Михаил Юрьевич Лермонтов Княгиня Лиговская

Глава I

Поди! – поди! раздался крик!

Пушкин

В 1833 году, декабря 21-го дня в 4 часа пополудни по Вознесенской улице, как обыкновенно, валила толпа народу, и между прочим шел один молодой чиновник; заметьте день и час, потому что в этот день и в этот час случилось событие, от которого тянется цепь различных приключений, постигших всех моих героев и героинь, историю которых я обещался передать потомству, если потомство станет читать романы. – Итак, по Вознесенской шел один молодой чиновник, и шел он из департамента, утомленный однообразной работой, и мечтая о награде и вкусном обеде – ибо все чиновники мечтают! – На нем был картуз неопределенной формы и синяя ваточная шинель с старым бобровым воротником; черты лица его различить было трудно: причиною тому козырек, воротник – и сумерки; – казалось, он не торопился домой, а наслаждался чистым воздухом морозного вечера, разливавшего сквозь зимнюю мглу розовые лучи свои по кровлям домов, соблазнительным блистаньем магазинов и кондитерских; порою подняв глаза кверху с истинно поэтическим умиленьем, сталкивался он с какой-нибудь розовой шляпкой и смутившись извинялся; коварная розовая шляпка сердилась, – потом заглядывала ему под картуз и, пройдя несколько шагов, оборачивалась, как будто ожидая вторичного извинения; напрасно! молодой чиновник был совершенно недогадлив!.. но еще чаще он останавливался, чтоб поглазеть сквозь цельные окна магазина или кондитерской, блистающей чудными огнями и великолепной позолотою. Долго, пристально, с завистью разглядывал различные предметы, – и, опомнившись, с глубоким вздохом и стоическою твердостью продолжал свой путь; – самые же ужасные мучители его были извозчики, – и он ненавидел извозчиков; «барин! куда изволите? – прикажете подавать? – подавать-с!» Это была пытка Тантала, и он в душе глубоко ненавидел извозчиков.

Спустясь с Вознесенского моста и собираясь поворотить направо по канаве, вдруг слышит он крик: «берегись, поди!..» Прямо на него летел гнедой рысак; из-за кучера мелькал белый султан, и развевался воротник серой шинели. – Едва он успел поднять глаза, уж одна оглобля была против его груди, и пар, вылетавший клубами из ноздрей бегуна, обдал ему лицо; машинально он ухватился руками за оглоблю и в тот же миг сильным порывом лошади был отброшен несколько шагов в сторону на тротуар… раздалось кругом: «задавил, задавил», извозчики погнались за нарушителем порядка, – но белый султан только мелькнул у них перед глазами и был таков.

Когда чиновник очнулся, боли он нигде не чувствовал, но колена у него тряслись еще от страха; он встал, облокотился на перилы канавы, стараясь придти в себя; горькие думы овладели его сердцем, и с этой минуты перенес он всю ненависть, к какой его душа только была способна, с извозчиков на гнедых рысаков и белые султаны.

Между тем белый султан и гнедой рысак пронеслись вдоль до по каналу, поворотили на Невский, с Невского на Караванную, оттуда на Симионовский мост, потом направо по Фонтанке – и тут остановились у богатого подъезда, с навесом и стеклянными дверьми, с медной блестящею обделкой.

Ну, сударь, – сказал кучер, широкоплечий мужик с окладистой рыжей бородой, – Васька нынче показал себя!

Надобно заметить, что у кучеров любимая их лошадь называется всегда Ваською, даже вопреки желанию господ, наделяющих ее громкими именами Ахилла, Гектора… она всё-таки будет для кучера не Ахел и не Нектор, а Васька.

Офицер слез, потрепал дымящегося рысака по крутой шее, улыбнулся ему признательно и взошел на блестящую лестницу; – об раздавленном чиновнике не было и помину… Теперь, когда он снял шинель, закиданную снегом, и взошел в свой кабинет, мы свободно можем пойти за ним и описать его наружность – к несчастию, вовсе не привлекательную; он был небольшого роста, широк в плечах и вообще нескладен; казался сильного сложения, неспособного к чувствительности и раздражению; походка его была несколько осторожна для кавалериста, жесты его были отрывисты, хотя часто они выказывали лень и беззаботное равнодушие, которое теперь в моде и в духе века, – если это не плеоназм. – Но сквозь эту холодную кору прорывалась часто настоящая природа человека; видно было, что он следовал не всеобщей моде, а сжимал свои чувства и мысли из недоверчивости или из гордости. Звуки его голоса были то густы, то резки, смотря по влиянию текущей минуты: когда он хотел говорить приятно, то начинал запинаться, и вдруг оканчивал едкой шуткой, чтоб скрыть собственное смущение, – и в свете утверждали, что язык его зол и опасен… ибо свет не терпит в кругу своем ничего сильного, потрясающего, ничего, что бы могло обличить характер и волю: – свету нужны французские водевили и русская покорность чуждому мнению. Лицо его смуглое, неправильное, но полное выразительности, было бы любопытно для Лафатера и его последователей: они прочли бы на нем глубокие следы прошедшего и чудные обещания будущности… толпа же говорила, что в его улыбке, в его странно блестящих глазах есть что-то…

В заключение портрета скажу, что он назывался Григорий Александрович Печорин, а между родными просто Жорж, на французский лад, и что притом ему было 23 года, – и что у родителей его было 3 тысячи душ в Саратовской, Воронежской и Калужской губернии, – последнее я прибавляю, чтоб немного скрасить его наружность во мнении строгих читателей! – виноват, забыл включить, что Жорж был единственный сын, не считая сестры, 16-летней девочки, которая была очень недурна собою и, по словам маменьки (папеньки уж не было на свете), не нуждалась в приданом и могла занять высокую степень в обществе, с помощию божией и хорошенького личика и блестящего воспитания.

Григорий Александрович, войдя в свой кабинет, повалился в широкие кресла; лакей взошел и доложил ему, что, дескать, барыня изволила уехать обедать в гости, а сестра изволила уж откушать… «Я обедать не буду, – был ответ: я завтракал!..» Потом взошел мальчик лет тринадцати в красной казачьей куртке, быстроглазый, беленький, и с виду большой плут, – и подал, не говоря ни слова, визитную карточку: Печорин небрежно положил ее на стол и спросил, кто принес.

– Сюда нынче приезжали молодая барыня с мужем, – отвечал Федька, – и велели эту карточку подать Татьяне Петровне (так называлась мать Печорина).

– Что ж ты принес ее ко мне?

– Да я думал, что всё равно-c!.. может быть, вам угодно прочесть?

– То-есть, тебе хочется узнать, что тут написано.

– Да-с, – эти господа никогда еще у нас не были.

– Я тебя слишком избаловал, – сказал Печорин строгим голосом, – набей мне трубку.

Но эта визитная карточка, видно, имела свойство возбуждать любопытство… Долго Жорж не решался переменить удобного положения на широких креслах и протянуть руку к столу… притом в комнате не было свеч – она озарялась красноватым пламенем камина, а велеть подать огню и расстроить очаровательный эффект каминного освещения ему также не хотелось. – Но любопытство превозмогло, – он встал, взял карточку и с каким-то непонятным волнением ожидания поднес ее к решетке камина… на ней было напечатано готическими буквами: князь Степан Степаныч Лиговский, с княгиней. – Он побледнел, вздрогнул, глаза его сверкнули, и карточка полетела в камин. Минуты три он ходил взад и вперед по комнате, делая разные странные движения рукою, разные восклицания, – то улыбаясь, то хмуря брови; наконец он остановился, схватил щипцы и бросился вытаскивать карточку из огня: – увы! одна ее половина превратилась в прах, а другая свернулась, почернела, – и на ней едва только можно было разобрать Степан Степ

Печорин положил эти бренные остатки на стол, сел опять в свои креслы и закрыл лицо руками – и хотя я очень хорошо читаю побуждения души на физиономиях, но по этой именно причине не могу никак рассказать вам его мыслей. В таком положении сидел он четверть часа, и вдруг ему послышался шорох, подобный легким шагам, шуму платья, или движению листа бумаги… хотя он не верил привидениям… но вздрогнул, быстро поднял голову – и увидел перед собою в сумраке что<-то> белое и, казалось, воздушное… с минуту он не знал на что подумать, так далеко были его мысли… если не от мира, то по крайней мере от этой комнаты…

– Кто это? – спросил он.

– Я! – отвечал принужденный контральто – и раздался звонкий женский хохот.

– Варенька! – какая ты шалунья.

– А ты спал!.. ужасно весело!..

– Я бы желал спать. Оно покойнее!..

– Это стыд! – отчего нам на балах, в обществах так скушно!.. вы все ищете спокойствия… какие любезные молодые люди…

– А позвольте спросить, – возразил Жорж зевая, – из каких благ мы обязаны забавлять вас…

– Оттого, что мы дамы.

– Поздравляю. Но ведь нам без вас не скушно…

– Я почему знаю!.. и что мы станем говорить между собою?

– Моды, новости… разве мало? поверяйте друг другу ваши тайны…

– Какие тайны? – у меня нет тайн… все молодые люди так несносны…

– Большая часть из них не привыкли к женскому обществу.

– Пускай привыкают – они и этого не хотят попробовать!..

Жорж важно встал и поклонился с насмешливой улыбкой:

– Варвара Александровна, я замечаю, что вы идете большими шагами в храм просвещения.

Варенька покраснела и надула розовые губки… а брат ее преспокойно опять опустился в свои кресла. Между тем подали свеч, и пока Варенька сердится и стучит пальчиком в окно, я опишу вам комнату, в которой мы находимся. – Она была вместе и кабинет и гостиная; и соединялась коридором с другой частью дома; светло-голубые французские обои покрывали ее стены… лоснящиеся дубовые двери с модными ручками и дубовые рамы окон показывали в хозяине человека порядочного. Драпировка над окнами была в китайском вкусе, а вечером, или когда солнце ударяло в стеклы, опускались пунцовые шторы, – противуположность резкая с цветом горницы, но показывающая какую-то любовь к странному, оригинальному. Против окна стоял письменный стол, покрытый кипою картинок, бумаг, книг, разных видов чернильниц и модных мелочей, – по одну его сторону стоял высокий трельяж, увитый непроницаемою сеткой зеленого плюща, по другую кресла, на которых теперь сидел Жорж… На полу под ним разостлан был широкий ковер, разрисованный пестрыми арабесками; – другой персидский ковер висел на стене, находящейся против окон, и на нем развешаны были пистолеты, два турецкие ружья, черкесские шашки и кинжалы, подарки сослуживцев, погулявших когда-то за Балканом… на мраморном камине стояли три алебастровые карикатурки Паганини, Иванова и Россини… остальные стены были голые, кругом и вдоль по ним стояли широкие диваны, обитые шерстяным штофом пунцового цвета; – одна единственная картина привлекала взоры, она висела над дверьми, ведущими в спальню; она изображала неизвестное мужское лицо, писанное неизвестным русским художником, человеком, не знавшим своего гения и которому никто об нем не позаботился намекнуть. – Картина эта была фантазия, глубокая мрачная. – Лицо это было написано прямо, безо всякого искусственного наклонения или оборота, свет падал сверху, платье было набросано грубо, темно и безотчетливо, – казалось, вся мысль художника сосредоточилась в глазах и улыбке… Голова была больше натуральной величины, волосы гладко упадали по обеим сторонам лба, который круглó и сильно выдавался и, казалось, имел в устройстве своем что-то необыкновенное. Глаза, устремленные вперед, блистали тем страшным блеском, которым иногда блещут живые глаза сквозь прорези черной маски; испытующий и укоризненный луч их, казалось, следовал за вами во все углы комнаты, и улыбка, растягивая узкие и сжатые губы, была более презрительная, чем насмешливая; всякий раз, когда Жорж смотрел на эту голову, он видел в ней новое выражение; – она сделалась его собеседником в минуты одиночества и мечтания – и он, как партизан Байрона, назвал ее портретом Лары. – Товарищи, которым он ее с восторгом показывал, называли ее порядочной картинкой.

Между тем, покуда я описывал кабинет, Варенька постепенно придвигалась к столу, потом подошла ближе к брату и села против него на стул; в ее голубых глазах незаметно было ни даже искры минутного гнева, но она не знала, чем возобновить разговор. Ей попалась под руки полусгоревшая визитная карточка.

– Что это такое? Степан Степ… А! это, верно, у нас нынче был князь Лиговский!.. как бы я желала видеть Верочку! замужем, – она была такая добрая… я вчера слышала, что они приехали из Москвы!.. кто же сжег эту карточку… Её бы надо подать маменьке!

– Кажется, я, – отвечал Жорж, – раскуривал трубку!..

– Прекрасно! я бы желала, чтоб Верочка это узнала… ей было бы очень приятно!.. Так-то, сударь, ваше сердце изменчиво!.. Я ей скажу, скажу – непременно!.. впрочем, нет! теперь ей должно быть всё равно!.. она ведь замужем!..

– Ты судишь очень здраво для твоих лет!.. – отвечал ей брат и зевнул, не зная, что прибавить…

– Для моих лет! что я за ребенок! маменька говорит, что девушка в 17 лет так же благоразумна, как мужчина в 25.

– Ты очень хорошо делаешь, что слушаешься маменьки.

Эта фраза, по-видимому, похожая на похвалу, показалась насмешкой; таким образом согласие опять расстроилось, и они с замолчали… Мальчик взошел и принес записку: приглашение на бал к барону Р***.

– Какая тоска! – воскликнул Жорж. – Надо ехать.

– Там будет mademoiselle Negouroff!.. – возразила ироническим тоном Варенька. – Она еще вчера об тебе спрашивала!.. какие у нее глаза! – прелесть!..

– Как угль, в горниле раскаленный!..

– Однако сознайся, что глаза чудесные!

– Когда хвалят глаза, то это значит, что остальное никуда не годится.

– Смейся!.. а сам неравнодушен…

– Положим.

– Я и это расскажу Верочке!..

– Давно ли ты уверяла, что я для нее – всё равно!..

– Поверьте, я лучше этого говорю по-русски – я не монастырка.

– О! совсем нет! – очень далеко…

Она покраснела и ушла.

Но я вас должен предупредить, что это был на них черный день… они обыкновенно жили очень дружно, и особенно Жорж любил сестру самой нежною братскою любовью.

Последний намёк на mademoiselle Negouroff (так будем мы ее называть впоследствии) заставил Печорина задуматься; наконец неожиданная мысль прилетела к нему свыше, он придвинул чернильницу, вынул лист почтовой бумаги – и стал что-то писать; покуда он писал, самодовольная улыбка часто появлялась на лице его, глаза искрились – одним словом, ему было очень весело, как человеку, который выдумал что-нибудь необыкновенное. – Кончив писать, он положил бумагу в конверт и надписал: Милостивой гос<ударыне> Елизавете Львовне Негуровой в собственные руки; – потом кликнул Федьку и велел ему отнесть на городскую почту – да чтоб никто из людей не видал. Маленький Меркурий, гордясь великой доверенностию господина, стрелой помчался в лавочку; а Печорин велел закладывать сани и через полчаса уехал в театр; однако, в этой в поездке ему не удалось задавить ни одного чиновника.

Загрузка...