Галя Дорина родилась в семье зубного врача. Сколько она себя помнила, в их большой квартире собирались революционеры: их привечала мама, которой нравилось слыть передовой общественницей.
Эти плохо одетые люди много ели и курили, а потом принимались за речи о том, что царь, помещики и капиталисты высосали из народа всю кровь.
Родители подсовывали Гале книги, в которых воспевались идеи свободы, но её собственная жизнь была подчинена строгим ритуалам, начиная от утреннего здорования и кончая правильной, полезной для дыхания позой во время сна.
Когда Гале исполнилось шестнадцать лет, мама справила ей гардероб и начала возить в гости к важным господам с плотными брюшками и блестящими лысинами. У семьи было много долгов, и родители надеялись удачно выдать Галю замуж.
В гостях они нахваливали дочь и называла её «очень покладистой». Галя нутром чуяла, что от неё требуется, и почти всегда оправдывала ожидания – будь то хорошие оценки или умение вовремя исчезнуть из комнаты. Если она ошибалась, отец зловеще шептал ей: «Ну, готовься: вечером я тебя так отхожу – своих не узнаешь!» – а потом лупил её собачьим поводком.
Мама в припадке гнева швыряла в дочь что под руку попадется. Рубец на Галиной шее остался от раскаленных щипцов для завивки – белогвардейские бандиты были тут ни при чем.
Однажды мама пригласила в гости революционера, состоящего под наблюдением полиции. Товарищ Алов был старше Гали на девятнадцать лет, носил дурацкое пенсне на засаленной ленте и выглядел так, что кухарка немедленно окрестила его «сухофруктом».
Его страстные речи поразили Галю в самое сердце. Он говорил о том, что в наш жестокий век надо быть сверхчеловеком, которому чужды сомнения, пороки и страсти простых смертных. Только так можно было сохранить собственное достоинство и не унижаться перед власть имущими.
Во время званых обедов Алов ругал мамины сентиментальные книжки и отцовское стремление жить «не хуже других».
– Жизнь даётся человеку один раз! – горячо проповедовал он. – Вы посмотрите, на что вы её тратите! Неужели вам не стыдно быть простыми обывателями?
– Стыдно! – соглашалась мама и вытирала слезу надушенным платочком.
– Вот это да! Вот это я понимаю: настоящий человек! – восклицал папа и записывал слова Алова в особую книжечку для цитат и умных мыслей.
У Гали и Алова закрутился роман, но, узнав об этом, родители пообещали сдать дочкиного «жениха» полиции – такой зять их совершенно не устраивал.
Алов взял Галю с собой в Петербург, и она больше никогда не встречалась с родителями. Много лет спустя ей сказали, что они умерли от голода во время Гражданской войны.
Шел 1913 год.
Столица встретила Алова и Галю знамением, о котором ещё долго писали в газетах: на город обрушились полчища стрекоз. Их было так много, что они, как листья по осени, покрывали тротуары, а по Неве плыли зыбкие пятна из стрекозиных крыльев. Старухи говорили, что всё это не к добру.
За Аловым охотились жандармы, поэтому им с Галей пришлось перебраться в Париж. Она делала всё, что он просил или подразумевал: готовила, стирала, перепечатывала статьи и переводила с английского и французского. Жениться на ней Алов не собирался и говорил Гале, что она «свободная эмансипированная женщина», а брак – это непростительное мещанство.
Летом 1914 года началась мировая война. Как иностранный гражданин Алов не подлежал призыву, но он все-таки записался добровольцем, чтобы вести революционную пропаганду в войсках. Галя решила, что его непременно убьют, и после очередной побывки Алова не стала прерывать беременность. Через семь месяцев у неё родилась дочь Тата.
Однако Алов не погиб. На войне его отравили газами, и он нажил таинственную болезнь, которая временами скручивала его в бараний рог. В такие дни он сутулился, желтел и судорожно давился воздухом. На его запястье появились янтарные четки, накрученные в виде браслета. Алов говорил, что они помогают ему пережить очередной приступ.
В начале 1919 года Алов с «семейством» вернулся в Москву, устроился в ЧК и получил комнату в ветхой, донельзя загаженной гостинице «Селект».
Вместе с эксплуатацией из России исчез бытовой комфорт: элементарные мелочи – винтики для очков, бельевые крючки и маникюрные ножницы – стали недосягаемой роскошью. Но Галя ни на что не жаловалась: ведь они с Аловым боролись за светлое будущее всего человечества, а ради этого можно было потерпеть.
Ей очень хотелось верить, что всё не напрасно, и скоро у неё опять появится диван, накрытый клетчатым пледом, и расписная чашка с горячим шоколадом. А ещё своя кухня, раковина и уборная, где можно оставлять стульчак без опасения, что его украдут соседи.
Но месяц шел за месяцем, год за годом, а ничего не менялось.
Алов совершенно не интересовался Татой, и это оскорбляло Галю. Она словно очнулась: как она могла прожить с Аловым столько времени? Ведь всё опять поехало по накатанной колее: она ежедневно, ежеминутно притворялась и угождала ему – как в своё время пыталась угодить родителям.
Галя была для Алова выгодным приобретением – бессловесным, исполнительным и не требующим ухода, – а вопящая Тата раздражала его. В их маленькой комнате негде было спрятаться от детского крика, и он бросал на Галю обвиняющие взгляды: «Вот, завела ребёнка, никого не спросясь, – теперь все мучиться должны!»
Соседи стучали в стену:
– Да уймите вы свою паразитку!
Галя суетилась, краснела и нередко давала Тате шлепка. Девочка орала ещё громче.
– Галя, ты совсем дура? – страдальчески шипел Алов.
Он уходил курить, а она обнимала Тату и горько плакала:
– Прости… прости меня, ради бога!
Алову поручили следить за тем, что́ пишет о СССР зарубежная пресса. Он поставил работу так хорошо, что начальник Иностранного отдела ОГПУ товарищ Драхенблют объявил ему благодарность и вручил именной портсигар.
Галя радовалась успехам Алова и тайком молилась, чтобы руководство помогло ему решить жилищную проблему. Вскоре им действительно выделили комнату в Большом Кисельном переулке, и, получив ордер, Алов сказал Гале, что им надо серьёзно поговорить.
Сначала он долго благодарил её за то, что она была надёжным товарищем и преданным борцом за дело коммунизма. Галя слушала, не понимая, куда он клонит. Наконец Алов выпрямился и, глядя в сторону, сообщил, что собирается жениться на актрисе.
У Гали пропал дар речи. Она не могла себе представить, чтобы он мог влюбиться, а уж тем более жениться на ком-нибудь. Ведь сколько раз он говорил, что брачные отношения не для него!
– Я не хочу быть подлецом и поэтому отдаю тебе и Тате свою комнату, – добавил Алов. – Я слишком многим тебе обязан.
– А как же ты? – только и смогла пролепетать Галя. – Ведь комнату в «Селекте» отберут!
– Ничего, справлюсь как-нибудь.
Галя с дочкой переехали в Большой Кисельный переулок, а Алов подселился к знакомому чекисту, у которого были излишки жилплощади.
Галя не знала, то ли радоваться произошедшей перемене, то ли реветь от унижения. Алов действительно женился на актрисе – хорошенькой девице с огромными водянистыми глазами и коротко остриженными светлыми кудряшками. Знакомые сказали, что он нашел её в пивной, где она исполняла песню «Подайте сиротинушке на тёплые штанишки».
Юное дарование звали Дуня Одесская. У неё не было постоянной работы, и она выступала дублершей в рабочих театрах. Галя сходила посмотреть на соперницу и после этого решила, что на фронте Алова не только отравили газами, но и контузили – Дуня Одесская была вопиюще бездарна.
Тата вскоре забыла о существовании папы (он никогда не появлялся в Большом Кисельном), и, чтобы она не чувствовала себя безотцовщиной, Галя сочинила сказку о погибшем в огне комиссаре. Тата с гордостью пересказывала эту историю всем знакомым, а потом – как величайшую реликвию – показывала им хрустальную пепельницу с отбитым уголком, которую Галя купила на барахолке.
– Это отцовская вещь; он подарил её, когда мне исполнилось три года.
К Галиному удивлению, её отношения с Аловым не закончились: пару раз в месяц он звал её к себе в кабинет «попить чайку». Свидания заканчивались жарким тисканьем, и она поднималась с дивана глубоко удовлетворенной – не Аловым, разумеется, а местью пучеглазой артистке.
Гале пришлось сделать ещё три аборта, и последний привел к благословенному бесплодию – теперь ей не надо было каждые полгода ходить на выскабливание к акушерке. Ей было двадцать девять лет, на её лице обозначились первые скорбные морщинки, и, когда её спрашивали, что она любит делать больше всего, она отвечала: «Курить».
Алов велел Гале устроиться помощницей к американскому журналисту:
– Нам надо, чтобы за ним кто-нибудь приглядывал. Постарайся ему понравиться.
Алов повел себя с ней как сутенер, и, придя домой, Галя привычно нажаловалась на него своему мужчине, которого выдумала много лет назад. Она уже давно «жила» с ним: привычно засыпала в его компании, завтракала, ходила гулять и делилась самым сокровенным. У него были густые тёмные брови, длинная чёлка и сильные руки; он был надежен и великодушен, он умел посмеяться над собой, и ему были неведомы ни подлое рвачество, ни жестокость, ни тупое равнодушие к чужой беде.
Галя смирилась с тем, что в реальности у неё никогда не будет такого мужчины. Её жребий – крутиться, как мышка в игрушечном колесе, есть по зёрнышку, обустраивать свою норку и воспитывать дочь.
И все-таки он появился – будто соткавшись из её снов. Слишком чудесный, чтобы быть настоящим.
Галя в нестерпимом блаженстве смотрела на своего нового начальника, на иностранца, говорящего по-русски с чуть заметным акцентом… на человека, которого она обязана была предавать.
Клим поил её кофе; не задумываясь, по привычке, отодвигал для неё стул или открывал перед ней дверь – как перед настоящей дамой. Он ссыпал ей в ладони конфеты: «Угостите свою дочку», – или передавал ей пакет: «Это нужно отнести на телеграф». На мгновение его пальцы касались её руки, и Галю ещё долго потряхивало от жарких волн, проносившихся по её телу.
Теперь она до дрожи в коленках боялась встреч с Аловым – ей казалось, что он, с его умом и проницательностью, непременно догадается о её любви.
Тот в подробностях выспрашивал, чем занимается Клим и что думает о политике советского руководства.
– Он называет нашу революцию экспериментом, – потупившись, докладывала Галя. – Но ему интересно работать здесь, и он хорошо относится к советским людям. Он ведь родился в Москве, но ещё мальчишкой уехал за границу…
На самом деле Галя многое не договаривала. Иногда Клим так отзывался о СССР, что ей хотелось заткнуть уши:
– Большевики набивают население ненавистью, как чучело ватой. Здесь всё с кем-то сражаются: на словах – с империалистическим капиталом, а на деле – друг с другом, потому что до капиталистов всё равно не достать.
Если бы Алов узнал о таких разговорах, он бы тут же занес Клима в разряд недружественных журналистов и потребовал, чтобы Отдел печати выслал его из страны.
– Где его жена? – спрашивал Алов, делая пометки в своих бумагах.
Это Галя и сама хотела бы знать.
– Он никогда о ней не упоминал. Я попыталась расспросить Китти, но она сказала, что папа запретил об этом говорить. Я не стала настаивать.
– Ну и правильно, – кивал Алов. – А то у Рогова могут возникнуть ненужные подозрения. Ну что ж, молодец! В этом месяце мы тебя премируем – зайди в профком и получи бесплатный билет на лекцию «Проблемы омоложения и бессмертия».
Ночами Галя долго лежала без сна и ужасалась тому, что она делает: «Я продаю свою любовь даже не за тридцать сребреников, а за ненужные мне билеты».
На следующий день она снова шла на Чистые пруды, здоровалась с Климом и печатала под его диктовку статьи. Он ходил по комнате и размышлял вслух, а Галя смотрела на него, и у неё внутри всё сжималось в одну сияющую точку.
«Хороший мой… Дай Бог тебе счастья! Мне больше ничего не надо…»
Африкан приволок с улицы душистые сосновые поленья и принялся растапливать камин.
– На суде пользование одним примусом приравнивается к совместному ведению хозяйства, – пробурчал он, искоса поглядывая на Клима. – Сначала дамочка тебе керосин в бидоне носит, потом яичницу жарит… и всё, пропал человек!
Африкан стрельнул глазами на дверь: не идёт ли Галя? Голос его понизился до интимного шёпота:
– Слышь, барин, не подпускай Гальку к примусу, а то она окрутит тебя!
Клим рассмеялся:
– А Капитолину подпускать можно?
– Эх, барин… Ничего-то ты не понимаешь! – горестно вздохнул Африкан и, потоптавшись, ушел в дворницкую.
На самом деле Клим уже не мог обходиться без Гали. Она стала для него секретарём, экономкой, курьером, а самое главное – няней для Китти. Капитолина начала называть её «замбарыней».
Клим с большим облегчением передал Гале деньги на хозяйство, и вскоре его квартира совершенно преобразилась.
Каждую неделю Галя ходила на аукцион в церковь Старого Пимена, где на торги выставлялись вещи, не выкупленные в комиссионках. Так у Клима появились патефон, пара восточных кувшинов и бронзовая пастушка, держащая в подоле чернильницу.
Большую комнату украсили изящные кресла и огромное, от пола до потолка, зеркало, а дыры в штукатурке были закрыты киноафишами с Полой Негри и Кларой Боу. Стол отныне накрывался по всем правилам сервировки, в буфете появился сервиз с золотыми ободками и ручками, а в углу расцвел могучий розан. Жильё получилось странным, но на диво праздничным и уютным.
Галя без труда нашла общий язык с Китти: она водила её на ипподром и учила рисовать лошадок.
Клим не знал, как вести себя с ней: ему было неудобно всё время получать, а взамен давать только жалование. Чтобы хоть как-то отблагодарить Галю, он отвел её к сапожнику, который обслуживал сотрудников иностранных посольств, и тот сделал ей красивые туфли и тёплые нарядные сапожки на меху.
Капитолина долго ахала, рассматривая Галину обновку:
– Прячь скорее в сундук! А то кто-нибудь увидит и украдёт.
Но Клим настоял, чтобы Галя носила сапожки.
– Там, где проходит женщина, должен оставаться изящный след, – сказал он.
Африкан, узнав о подарках Клима, заявил ему, что тот конченый человек.
Я дал несколько интервью в газетах и даже выступил по радио с рассказом о жизни в Китае – в надежде, что моя жена услышит меня и откликнется. Но радиоприемников в Москве отчаянно мало, а мечтать о том, что Нина в нужное время окажется перед уличным репродуктором, – это всё равно что надеяться на выигрыш в лотерею.
Я попытался обратиться в милицию и разузнать: не попадалась ли им китайская шуба с вышитыми драконами? Всё без толку: тетки в канцеляриях то ли ленятся заниматься лишней работой, то ли не хотят со мной связываться.
Непробиваемую стену советской бюрократии можно обойти, только если у тебя есть большие связи, и, чтобы заполучить их, я начал ходить на великосветские приемы.
На банкетах, которые устраивают в конфискованных дворцах, собирается одна и та же публика: послы, высший командный состав и наркомы с супругами, а в качестве кордебалета приглашаются обласканные властью писатели и артисты и иностранные корреспонденты. В какой-то мере мы подменили собой прежнюю аристократию и теперь олицетворяем «приличное общество».
Пока результаты неутешительные – стоит мне хоть словом упомянуть Китай, как люди меняются в лице и начинают бормотать что-то невразумительное: не был, не знаю, извините, мне некогда. Никто не хочет, чтобы его имя было связано с поражением на Дальнем Востоке, а ведь всего несколько месяцев назад каждый партиец почитал за долг поддержать китайскую революцию.
Двуличие – это, пожалуй, главная характеристика советского чиновника, и она распространилась на всё и вся, как инфекция. Ещё недавно высшие советские служащие исповедовали аскетизм, а сейчас всё превратилось в нелепую показуху. На публике вожди стараются как можно больше походить на пролетариев – одеждой, манерами и даже привычкой материться через слово, – но в своём кругу они предаются всем излишествам, которые только сыщутся.
Почти все вожди побросали своих жён, старых большевичек, и обзавелись новыми дамами сердца. Считается, что подругой солидного мужчины должна быть очаровательная юная красотка.
Жена члена Реввоенсовета Буденного – оперная певица Михайлова. Разница в возрасте – 22 года.
Жена наркома просвещения Луначарского – актриса Малого театра Розенель. Разница – 25 лет.
Любовница председателя ЦИК Калинина – артистка оперетты Бах. Разница – 20 лет.
Жена товарища Сталина моложе своего супруга на 23 года.
И так далее, и тому подобное.
Знали бы широкие народные массы, как развлекаются их вожди! Ничего общего с пролетарским досугом, который воспевается в брошюрах Наркомпроса!
Сияют люстры, звенит посуда с царскими вензелями, а между столами скользят величественные официанты, некогда прислуживавшие императорскому дому. Старики выполняют свои обязанности с брезгливой отчуждённостью: их новые клиенты не стоят тарелок великих князей.
Единственный на всю Москву джазовый оркестр играет популярные на Западе мелодии – это делается для того, чтобы произвести хорошее впечатление на иностранцев. Но подвыпившим гостям хочется экзотики – революционных песен и цыганских романсов. «Аллилуйю» они и дома послушать могут.
На банкетах ко мне то и дело подсаживаются прекрасные дамы, причём каждый раз разные: блондинки и брюнетки, худенькие и полные… То же самое делается в отношении всех остальных корреспондентов: чекисты явно пытаются выяснить, каковы наши вкусы.
Зайберт подсмеивается надо мной:
– Ну будьте человеком! В ОГПУ уж и не знают, кого вам предложить. Если вы будете упорствовать, однажды вам пришлют милого отрока.
Сам-то он с удовольствием знакомится со всеми подряд.
В СССР напрочь отсутствует культ любви. Рыцарей перебили или выгнали из страны, и в обществе царят патриархальные нравы: наверху женщина является символом успеха, вроде медали или наградного оружия, а внизу на неё смотрят как на трудовую единицу, которая должна быть здоровой, выносливой и политически грамотной.
Иногда я возвращаюсь домой с очередной светской попойки, и на меня наваливается тоска: «Господи, чем я тут занимаюсь?»
Галя встречает меня на пороге и деловито докладывает, что она сделала по хозяйству. Потом с гордостью показывает какую-нибудь рамочку или расписную бутылку, купленную на аукционе: «Правда, красивая штука?»
Мы стоим посреди комнаты: я жду, когда Галя отправится домой, а она всё надеется, что я предложу ей остаться. Разумеется, я сдаюсь первым:
– Мне надо поработать.
Галя кивает, вздыхает и уходит, тихонько притворив за собой дверь.
В моей родной стране запрещено писать правду. Если меня поймают на ней, как на воровстве, отвечать придётся всем: Гале, Вайнштейну, тетушкам на телеграфе и прочим добрым людям, которые ежедневно помогают мне.
Самое обидное, моя правда никому не нужна и за границей: по статистике, американцы всё меньше интересуются международными новостями. Ещё несколько лет назад под сообщения из-за рубежа выделялось 9 % печатных площадей, а теперь – только 2,5 %. И это на все страны, включая Англию, Германию, Японию и Китай, в которых Америка заинтересована куда больше, чем в СССР.
Замкнутый круг: читателям неинтересна Россия, потому что они ничего о ней не знают, а я не могу им ничего рассказать, потому что правдивую и злободневную статью невозможно переправить за границу.
По правилам новостной журналистики я не должен высказывать собственное мнение о событиях. А что может понять иностранный читатель из куцых сообщений? Где-то далеко, в заснеженном Советском Союзе, живут странные люди, которым нравится мучать себя и других. Ну и бог с ними, лишь бы к нам не лезли!
У моих новостей нет человеческого лица, в них не отражаются судьбы живых людей – и дело не только в цензуре. Телеграмма в Лондон стоит пятнадцать центов за слово, у меня есть бюджет, и я вкладываю в депеши только то, что помещается и что гарантированно пройдёт через Отдел печати. На эксперименты у меня просто нет денег.
Просить об увеличении сметы бесполезно: единственный материал, за который «Юнайтед Пресс» готова платить без оглядки, – это интервью со Сталиным.
Когда я попросил Вайнштейна организовать мне встречу с генеральным секретарём, он посмотрел на меня как на сумасшедшего.
– С чего это товарищ Сталин должен разговаривать с вами?
– Было бы неплохо, если бы он рассказал о своих взглядах и планах.
Вайнштейн только рассердился:
– Представьте, что корреспондент ТАСС приедет в Вашингтон и с порога попросит встречи с президентом Кулиджем!
Напрасно я ссылался на то, что президент Кулидж дважды в неделю даёт пресс-конференции для журналистов.
– Наверное, ему нечем себя занять, вот он и болтает с кем ни попадя, – сказал Вайнштейн. – А у товарища Сталина и без вас полно дел.
Я передал наш разговор Оуэну, и тот велел мне придумать, чем мы можем соблазнить генерального секретаря. Увы, Сталину ничего от нас не надо. Слава его не интересует: он всегда держится в тени и появляется на публике два раза в год – на парадах 7 ноября и 1 мая. Это призрак, живущий в древней крепости; все его портреты тщательно отретушированы, а вблизи его видят только кремлёвская прислуга и пара десятков приближенных.
Я решил, что всё равно буду раз в месяц посылать официальный запрос об интервью. Если долго стучаться в ворота, то тебе рано или поздно откроют – хотя бы для того, чтобы посмотреть на надоедливого зануду и узнать, чего ему надо.
Зайберт сказал, что он уже три года делает то же самое, и мы с ним заключили пари – кто из нас первым добьётся успеха.
В моей голове засела дерзкая мысль: если мне удастся встретиться со Сталиным, я попрошу его помочь с поисками Нины. Ведь одного его слова будет достаточно, чтобы расшевелить московских бюрократов.
Иногда мне кажется, что это моя единственная надежда.