Небо над высоким берегом Волги было покрыто клочковатыми, изодранными ветром тучами. Из них густо летел мокрый снег, чиркая белыми строчками по волнам. Случалось, его подхватывал шквал – и белое крошево рассыпалось вихрями, иной раз перемешиваясь с дождём. Тёмные воды, высоко поднявшиеся за время проливных дождей, неслись будто обезумевшие.
Хмурый день склонялся к вечеру, когда над берегом показался и тронулся вдоль его кромки отряд всадников. Они спешили, понукая коней, стремясь добраться до какого-нибудь крова.
Копыта месили жирную осеннюю грязь, и брызгами этой грязи были густо покрыты ноги всадников, края их плащей. Иногда грязь попадала и в лицо кому-то из едущих, и тот, морщась, смахивал её рукавом. Все без исключения лица, мокрые от непогоды, выражали раздражение и усталость.
Вот уже не один день тянулись они по этой осенней непогоде, то продвигаясь вдоль реки, то слегка от неё удаляясь, ища более удобный путь, но вновь и вновь увязая в тёмной жиже бездорожья, которую порой, под вечер, присыпал пятнами белизны густеющий снег.
Путники ехали к далёкому Новгороду.
Отряд насчитывал девятнадцать человек. Все в кольчугах и шлемах, в шерстяных плащах, уже немало пострадавших от скачки по осенней непогоде. По доспехам и вооружению (у каждого ратника на поясе мотался меч в кожаных ножнах, у некоторых были приторочены к седлу дротики, у кого-то за плечами висели луки) легко угадывалось, что они русские. Да и лица, хотя и в брызгах грязи, тоже выдавали воинов.
Во главе отряда ехал на крупном гнедом коне человек громадного роста и могучего сложения. Алый плащ, особой добротной работы кольчуга, шлем с золотой насечкой – всё обличало в нём человека знатного и сильного. Но особенно выделялось его лицо: раз увидишь – никогда не забудешь. Ему казалось на вид около сорока лет, может, немного меньше, хотя на самом деле сравнялось сорок три. Слегка вьющиеся волосы и обрамляющая щёки и подбородок короткая борода были светло-ржаными, как и брови, но бровей под надвинутым шлемом не удавалось увидеть. И также не разглядеть было седины, во многих местах пробивавшей светлую густоту волос.
Черты лица – чеканные, твёрдые, будто выведенные резцом на нерушимом металле, глаза – сине́е полуденного небесного разлива, но не сияющие, не ласковые. В них грозно блистала сталь.
Заметив, что отряд позади него растягивается и начинает понемногу отставать, предводитель слегка натянул поводья, не останавливаясь, обернулся:
– Что же, братие, вовсе без сил, что ли? Едва едете.
– Княже! Гляди, по дороге, за мысом, хаты чернеют! Вон там. Посмотри!
Понукая усталого коня, князя догнал один из его дружинников. Поравнялся, смахнул с лица мутные брызги и продолжил:
– Слышь, княже Александре![1] Надобно свернуть да поглядеть, что там такое. Ежели поселение русское, так не остановиться ли нам засветло да не заночевать ли? В такую хмарь среди чистого поля стана не разбить – в грязи утонем да вымокнем. Никакой шатёр не спасёт…
Александр поднял руку, защищая глаза от ветра и хлопьев мокрого снега.
Вдалеке, там, где берег становился ниже, действительно виднелись чёрные силуэты десятка вросших в землю домишек.
Обернувшись к дружиннику, князь пожал плечами под мокрым плащом:
– Остановиться-то, Митрофанко, надобно. Долее ни мы, ни кони не выдержим: вон, твой уж оступается, в грязи скользит. Только поселение то не живое. Гляди: ни дымка над кровлями!
Другой дружинник, средних лет, крупный мужчина, с бородою по грудь, в свою очередь, догнал князя и, возвысив голос, чтобы его речь не заглушало хлюпанье копыт по грязи и фырканье коней, проговорил:
– Знаю я, княже, это место. Тут когда-то целое городище было. Потом, когда отец мой, царство небесное, сюда ещё с дружиной твоего отца, князя Ярослава, ездил, только поселеньице осталось, малое да нищее. А после и оно вымерло: татары разорили дочиста. Людишек кого в полон увели, а кто сам ушёл.
Выразительное лицо Александра исказили одновременно гнев и неожиданно, но явно обозначившая себя боль. Она будто шла изнутри, будто невидимая глазу рана вдруг дала о себе знать. Князь не вздрогнул, не поморщился. Только его губы чуть покривились и напряглись да зрачки расширились, сделав глаза темнее и глубже. Эту странную, глубоко спрятанную, необъяснимую боль он не раз уже чувствовал за время пути и не хотел говорить о ней своим спутникам. Они и не замечали ничего. И в этот раз приписали его невольную гримасу раздражению и гневу, вызванным словами его спутника.
– Мы ж третий день из ханского становища едем! – воскликнул Александр. – И ничего живого – будто вымерли русские люди! Как вкруг норы драконьей… И дань им платим, и не выступаем супротив их власти, а всё едино: не могут они нас не трогать, не губить, не разорять! Что же им так кровь-то русскую пить нравится?!
Рука князя крепко сжалась на поводьях коня. В это время сквозь лохматые тучи вдруг прорвался одинокий солнечный луч и на пальце вспыхнул огнём драгоценный перстень.
И, как тяжёлое видение, так же ярко возникло воспоминание, заставившее Александра снова поморщиться, на этот раз не от боли.
Он будто бы ясно увидал просторный ханский шатёр, обставленный богато, но безвкусно. Ковры и подушки на полу; по стенам – мечи и кинжалы самой различной ковки; копья, щиты; вдоль стен – сундуки и ларцы, нисколько друг к другу не подходящие и оттого похожие на выросшие по кромке опушки кусты, бестолково теснящиеся, мешающие один другому расти.
Среди всего этого варварского многообразия выделялось лицо того, к кому князь Александр приехал, к кому явился в этот самый шатёр. Нынешний повелитель Орды хан Менгу-Тимур. Его лицо, широкое, по-своему выразительное, казалось тем не менее закрытым: ни мыслей, ни чувств на нём не читалось – оно походило на своеобразную маску под дорогим мехом богатой шапки. Хан восседал не на традиционных подушках, но в роскошном резном кресле персидской работы, покрытом шкурой леопарда. Перед ним, на столике, тоже изящно сделанном, но не персидском, а китайском, с перламутровыми и яшмовыми инкрустациями, стоял кувшин вина, на блюде оранжево светились крупные персики.
Менгу-Тимур пил вино из золотого кубка, пристально глядя на князя и улыбаясь. Но его улыбка тоже не выражала ничего, будто он просто приклеил её к своему лицу. Взяв кубок из правой руки в левую, хан подхватил с расшитой подушки роскошный восточный шлем. Протянул, продолжая улыбаться:
– Бери, Искендер! Бери. Это персы делали. Искусные мастера. В таком шлеме и меч тебя не возьмёт. Ничто не возьмёт, кроме гнева ханского, если вдруг прогневишь меня!
Александр молча принял шлем, склонив голову, приложив руку к груди.
Между тем хан вновь отпил вина, но левой рукой не удержал кубка, тот наклонился, и алое вино потекло по белому, расшитому золотом халату.
Менгу, чуть поморщившись, поставил кубок, затем стащил с указательного пальца перстень. Перстни были у него на всех пальцах, на некоторых – по два, но этот, витой, тяжёлый, с замысловато гранёным огненным рубином, казался всех богаче.
– И это возьми, Искендер! Цени честь ханскую!
Подавив готовую явиться на лице брезгливую усмешку, Александр взял перстень, надел на безымянный палец, вновь наклонил голову:
– Честь я ценю, хан. Но пуще даров ценю твое слово ханское. Обещание, что рекрутов на Руси брать не станешь, что сбор дани мне на откуп отдаёшь, без баскаков твоих. А ещё – что не будешь разорять русских земель и войной на нас более не пойдёшь. Не нужна война ни нам, ни тебе.
На лице хана опять явилась улыбка, но теперь она была выразительной: в ней проглянуло нечто хищное, опасное. Вновь взяв кубок, хан проговорил:
– Искендер! Служи мне верно! Служи! Наш ты будешь, татарин! Великую славу от нас примешь на Руси. Ступай в Русь и помни: от нашей ханской грозы не уйдёшь, не скроешься!
Менгу довольно рассмеялся и, не глядя, ткнул кубок на китайский столик, который от неловкого движения хана наклонился. Роскошный кубок упал на бок, и вновь по шитому золотом атласу потекли багровые полосы пролитого вина.
Воспоминание об этой встрече, об этом разговоре, со времени которого минуло три дня, как огнём обожгло Александра.
– Татарин буду? – хрипло прошептал князь, ещё крепче сжимая поводья, так, что конь его зафыркал, прядая ушами и раздувая ноздри. – Ты кем же мнишь-то себя, а великий хан? Не Господом ли Богом?..
Он с трудом подавил желание сорвать с пальца драгоценный перстень и швырнуть в кусты. Этого нельзя было делать, но как хотелось…
Александр осадил коня. И вновь сморщился, уже яснее понимая, что испытывает где-то внутри себя непонятную физическую боль, но по-прежнему не желая о ней думать. Ему было не до неё.
Его старший дружинник, тот, что рассказал печальную историю опустевшего селения, вновь подъехал ближе:
– Почто встал, Александре? Далее едем или как?
– Едем, Сава, едем! – отозвался князь. – Прав ты: не в поле же, среди лютой непогоды ночевать. Каков бы кров ни был, всё лучше, чем под дождём да снегом.
– Ну так и слава Богу! Тут рукой подать… И тебе, и нам отдохнуть надобно.
На лице дружинника явственно читалась тревога. Он знал князя много лет и хорошо понимал: так просто тот коня не остановит, да и морщиться от одних лишь неприятных мыслей не станет – не в его повадке.
Саве, как и Александру, было немного за сорок. Он был крепок и осанист, могуч торсом, но лёгок в ногах и быстр в движениях. Лицо, спокойное и сосредоточенное, казалось не особенно подвижным, но когда воин вёл беседу, что-то рассказывал или вдруг принимался шутить, его уморительные гримасы могли рассмешить даже самых суровых ратников. Вертикальный шрам, выступавший из-под шлема на лоб и деливший надвое его левую бровь, оставил борозду и на щеке, исчезая над самым подбородком. Как ни странно, эта отметина не портила лица дружинника, придавая ему какую-то особенную значимость.
Они уже подъезжали к разбросанным среди негустой лиственной рощи поникшим хаткам, унылым и явно давно нежилым, когда князю вдруг показалось, будто в тёмном проёме низкой двери ближайшего к ним домика явилась светлая фигурка. Мальчик-подросток в длинной светлой рубахе стоял, опираясь рукой на дверной косяк, и со странной улыбкой смотрел на всадников. Нет, не на всех. Он смотрел прямо на Александра. Тот вгляделся, понимая, что этого не может быть: село необитаемо, в нём никто не живёт, и откуда здесь взяться мальчику, да ещё одетому будто летом в такую леденящую кровь непогоду? Но видение не пропадало, напротив: мальчик вытянул руку, губы его шевельнулись, будто он хотел кого-то позвать. Хотел и не мог.
Александр весь подался вперёд, вглядываясь, чуть слышно охнул и, не удержавшись, позвал:
– Федя!
Он не понял, в какой момент перестал видеть светлый силуэт на фоне тёмного провала. Тот исчез, не удивив этим князя: он отлично понимал, что на самом деле ничего там не видел.
– Кого ты звал, Александре? – тревожно подал голос Сава. – Какой Федя? У нас в дружине не единого ж Фёдора нет…
Князь обернулся к дружиннику:
– Нет, я знаю. И не звал я…
Они достигли покинутых строений спустя несколько минут. Да, село наверняка уже несколько лет, как опустело. Однако на нескольких хатках частично уцелела убогая соломенная кровля, а значит, в них можно было найти приют для ночлега.
Александр спешился первым, подошёл к той самой двери, заглянул в неё. Он не то чтобы проверял себя, просто подумал, нет ли в хатке чего-то, что издали могло показаться человеческой фигурой: позабытой светлой занавески, полога над люлькой, отёсанного столба, подпирающего снизу кровлю. Ничего такого в пустой хижине не было. Князь усмехнулся. Низко пригнувшись, вошел. Вошедший следом Сава опустил на земляной пол снятое со своего коня седло:
– Садись-ка, княже. Мы сами всех коней расседлаем, огонь разведём. А ты лучше отдыхай. Что-то бледен стал. Небось утомился, а?
В голосе преданного дружинника звучала тревога, которую он уже не мог скрыть и, наверное, не хотел скрывать. Александр в ответ усмехнулся:
– Ты меня как дитё малое не нянчи! Все утомились. Три дня едем, по грязи трясёмся, а крышу для ночлега в первый раз отыскали. Дай Бог, ночь эту по-людски отдохнём. Вон, в этой хате и очаг сохранился. А коня своего я сам расседлаю.
Он повернулся к двери, сделал шаг, как вдруг покачнулся и невольно ухватился за край притолоки.
– Фу ты! Да что ж такое?
Подошедший следом за Савой молодой дружинник Митрофан тоже увидел, как мотануло в сторону князя, и даже не стал скрывать испуга:
– Александр Ярославич! Ты что это? Не таись, скажи: заболел?
– Нет! – не сердито, но с досадой ответил князь, однако отступил от двери назад и, бросив на дружинников немного растерянный взгляд, опустился на седло. – Не знаю, с чего вдруг зашатало. Ладно – уговорили. Огонь разводите, согреться нам надо.
В небольшом очаге, сложенном не из кирпича, а из здешнего светлого камня, огня давно не разводили. Очажок успел отсыреть, и с одной стороны на его стенке даже появились буроватые лепёшки лишайника, как кое-где и на тёмных брёвнах, из которых была выстроена хатка. Однако разгорелся он неожиданно быстро, и стоило пламени окрепнуть и бодро заплясать на сухих сучьях, как хижина стала наполняться долгожданным теплом.
Дружинники установили походный треножник, повесили на его перекладине закопчённый чан, заранее наполненный водой, и вот уже над ним заклубился пар, и вскоре потянуло запахом немудрёной похлёбки, которую принялся готовить молодой воин Митрофан, старательно помешивая варево длинной деревянной ложкой.
Кровля в хатке, по счастью, уцелела, земляной пол оставался почти сухим. Он полностью зарос мхом, и можно бы было обойтись без сёдел – просто покидав вокруг очага плащи, но они были мокрые, у некоторых насквозь. Сёдла разложили так, чтобы всем сесть ближе к огню. Несколько человек по приказу князя оставались на карауле, их предстояло сменять, так что оставшимся хватило места в этой, одной-единственной лачуге. Кто-то принялся чистить оружие, кто-то притащил поленья, порушив и без того почти развалившуюся стенку другой хаты, и, прислонив эти поленья к стенкам и косяку, развесили на них плащи. Снять кольчуги никому в голову не пришло – все знали, что во время долгой и на всём протяжении небезопасной дороги приключиться может что угодно. Лучше пока остаться в воинском облачении, а снять позже – перед сном.
И всё же пылающий очаг, аромат немудрёной еды и опустившаяся за дверным проёмом тишина успокаивали людей. Они очень устали, им нужно было хотя бы на короткое время забыть о напряжении.
У некоторых, самых запасливых, нашлись в сумках сухие плащи, у кого-то овечьи шкуры, и эти счастливчики принялись кутаться в них, не забывая, впрочем, делиться с товарищами: если сесть вплотную друг к другу, то плаща хватит и на двоих, шкуры – тоже.
Вскоре Митрофан, черпанув ложкой из чана, подув на варево и осторожно его испробовав, воскликнул:
– Поспела похлёбка, братие! Мисы[2] подавайте да, помолясь, и поужинаем. Князь, а князь! Бери-ка свою мису, я тебе уж налил.
Александр поймал себя на том, что, несмотря на усталость, есть совершенно не хочет. Однако понял, что этого не стоит показывать дружинникам. Он принял окутанную паром посудину из рук Митрофана, осенившись крестом, прошептал молитву и вновь опустился на своё седло, окунув в варево ложку.
Дружинники оживились. Все охотно, иные даже с необычной поспешностью принялись за еду. И совестно было русским людям показывать друг другу непристойную прожорливость, однако долгая, выматывающая дорога да пронизывающий до костей холод слишком всех утомили, сделав к тому же в разы голоднее. К тому же и похлёбка, сваренная на копчёных костях, приправленная овсом и луком, получилась у Митроши наваристой, особенно аппетитной. Зерно, хлеб да лук везли с собой, купив в Орде у ловкого грека-купца, а костей накоптили за день до этой стоянки, добыв в лесу кабанчика. Он послужил в тот день обедом и ужином.
Александр старался есть наравне со всеми, хотя бы с теми, кто, соблюдая правило, не спешил и степенно глотал ложку за ложкой. Но всё сильнее понимал, что едва заставляет себя проглатывать еду. Странная, ничем не объяснимая дурнота накатывала тёмной волной, и сильнее всего князю хотелось опустить голову на руки и как можно глубже провалиться в сон.
– Кто уж поел? – Он оглядел дружинников, заметив при этом, что как будто и видит хуже: фигуры в освещённой огнём очага полутьме расплывались, покачиваясь перед глазами, словно изба вдруг наполнилась дымом. – Чья очередь менять караульных, ступайте, а они пускай тотчас идут сюда – сохнуть да есть.
– А сам ты что же? – Сава оказался прямо над головой сидящего Александра, и тот едва не вздрогнул, когда голос товарища раздался совсем рядом. – Гляди, половину мисы едва одолел! Али невкусно?
– У Митрофанки невкусно не бывает. – Александр поймал себя на том, что, подняв голову, через силу выдавил улыбку. – Из чего б ни варил, а выходит, будто на праздник какой трапеза.
– С молитвой потому что! – Митрофан, всех оделив едой и убедившись, что караульным, которые вот-вот должны были явиться, тоже осталось, сам уселся на освободившееся седло. – Я ведь как? Варю да молюсь, варю да молюсь. Так и легче, и душе приятнее. А ты, княже, если не идёт трапеза, так и оставь… Поспи лучше. Не дай Бог, коли простыл да ломать начнёт. А сон, глядишь, и поможет.
Александр, вновь ковырнув ложкой варево, виновато глянул на кашевара:
– И впрямь, сказать стыдно, да что-то неможется. Может, и простыл, только непонятно: ни горла не щиплет, ни жара нет, а вот будто не в себе делась. Однако мису свою доем: грех еду бросать-то… Худо, если какая хворь привязалась: в дороге и не полечишься толком. Баньку и ту не принять.
И нахмурясь, князь добавил:
– Был бы с нами лекарь мой Феофан, так враз бы приготовил зельице какое-нибудь, и оно б мне помогло.
Сава, успевший между тем тщательно обскрести ложкой свою мису, кивнул со вздохом:
– Да, он бы что-то придумал. Вот уж угораздило того грека премудрого помереть перед самым походом твоим в Орду, княже. Не мог повременить!
Князь нахмурился ещё сильнее:
– Чаю я, что не он поторопился, Савушка, а его поторопили… Уж больно странная была его кончина.
Митрофан, слышавший всё сказанное, хотя и князь, и Сава говорили тихо, живо откликнулся:
– А и я слыхал, княже, что странно помер грек! Ровно на болоте лихоманку подхватил, а ни в каких болотах-то не был. И вот ты, выходит, тоже сомнения на сей счёт имеешь. Думаешь, что он?..
Александр лишь досадливо отмахнулся:
– Не знаю. И вправду, что ли, поспать… Вроде одёжа подсохла, так и в сон клонит.
Не без труда доев остывшее варево, он прислонился спиной к поросшей бледным мхом стене и закрыл глаза. Но тонкие струйки пара почему-то продолжали кружиться перед ним, и в их белёсых клубах по-прежнему проступали фигуры и лица дружинников, очертания сложенных на полу сёдел и оружия.
Снаружи, за порогом избы, опускалась ненастная ночь, спешившая сменить такой же сырой, неласковый вечер. До слуха доносилось конское ржание, редкие тоскливые стенания ночных птиц да шуршание дождя по утлой крыше. Косой, пронзительно ледяной дождь пошёл вдруг вместо снега. С реки слышался плеск волн, так же набегавших на берег.
Александр всё это слышал. Но тем не менее его сознание как будто погружалось в странный полусон – мысли расплывались, гасли, образы минувшего дня и долгих дней, что были до него, дней тяжёлой, изматывающей дороги, пропадали, сливаясь и смешиваясь.
Князь смутно слышал и голоса своих дружинников, говоривших друг с другом как можно тише – они думали, что он спит. А может, он и вправду спал?
Чья-то рука мягко коснулась плеча. Александр понял, что кто-то стоит совсем рядом с ним, прямо за его спиной. Он вскинул голову, при этом успев подумать, что глаза-то не открыл… как же увидит того, кто явно пытался его разбудить? Однако увидел. Над ним, чуть склонив белокурую голову, стоял мальчик – тот самый, который явился в дверях хижины, когда они к ней подъезжали. Светлые, чистые, как родник, глаза смотрели ласково и грустно.
– Федя! Федюшка! Брат! Отколь ты… отколь тут?! Как сюда попал?!
Мальчик обошёл вкруг сидящего, сел то ли на другое, лежащее рядом седло, то ли прямо на землю. Осторожно взял князя за руку и заговорил. Знакомым, ломающимся, но уже не детским голосом:
– Не страшись, брат. Не за тобой я. Просто упредить пришёл. Спешить тебе надобно.
Александр, не понимая, сильно сжал руку Фёдора. Она была холодной, но не ледяной. Будто он просто застыл в ненастье и ещё не отогрелся.
– Куда спешить, почто? – Князь вглядывался, проверяя себя, вглядываясь в тысячу раз знакомые черты и понимая, что этого не может быть. Здесь не может быть Фёдора. Он давным-давно умер.
– Почто спешить? И от чего упреждаешь, Феодоре? Я что-то не так сделал?
– Всё так! – Брат покачал головой. – Не от неправых дел упреждаю, Александре… Но ты ещё можешь зло исправить.
– Какое зло? Чьё?
– Ты и сам знаешь.
Князь рванулся, чтобы приподняться, но отчего-то не сумел. Ему хотелось также удержать руку брата, но Фёдор ласково отнял её:
– Ты знаешь, Саша, знаешь.
– Так ты скажи, слов в тень не прячь! – воскликнул князь. – С того света просто так ведь не приходят, Федя! Что такого мне знать надобно, что тебе сюда прийти попущено?
Мальчик снова улыбнулся:
– Так у меня ж душа чистой осталась. Мне многое попускается. Но ты, брате, сможешь больше моего, вот поглядишь! И не страшись ничего. Чему должно статься, то станется…
Александр резко открыл глаза. Его лицо было покрыто потом. Даже прилипшие ко лбу пряди светлых волос стали влажными.
Очаг ещё слегка дымится, но огонь в нём почти угас, только по головешкам, словно гоняясь друг за дружкой, пробегали багровые искры.
Он огляделся. В избе ещё оставалось полутемно, но за порогом наступил рассвет – тонкие серые лучи пронизывали утренний сумрак.
Внутри ещё дремали несколько человек дружинников, но в основном все пробудились – снаружи доносились их голоса: вероятно, они седлали коней и возились со сбруей.
Пригнувшись, в низкую дверь вошёл Митрофан. Увидав, что Александр проснулся, не без тревоги вгляделся в его лицо:
– Здрав буде, княже! Что, полегчало тебе?
– Полегчало. – Александр сел, проводя по лбу рукавом рубахи. – Поспал, так вроде и немочь прошла. Слышь-ка, Митрофанко, а я во сне брата своего нынче видал. Фёдора.
Дружинник невольно насторожился:
– Это какого такого Фёдора? Того, что тебя годом старше был? Того, что совсем молодым помер?
Александр встал без видимого усилия, но тут же едва не ударился головой об одну из поперечных балок потолка избы. Отстранился, усмехнувшись, и, пошарив вокруг себя, нашёл и принялся надевать снятые с вечера кафтан и кольчугу. Одеваясь, уже не глядя на дружинника, проговорил:
– Его видел, его самого. Он не то что молодым, Митрофанко, он, считай, почти что мальцом Богу душу отдал. Болел долго. Лекари да знахари отца упреждали: не жить Феде. Так князь Ярослав, отец наш, надумал его женить, чтоб род с его стороны не прерывался, чтоб успел братец дитя зачать. Но и свадьбу сыграть не поспели – пришлось похоронную тризну править. Как думаешь, с чего я его ныне видал?
Митрофан попытался сделать вид, что спокоен, но получилось плохо. Он даже не сумел скрыть дрожи в губах:
– Ну, ты и вопросы задаёшь, княже! С чего мы покойников видим? Кто ж те ответит? Я вон у священника как-то спрашивал, так он мне только молиться больше велел и чаще усопших своих поминать. А то я не поминаю? Не нехристь ведь!
– А кого видал-то? – не удерживается Александр.
– Жену-покойницу, Матронушку. Эй, княже, ты плащ-то накинь. Снег более не сыплет, да холоднее стало.
Александр взял плащ, но не надел. Низко пригнувшись, медленно вышел за порог.
Сперва ему показалось, что он оказался вдруг в совершенно ином месте, не в том, где накануне остановился с дружинниками на ночлег. Кругом всё было залито солнцем, хотя небо ещё оставалось наполовину в тех же рваных тёмных тучах. Но солнечный свет преобразил всё кругом. Даже кривые избы в солнечном свете казались не такими убогими, а река, с трёх сторон окружающая мыс, так и играла бликами.
Князь отыскал глазами своего коня, уже осёдланного (дружинники постарались, кто ж их просил-то?), широко и тревожно поводившего ноздрями. Почуяв хозяина, конь тихо заржал, ковырнул копытом влажную землю, мотнул головой, разметав по мощной шее светлую гриву.
Александр направился к коню, но на ходу вдруг вновь ощутил приступ слабости. На сей раз немочь показалась не тяжкой и болезненной. Ощущение было – будто порывом налетел ветер, сделав всё тело легче и свободнее. И странное, ничем не объяснимое, но волнующее веселье тронуло душу. Казалось, этим порывом ветра принесло воспоминание, давным-давно унесённое в невозвратное прошлое, воспоминание радостное, трепетное, полное безоглядной радости. Радости, какая бывает только в детстве.