменяла кровать пастора на царское ложе… Как изменил нравы мой великий прадед. Вместо теремной царицы в его постели спит прошедшая через столько кроватей кухарка! Все понимающая и все принимающая. Петр мог послать к ней на поправку любовницу, которую наградил очередной дурной болезнью. Марта принимала и лечила! Нужно постирать белье во время похода – умела! Все умела! Постирать белье, отправиться на войну, выходить царскую девку… И вот уже великий пращур… великий во всем… великий и в исполнении самых сумасбродных желаний – решает жениться на вчерашней кухарке. И коронует ее Императрицей Всероссийской. Объявиться бы в это время драгуну, законному мужу кухарки-Императрицы!
В честь вчерашней кухарки учреждается орден Святой Екатерины… И этот орден носят и моя Маша, и мои дочери. Не раз я беспощадно рассказывал им все это… Ибо Господь учит нас, правителей, смирять свою гордость. Всегда надо помнить: мы потомки великих царей… но и кухаркины дети!
Я долго рассматривал этот двойной портрет… Говорят, он был очень любим Великим Петром и висел в его спальне… Но сразу после смерти мужа Екатерина Первая отправила портретец в ссылку. Почему? Думаю, ответ прост: прапрабабушка слишком весело правила… И боялась беспощадного взгляда покойного повелителя! От нее осталась приходно-расходная книга… Мой злоязычный умник брат Костя с ней, конечно же, ознакомился. Весело мне рассказывал: фрейлина А. получила столько-то червонцев за то, что осушила залпом целый кубок вина… И тогда фрейлина Б. тоже не сплоховала – выпила два кубка! И ее Императрица наградила. Шло беспрерывное возлияние во дворце! Это чрезмерное поклонение Бахусу закончилось быстрой смертью Екатерины Первой.
Но с безродной служанки началось удивительное Царство Женщин на нашем троне… В стране Домостроя, где любимая пословица… услышал ее от старого камердинера: «Кому нести воду? Бабе! Кому быть битой? Бабе! За что? За то, что баба!» – началось семьдесят лет бабьего царства!
Следующим стоял небольшой прелестный портрет императрицы Елизаветы – дочери Петра. Пратетушка нарисована в профиль… Елизавета была чудо как хороша. Рост великолепный, стройные ноги, и какие соблазнительные формы – высокая грудь, восхитительные плечи! Красивейшая монархиня Европы! Только нос у нее, с точки зрения классической красоты, был простонародно вздернут – в мать-кухарку. Это хорошо видно в профиль… Хотя вздернутый, будто подмигивающий солнцу, носик вряд ли смущал мужчин. Но она желала быть совершенной, оттого этот портрет отправился в изгнание.
…На портрете бросается в глаза весьма волевой, мужской подбородок красавицы. Подбородок отца, нашего беспощадного пращура! Так что, отдаваясь любви, нимфа не забыла о деле. Волевой подбородок требовал действий. И в половине второго ночи по Невскому проспекту поехали сани, окруженные гвардейцами. В санях – наша Нимфа… И вот подъезжают они к мирно спящему дворцу, и наша раскрасавица вместе с гвардейцами входит во дворец! Законную тогдашнюю Правительницу империи (Анну Леопольдовну) пратетушка отправила в крепость… А младенца-императора, повздыхав над его судьбой, – в вечное заточение.
К сожалению, теткину кровь не чувствую. И упрямый подбородок не унаследовал… Я часто в сомнении, в смятении. Я люблю, чтоб меня уговаривали, даже в том, что я уже решил сделать. Она же всегда шла напролом, к цели, как ее великий отец. Затеяв войну с Фридрихом Великим, положила сотню тысяч солдат. Но постепенно обескровила армию Фридриха. Уже готовилась добить великого полководца, да смерть помешала… При этом, решая судьбы Европы, пратетушка верила, что в Англию можно проехать сухим путем… И была по-женски пуглива. Я умирал от смеха, читая в мемуарах прабабушки Екатерины сценку: Елизавета бешено распекает своего министра. И чтобы разрядить обстановку, на помощь министру послали шута с ежом… Увидев его, подслеповатая Елизавета побледнела и с криком: «Это же мышь! Настоящая мышь!» – подхватила юбки и бросилась наутек! Она, заставившая дрожать великого Фридриха, до смерти боялась мышей!
Я увидел этот портрет в детстве, когда отец вернул его из изгнания. И полные обнаженные плечи императрицы, и грудь, видневшаяся из-под корсажа, рано пробудили мою детскую чувственность… Стоя перед портретом, я… занимался детским грехом… (далее вычеркнуто). И портрет опять сослали.
И еще один ссыльный портрет – несчастный Петр Третий. На нем прадед изображен мощным, широкоплечим богатырем с мечом и в латах… На деле он был слаб и тщедушен. Прадед стал первым, кто въехал в отстроенный Зимний дворец, кто смотрел в эти огромные окна на Неву… Жалостливый, он вернул из сибирских ссылок всех жертв прошлых переворотов. Устроил бал прощенных. И они танцевали, эти великие интриганы, любовники прежних императриц… И один из них тогда шепнул прадеду: «Вы слишком добры, Ваше Величество. Русские не понимают доброты Власти, здесь надо править кнутом, а лучше топором, только тогда все довольны. Ваше Величество, доброта вас погубит!»
И я тоже добр… Опасно добр!..
Прадед Петр Третий предостережений не понял… и погиб. Решил править самовластно, но без жестокости. Поселил в своих апартаментах любовницу, а прабабку Екатерину отселил в комнаты, которые теперь занимаю я… В это время и прадед, и прабабка уже плели заговор друг против друга. Он решил отправить ее в монастырь, а она его – на тот свет. Но прабабка оказалась заговорщицей куда более способной. Здесь во дворце она тайно принимала любовника, гвардейца. Ее кровать стояла на том самом месте, где сейчас стоит моя… Маленькое тело прабабки – и великолепное тело красавца гвардейца Григория Орлова… Эта сцена преследовала меня, когда я был подростком. У любовника было трое братьев – и все удалые храбрецы – любимцы гвардии… Так через постель присоединила она к заговору всю гвардию…
Потом наступил день переворота – день ее победы. Прабабка заточила свергнутого мужа на очаровательной мызе Ропша. Я читал письма прадеда из Ропши, в них вчерашний владыка полумира молил разрешить ему справлять нужду без охраны… и нижайше просил о прогулке… Свои письма к вчерашней жалкой немецкой принцессе потомок Петра Первого и Карла Двенадцатого – двух великих королей – униженно подписывал: «Ваш слуга Петр».
Екатерина не отвечала, будто ждала, когда тюремщики догадаются закончить дело. Догадались… Никогда не забуду рассказ отца, ненавидевшего прабабку.
Тень убиенного мужа Петра мучила прабабку Екатерину. И как возмездие – великая Екатерина умирала жалко… Она сидела на судне, когда с нею случился удар… Брат Костя, собиратель всех мерзких слухов о нашей Семье, рассказывал, будто уставшие от смены фаворитов сторонники ее сына Павла… кольнули ее снизу. Когда взломали дверь, она лежала в уборной… Врачи запретили ее тревожить, и повелительница полумира умирала на сафьяновом матрасе на полу. Вот так Господь обратился к нам: «Не собирайте себе сокровищ на земле…» Потом все окружили ее матрас, горели свечи, в полумраке все ждали последней таинственной минуты. Часы ударили четверть одиннадцатого, когда она испустила последний вздох и отправилась на Суд Всевышнего…
(Как много думаю об этом часе… Особенно нынче, после случившегося.)
Все бумаги прабабки были собраны в Секретном кабинете. В этой комнате мой дед (Павел) и нашел большой запечатанный пакет с надписью: «Его Императорскому Высочеству Павлу Петровичу, любезнейшему моему сыну…»
В нем находились ее Записки… И он тотчас набросился на них, стал читать. Когда закончил, уложил навсегда эти Записки в конверт, запечатал своей печатью. И велел хранить в секрете. Вступив на престол, мой отец прочел Записки… После чтения горячо любимый папа́ назвал нашу великую императрицу Екатерину «позором Семьи». И запретил читать эти Записки даже нам с Костей. И конечно же, только вступив на престол, я потребовал Записки к себе… Прочел с чувством восторга… и ужаса! Прабабка Екатерина оказалась не только великим правителем, но и великим писателем. С такой бесстыдной откровенностью, пожалуй, только Руссо смел писать о своей жизни… Главным героем этих Записок был несчастный, погубленный ею муж. Она беспощадно описывает прадеда – жалкий, инфантильный, играющий в детские игры, постоянно влюбляется в каждую новую фрейлину… Исключением является только его собственная жена… Он не спит с ней, потому как попросту не знает, как это делать. Оттого девять лет она не может родить наследника. Но наследник необходим – этого требуют интересы Империи. Тогда приставленная к ней фрейлина говорит ей от имени императрицы Елизаветы: «Бывают положения, когда интересы высшей важности требуют исключения из всех правил». И предлагает Екатерине самой выбрать себе любовника.
Прабабка выбирает… И вскоре родился на свет будущий император Павел…
Прочитав это, пришел в ужас и я: «Значит, мы не Романовы?..»
Небольшой портрет Великой прабабки, вернувшийся из подвала, стоял рядом с портретом моего несчастного прадеда… Или того, кто считался им…
Портрет был сделан знаменитой Виже-Лебрен, любимой художницей Марии-Антуанетты. Но любительница правды опрометчиво нарисовала складку над переносицей. Великая прабабка была с детства подслеповата, и от постоянного чтения глубокая складка разрезала ее лоб… Она ненавидела эту складку, считала её старушечьей. И оттого портрет отправился в подвал. На самом же деле портрет замечателен. Прабабушка ласково улыбается… с абсолютно равнодушными глазами. В этом – ключ. Она была ласкова и равнодушна. Она никого никогда не любила. Она обращалась со своими любовниками, как с продажными девками – использовала и отпускала, щедро наградив… Она не любила даже собственного сына. Ее подлинно любимым ребенком… было Государство.
Она говорила: «Я вспыльчива от природы. Вулкан Этна – это мой кузен. Но я умею держать себя в руках. Я умею быть деспотом для самого себя». На самом деле все это были красивые слова. Взрывы вулкана были редки из-за того же равнодушия к людям. Она никогда ничего не делала по страсти, всегда и во всем оставалась политиком… Потому я не верил, что она писала свои мемуары ради правды…
Став Императором, я приказал принести все оставшиеся от нее бумаги… И ведь нашел! Это был жалкий клочок бумаги – обрывок письма несчастного прадеда…
«Мадам, я прошу Вас не беспокоиться, что эту ночь Вам придется провести со мной, потому что время обманывать меня прошло… Кровать стала слишком тесной для нас двоих. После двухнедельного разрыва с Вами Ваш несчастный супруг, которого Вы не хотите удостаивать этим именем…» Текст обрывается, но зато есть дата, она – в начале письма. Это было написано на следующий год после свадьбы! Значит… Значит, никакого равнодушия к жене у Петра не было! Значит, он спал с нею! Это она! Она, видно, испытывала к нему непреодолимое отвращение. Она не хотела с ним спать, а он не смел из стыда пожаловаться тетке-Императрице. Только когда Императрица Елизавета потребовала наследника, ей пришлось победить отвращение… Она понесла от него! И родила Павла. Именно потому она так не любила сына, рожденного от ненавистного супруга! Что же касается истории про любовника, который будто бы был истинным отцом Павла, прабабка ее придумала… Чтобы после ее смерти Павел не мстил, не преследовал ее сподвижников, которых она так ценила, – тех, кто удавил его отца… И главное – не воевал с ее памятью. Так что в мемуарах для сына она осталась тем, кем была всегда. Правителем. И политиком. Но если… все-таки… написала правду? Не знаю… Проклятие!
После этих Записок мы навсегда – тайна для самих себя.
Но одно точно: неравнодушна она была только к наслаждению. Ее щедрое лоно постоянно требовало нового… Вечный гон! И кровь прабабки бушует во всех нас. Наслаждение сводило с ума всех нас – отца, его братьев, меня и моих братьев… теряешь рассудок и летишь в бездну между женскими ногами…
Рядом с портретом прабабки стоял портрет ее сына (Павла Первого)… Тщедушный дед изображен красавцем со скипетром и в короне. И… совсем не похожим на портреты отца Петра Третьего!
В это время о содержании Записок прабабки, несмотря на все предосторожности, уже знали при дворе… Как говорила о нас злая мадам де Сталь: «В России всё секрет и ничего не тайна». И когда Павел увидел этот портрет, его охватил бешеный гнев. Дед решил, что художник нарочно нарисовал его не похожим на отца. В гневе он становился безумным. И велел гнать несчастного художника в Сибирь. Вот так из-за гроба прабабка Екатерина своими Записками пребольно ударила сына. Но дед решил бороться. Он устроил культ убиенного отца. Свергнутый Петр был похоронен прабабкой в Александро-Невской лавре. Она отказала мужу лежать в Петропавловском соборе, где до́лжно всем нам упокоиться. Павел приказал вернуть прах отца на наше законное место – в Петропавловский собор… Ночью к Александро-Невской лавре подъехали траурные кареты. Павел привез все семейство… Гроб Петра Третьего подняли из могилы, открыли… Прадед истлел – рассыпались его кости, сгнил мундир, остались только перчатки, ботфорты и шляпа… в которой покоился череп. Но дед заставил всю Семью приложиться губами к истлевшим останкам. Чтобы двор понял: только сын может так чтить отца!.. Моему отцу было несколько месяцев, но и его, новорожденного, поднесли к открытому гробу. И, как рассказывала бабушка: «увидев череп, он замахал ручонками и истошно зарыдал».
Уверен, Павел был сыном Петра. Именно поэтому он так повторил характер несчастного отца… То добрый, нежный, справедливый, то все наоборот… И при этом такой же наивный… Гордо заявлял: «У нас в России аристократ – тот, с кем я разговариваю, и до тех пор, пока я с ним разговариваю». Он верил в неограниченность самодержавной власти. Не мог понять, что на самом деле его самодержавие было ограничено… Не конституцией, не парламентом, а куда эффективнее – походами гвардии на наш дворец.
О конце прадеда (Петра Третьего) и деда (Павла) мне рассказал однажды на прогулке папа́…
Я тогда вернулся из путешествия по Сибири, где увидел участников злосчастного декабрьского восстания, и осторожно попросил отца простить вчерашних гвардейцев, постаревших, больных, несчастных. Он помолчал, а потом сказал: «Я лучше расскажу тебе о том, как доблестные гвардейцы убивали в Ропше твоего прадеда, Петра Третьего… Они повергли своего законного повелителя, того, кому присягали, на пол! Он защищался всеми силами, какие придает последнее отчаяние. Но они набросили ружейный ремень на его шею. Алексей Орлов, гигант со шрамом через всю щеку, обеими коленями встал ему на грудь и запер дыхание. Император всея Руси испустил дух в руках изменников… Еще могу рассказать тебе, как клятвопреступники-гвардейцы убили другого своего Повелителя – твоего деда… Мерзавцы подло ворвались к Павлу Петровичу в спальню… Несчастный Император Всероссийский в ночной рубашке прятался за ширмой… но они увидели голые ноги, торчавшие из-под нее, и выволокли оттуда – убивать! Он умолял дать ему помолиться перед смертью. Но пьяный негодяй ударил его табакеркой по темени… Потом, как и отца его, изверги душили и задушили офицерским шарфом… После били, пинали сапогами бездыханное тело своего Государя, моего отца! Твоего деда! Наши верные гвардейцы!.. И эти в декабре того же хотели… Нет, пусть гниют в Сибири!»
Последним сверкал на солнце портрет великого дяди (Александра Первого)… Если бы обожавшая его бабка, предсказавшая возвышение и конец Бонапарта, знала, что принесет щедрая фортуна любимому внуку… Может быть, из всех нас только имя Александра Первого останется в истории человечества вместе с именем поверженного им великого врага…
На портрете, сделанном знаменитым французским художником, изображены три головы дяди – две, глядящие в противоположные стороны, одна, в центре, уставившаяся на нас…
Все три одинаковых лица загадочно не похожи друг на друга.
Когда дяде представили портрет, он, обычно ласковый и обворожительный, изволил так непривычно сильно гневаться, что портрет поспешили отправить в подвал. Изумленный художник объяснял, что взял за образец подобный портрет великого Ришелье…
И сейчас, стоя у возвращенного из ссылки портрета, я не мог не восхититься выдумкой художника…
Да, душа этого таинственного, скрытного человека гармонично соединяла самые несовместимые качества…
Будучи добросердечен, незлопамятен, он был мстителен и удивительно… злопамятен. Уверен, он никогда не мог простить Бонапарту своих унижений и поражений. И это заставило его совершить великую политическую ошибку. Когда Наполеон был изгнан из России, Кутузов и умные люди умоляли дядю остановиться и заключить союз с разгромленным французом. Подобно тому, как это сделал Бонапарт. Он разбил нас под Аустерлицем и Фридляндом, он продиктовал дяде унизительный договор в Тильзите. И предложил поделить мир. Наполеон отдавал нам весь Восток… Теперь мы могли заставить его подписать новый Тильзит, где Александр исполнил бы роль победителя Бонапарта…
Ныне дядя мог разделить с ним мир, но уже так, как желал сам. Мы могли вернуть Константинополь, дать независимость балканским народам… Но дядя не захотел… Мечта отомстить безродному лейтенанту, посмевшему стать кумиром Европы, диктовать ему свою волю, оказалась сильнее… Мечта сбросить во прах непобедимого полководца, выступить спасителем Европы, снискать вечную благодарность европейских народов… была для дяди притягательнее. За эту мечту он уложил сотни тысяч русских людей на полях Европы.
И вот мечта сбылась. Он в Париже, а жалкий лейтенант отправлен править островом размером с царство Санчо Пансы… Венский конгресс… Он на вершине славы. Он диктует волю России народам… Европа признает его вождем королей – «Агамемнон королей» теперь его имя… Бездарный, но хитрый Император Франц подарил ему говорящего скворца, который орал одно и то же: «Виват Александр!» Блестящий дядя не понял насмешки, он упивался скворцом… На Венский конгресс собралась не только вся королевская Европа, но и ее истинные некоронованные владыки – все тогдашние красавицы. И они были у его ног… А самые красивые – в его постели… И в этот миг его небывалой славы Бонапарт бежал с острова Эльба. И не просто бежал. «Только помахивая шляпой», не сделав ни одного выстрела, он отвоевал империю. И приготовил дяде сюрприз. Во дворце в Тюильри Бонапарт нашел некий документ и тотчас переслал его дяде… Дядя прочел и понял: не было, ничего не было! Никакой любви королей! Оказывается, пока он, Спаситель Европы, танцевал и пока орал «виват» неугомонный скворец, Англия, Австрия и Франция заключили тайный военный союз. Они приготовились к войне против Агамемнона. В договоре были проставлены размеры войска, которое должно было обрушиться на истощенную нашествием Россию…
И что же дядя? Он простил предателей… Но Бонапарта, посмевшего вновь стать героем, властителем дум потрясенного общества, простить не мог. И, показав документ растерянному и смертельно испуганному Меттерниху, дядя сказал: «Пока мы с вами живы, об этом документе не должно быть сказано ни слова. Наполеон возвратился. Наш союз должен быть крепче, чем когда-либо». И столько раз прославлявший верность, он соединился с обманувшими его союзниками…
Много рассуждавший о мудрости и величии республиканского правления, он восхищался тупым изувером Аракчеевым, прославлявшим монархию… И те же разные лики дяди глядят из его постели… Он обожал красоту. Его жена – как она была хороша в молодости… Все, кто видел, с ума сходили… Красавчик Платон Зубов, последний любовник Екатерины, хоть и боялся великой бабки, но поделать с собой ничего не мог. Дни проводил у окна, чтобы только увидеть Великую княгиню. Все были влюблены в нее, кроме… мужа, обожавшего женскую красоту!.. Александр не хотел спать с ней… При том, что этот любитель красоты готов был увлечься вульгарной девкой. Бонапарт насмешливо рассказывал, как во время свидания в Эрфурте пышные формы смазливой французской актрисы мадемуазель Бургонь произвели на дядю глубочайшее впечатление. Он спросил Бонапарта: «Думаете, она мне не откажет?» «Согласится, и немедля, – ответил Бонапарт. – Правда, на следующий день весь Париж получит подробное описание вашего…» Только это остановило дядю!
При всех этих любовных эскападах дядя был… однолюб! Всю жизнь он любил фрейлину Нарышкину и терпеливо сносил ее постоянные измены.
В редкую минуту откровенности он сказал моему отцу: «Я виноват перед Лизой (Императрицей), но не до такой степени, как думают вокруг… Наш брак, дорогой Ники, был заключен в силу государственных соображений без нашего взаимного участия… Мы соединены только в глазах людей… Перед Богом мы с Лизой оба свободны располагать своим сердцем».
И потому он позволил своей Лизе непозволительное. После его и ее смерти бабка (жена Павла Первого), не доверявшая смиренному целомудрию золовки, прочла дневник умершей… И буквально закричала: «Я говорила! Я всегда говорила!» Действительно, бабушка говорила! Когда бедная Лиза, тогда еще Великая княгиня, родила дочь, бабка понеслась с крошкой к деду. Показав новорожденную Павлу, спросила: «Почему у нее такие черные волосики, коли отец и мать, бабка и дед пепельные блондины?»
Дед с месяц не разговаривал с Елизаветой, пока дядя не убедил его в невиновности своей жены.
И вот в дневнике «невиновная» рассказала… о безумной любви к жалкому кавалергарду… В этой любви были и страсть, и романтика, по которой скучала одинокая душа… Оказалось, она тоже чувствовала себя свободной перед Богом… Каждую ночь кавалергард лез по веревке в окно Каменноостровского дворца – в одинокую спальню Великой княгини… И от него она понесла. Так несчастная создала иллюзию женского и материнского счастья, которых публично, на глазах двора, лишил ее муж… Но пока она ожидала ребенка, ее любовника зарезали. Он выходил из театра и получил сзади удар кинжалом. Ударивший скрылся в толпе и остался неизвестным. Но не для меня… Есть сила, рожденная нашей Властью, которая подчас сильнее нашей Власти, – собственная тайная полиция. И она, конечно же, обязана заботиться о чистоте трона. Да, Елизавета родила девочку… Но у нее мог бы появиться и мальчик, если бы роман продолжался. И тогда на престол мог сесть сын безродного кавалергарда! Впрочем, и девочка не устраивала заботливую силу. Не потому ли бедная новорожденная так скоро умерла?
Умерла и единственная истинная дочь дяди, которую подарила ему любовница. Прелестная девушка готовилась выйти замуж. Ее подвенечный наряд в Париже был сшит… когда она умерла от чахотки.
И дядя с тремя лицами мог подвести итоги. Единственно близким духовно ему человеком была его жена, но они не любили друг друга… Единственная женщина, которую любил он, ему изменяла. Единственное его дитя лежало в могиле. Благодарная Европа его боялась и завистливо не любила. И на родине в благодарном ему обществе зрел заговор. Как он узнал, гвардия готовилась снова идти на дворец.
Мальчиком в Петергофе и в Царском Селе я часто видел победителя Наполеона, одиноко бредущего по парку. Погруженный в свои мысли, он обычно не замечал меня.
И такая печаль, такая тоска были на лице.
И все чаще дядя говорил о смерти.
Перед смертью дяди в Петербурге случилось невиданное наводнение. Корабли были выброшены на улицы, гробы плавали по Невскому… Город превратился в гигантскую реку. Это восстание воды будто предупреждало о грядущем бедствии – восстании людей. Сразу по смерти Александра наша гвардия снова пошла войной на дворец. И свидетелем этому был уже я сам.
Гвардия, привыкшая участвовать в смене царей, вернулась из Европы после победы над Бонапартом и задумала жить вообще без царей.
Они возмечтали устроить такой порядок в государстве, при котором каждому гвардейцу возможно было стать Наполеоном. Забыв, что Наполеоном стать нельзя, им надо родиться!
Так составился заговор гвардейцев из знатнейших семей…
До смерти не забуду роковой день восшествия папа́ на престол…
Накануне отец сказал мне, крохе:
– Завтра ты станешь Наследником величайшего престола… – Обнял и ушел.
Помню, был ослепительно солнечный зимний день. И я, очень важный, стоял у огромного окна в Гербовом зале – смотрел на шпиль Петропавловской крепости. Подкравшись сзади, сестричка Маша, веселая злыдня, зашептала, указывая на шпиль:
– Это шпиль церкви… В ней лежат покойники. И если долго смотреть на шпиль, они придут ночью за тобой… – Она шептала так таинственно, что мурашки побежали по телу. В ужасе я отпрянул от окна…
– Боится! – радостно закричала она. – Боится, а еще Государем хочет стать… – И побежала рассказывать отцу.
Послышались четкие шаги – отец до самой смерти по-гвардейски печатал шаг… Больно выворачивая ухо, он сказал:
– Там за стеной Петропавловской крепости находится Собор, чей шпиль ты видишь. В Соборе лежат твои предки, чьих дел ты должен быть достоин. Там лягу и я, потом и ты… потом твои дети… Но это не все… За теми же стенами рядом с Собором находится тюрьма, куда мы заточаем самых заклятых преступников, и ты должен будешь с ними беспощадно бороться… пока не ляжешь в Соборе. Но наследник великой державы не может быть трусом. Теперь каждый вечер ты будешь стоять у окна и глядеть на крепость…
И меня приводили в бесконечный Гербовый зал. В люстрах тушили почти все свечи. Плача от страха, я стоял и смотрел на страшный шпиль, освещенный луной.
И наступило 14 декабря – день вступления на трон моего отца. Вечно в русских церквях будет совершаться молебен в память о страшном кровавом событии – о последнем походе гвардии на наш дворец.
Отец рассказывал, что в ту ночь он долго не мог заснуть… Он знал о заговоре и теперь расхаживал по анфиладе парадных залов – раздумывал.
За ним шел камердинер с канделябром… И в беломраморном зале, залитом светом луны, оба увидели призрачную белую фигуру… Отец застыл в ужасе… Фигура парила над полом, превращаясь в неясное белое пятно… Но он знал – это убиенный отец! А потом все исчезло, ушло на глазах сквозь стену… Хотя папа́ била странная дрожь, он был счастлив. Для него эта встреча была встречей Гамлета с отцовской тенью. Призыв к мести – наследникам гвардии, которые убили его отца и деда.
Ранним утром в огромном зале в парадных мундирах, орденах и лентах собрались присягать отцу столпы прежнего царствования… А в это время под сводами Александровского зала, где мраморные римские боги стоят под потолком на мраморных колоннах, отец читал командирам гвардии Завещание покойного Императора…
Именно тогда ему и сообщили: Московский полк в полном восстании.
Оказалось, заговорщики взбунтовали гвардейские казармы. Объявили, что законного императора Константина заставили силой отречься от престола и отец хочет узурпировать трон.
Несмотря на злой декабрьский мороз, в одних сюртуках, разгоряченные водкой, гвардейцы бросились на площадь. Они выстроились у здания Сената – в десяти минутах ходу от дворца, палили в воздух и кричали: «Ура, Константин! Да здравствует Конституция!» Офицеры сказали солдатам, будто жену Константина зовут Конституция!
Готовилась повториться судьба его отца и деда! Он понимал: у него выбор – жизнь или смерть… и не только его смерть. Может, гибель всей нашей Семьи. Он был в исступлении… Однако это было не безумие мысли, но взлет воли. Когда рушатся привычные представления о возможностях… когда человек во власти некоего вдохновения, все его безумные шаги удивительно разумны… точнее, единственно возможны. Он немедля послал адъютантов в казармы – собирать верные полки. И отрядил генералов идти на площадь уговаривать мятежных разойтись…
Сам, набросив шинель, выбежал на улицу.
Перед дворцом собралась огромная толпа зевак…
Чтобы занять ее и не дать ей двинуться на Сенатскую площадь, где стояли мятежники, отец придумал – прочел им Манифест о своем восшествии. Толпа рукоплескала, заглушая приветственными криками выстрелы с мятежной площади.
В это время оттуда вернулись посланцы. Сообщили страшное: мятежников прибывает. К Московскому полку присоединились двухметровые гиганты-гренадеры из лейб-гвардии гренадерского полка. И, замыкая мятежный строй, встал Морской экипаж. Полиция испуганно бездействовала, будто выжидала, чья возьмет. Работники, строившие Исаакиевский собор, приветствовали бунтовщиков и закидали камнями посланцев отца.
В это время отец, закончивший читать Манифест, увидел, как ко дворцу бегом направляется отряд. Это были гиганты-гренадеры – они должны были захватить дворец. Именно в эту страшную минуту появились верные гвардейцы – саперный батальон. Мятежный отряд остановился, увидев «чужих» (так они называли присягнувших отцу).
Минута сохранила жизнь нам всем. Именно тогда – рассказывал отец – он окончательно поверил: Бог за него!
Отец спросил мятежников:
– Вы со мной?
– Мы с Константином… Ура, Константин! – заревели глотки.
– Тогда вам туда. – И отец указал им на Сенатскую площадь.
Он их не преследовал… Нельзя было развязать бой у дворца, где у окон стояли его мать, не понимавшая, что происходит, и придворные, изумленно глядевшие на улицу.
В это время на площади убили губернатора Петербурга Милорадовича… Он поехал уговаривать мятежников и встретил смерть. Всю войну с Наполеоном прошел бедный Милорадович, во всех сражениях участвовал, не схлопотав ни одной пули!
И тогда отец сел на коня и, окруженный верным батальоном преображенцев, направился к мятежным полкам!
Во дворце в страхе ждали развязки. Моя бедная бабка… Два десятка лет назад она увидела изуродованное тело убитого мужа-императора, теперь ей грозило увидеть убитым императора-сына. И рядом моя мать, уже выучившая имена всех убиенных русских государей… После того дня у матери навсегда остался нервный тик….
И отец решился! Он скомандовал: «Везите пушки!»
Все это отец подробно рассказал мне потом. А тогда мне было семь лет, и я помню те события смутно. Но все же помню, как в огромной зале в мундирах сидят недвижно старые люди… А я, мать и бабушка… мы уходим от них в кабинет отца. Мать говорила, что я был голоден, плакал, пока не принесли вкусную котлетку. Этого в памяти не сохранилось, но помню, как стоял у окна… Помню, как вспыхнули несколько молний, одна за другою. И огромные окна осветились. И раздались глухие удары. Это стреляли пушки… И все вокруг начали радостно креститься. И мать велела мне тоже креститься… Теперь я прилепился к окну – ждал новых огней. Но вместо них в свете зажегшихся газовых фонарей я увидел папа́. Он возвращался верхом, окруженный пешими солдатами. И я первый закричал:
– Папа едет!..
И мать, и бабушка зарыдали.
Вбежал папа́, обнял бабушку и мать. И все мы тотчас отправились в домовую церковь. Стоя на коленях, стали молиться и благодарить Господа за избавление. За то, что Господь не дал столице оказаться во власти полупьяных солдат и черни…
Восставших в том декабре стали именовать «декабристами». Я много думал и до сих пор думаю об этом событии… И часто задаю себе вопрос: почему они в бездействии стояли на площади? Почему не напали на беззащитный дворец, пока верные отцу полки не собрались? Они легко могли захватить нас всех!
Разгадка, думаю, в том, что это был особый заговор гвардии. До того они устраивали заговоры во имя одного из нас против другого. Впервые они устроили заговор во имя понятия, именовавшегося «свободой». Но хорошо было мечтать о свободе за картами да пуншем. Тут, на Сенатской площади, они увидели ее воочию – три тысячи полупьяных темных солдат, верящих, что Конституция – это жена Константина, и звереющая толпа черни… Чернь уже разбирала поленья у строившегося рядом Исаакиевского собора, готовясь приступить к разгрому столицы и, главное, к грабежам… Кровавый призрак вчерашней Французской Революции взвился над площадью.
И они испугались!
Но об этом я размышлял через много лет… А тогда, по возвращении отца, меня тотчас одели в парадный гусарский мундирчик. Камердинер бабушки вынес меня во дворцовый двор. Там, освещенные кострами, меня ждали отец и гвардейцы… Это был тот самый саперный батальон, спасший дворец. Они целовали меня, царапая шершавыми щеками. Помню, я плакал – мне не нравилось!
Перед сном повели проститься с папа́… Комната была ярко освещена свечами. Перед отцом стоял офицер… Запомнил: руки у него были связаны гвардейским шарфом.
Всю ночь, пока я спал, к папа́ доставляли арестованных. Впоследствии в этой самой комнате я занимался науками с воспитателями, и мне часто мерещился тот офицер со связанными руками…
Когда я осмелился спросить о нем у воспитателя, он сказал, что это был зловредный бунтовщик, приговоренный потом к виселице. Уже взрослым я узнал, что во время казни он дважды срывался с виселицы – веревки были гнилые. Брат Костя откуда-то услышал его последнюю фразу: «Несчастный мы народ. Ничего как следует сделать не умеем. Даже повесить!»
Костя с детства собирал злые фразы про нас…
Множество виновных, невзирая на родство и чины, отправились на каторгу. Все царствование отца просили простить несчастных… Он не простил никого.
Он сказал мне:
– Как человек – давно простил, но как Государь не имею права.
На самом деле он не простил именно как человек. Гордый человек… Он не смог им простить того, что он, религиознейший, вынужден был в крови вступить на престол. И главное, не мог простить своего страха.
Но с походами гвардии на дворец было покончено навсегда! При отце гвардию беспощадно занимали маршировкой. Как с усмешкой сказал злоязычный брат Костя: «Наша гвардия все больше превращалась в балет…» Самое смешное – отец однажды приказал, чтобы балет превратился в гвардию. В тот год ставили оперу Моцарта «Похищение из сераля», и балерины должны были танцевать янычар. Отец велел научить балерин обращению с винтовкой… Учить балет были посланы гвардейцы. Балерины восприняли это как веселую шутку – вместо занятий вовсю флиртовали с гвардейцами. Отцу доложили. Он не терпел невыполнения своих приказов даже балеринами. Велел сообщить, что нерадивых барышень будут выгонять на мороз заниматься строевой подготовкой – в балетных туфлях. Тотчас возымело действие…
Его приказы! Муха не могла пролететь без его на то разрешения. Взгляд отца, когда он приказывал, – тяжелый, будто прожигающий, воистину повелительный. Порой я пытаюсь смотреть так же, но… получается смешно.
Однажды отец повелел сделать огромный камин в одной из небольших комнат дворца. Архитектор начал объяснять ему, как это опасно. Отец только взглянул на него – и тот заторопился выполнять.
Архитектор все исполнил… А через неделю дворец загорелся! Это был страшный пожар. Вещи из дворца пришлось вынести на улицу, поставили гвардейцев их охранять… Но опальные картины забыли в подвале. Самое удивительное – огонь пощадил только их.
Отец назначил комиссию – выяснить причину пожара. Никто не посмел указать ему на его вину. Он сказал об этом сам и повелел невозможное – за полтора года восстановить огромный дворец. Свезли крепостных со всей России, на улице тогда стояли страшные морозы до 35 градусов… Во дворце страшно топили, чтоб побыстрее сохло. Костя, конечно, рассказал мне, что умирали сотнями и в подвале до сих пор живут привидения.
Но так или иначе, а дворец восстановили к назначенному сроку.
Мать и Отец… Я часто о них думаю… Я любил мать. Она обожала все красивое и белое. Я помню ее всегда в белом платье – изящна, тонка, с лазоревыми глазами… Такие глаза будут у моей Маши… Когда мать уезжала даже на самое короткое время, я плакал от печали и посылал ей букеты из гелиотропов.
Я любил мать и, как все вокруг, смертельно боялся отца…
Меня воспитывал наш великий сентиментальный поэт Жуковский.
Жуковский часто плакал… Плакал от восторга, читая свои стихи, от моего непослушания, от своей радости. Он был из прошлого века.
Тогда в России было модно плакать. Когда прабабка Екатерина Великая читала свой Наказ депутатам уложенной Комиссии, зала рыдала в умилении от ее мудрости. Когда у прабабки умер очередной фаворит, два прежних фаворита рыдали вместе с нею. Это не была слезливость – это была великая чувствительность века.
И я перенял это у поэта. Мне скоро полвека, и теперь я часто плачу.
Отец ненавидел мои слезы. Избавить меня от «жалкой чувствительности» должна была армия. В шесть лет меня посадили на лошадь! В восемь лет я лихо скакал на фланге лейб-гусарского полка. Мне нравился строй гвардии, блеск кирас, обнаженных сабель, медных касок с орлами. В юности я даже нарисовал новую форму гренадерам (редкое одобрение отца).
В шестнадцать лет я принес присягу Наследника престола.
В парадной церкви собрался весь двор. Любезнейший отец подвел меня к аналою. Я начал читать текст длиннейшей присяги. Слезы застилали мне глаза. Я боялся разреветься. Но дочел, дочел! Отец торжественно троекратно поцеловал меня – в губы, в глаза и в лоб. С этого дня обращение со мной стало иное. Я – наследник трона! Как сказал дядя Михаил: «Царь лишь отчасти человек. И Цесаревич – тоже».
И каково же было мое возмущение, когда маленький Костя – «от горшка два вершка» – вдруг заявил мне:
– Это несправедливо! Ты рожден, когда отец был Великим князем, а я – когда он стал Императором. А в почитаемой нами Византии наследником был тот, кто рожден в багрянице, то есть когда родитель уже был монархом… Я должен быть Цесаревичем!
За что был при мне нещадно выпорот лично отцом.
После этого отец сказал нам:
– Господь учит: «Царство, которое разъединилось, падет». Так и семья. Запомните это раз и навсегда.
Брат Костя удивительно умен и столь же зол. У Кости с детства беспощадный язык. Я даже сочинил про него:
«Идет по улице собака,
Идет наш Костя, тих и мил.
Городовой, смотри, однако, чтоб он ее не укусил».
Костя низкоросл, некрасив – в отличие от всех нас, Романовых. Отец прозвал его Эзопом. Костя тотчас отомстил ему… У отца глаза несколько навыкате, и у меня такие же глаза. Костя хитро прозвал меня «Бараном нумер два»… Когда отец узнал, он все понял… и расхохотался. Он был суров, но находчивость ценил.
Соперничество Кости со мной продолжалось.
Когда кто-то восхитился моим умением скакать на лошади, Костя моментально нашелся:
– Я думаю, пока в нашей семье не родится Государь-калека, нам не отучиться от этой глупой любви к армии…
Он всегда нервно кричал, когда хотел кого-то обидеть.
А у нас слушали стены.
Уже вскоре послышались «гвардейские шаги» отца.
Сначала он молча надавал пощечин Косте. Потом объяснил:
– Запомни, маленький негодяй, на несчастье родившийся Великим князем: Россия есть государство военное, и ее предназначение быть грозою света.
Фразу тотчас ввели в учебники для кадетских корпусов.
В шестнадцать лет у меня состоялся первый большой и серьезный разговор с папа́… Я никогда его не забуду.
Мы сидели на любимой террасе отца (в Александрии). Были видны залив и наш корабль на рейде. Отец, как всегда, в мундире. От него, как и от дяди Александра, пахло французским одеколоном. Этот запах долго сохранялся в его вещах после смерти. Через много лет я открыл его портфель и, почувствовав его запах, заплакал…
Отец тогда сказал мне:
– Это в Европе Государь должен быть то лисою, то львом. Так, кажется, говорил Бонапарт. В России – только львом. Запомни раз и навсегда: в России надо править или кнутом, или топором, а лучше тем и другим – и тогда все довольны. После подавления декабрьского бунта я приготовился к обороне. Именно тогда у твоей несчастной матери начался нервный тик… Ведь в заговоре были лучшие фамилии, а у них многочисленные родичи… И я ожидал продолжения мятежа… Но вместо этого услышал со всех сторон… крики одобрения! Да, да! Будто не безумные соотечественники, а целая неприятельская армия повержена. Бывшие друзья, братья, любовники теперь именовались «государственными преступниками». А их родичи молебны заказывали о спасении Отечества! И отцы сами приводили своих детей к наказанию. Особенно усердствовали те, кого называют у нас либералами… И тогда я понял главный закон русской жизни. Пойми его и ты. Коли правитель тверд и расправа беспощадна, самыми трусливыми становятся те, кто были вчера самыми смелыми либералами… Потому-то к участию в расследовании мятежа я привлек наших главных либералов. Руководить Верховным судом отправил графа Сперанского, которого заговорщики хотели сделать будущим правителем республиканской России… Чем кончилось? Сперанский составил такой список кандидатов на виселицу, что мне пришлось собственноручно вычеркивать… И вообще от желающих на роли палачей не было отбою… После подавления мятежа я сделал главный печальный вывод: наши предки и их правительства не знали, что творится в собственной столице. В заговорах участвовало множество людей. Но несчастные наши пращуры узнавали о беде только в свой последний час. Сколько лет существовал гвардейский заговор 14 декабря! Но восстание так и не предотвратили… Прежняя тайная полиция в России доказала свое ничтожество. И я обязан был создать учреждение, которое должно не только умело обнаруживать заговоры, но сигнализировать об их зарождении. Должно не только знать о настроениях в обществе, но уметь дирижировать ими. Короче, требовалось учреждение, способное убивать крамолу в зародыше… Я повелел создать Третье отделение внутри моей Канцелярии. Во главе поставил… да, вчерашнего либерала и масона графа Бенкендорфа. Объясняя, чем должно заниматься Третьему отделению, протянул Бенкендорфу платок: «Осушай им слезы несправедливо обиженных… Это теперь твоя задача. Но…» Общество аплодировало, а я объяснил Бенкендорфу: «Но прежде чем осушать слезы невинных, постарайся вызвать обильные слезы виновных…» Штат самого Третьего отделения очень мал. Но штат – лишь вершина гигантского айсберга. Главная мощь Третьего отделения невидима. Это тайные агенты. Они заботливо покрывают всю нашу страну, мой сын. Гвардию, армию, министерства… В салонах, в театрах, на маскараде и даже в борделях работают агенты отделения. К примеру, ты только решился сделать глупость с фрейлиной Б., а я уже знал! Во время прогулок по городу я часто сажаю графа Бенкендорфа с собой в карету… Он не бог весть какой собеседник… да и я не люблю посторонних рядом с собой. Но я хотел, чтобы все видели: голубой мундир чтим самим Императором. Службу, считавшуюся позорной, я сделал почетной. И вскоре служить в Третьем отделении готовы были лучшие фамилии. Я попросил мое Третье отделение обратить особое внимание на литературу. Запомни, сын, с мятежных слов начинаются мятежные события. Сравнительно быстро я отучил наших щелкоперов не только ругать правительство, но даже хвалить его. Я отучил их вмешиваться в мою работу. И уже вскоре смог сказать: «В России все молчит, ибо – благоденствует». Береги Третье отделение, мой сын. Оно и есть душа Царства. Душа России…
От ража отец покраснел – глаза сверкали. Я никогда не видел его таким вдохновенным.
– Общество почувствовало радость выздоровления. И я мог с искренностью сказать о превосходстве нашей державы над жалким Западом. Я приказал, и наши газеты заговорили о грядущем крахе гнилой Европы, в которую только мы сможем влить свежую кровь. Точнее, мне не пришлось уже приказывать. Я научил литераторов понимать не только мои слова, но мои мысли. И самые мудрые объявили обществу, что «европейский период», начавшийся с Петра Великого, счастливо миновал в русской истории. Он закончился с вхождением наших войск в Париж и со смертью победителя Наполеона, брата моего незабвенного Александра Павловича. Теперь начался новый – святой, национальный. Православие, самодержавие и Народность – три кита, на которых нынче стоит Империя…
Папа вернулся к этому разговору в 1848 году. Тогда начались революции в Европе, и папа пришел в восторг! Он весело сказал мне:
– Помнишь про гнилую Европу? Сейчас они будут просить о помощи! Священную миссию – вернуть порядок в Европу – выполнит Святая Русь!
И вправду вскоре Австрия попросила помощи. Отец торжествовал.
Стоя на любимой террасе, простер руку в морскую даль:
– Мы поможем!
Он помог Австрии – отправил наших солдат подавить восстание в Венгрии! И подавили! Потом подавил мятеж в вечно бунтующей Польше… Но почему-то вместо благодарности «гнилая Европа» окрестила его деспотом и даже людоедом (об этом, к моему ужасу, шепотом рассказал Костя – он прочел это в английских газетах). Как пояснил злобный Костя, наше постоянное желание наводить порядок у чужих народов стало темой для анекдотов, и наши европейские родственники потешаются над отцом… Но оказалось, отец знал все это и очень мучился вечной неблагодарностью Европы.
Глава тайной полиции Бенкендорф придумал, как изменить ситуацию… Разговор этот происходил в моем присутствии. Бенкендорф доложил: наши агенты сообщили из Парижа, что знатный француз маркиз де Кюстин мечтает побывать в России и написать об этом путешествии. Он – известный литератор, весьма влиятелен в Европе, при этом фанатичный сторонник абсолютной монархии. Маркиз – внук генерала, гильотинированного в дни террора французской революции.
– Вот человек, чья книга изменит мнение Европы, – сказал Бенкендорф…
Отцу идея понравилась. Было решено пригласить и обласкать маркиза де Кюстина, оказывать ему всяческое содействие во время путешествия…
К сожалению, у нас вечная беда – несогласованность между ведомствами. Поэтому на границе, согласно отцовским правилам, таможня заботливо обыскала маркиза и конфисковала все его французские книги – они считались у нас запрещенными…
Я увидел Кюстина во дворце. Это был юркий черненький человечек с плотским грехом – он без устали влюблялся во всех… красавцев! Именно так докладывало Третье отделение. Отец ненавидел содомскую похоть, но тем не менее дал ему аудиенцию. Француз в восторге пожирал глазами и красавца-отца… Папа, забыв о наклонностях француза, подумал, что тот в восторге от увиденного в России…
Вернувшись во Францию, маркиз написал о нас… Отец прочел… Помню, как он швырнул проклятую книжку на пол, топтал ее… Книгу запретили. Заботливо конфисковывали у иностранцев на таможне.
В библиотеке отца, в центральном шкафу, украшенном бюстами Гомера и Сократа, на самой верхней полке хранились очень вольные рисунки. Я иногда заглядывал туда в его отсутствие – рассматривал пополнение… И вот в очередной раз, когда отец уехал в Петергоф, я полез посмотреть… И под альбомами увидел растерзанную книгу француза со следами отцовских сапог.
Я начал читать…
«Все здесь подавлено, боязливо жмется, все мрачно, все молча – и слепо повинуется невидимой палке… Тупая и железная казарменная дисциплина сковала всех и вся… Нужно жить в этой пустыне, которая именуется Россией, чтобы почувствовать всю свободу жизни в других странах Европы. Если вы не любите собственную родину, лекарство одно – поезжайте в Россию… Самый ничтожный человек, если он сумеет понравиться государю, завтра же может стать первым в государстве. Рабы существуют во многих странах, но чтобы увидеть такое количество придворных рабов, нужно приехать в Россию… До сих пор я думал, что истина необходима человеку как воздух, как солнце. Путешествие по России меня в этом разубеждает. Лгать здесь – значит охранять престол, говорить правду – значит потрясать основы…» И прочая, и прочая.
Читая гнусное сочинение, я мечтал уничтожить негодяя… и часто вздыхал – так много в книге было того, о чем мы говорили шепотом с Костей…
Впоследствии я прочту в дневнике отца: «Когда я вступил на престол, я страстно желал знать правду, но, слушая в течение тридцати лет ежедневно лесть и ложь, я разучился отличать правду от лжи».
Он напишет это после поражений в Крымской войне… Напишет то же, что написал ненавидимый им негодяй-француз.
Но особенно поразили меня два рассуждения в мерзкой книге… В одном жалкий французик предрекал: «Не пройдет и пятидесяти лет – и в России будет революция». Эти слова мне запомнились.
И после случившегося сегодня особенно мучают меня.
Но тогда, в мои двадцать с небольшим, в самое сердце меня поразило другое. Это были некоторые подробности об отце…
Все знали и знают поныне, что отец обожал мать – они были образцовая семейная пара… Рядом с великолепным Петергофским дворцом, соперничающим с Версалем, отец построил небольшой коттедж, именовавшийся в честь матери «Александрией»… Здесь летом он отдыхал и от забот, и от грандиозности великолепных колоннад, мрамора и позолоты наших несравненных дворцов. Низенькие потолки, наши небольшие комнаты, увешанные картинами, его крохотный кабинет на третьем этаже с видом на даль залива… Помню, отец в халате и рядом мать… Грациозно накинут на плечи прозрачный шарф, дополнявший ее чрезвычайно изящный и, конечно же, белый утренний туалет… Ее невинные лазоревые глаза… Непреклонный, сильный гигант-отец и хрупкая нежная покорная мать – в этом несходстве была великая гармония их брака… Но вот что я прочел у проклятого маркиза: «И как помещик распоряжался и жизнью, и желаниями крепостных, так и царь здесь распоряжается всеми подданными. Он одарил вниманием… не только всех юных красавиц при дворе, но и девиц, случайно встреченных во время прогулки. Если кто-то ему понравился на прогулке или в театре, он говорит дежурному адъютанту. И она тотчас подпадает под надзор. Если за ней не числилось ничего предосудительного, предупреждали мужа (коли замужем) или родителей (коли девица) о чести, которая им выпала. И Император никогда не встречал сопротивления своей прихоти… В этой странной стране переспать с Императором считалось честью… для родителей и даже для мужей…»
Я узнал все это в четырнадцать лет… В Зимнем дворце жила фрейлина матери Варенька Нелидова, о которой сплетничали, что отец и она… Я не верил… Я не мог представить, что папа соединил под одной крышей мать, которую боготворил, и любовницу.
Но Варенька слишком часто выходила из его кабинета. Это было ужасно, однако я решился выяснить правду… В кабинете стоял огромный шкаф, где висели мундиры отца. Я залез в шкаф… Я задыхался среди мундиров… И в щелочку для ключа увидел, как они вошли… он… потом она… Она торопливо сбросила платье!.. Женский обнаженный торс закрыл от меня комнату!.. Она была стыдлива, и они потушили свет… Но я слышал, слышал ужасные, животные звуки… (далее вычеркнуто).
Я проклинал себя! Я был Хамом, обнажившим наготу отца своего. Но с тех пор у меня открылось новое и ужасное зрение. Вот еще одна прелестная совсем молоденькая фрейлина, в которую я тоже был влюблен… Она заходит в его кабинет и выходит… немного растрепанной. Раньше я не обратил бы внимания, но теперь… Я узнал, что две хорошенькие фрейлины, внезапно исчезнувшие из дворца, выданы замуж за офицеров из лейб-гвардии, и обе… быстро родили… Вот привезли красотку мещаночку с каким-то прошением, и отец вдруг согласился ее принять… Она выходит из его кабинета улыбающаяся, счастливая, чтобы больше никогда не появляться… Теперь я на все смотрел другими, грешными глазами… Как Адам, вкусивший запретный плод… Я молился, чтобы ушло наваждение, и ненавидел мать за то, что она терпит… Но, может, всё-таки не знает?
И только потом я понял главное: она не смеет знать. Дочь прусского короля, она приехала из Германии, где все бредили чувствительной поэзией Шиллера… Ее нежная натура и заменила принципы чувствительностью… Отец питал к этому хрупкому изящному созданию страстное обожание сильной натуры к существу слабому. Он поместил ее в золотую клетку. И в своей волшебной темнице бедная мать ни разу не вспомнила о воле… Она боготворила его и видела вокруг только красивое, счастливое… И если кто-нибудь попытался бы рассказать о крестьянах, которые были рабами, которых можно проигрывать в карты, дарить друг другу, продавать, мать попросту отказалась бы понять, о чем речь. Она жила в прекрасном сне, который создал ей отец.
Но об этом знал только я… О, как я хотел убить маркиза, посмевшего рассказать всей Европе о стыдной тайной жизни отца!
Помню, тогда, в четырнадцать лет, узнав об этой тайне, я рыдал, встав на колени перед диваном и уткнувшись головой в подушки.
Но потом, успокоившись, я понял, почему я все время влюблен, почему так мучительно жажду женщину. Я знал теперь, что это не извращенность и не моя греховность, но страшный наследственный огонь, который горит в нас. Огонь, сжигавший всех, – великого Петра, Елизавету, Екатерину, Павла, Александра… и моего отца. И, как живые призраки их похотей, ходили по дворцу потомки их незаконных детей, награжденные титулами…
Да, с детства я был постоянно влюблен. И никогда не мог (да и не хотел) скрывать свою любовь. Я был влюблен в своих кузин. Потом в пышногрудую императрицу Елизавету с картины… В четырнадцать лет я влюбился во фрейлину матери Настеньку С. Она была очаровательна, ей было восемнадцать… И здесь – взаимность. Поцеловал ее в Петергофе. А потом…
Как-то летом отец устроил фантастический выезд. Он был помешан на рыцарстве и в Арсенале собрал великолепную коллекцию рыцарских доспехов… И однажды мы с ним – в великолепных рыцарских доспехах, принадлежавших Медичи, – сели на коней. За нами на лошадях выстроились все юные Великие князья в костюмах пажей, за ними – придворные дамы в платьях времен Лоренцо Медичи. Как была хороша Настя в этом платье! И ведь знала, плутовка…
Надо сказать, что, в отличие от отца, я с трудом выдерживал свой тяжеленный рыцарский наряд… Наконец мне было позволено его снять… И, уже освобожденный от доспехов, на обратном пути из Арсенала, у рощицы, я встретил Настеньку. Думаю, плутовка попросту поджидала меня… Мы оба были на лошадях… В роще привязали лошадей… Она сама подняла юбки, но никак не могла справиться со средневековыми панталонами… Проклятый флорентийский наряд! Я слишком желал ее. И, пытаясь разорвать панталоны, вдруг почувствовал острую боль. Семя изверглось из меня, я обессилел… Она лежала на траве – ждала дальнейшего… но я вскочил на лошадь и был таков..
Через день ее увезли из дворца. Отец узнал все тотчас (мне стало казаться, что Третье отделение прячется даже за соснами!). Правда, уже вечером заполняя свой дневник, я все понял. Оказалось, дневник, который я прятал в секретере, отец читал каждый день. У него был свой ключ. И я нашел молчаливый знак его недовольства и его цензуру – вырванные страницы, где я описывал свою влюбленность… Дневник передавал отцу мой камердинер, работавший в Третьем отделении… Впрочем, о моих влюбленностях можно было догадаться без дневника и без полиции. Как сказала мама: «Когда он влюблен, это тотчас объявлено на его лице…»
И вскоре я влюбился во фрейлину Оленьку Калиновскую.
Она была совершенно с картины Буше… Я обезумел! Я не мог без нее… Вскоре… произошло! Обстоятельства заставили меня пойти к матери. К отцу идти я не посмел…
– Дорогая мама! Я вынужден отречься от великой миссии Наследника Престола. Я хочу посвятить свою жизнь семейному счастью с вашей фрейлиной Оленькой…
Мать ничего не ответила мне. В это время с развода гвардии приехал отец.
Мать сказала мне:
– Подожди в соседней комнате.
Они остались одни. Но говорили нарочно громко, чтобы я слышал их разговор.
– Что будем делать? – спросил отец.
Он опять все уже знал, а я опять забыл об ужасном отделении, которое следит за каждым шагом.
Мать:
– Ему надо иметь больше силы характера, иначе он погибнет… Он слишком влюбчивый и слабовольный и легко попадает под чужую волю. Он всерьез заговорил о женитьбе… Надо его непременно удалить из Петербурга…
Отец позвал меня:
– Знаю, ты хотел бы с ней проститься, но это, увы, невозможно.
– Как проститься? Почему невозможно? – вот и все, что я тогда пролепетал.
– Потому что она уже едет прочь из дворца. Она выходит замуж, и очень удачно. Твое будущее дитя будет носить фамилию князя Демидова-Донато. Но ты действительно женишься. На днях ты отправляешься в путешествие… Сначала это будет путешествие по России. Ты должен представлять себе страну, которой будешь править. Потом – по Европе. Надеюсь, ты найдешь в этом путешествии невесту, достойную Наследника великого престола.
Мой воспитатель поэт Жуковский должен был сопровождать меня. Он ждал меня в приемной. Я много рассказывал вечному старому ребенку о своей, конечно же, платонической (иначе он не понял бы меня) любви к Оленьке… И сейчас я бросился к нему, причитая:
– Зачем?! Зачем они лишили меня этой чистой, этой невинной любви?
Мы оба рыдали в объятиях друг друга…
Хотя Жуковскому по приказу отца уже сообщили о беременности Оленьки!
Но что значит для поэта жалкая правда в сравнении с высоким вымыслом!..
Этот старый ребенок всегда был платонически влюблен… Кстати, на склоне лет он получил наконец свою награду… Его любовь к шестнадцатилетней девушке нашла полнейшую взаимность, и шестидесятилетний ребенок женился и… родил пару прелестных детей!
Я проехал всю европейскую Россию… Но это путешествие опускаю, ибо подробно изложил его тогда же в моих письмах к отцу… Письма эти можно найти в моем архиве.
Надо сказать, я много плакал в дороге, вспоминая несравненную Олечку. Слезы мои высохли только во время следующего путешествия. Я должен был посетить королевские дворы Европы. Не только чтобы себя показать и на других со скукой посмотреть, но для того, чтобы достойно жениться.
Сначала была Германия. Мой родственник прусский король был от меня в восторге… Я пришел на могилу своей бабушки, королевы Луизы, самой красивой монархини Европы. Она едва не победила Бонапарта, естественно… красотой… После поражений от Бонапарта под Йеной прусский дедушка потерял много земель. И Луиза (тогда в расцвете свой красоты) решила отвоевать их… Для обсуждения окончательных условий мира она уединилась с Бонапартом… Если бы дедушка вовремя не прервал их уединенную беседу, то, как говорил сам Бонапарт: «Мне пришлось бы отдать завоеванное». В нее был влюблен победитель Наполеона Александр Первый, и, надо сказать, успешно. Дядя говорил… (далее вычеркнуто).
Итак, я приехал в Берлин. Мои красотки кузины… впервые я видел столько волшебниц! Каждая из них мечтала стать русской императрицей. Своим кокетством они сводили меня с ума… Я жил в знаменитом замке Сан-Суси, где когда-то разгуливал великий король Фридрих со своим гостем Вольтером. Этот мрачный мудрец-король, склонный к содомскому греху, не был моим героем…
Потом была Вена… Дом князя Меттерниха. Я много слышал о том, что он был не только самым хитроумным врагом Бонапарта, но и первостатейным Дон Жуаном… Дом его – сплошной соблазн… Вот уж поистине цветник. О, эти похожие на розы австрийские принцессы! Мы играли в «смелые фанты». И мне не забыть, как они восторженно подставляли губки. Меттерних много рассказывал о Бонапарте, но я плохо слушал (о чем нынче жалею)… Несмотря на краткость пребывания, я умудрился несколько раз серьезно влюбиться… И несчастный старый Жуковский тоже. Он даже написал несколько од в честь прелестниц…. Но подлинная любовь поджидала меня в Германии – в маленьком герцогстве Дармштадт. Это случилось во время ужина со скучнейшим герцогом Людвигом… Раскрылась дверь – и вошла моя будущая жена. Принцесса Максимилиана-Вильгельмина-Августа-София-Мария… Ей было пятнадцать лет… Как она была чиста, как невинна! Ее глаза… лазоревые глаза, так напомнившие мне дорогие глаза матери… Я влюбился бесповоротно… Она читала наизусть Шиллера – к восторгу Жуковского, тотчас написавшего оду и в ее честь. Уже вечером я писал папа́: «Она понравилась мне с первого взгляда… Если Вы позволите мне, дорогой папа, после Англии я снова вернусь в Дармштадт».
Но впереди была Англия, откуда… ах, как трудно оказалось вернуться!
Королева Виктория!.. Ей было двадцать, и ее крестил мой дядя, Александр Первый. Нас бросило друг к другу…
Уже через пять минут я говорил с ней без умолку – это первый признак моей влюбленности. Я рассказал ей, как во время путешествия по России стоял на том самом месте, где переправился Бонапарт, и думал о том, как проходит мирская слава. Я хотел спросить о модном тогда слухе, будто Наполеон был отравлен англичанами… Но не посмел, чтобы не дай Бог не обидеть ее!
Она каким-то чутьем поняла вопрос и с негодованием отвергла этот слух.
Но спросила меня сама… о другом слухе, будоражившем воображение наших европейских родственников: правда ли, что победитель Наполеона Государь Александр Павлович не умер, но тайно ушел в Сибирь простым отшельником?
Я начал говорить, что это пустая болтовня, но она прервала меня:
– Только не смейте убивать скучной правдой эту прекраснейшую легенду.
И в ее дивных глазах были слезы…
И тогда я рассказал ей, как бесконечно печален был Победитель Бонапарта перед смертью…
Потом мы читали Гете. Я читал наизусть, а она подхватывала концы строчек.
И глаза мои говорили: «Как ты нежна… можешь ли ты полюбить меня? Потому что я уже тебя люблю!»
«Могу… еще как могу!» – отвечали её невинные глаза.
Она, конечно, понимала, что наш брак невозможен. Ведь, став ее мужем, я потерял бы права на русский престол. Но она не хотела отпустить меня…
Через два дня – бал в Букингемском дворце. Никогда не забыть этот бал…
И она сказала своей любимой фрейлине: «Русский принц – первый мужчина, которого я полюбила…» И позаботилась о том, чтобы эти слова передали Жуковскому… Нет, никогда я не видел такой самостоятельной отважной девушки! И наш поэт был в восторге, наблюдая нас, так страстно полюбивших друг друга с первого взгляда… Он, конечно же, написал оду.
Я решил отдать корону, только бы быть с ней вечно!
Жуковский написал папа́: «Королеве явно приятно общество Его императорского Высочества. Вокруг все только и говорят: они – идеальная пара. Если великий князь сделает предложение королеве, оно будет принято без колебаний».
Какие это были дни! Спектакль в Опере… Мы сидели каждый в своей ложе, но в антракте я вошел к ней… Теперь мы сидели, взявшись за руки, и молчали Я провел с нею наедине в этом молчании около получаса, счастливейшего в моей жизни.
Как я ждал ответа отца!
Последний бал состоялся в Виндзоре. Днем я увидел ее. О, как она была отважна, как презирала предрассудки! Разговаривая со мной, попросила дозволения отлучиться на пару минут… оставив на столе раскрытый дневник. И я прочел: «27 мая 1838 года. Виндзор. Семь пятнадцать. Обед в великолепно украшенной зале Сент-Джордж-холла… Я совершенно влюбилась в Великого князя, он прелестный, он очаровательный молодой человек. Я танцевала с ним… Он невероятно сильный, так смело кружит, что я едва поспевала… Мы мчались вихрем!.. Никогда прежде я не была так счастлива. До пяти утра не могла заснуть».
Я сказал ей на балу:
– Я взволнован этой… встречей и никогда ее не забуду. Поверьте, это не просто слова…
– Я тоже никогда не забуду, – сказала она.
Но все оказалось тщетно. Расстроенный Жуковский принес мне письмо отца: «Назад в Дармштадт, юный глупец! России нужен Наследник Престола, а не жалкий муж английской королевы».
Увидев меня, она все поняла.
Я сказал, что должен уезжать… Благодарил ее за гостеприимство, но в глазах были слезы. Я плакал и не хотел скрывать. Она утешала меня… и вновь наши руки соединились… Я прижался к ее щеке… и поцеловал. Она ушла со слезами на глазах.
На следующий день – прощание.
Утром я уезжал. Прелестно-застенчиво улыбаясь, дала мне прочесть дневник!
«Лорд Пальмерстон привел Великого князя, чтобы он попрощался со мной. Мы остались одни. Он взял мою руку и крепко сжал в своей. И сказал: «У меня нет слов, чтобы выразить все мои чувства». Добавил, как глубоко признателен за прием и надеется еще побывать в Англии. И тут он прижался к моей щеке, поцеловал меня так добро, сердечно, и мы опять пожали друг другу руки. Я ощущала, что прощаюсь с близким родным человеком… Я даже немножко… конечно, шутя, была влюблена в него…»
Так, словом «шутя» эта божественная девушка как бы освободила меня от беспомощных сожалений. Она ведь все понимала. Ибо она была прежде всего королева. Она это доказала свой жизнью. Хотя думаю, что тогда она еще верила в меня, в то, что я все-таки попытаюсь. Но что я мог против папа́! Да и кто во всей стране что-нибудь мог против его воли!
Уезжал с разбитым сердцем… На прощание я подарил королеве любимого пса по кличке Казбек. Она не расставалась с ним до его собачьей смерти…
Из Лондона вернулся в Дармштадт, о котором, признаюсь, совершенно позабыл.
Жуковский рассказал мне, что, пока я влюблялся, отец поспешил договориться с герцогом, и его дочь, которая мне так понравилось, согласна перейти в православие.
Я женился и был очень счастлив. Она была не только хороша. Она оказалась удивительно умна. Я очень часто колебался в жизни, но она была мне опорой все эти годы… Мой отец очень любил и ценил ее. И она его искренне уважала. Она, конечно же, догадывалась о другой жизни моего отца, но заставила себя верить: отец любил только мою мать.
А потом отец умер.
Перед смертью он оказался разбит и унижен.
Началось с того, что в очередной раз он попытался навести порядок в европейских делах. Он считал себя единственным защитником славян. Требовал от Турции особых прав для христиан. Когда Турция не согласилась, он попросту оккупировал дунайские княжества. И тогда сильнейшие европейские монархи напали на него скопом, все вместе!
Добро бы ненавистная отцу Франция, но против отца выступила Англия! Особенно подло повел себя австрийский император, которому отец так недавно помог подавить восстание в Венгрии. Наша армия, которую папа́ считал величайшей в Европе, была разбита… Из окна кабинета любимой виллы «Александрия» отец мог наблюдать в бинокль… вражеские суда! Выяснилось, что наш флот безнадежно устарел и вся наша военная мощь была легендой… Союзники высадили десант в Крыму и заперли нас в Севастополе…
Вести с фронта становились хуже и хуже. Папа́ заболел гриппом и отказался лечиться. Он был истинный рыцарь. После поражений своей армии он не захотел жить.
В своем кабинете на первом этаже дворца он лежал на жесткой походной кровати, прикрывшись солдатской шинелью. Никого не принимал, кроме матери и нас. Государственные бумаги повелел носить ко мне. Мать сидела рядом с ним, держа его руку… Потом ходили слухи, будто, отчаявшись уйти из жизни от гриппа, отец потребовал яд у нашего добрейшего Мандта. Медик умолял его не делать этого, но отец был неумолим. Он приучил – никто не смел ослушаться…
Во всяком случае, я боялся проверить тайну отца и никогда не говорил об этом с добрейшим Мандтом. Я стараюсь верить – папа́ просто сдался смерти.
14 февраля он распорядился сообщить двору о своей болезни.
В кабинете отца уже поселилась Смерть. Мандт обещал скорый паралич легких. Отец после исповеди громким и твердым голосом произнес молитву перед причастием. Потом благословил всех нас – своих детей и внуков… Каждого благословил отдельно, с каждым побеседовал.
Мне сказал кратко:
– Оставляю тебе «команду» не в надлежащем порядке. Оставляю тебе много огорчений и забот… Крестьян освободи… Но держи все – держи вот так!.. – Крепко сжатым кулаком железной руки он показал мне, как нужно держать Власть в России.
И вновь благость надвигавшегося конца вернулась к нему…
Благословил мою Машу… Он очень ее любил. Она была похожа на мою мать… и к тому же умна. Причем умна настолько, чтобы уметь прелестно скрывать это. Папа взял ее руку, взглядом показал на мою мать, поручая мать ей. Благословив всех, он сказал:
– Помните, о чем я так часто просил вас: всегда оставайтесь дружны.
Как много дало всем нам, оставшимся жить, это торжественное расставание…
В этом – одна из причин того, почему я боюсь убийства. Я боюсь исчезнуть из жизни, а не как отец – удалиться с молитвой. Как сказала старая фрейлина матери: «Я боюсь прийти к Нему впопыхах!»
Мать была добра к отцу до конца. Она сказала:
– С тобой хотят проститься Юлия Баранова, Екатерина Тизенгаузен… – она перечисляла для благопристойности имена своих фрейлин и закончила: – и Варенька Нелидова.
Отец поблагодарил ее взглядом:
– Нет, дорогая, я не должен больше ее видеть, ты скажешь ей, что прошу меня простить, что я за нее молюсь… и прошу ее молиться за меня. – После чего сказал: – Теперь мне нужно остаться одному – подготовиться к последней минуте.
Мать прилегла на кушетке в соседней зале.
Так наступила последняя ночь…
Меня позвали в кабинет. Отец хрипел… Прохрипел Мандту (по-немецки):
– Долго ли еще продлится эта отвратительная музыка?
Затем прибавил:
– Я не думал, что так трудно умирать.
Вошел наш священник читать отходную. Отец со вниманием слушал и все время крестился. Когда священник благословил его, осенив крестом, он сделал ему знак тем же крестом благословить меня и мать. До самого последнего вздоха он старался выказать нам свою нежность.
После причастия сказал:
– Господи, прими меня с миром… – И успел прошептать матери: – Ты всегда была моим ангелом-хранителем, с того момента, когда я увидел тебя в первый раз, и до этой последней минуты…
Началась агония. Он отошел.
…Мы все стояли на коленях вокруг кровати. Взглянув на него, я был поражен – какое это было… неземное выражение. Я смотрел на него, не сводя глаз, прикованный к божественной тайне, которую читал на любимом лице. Той ночью мне раскрылось нечто… И я молил Бога, чтобы он не дал мне забыть этого…
И вот я Император!.. За окном ослепительное холодное солнце, и так же горит шпиль собора в Петропавловской крепости, как в тот далекий день, когда он обнял меня и сказал мне, что я Наследник.
Первый раз за полтора столетия престол передавался в совершенном спокойствии. Благодаря отцу, наша гвардия навсегда была устранена от вмешательства в наши дела.
Костя присягнул первым. Мы обнялись. И прошлые ссоры были навсегда забыты. Мы помнили завет отца.
В России так уж положено: когда на престол вступает новый царь, пробуждаются великие надежды. После похорон отца… как это ни тяжело писать… словно нечто тяжелое спало со столицы… кончился какой-то гнет… Будто похоронили не Государя, а целую эпоху… И все надеялись… И что греха таить, не так, как хотелось, вспоминали о времени отца. Помню, вечером мы сидели с Костей и подводили итоги.
Отец и вправду оставил «команду» в ужасном непорядке… Казна была пуста. Армия беспомощна и ужасно вооружена. По всей Европе отменили телесные наказания – а у нас секли, и беспощадно. Секли преступников, секли гимназистов, секли крепостных… Особенно зверски секли солдат. Секли за плохую выправку, за неряшливость в форменной одежде – до пятисот ударов, и полторы тысячи за попытку побега из армии, три тысячи за вторую…
Мне было двадцать, когда отец, «закаляя плаксу», повелел мне наблюдать наказание – пятьсот ударов.
Солдатика оголили до пояса. Ударил барабан. И повели его, болезного, сквозь строй, привязанного за руки к двум ружьям… Вели два солдата. Вели медленно, чтобы каждый мог ударить шпицрутеном. Во всю силу. Перекрикивая барабан, несчастный вопил, умолял, удары сыпались беспощадно… Уже кожа висела лоскутами, уже шатался… упал… подняли… Спины нет – обнаженное кровавое мясо… Еще упал, не вставал… Уже не слышно молений – конец. И мертвое окровавленное тело положили на дровни, и солдаты поволокли дровни с трупом. По хлюпающему кровавому месиву строй докончил положенное число ударов.
Меня рвало, отец презрительно усмехнулся.
Но тогда, вернувшись домой, я не мог глядеть на счастливо щебетавшую мать.
Я помнил то, что сказал Бонапарт: «Высеченный солдат лишен самого главного достояния воина – чести!»
Куда ни кинь взгляд, всюду плохо, всюду была гниль… Костя сказал:
– Надо немедленно начинать. Общество ждет.
Появился даже термин – «оттепель»… Оттепель после мороза отцовского царствования.
В тот вечер честный Костя предложил немедля объявить обществу о разрыве с прошлым – о началах коренных реформ… Костя всегда прямолинеен. Я сказал:
– Объявлять обществу мы ничего не будем… Мы вынуждены молчать, щадя честь и память папа́. Более того, мы поставим папа́ памятник… и потом… начнем реформы.
Памятник поставили недалеко от той площади, где папа разгромил мятеж гвардии, сделав его последним мятежом!
Севастополь бился до конца, врагу досталась груда окровавленных руин.
«Севастополь не Москва… Хотя и после взятия Москвы мы потом были в Париже». Так сказал я народу… Храброму Косте, требовавшему продолжать воевать любой ценой, ответил словами герцога Шуазеля: «Если не можешь воевать, заключи мир».
Мы воевать не могли: «Надо сначала восстановить могущество. Нужны реформы. Но для этого, – я повторил: – нам нужен мир».
Условия мира были катастрофические – мы практически теряли Черное море… Костя руководил морским ведомством и потому был особенно зол.
Но я разрешаю обсуждать мои действия только до моего решения…
Я начал с главной реформы. В нашем просвещенном столетии, когда все страны Европы давно освободились от рабства, подавляющее большинство моих подданных были крепостными рабами. Два моих предшественника (дядя и отец) отлично понимали, что сделать это необходимо, и… отступили. Ибо дворянство, главная опора наша, да и церковь – все были против.
И дядя, и отец помнили о судьбе своих отца и деда.
Крепостное право было сутью тогдашней русской жизни… Эти милые сердцу помещичьи усадьбы – с патриархальным бытом, с великим хлебосольством, где трудились бесправные рабы… Просвещенные наши помещики, любители Вольтера, покупали, продавали, проигрывали в карты своих крепостных – и это во второй половине девятнадцатого века!.. Законы религии и брака попирались каждый день. И множество незаконных помещичьих детей становились рабами своих братьев – детей законных… Но зато при этом положении Государству не нужны были ни суд, ни многочисленная полиция для крестьян… Помещик был их судьей и полицейским – он следил за своими крестьянами… Из крепостных набиралась наша битая шпицрутенами крепостная армия… Правда, некогда она победила Бонапарта… но сейчас была повержена. И самое ужасное – никто не представлял иного порядка. Мне предстояло взорвать всю прошлую, освященную веками и церковью русскую жизнь… И, взорвав, создавать все заново – управление на местах, суд, армию.
Двадцать три миллиона рабов с надеждой ждали моего решения…
В переполненном дворянами зале я сказал:
– Я решил это сделать, господа. Ибо если не дать крестьянам свободу сверху, они возьмут ее снизу.
И вскоре я услышал ропот… Опасный открытый ропот.
Я явственно услышал его после коронации в Москве.
Я прибыл в древнюю столицу уже по-современному, не в каретах, а по железной дороге. Но прежним был малиновый звон колоколов «сорока сороков московских церквей»…
Мы ехали с Машей по Тверской под этот перезвон и грохот артиллерийского салюта… Помню, тысячи испуганных ворон и голубей закрыли небо.
Наступило оказавшееся столь трудным 26 августа. Началось все хорошо.
Я вышел под руку с Машей на Красное крыльцо. Она была грустна и сосредоточена… Почему-то был грустен и я…
Нас встретило солнце, ослепительно сиявшее после стольких дней дождя.
Поставленные эстрады были переполнены публикой.
Во всех бесчисленных московских церквах и кремлевских соборах звенели колокола. И с Красного крыльца я поклонился моему народу.
Толпа радостно прокричала приветствия. Заиграли военные оркестры, ударил пушечный салют. Спустившись с лестницы, мы встали под балдахин, который несли высшие сановники… Процессия двинулась в собор.
К сожалению, высшие сановники, как им и положено, были в преклонных летах, и я боялся, как бы с ними чего не случилось. И не зря боялся…
В ужасающей духоте собора случилось то, чего я ожидал.
Старик, генерал-адъютант Горчаков, держал малиновую подушку, на которой лежала золотая держава… От духоты он потерял сознание – покачнулся и упал на церковный пол… Круглая золотая держава, смешно подпрыгнув, с перезвоном покатилась по плитам собора. Все бросились поднимать ее, а я – старика. Его привели в чувство, бедный старый генерал готов был умереть. Но я нашелся, сказал громко: «Ничего, что упал здесь. Главное – стоял твердо на поле боя».
Но тотчас последовало не лучшее продолжение…
Облаченный в порфиру, я преклонил колена, и митрополит благословил меня. Взяв корону из рук митрополита, я возложил ее себе на голову.
И тогда Маша, пугающе бледная, встала с трона и преклонила передо мной колена… Я надел на ее голову малую корону. Статс-дама, тоже весьма немолодая, закрепила её бриллиантовыми булавками.
И тут опять случилось!.. Когда Маша поднялась с колен, корона упала… Старуха от волнения плохо закрепила… Какой ужас был на лице Маши!.. Я понял, что сейчас она упадет следом за короной.
– Держись, милая, – прошептал я.
Я снова возложил корону, и уже все четыре статс-дамы, красные от ужаса, закрепили ее шпильками… От усердия они оцарапали Маше голову.
Мы сели на троны под выстрелы пушек и колокольный звон. Я сидел со скипетром и державой. На мне было килограммов пятнадцать орденов и регалий. Я задыхался в духоте. Бедная Маша тоже держалась из последних сил.
Свидетелями неприятных происшествий были только первые ряды. Остальные ничего этого не видели да и мало что слышали в шуме собора. Меня удивило новое отношение людей к происходившему. Люди смеялись, болтали, некоторые взяли с собой еду и преспокойно ели во время церемонии… Попробовали бы они все это во времена отца!
Я вышел в короне из собора. Маша в короне шла рядом. На лице ее – ни кровинки. Я тоже, вероятно, был хорош.
Мы опять шли в грохоте пушек, звоне колоколов и криках приветствий. Шли по высокому помосту, укрытому красной материей… И я думал: только бы в завершение дня не упасть с этого помоста… Слава Богу, обошлось.
Вечером вышли на террасу у самой крыши дворца. Внизу лежала древняя столица. Все горело иллюминацией – зубцы древних башен, колокольня Ивана Великого, соборы…
Маша стояла рядом и несчастно шептала:
– Корона упала… Ты меня бросишь…
Я целовал и всю ночь любил ее.
Но как сообщило Третье отделение, начали упорно распространяться слухи о дурных предзнаменованиях во время коронации.
Третье отделение быстро их успокоило, все еще помнили железную руку папа́. Был пущен полезный слух: будто оптинские старцы предсказали, что царствование будет долгим, спокойным и благодатным.
И продолжалась борьба за реформу. Мы работали за полночь. Я часто выходил с заседаний, когда пели птицы…
Опять обсуждения, опять проволочки… Но когда противники были особенно упрямы, я заявлял просто:
– Я так повелеваю, я так хочу.
И они тотчас вспоминали времена папа́.
Наступил великий день – Государственный совет, ненавидевший реформу, принял ее. Крестьян освобождали… с землей. Правда, с небольшим наделом, который они должны были выкупить при помощи государства…
Но главное – освобождали.
Мне принесли на подпись множество листов.
Росчерками пера я должен был порвать цепь, которой было тысячу лет…
Двадцать три миллиона русских людей должны были перестать быть рабами.
Утром появился Костя… Он был главным помощником в этом деле…
Я выпил кофей с ним и Машей… Потом пошел в домовую церковь. Попросил оставить меня там одного.
Я очень долго молился один… Я хотел услышать Его голос.
И, клянусь, услышал. Быстрыми шагами вернулся в свой кабинет. Перекрестился. Обмакнул перо – и подписал.
Прежней вековой жизни более не существовало.
Историческое перо подарил тогда Никсу… только оно ему не понадобилось.
Какой был восторг! Толпы ждали меня… У портретов моих молились Богу. Мне приходилось выходить из дворца с другого подъезда. На разводах офицеры кричали: «Ура!» Самый страшный враг отца, эмигрант Герцен, славил меня из Лондона… Не скрою, несмотря на всё его злоязычие… было приятно.
Все тронулось. Будто ледоход… Весна… Свобода! Во время правления отца на улицах Петербурга было малолюдно… Все сидели по департаментам или ездили в каретах. Если и выходили погулять, то старались ходить как-то сжавшись, тихо, незаметно…
И вот мы с Костей в офицерских мундирах инкогнито вышли на Невский.
Боже, сколько там гуляло молодежи, сколько красивых молодых лиц… Все жестикулируют, о чем-то спорят и главное – громко разговаривают!
Но свободными крестьянами кто-то должен был управлять. Бесплатные управители – помещики – канули в Лету. Пришлось придумывать новую власть – земские учреждения. Создавать и новый суд… Я подписал новые «Судебные уставы», где было впервые провозглашено равенство всех перед законом… В стране вчерашних рабов я создал суд присяжных. Весь прежний уклад русской жизни менял я.
Я был счастлив! Счастлив безмерно… когда с изумлением понял: я не угодил никому. Выяснилось, что недовольны… все! Помещики, которых спас от кровавых восстаний… Еще вчера они соглашались, что рабство противно Божьему закону. Теперь же заявляли, будто преданы обычаи отцов и разорены дворянские гнезда… Их многочисленная дворня – крепостные, работавшие слугами при доме, забывшие, что такое труд на земле, развращенные ленью, легкостью прелюбодеяний, которые так легко свершались в людских, переполненных незамужними девками, стали называть день освобождения «днем несчастья»…
Теперь ко мне все чаще являлся по утрам полковник Кириллов, начальствующий над сыскной полицией в Третьем отделении. Едва выпив кофей, я узнавал от него печальные новости… Оказалось, что сами освобожденные крестьяне-землепашцы недовольны свободой… Кто-то распространял слухи, будто объявлена ложная свобода. Будто есть некая истинная, подлинная воля, по которой крестьяне получают много земли, и совершенно бесплатно… Эту волю дворяне от крестьян утаили… В деревне начались кровавые восстания, поджоги дворянских усадеб и прочие бунтовские радости…
Вскоре заговорила и молодежь. Та самая молодежь, которой я дал столько свобод… Потребовали Конституцию, и немедленно… Парламент захотели в стране, где только вчера большая часть населения была в рабстве, где девяносто процентов крестьян не знают грамоты! Такова Россия!
Все тот же Кириллов принес мне перехваченные прокламации наших нигилистов… И я прочел печатную благодарность за все, что сделал!
«Нам нужен не помазанник Божий, не горностаевая мантия, прикрывающая наследственную неспособность, а выборный старшина, получающий за свою службу жалованье… Если царь не понимает этого и не хочет добровольно сделать уступку народу, тем хуже для него».
Ни больше ни меньше!
«Выход из этого гнетущего страшного положения… один – революция, революция кровавая и неумолимая, – революция, которая должна изменить радикально все, все без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка.
Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольется река крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы…
Мы издадим один крик: «в топоры» – и тогда… тогда бей императорскую партию не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам!
Помни, что тогда кто будет не с нами, тот будет против; кто будет против – тот наш враг, а врагов следует истреблять всеми способами…»
Я читал и вспоминал об отце. О его завете – о кулаке.
В Петербурге пошли непонятные пожары. Каждый день над городом стояло красное зарево. Выгорели целые районы… Огонь пробрался в центр – угрожал Пажескому корпусу и Публичной библиотеке… и я сам руководил тушением.
Кириллов сказал то, что думал я сам… не хотел, но думал, думал! Это не пожары – это поджоги. Молодые люди перешли от слов к делам!
Двор волновался… Ненавистники реформ тотчас придумали обвинять не меня, а… Костю! Будто реформы, приведшие к хаосу, – плод его дурного влияния… на меня! А сам я несчастная жертва.
И опять приходил с докладом Кириллов… Этот Кириллов – еще молодой человек, но уже сделал прекрасную карьеру – заведует политическим сыском… И не зря. Он воистину знает все…
Во время доклада Кириллов заговорил о другом Косте – Константине Петровиче Победоносцеве… Откуда-то знает, что я намерен сделать его главным воспитателем нового Цесаревича.
Сначала Кириллов долго хвалил Константина Петровича. Сказал, что Победоносцев умнейший, образованнейший человек, великий законовед… И только потом перешел к сведениям, добытым людьми его профессии. Поведал, что вчера Победоносцев заявил в разговоре с фрейлиной Тютчевой: «Нет, не зря Держава покатилась в Соборе… Если вовремя не прекратить наши безумства (то бишь мои реформы!), Держава воистину скатится в бездну. И мы – с ней». В той же беседе с фрейлиной Тютчевой он обещал «привести Наследника к другому полюсу» – то есть сделать сына врагом реформ отца!
– И в довершение, – сказал Кириллов, – он осмелился бранить Ваше Величество за то, что вы, осмелюсь процитировать, «не понимаете страны, которой правите».
– Как странно, я, кажется, не успел сделать ему ничего хорошего… За что же он так меня бранит?
Кириллов улыбнулся и сказал:
– У Вашего Величества справедливое мнение о людях. Те, кто расследует человеческие тайны, его разделяют…
Это было очень серьезно. Победоносцев прежде читал курс законоведения Никсу. После смерти Никса я действительно сделал его основным воспитателем Саши.
Теперь я должен был от него освободиться…
Если папа был недоволен служащим, он незамедлительно изгонял его со службы… Я сторонник иного – метода прабабушки Великой Екатерины… Я, наоборот, начинаю с милостей, чтобы изгнанный мог объяснить впоследствии себе и окружающим, будто отнюдь не прогнан, просто ему дали отдохнуть в заботе о его здоровье… Так вокруг меньше недовольных и, следовательно, интриг.
Я решил сам поехать к Победоносцеву, чтобы все видели знак моего благоволения, прежде чем я с ним расстанусь.
Победоносцев ждал меня в своем огромном кабинете в нижнем этаже. Посредине стоял чрезвычайных размеров громадный стол с бронзовыми львами… Были еще два стола, покрытые колоннами книг.
Он стоял у стола, почтительно склонив голову… Необычайно худой, этакий высокий скелет с оттопыренными ушами, носом-клювом и нависшим над лицом высоченным лбом…
– Я давно мечтал поговорить с вами, Ваше Величество… И вот сподобился, слава тебе Господи! – истово перекрестился…
На это обязательное верноподданническое вступление я не ответил, ласково глядя на него.
И тогда последовал его монолог:
– Ваше Величество, поверьте, мы… иные! Мы не Европа. У нас свой путь развития. Наш Ковчег Завета – это наши традиции… Мы все должны делать не торопясь. Тихими стопами добираться до Европы… Нетерпение для нас смерти подобно. Всегда говорю извозчику: «Плачу, чтоб вез медленно». И знаю: карета не перевернется даже на наших ужасных дорогах… Европа требует, чтоб мы ввели у себя побыстрее все свободы, не понимая, как наши люди опасны в свободе. Жозеф де Местр, посол Пьемонта, умнейший человек, которого так ценил незабвенный Государь Александр Павлович, часто говаривал: «Дать в России много свобод – это то же, что дать никогда не пившему человеку много вина и ждать от него разумных действий». Есть поучительная легенда о духе разбойника Степана Разина, который заключен в скале… Только беспощадная власть и суровые законы царей сдерживают в скале анархический, бунтарский дух народа. Дикий человек с кистенем в руке жаждет выйти из скалы в наше бескрайнее поле. В свободе наш не ведавший свободы дикий человек – страшен, он весь мир вокруг себя разрушит и потом сам же себя погубит… Европейцы – люди порядка… Если негодует, вы видите: он негодует… Наш человек поприветствует, поклонится лбом в землю низко, а потом с тем же добрым лицом за горло ухватит и задушит. Перед тем не забыв перекреститься… Поверьте, Ваше Величество, вы задумали слишком много реформ сразу… Ваше Величество, я преподавал в университете и знаю, как опасны у нас молодые люди. Россия нынче опаснейше пробудилась, она от полученных свобод уже пьяная… Кровью как бы не кончилось, Ваше Величество! Как бы не появился у нас Пугачев уже с университетским образованием… Известный писатель Достоевский, мой очень хороший знакомый, который сам горячо заблуждался в молодости… замечательно сказал мне о наших молодых людях: «Если нашему молодому человеку дать карту звездного неба, он и ее тотчас исправит». Да Ваше Величество и сами видите – кажется, вы им достаточно дали, но они уже требуют всего…
Он еще говорил… много говорил…
Я слушал его с большим интересом. Этот умнейший человек говорил то, что внутри меня самого часто говорит другой голос… Голос папа́…
Я сделаю Победоносцева главным наставником Саши…
Однако возвращаюсь в ужасный день.
Осмотрев опальные картины, поехал на прогулку в Летний сад.
По дороге заехал в Мраморный дворец к Косте.
На лестнице у мраморных статуй меня дожидалась Костина жена.
Очень хороша, похожа на Марию Стюарт со старинного портрета… пока не начинает говорить. У нее гортанный хрипловатый голос. И к тому же ужасный французский. Как важен голос для женщины…
Вот у нее такой нежный голос.
Между тем Санни (Александра Иосифовна, супруга Константина Николаевича) шептала хрипло удивительные вещи:
– Я очень рада, что Ваше Величество приехали. Костя не велел вам говорить… Его Высочество, как известно, великий борец с суевериями… Но я обязана рассказать… Нам всем следует быть настороже. Дело в том, что вчерашней ночью вот в этой спальне появился он… Сейчас вам все доложит Никола…
По лестнице уже сбегал старший сын Кости.
Как хорош, мерзавец, – красавец, истинный гвардеец, украшение правого фланга. Впрочем, мой Никс не хуже… Был не хуже… Никак не научусь говорить о нем в прошедшем времени…
Красавец Никола недавно вернулся из Парижа. Костя рассказал на днях, что он полон впечатлениями – парижские музеи, театры совершенно зачаровали юношу. Но на днях я получил донесение французской полиции… Они рассказали: Никола в Париже не был ни в одном музее, ни в одном театре, зато усердно посещал притоны, где курят гашиш. И разнообразные бордели, порой самого опасного свойства, где девки могут заразить смертельными болезнями… При этом ловко дурачил приставленных к нему наших агентов… Но французских не провел. По-своему я люблю Николу, хотя, думаю, от него всем нам будет много хлопот!
Я уже собрался показать донесение счастливому отцу… Представил, как бедный Костя вздохнет, пообещает строго с ним поговорить. Но как ему с ним говорить, если сам он открыто живет с балериной…
Да мы все… с большими грехами. Маша права.
И тут мне показалось, что я не без радости готовился рассказать Косте о Николе… Неужели мщу за то, что мой Николай был, а его – есть?
Я решил не показывать французское донесение!
Никола начал рассказывать:
– Вчера ночью я поздно вернулся… – (нетрудно догадаться откуда). – И шел к себе через Белый зал. И посреди огромного зала в лунном свете… стоял он! – У Николы от возбуждения в глазах были слезы. – Император Павел Петрович, – шептал Никола, – в ночной рубашке… с кружевным воротом и большим пятном крови. Увидев меня… растворился в стене.
– Никола был ни жив ни мертв… от страха весь пропотел, – добавила Санни неприятным голосом..
– Я так и знал! – на лестнице показался Костя. – Опять эти бабьи рассказы. Как их любит моя жинка!
Он придумал звать ее простонародно – «жинка». Я не могу слышать это слово. Хотя мне показалось, он нарочно не вышел меня встречать, чтобы дать Николе рассказать.
Но Санни не унималась:
– Ваше Величество, что вы на это скажете?
Я пожал плечами и сказал, что могу лишь позавидовать Николе. Мне приходилось видеть нашего деда только на дурных портретах.
Но, несмотря на шутку, на душе стало смутно.
И это видение – дед в кровавой рубашке посреди бесконечного зала с мраморными колоннами – в лунном свете…
Можно представить, как я об этом вспомнил всего через какой-то час!..
И я поехал в Летний сад навстречу выстрелу.
В Летнем саду я гулял с молодыми Лейхтенбергскими. Рассказывал им смешные истории из детства – о проказах их матери, моей сестры Машеньки… когда увидел её.
День был ослепительно солнечный… В сопровождении горничной она шла по Летнему саду… Точнее, летела. Она была в маленькой шубке. И, сорвав меховую шапочку, радостно кричала:
– Ах, Дуняша, до чего же хорошо!
Солнце сияло. И лицо ее, запрокинутое к солнцу, тоже сияло!
Я вмиг торопливо распрощался с милыми родственниками. Думаю, с трудом скрывая улыбки, молодые люди отправились к карете в сопровождении моего адъютанта.
А я, избавившись и от них, и от адъютанта, быстрым шагом догнал её.
Гулявшие – их было немало в этот солнечный день, – обнажив головы, глазели на нас…
Она сказала:
– Дуняша, подождите меня здесь.
Дуняша отстала, села на скамейку.
Мы вошли в пустую аллею…
– Я хочу сегодня вечером показать вам картины… Это маленькая выставка во дворце…
– Какие картины… какая выставка? – отчего-то смеясь, спросила она.
И тут, потеряв голову, я наклонился к ней. И она, поднявшись на цыпочки, схватилась за мои плечи, поцеловала…
И зашептала:
– Я так люблю вас сегодня, что даже пугаюсь…
И, держа шапочку в руках, опрометью, как мальчишка, пустилась бегом по аллее… Каштановые волосы скрылись за поворотом…
Постоял, все еще чувствуя ее детское ясное дыхание, ее губы. Как был счастлив! Не знал тогда, что всего через несколько минут…
Помню, шел по аллее к выходу и улыбался…
Мне минуло сорок, когда увидел её. Я прибыл на маневры под Полтавой. Остановился в поместье моего флигель-адъютанта князя Михаила Долгорукого. Славная древнейшая фамилия. Они Рюриковичи, в их роду святой Михаил Черниговский и основатель Москвы Юрий Долгорукий…
Помню, как после ужасного обеда отправился погулять по огромному парку. И вдруг навстречу мне идет совершеннейшая кукла – в белых панталончиках, в розовом капоре, из которого вывалилась тяжелая каштановая коса…
На мой вопрос:
– Как тебя зовут? – кукла ответила незабываемо:
– Екатерина Михайловна.
Ей было тогда одиннадцать лет!
– А что ты здесь делаешь?
– Ищу Императора, – все так же важно сказала она.
За завтраком усадил на колени маленькую красотку. Она вдруг совершенно покраснела, стала пунцовой, и я… почувствовал грешную тяжесть ее тела… И тоже покраснел.
На следующий день я уезжал. И в саду снова встретил её. Это было смешно, но она меня явно ждала.
– О вас плохо заботятся, Ваше Величество, – сказала она, глядя на меня зелеными газельими глазами, – немедля выговорите камердинеру – у вас сорочка несвежая.
Одиннадцатилетняя девочка разговаривала со мной, как маленькая женщина…
Я только потом понял: она была женщиной с рождения, эта маленькая Джульетта. И, страшно сказать, я почувствовал в ней эту женщину…
Изысканно-любезно она предложила мне показать сад. К счастью, к нам присоединился появившийся из дома отец. Прощаясь и закинув голову, чтобы встретиться со мной глазами, маленькая нимфа произнесла церемонно:
– Ваше Величество, я навсегда запомню этот день…
Прошло несколько лет. Я совсем забыл о ней, когда Адлерберг передал мне письмо от ее матери. Умер ее отец, сделавший невозможное: промотал одно из крупнейших состояний России! Семья осталась без гроша.
Как насмешливо сказал Адлерберг: «Сумел передать детям единственный капитал – свою красивую внешность». И я тотчас вспомнил – и тяжесть тела на моих коленях, и её косу… Короче, греховно (что тут таиться, замаливать надо!) решил стать их опекуном. Заложенное и перезаложенное родовое имение перешло под мою опеку, оплатил расходы по воспитанию детей. Мальчиков определили в Пажеский корпус, а ее и ее сестру отправил в Смольный институт благородных девиц.
Она попросила об аудиенции. И состоялась наша вторая встреча – в Петербурге.
Вошла, сверкая зелеными глазищами в пол-лица.
Я сообщил ей о своих распоряжениях.
– Мне сказали о них, Ваше Величество. Я осмелюсь поблагодарить… и отказаться. Я не вправе отказываться за братьев и сестру, но за себя – отказываюсь.
Я молчал. Она торопливо продолжала:
– Я не нищая, Ваше Величество, я – бедная. Это иное. Я княгиня Долгорукая. И хотела бы оградить себя от подаяний…
Я смотрел на прекрасное лицо – гнев идет юным красавицам. Я сказал строго:
– Вы можете не подчиниться мне как человеку, желающему заменить вам отца. Но вы не смеете не подчиниться мне как Государю, – и, засмеявшись, прибавил: – Надеюсь, помните, своеволие отправило на плаху не одного из славных Долгоруких…
Но, видимо, в этом вопросе юмор был ей недоступен:
– Что ж, если Вашему Величеству понадобится моя жизнь…
Ответ был очень удачен для меня.
– Ну, конечно, понадобится, милый ребенок… – сказал я отечески. Засмеялся, поднялся: – Я очень прошу вас, милая Катенька, в память о нашей старой дружбе принять… – И неожиданно для себя… обнял ее.
Мы молча стояли, обнявшись. Она… дрожала.
Я отпустил ее. Расплакалась и убежала, нарушив все правила этикета.
С тех пор началось…
Честно говоря, после тех объятий я был уверен, что все случится как обычно. То есть стремительно и прекрасно.
Но произошло необычное… Сперва встречи на людях. Потом безумные объятия в моей карете, молчаливые поцелуи… и её яростные слезы… Мои грешные руки… И ее шепот: «Нет! Нет!»
Я вел себя, как пятнадцатилетний лицеист!
И до сих пор – ничего.
На днях в первый раз её привезли во дворец… Сообщил ей, что хотел бы, чтобы она ушла из Смольного и стала фрейлиной Императрицы, с которой я уже переговорил.
Маша сказала мне тогда:
– Воля Вашего Величества священна. Но спрячьте свои глаза, мой друг!
Бедная Маша помнила «эти глаза»… Почти тридцать лет прошло с тех пор, как я глядел на нее «этими глазами». Но я уже не помнил.
Однако отказалась она. Преспокойно посмела отказаться.
Сказала:
– О нет, Ваше Величество, это спящий и пустой мир. Оживает он только на балах и при вечернем свете… В этом мире мишуры царствуют туалеты и бриллианты, которые будете дарить мне вы, ибо мы беднее церковных крыс. И все вокруг станут их обсуждать, а я буду еще одной ряженой куклой… Вашей куклой.
– Что же вы хотите?
И она ответила словами, которые теперь произносит молодежь:
– Служить Отечеству.
Невероятно! Как изменилась жизнь, как изменилась страна. Я хорошо помню дворец при отце… В самом воздухе его было что-то благоговейное. Люди во дворце говорили шепотом, ходили, горбясь, в каком-то полупоклоне – чтобы казаться меньше и услужливее… Все было наполнено присутствием Богом данного Повелителя. Теперь совсем не то… Маленькая воспитанница Смольного института спокойно не приняла предложение своего Государя. И, самое удивительное – это результат изменений, которые совершил я.
Думая об этом, шел к выходу из Летнего сада… Собака бежала впереди. Я радостно отвечал – кивал людям, торопливо снимавшим шапки. Должно быть, улыбался им – был от счастья как пьяный.
Оставались минуты.
Вышел из сада. Был четвертый час.
У решетки Летнего сада стояла толпа зевак. Так всегда, когда выхожу из Летнего сада после ежедневной прогулки. Полицейский прогуливался вдоль толпы, увидев меня, вытянулся.
Рядом с моей коляской скучал жандармский унтер-офицер. Заметил меня и тоже вытянулся. Я подобрал длинные полы шинели, готовясь сесть в коляску. Жандарм помогал сесть…
И в этот момент в тишине замершей почтительно толпы услышал оглушительный хлопок. Выстрел.
Тотчас из испуганно расступившейся толпы выскочил кто-то молодой, высокий… Бросился наутек по набережной в сторону моста.
Но полицейский уже рванулся за ним…
Оцепенев… я смотрел, как они бегут.
Прошли мгновения, я услышал голос жандарма, в который раз повторявшего:
– Ваше Величество, надо ехать… Здесь могут быть еще злодеи… Ваше Величество! Надо ехать, прошу Вас.
А я все стоял – смотрел, как полицейский, догнав молодого, опрокинул его на землю, вырвал пистолет, бил им наотмашь по лицу…
Тот жалко защищал свое лицо от ударов. И вопил одно и то же:
– Ребята, пожалейте, я за вас стрелял! Пожалейте!
– Да прекратите, наконец! – крикнул я. – И уведите мерзавца!
Сел в коляску, и мы поехали.
– Ваше Величество, может, изменим путь? – спросил кучер.
Я не сразу сообразил, о чем он.
– Может, не надо нам по Миллионной? Злодеи знают наш обычный путь и могут…
– Обычным маршрутом! – приказал я.
Не хватало еще, чтобы я прятался в собственной столице!
Но ведь стреляли! Стреляли! На своего царя впервые при народе посягнули! И это после всего, что сделал для России.
Та же ночь на 5 апреля 1866 года.
Дописано мною в два часа ночи.
Не смог заснуть. Решил вернуться к случившемуся.
Вижу некую мистическую линию… Слышу шепот моего Ангела, который предупреждал весь день… и которого я не услышал!
Боже мой, что происходит сейчас, после выстрела?
Столица сошла с ума. Все вспомнили свою любовь к Государю, вспомнили все, что сделал. Всюду пение «Боже, царя храни»…
Пришел Кириллов. Сообщил мне обстоятельства покушения. Они меня поразили…
Вот его рассказ:
«Мы допросили всех, кто был в толпе. Оказалось, что в момент выстрела стоявший рядом со злодеем не дал ему убить Ваше Величество… Отвел руку злодея, Ваше Величество. Точнее, сам Господь его рукой отвел злодейскую руку. Этот простой русский человек по фамилии Комиссаров родом из Костромы. Из Костромы был родом и Иван Сусанин, заплативший своей жизнью, спасая вашего августейшего предка… Если Вашему Величеству будет угодно, мы привезем его во дворец…»
Я распорядился привезти немедленно.
Мистика! Мистика в параде портретов предков! Мистика – в видении Николы, мистика – в спасении!
Поехал в Казанский собор – отслужил благодарственный молебен…
Вернулся во дворец. В беломраморном Николаевском зале выстроились бесконечные делегации. Меня встретило поистине громовое ура.
Привели мещанина… Белобрысый, плюгавый, глаза испуганно бегают – не самый приятный господин. Но ведь спас, отвел злодейскую руку! Обнял его и пожаловал дворянство. Теперь он Комиссаров-Костромской.
И вновь – громовое ура.
Мне было интересно, что написал в дневнике Саша…
По моей просьбе, следуя традиции, идущей от отца, Кириллов приносит мне (но только когда я ему велю) выписки из дневника Наследника. Я решился на это, ибо обязан знать обо всем, что связано с будущностью страны…
Саша записал: «Можно безошибочно сказать, что весь Петербург высыпал на улицу. Движение, волнение невообразимое… Беготня во все стороны, преимущественно к Зимнему дворцу, крики, в которых чаще всего слышатся «Каракозов!», «Комиссаров!», угрожающие ругательства по адресу первого, восторженные восклицания по адресу второго; группы народа, пение «Боже, царя храни»… И страшнейшее ура.
Папа крепко поцеловал меня. Он любит меня, я счастлив».