Михал плутал в толпе, кому-то поспешно и небрежно отвечал, кивал, не приостанавливался. Ее нигде не было, он заметался, круто сворачивал среди меховых одежд и румяных лиц… Наконец он выбрался к наскоро сколоченным из щелястых досок баракам, где расположились торговцы, продававшие по преимуществу разную мелочь, пригодную для подарков женщинам и девицам…
Она стояла подле прилавка, где были разложены украшения, сработанные из мелкого речного жемчуга. Здесь торговали: пожилая еврейка в шерстяном платке поверх чепца и молодой еврей с кудрявой бородой, которая отчего-то сразу бросилась в глаза Михалу. Сначала он увидел эту бороду, а потом – старую женщину, и только потом – ее…
Она стояла чуть поодаль от прилавка. На ней было длинное зеленое платье в смутных темных узорах, а поверх – овчинная, с проплешинами, епанча, «ябынгачка», татары называли такую одежду. На волосы, темные-темные, и даже немножко блестящие, наброшен был платок из козьего пуха, белый, длинные концы платка спускались на грудь. Все это он быстро увидел и тотчас увидел ее маленькие ноги в стоптанных сапожках… И сначала, в какие-то доли первого мгновения, он вдруг не узнал ее. Она ведь тоже выросла, стала почти настоящей девушкой, уже не девочкой-подростком… Ему показалось, что ее темные-темные глаза сияют радостно. Да так оно и было… И она тоже не тотчас узнала его. Она вдруг даже испугалась, прижала к груди маленькие руки в потертых рукавичках. Не сразу она узнала в этом долговязом парне своего давнего друга Михала…
Но как только они узнали друг друга, метнулись друг к другу, но даже не схватились за руки, встали друг против друга, улыбались друг другу… Быстро заговорили, перебивая друг друга, смеясь коротко, прерывисто, жадно впитывая глазами, широко раскрытыми, это новое обличье друг друга…
Он сказал ей, что он здесь у сестры. Она быстро отвечала: «Я знаю». Он спросил о Зиновии, и девочка быстро отвечала, и глаза ее уже не блестели:
– Она умерла.
И быстро заговорила, что к началу лета за ней приедет родственник ее матери и возьмет ее в свою семью, а покамест она живет у Лойба… Ее рука в овчинном рукаве махнула быстро в сторону еврея с кудрявой бородой… Она быстро сказала, что после одинокого житья с Зиновией слишком ей шумно в большой семье, где много маленьких детей… Лойб купил хатенку Зиновии и, собственно, потому и содержал в своей семье девочку, ожидая, когда за ней приедут…
Она примолкла, и он поторопился спросить быстро и серьезно:
– Ты приехала, потому что знала: я здесь?
Он обрадовался, когда она не стала отпираться и даже и ничего не ответила словами, только глаза ее темные-темные снова засияли, и она так просто и легко и мелко закивала утвердительно…
Михал вернулся в Задолже в повозке Лойба.
Его даже немного удивляло, с какою жадностью набросилась она – и для него совершенно вдруг – на все эти его новые познания, как захотелось ей все это впитать, выучиться самой… Он обмолвился о привезенном сундучке с книгами. Она тотчас, даже и не попросила, потребовала от него эти книги. И он растерялся и вдруг спросил растерянно:
– Ты умеешь читать?..
И она с интонацией какого-то странного, почти горячечного нетерпения отвечала, что ведь он знает, должен знать: она умеет читать!..
И она перечитала вдруг и с быстротою, также почти горячечной, многие его книги, и те, которые он привез в сундучке, и остававшиеся дома… Но это ее внезапное пристрастие к чтению развлекало его и придавало ей в его глазах новое обаяние… Но было в этом пристрастии и нечто неясное. Еще немного, и он бы спросил, зачем ей это нужно!.. И все-таки он не спрашивал, потому что его вдруг пугала сама возможность подобного вопроса, ведь с этим вопросом могло быть связано ее будущее, ее дальнейшая жизнь, которая произойдет уже без него. И когда простая и холодная логика говорила ему, что их расставание неминуемо, он пугался, даже отчаяние охватывало, и он ни о чем не спрашивал…
В их отношениях появилось предчувствие, предвкушение чего-то, что должно было случиться. Она трепетала, по-детски боялась и страстно желала… Он сознавал, что должен быть решительным и… не мог быть решительным!..
И когда он принялся, удовлетворяя ее горячие просьбы, учить ее стрелять из пистолета и ездить верхом, он ощущал всем телом, что эти занятия заменяют им обоим в какой-то степени то самое, так желанное им…
Впрочем, сначала он все же заметил ей, что девушки не учатся стрелять. Она смерила его насмешливым горячим взглядом. И он понял тотчас из этого ее взгляда, что ведь подобными предупреждениями ей он совершенно причисляет себя к таким, как его зять, или к таким, как торговец Лойб, потому что и провинциальный шляхтич и деревенский торговец существовали, подчиняясь определенной сетке мелочных законов и жизнеустроительных правил; были даже особые правила нарушения всех этих законов и правил… Михал быстро сдвинул брови, нахмурился на мгновение и сказал, что будет учить ее…
Они забирались в чащу. Карманы его кафтана оттягивали два пистолета. Отец, радуясь его приезду, подарил ему пару пистолетов – отличные – французский кремневый замок. Присев на корточки, Михал заколотил пули… Она скоро выучилась заряжать. Они стреляли поочередно, отходили от большого дуба все дальше и дальше, прицеливались по очереди и стреляли в ствол, палили поочередно в воздух, вверх, в это весеннее небо, голубовато-белое – полосами…
Он приезжал верхом, с другою лошадью в поводу. Она гладила вытянутую лошадиную голову, ногти ее смугловатых пальцев были совсем светлыми на коричневой лошадиной коже… Михал тянул рысью на высоком коне, украшенном бубенцами и цепочками. Ноги в сапогах упирались крепко в стремена, меховая оторочка кафтана моталась по лоснистому крупу… Он бросал поводья и лошадь с фырканьем ударялась в бег… Она держалась в седле такая легкая, улыбалась, растягивая губы, нарочито упирала согнутую в локте тонкую руку в желтом рукаве татарского платья… Серая кобыла стояла тихо, чуть насторожив уши… Потом кобыла нагибала голову, грива чуть дыбилась… Она сидела в седле по-мужски, длинная юбка платья задралась, видны были татарские шаровары из крепкого холста, сплошь покрытые кожаными латками-нашивками… Выезжали на зеленую равнину, светлую – белые цветки в зелени травы – купы кустов, озерца-лужицы темной воды с отражением неба… Взвивались конские хвосты темноволосые… Она проверяла недоуздок – не слишком ли затянут суголовный ремень… Она хорошо чувствовала настроение лошади, быстро выучилась всем тонкостям ухода, знала, как чистить, поить, выводить… Пускали лошадей вскачь… во весь опор… Лошади горячились… Он догонял ее… Она привставала на седле… Топот копыт вдруг начинал греметь в его ушах… И он нарочно не догонял ее, отказывался… Она останавливала лошадь. Он подъезжал, и они медленно ехали рядом…
Удивительным может показаться, но во все это время они совсем мало говорили друг с другом. Читая его книги, она ни о чем не спрашивала его, да и у него не возникало желания объяснять ей что-либо… Им обоим не хотелось говорить, обмениваться многими словами, как будто в их отношениях было нечто такое, не то чтобы взаимно понимаемое, но воспринимаемое без многих слов…
Отец посматривал на него сердито, но не решался бранить. Странная хмурость и холодность в серых глазах сына, то, как сильно Михал вытянулся и повзрослел, останавливало отца. Доманскому-отцу вдруг казалось, что его сына связывают с князем какие-то особенные отношения симпатии и покровительства. Поэтому отец не бранил Михала, не говорил, что надо бы побольше заниматься, готовясь к отъезду в Краков, и поменьше паясничать… Ее также не притесняли в семье Лойба. Его мать и жена не принуждали девочку работать по хозяйству, не поучали ее и также не бранили, но между собой часто говорили, что было бы хорошо, если бы ее увезли от них поскорее…
Она сидела на траве среди берез, как будто теснившихся вокруг нее белыми с черными пятнами стволами. Деревья составляли белую зыбкую стенку с зелеными просветами. Издали девочка могла увидеться пестрым зыбким пятном, большой пестрой птицей. Она пела, охватив тонкими руками в пестрых рукавах приподнятые и обтянутые пестротой платья колени —
Ой, ты, калына! Ой, ты, чирвонная! Чого рано зацвела?
Ой, ты, деучина! Ой, ты, молодая! Чого худо змарнила?..
Ни она, ни Михал не имели, в сущности, никакого отношения к пинчукам, среди которых им выпало жить, и даже и не испытывали к этим крестьянам никакой особенной приязни. Полесье представлялось и мальчику и девочке ужасным захолустьем, паршивой дырой, где они вовсе не хотели бы прожить до конца своих дней. Но когда ей вдруг хотелось петь, она запевала именно пинчукские, диковатые протяжные песни. Но чем более они отдалялись от своего детства, тем более виделось им их детство в обаятельных красках…
Он уже видел ее среди белых стволов на поляне. Он пошел быстрее, быстрее, побежал и выпрыгнул прямо перед ней. Еще не видя его, она перестала петь, лицо ее, нежное, свежее, очень живое, словно бы лучащееся теплом, выражало странную энергическую задумчивость… Но едва она увидела его прямо перед собой, глаза ее выразили веселость, даже несколько бесшабашную…
Он быстро протянул руки, она протянула руки ответно, он поднял ее с земли, с травы… Схватившись за руки, топая, припевая, они сплясали наподобие того, как пляшет пара в обертасе… Он то видел ее всю, маленькую и будто бы точеную, то хватал глазами отдельные черты ее облика… Взгляд его метнулся книзу…
– Я куплю тебе новые чоботки! – быстро воскликнул.
Она ничего не сказала, топая ритмически. Схватились за руки закружились, отпустили руки с размаха… Собирались на ярмарку в Пинск. Это было далеко. Он пришел с лошадьми, лошади были привязаны за рощей, для нее привел рыжую кобылу, для себя – вороного жеребца. Лошади повертелись на месте, затем подпрыгнули разом и пошли под молодыми всадниками. Шли крупной рысью, перескакивали канавы, затем – шагом, давая лошадям отдохнуть…
На ярмарке, в шуме и толчее незнакомых людей, они почувствовали себя веселыми, как маленькие дети, когда веселятся; веселыми, свободными, бесшабашными… Для поездки он взял деньги у отца, который дал деньги, не споря, глядя несколько смущенно в лицо сына; глаза Михала, серые, могли показаться прозрачными и смотрели холодно… На самом деле Михал и сам робел, но взглянув на его холодное недвижное лицо, никто бы этого не предположил…
Играли на смычковых и струнных татары-музыканты, в халатах и подпоясанных кушаками шароварах; покачивали в такт головами в цилиндрических шапках… Михал и она, оставив лошадей у коновязи платной, бродили в толпе, шалые, разгоряченные, сияя горячими глазами и улыбающимися губами… Он принялся покупать ей подарки, чувствуя желание быть все более и более щедрым; купил сырсаковый, шелковый, слуцкий пояс, зеркальце с крышкой, украшенной жемчужинами, темно-красные чоботки, большой медовый пряник…
Они вышли к реке, она сняла старые стоптанные сапожки, размахнувшись, закинула в Пину… Потопала ногами, маленькими ногами в новых сапожках… Они вернулись в ярмарочную толпу, снова бродили, приостанавливались и долго и смело целовались… Они уже знали, что будут принадлежать друг другу, сегодня…
Дождь пошел, когда они подъезжали к березовой роще. На горизонте появились молнии острым сверканием. Загремел, пугая, гром. Они тотчас промокли и смеялись, блестя глазами…
– Правда ли, что еврейский Мессия примчится на белом коне в грозу?[18] – спросил Михал.
– На белом осле! И ни в какую не в грозу! Это будет в Иерусалиме! – Она громко расхохоталась…
Целовались долго, уже томясь… он мял ее маленькие груди, она кусала белыми зубами его рот, темные губы… Дождь, хлынувший внезапно, исчез так же мгновенно… Закатное солнце сушило траву, все равно мокрую… Они были на мокрой траве, срывали друг с друга одежду…
Он вернулся домой около полуночи, собрался за ночь, спать не хотелось. Рано поутру он сказал отцу, что едет в Краков. Утром выехали верхами, он и один из слуг. Отец велел ему сначала ехать в Львов, к одному из своих братьев. Из Львова поехали уже в Краков, добирались уже на почтовых…
В Львове дядя принял его хорошо, оставил погостить, заказал ему у хорошего портного новую одежду. Сыновья и дочери, двоюродные братья и сестры, обходились со своим деревенским родственником без лишней спеси. Башенный город приводил его в настоящий восторг, но вдруг, прогуливаясь мимо Пороховой башни, он принимался пересчитывать плитки мостовой, а потом ярко вспоминал утро своего отъезда из родного дома… Тоже моросило отчего-то, было отчего-то пасмурно… Он помнил, что боялся увидеть ее, боялся, что она вдруг прибежит; ведь тогда, зимой, она приехала… И с этим страхом, под моросящим дождем, он покидал Задолже…
Но почему? Разве можно, разве это возможно, разве это возможно было определить, то есть определить его поступок, то, что он сделал, определить как обыкновенное мужское… Разве можно было сказать, что он соблазнил и бросил девушку?.. Нет, конечно, нельзя было сказать такое. Он не соблазнял ее. Определить то, что они сделали, как это самое «соблазнение» – это было бы пошло!.. Но он пытался понять, что же все-таки произошло? Он любил ее по-прежнему, если можно было называть их отношения словом «любовь»… Он любил ее. Но он знал, сейчас знал, что он не хочет видеть ее… Как же это?.. Это ведь было нехорошо, то, что он бежал, убежал от нее, ведь от нее убежал, скрылся тишком… Он не мог понять себя, он так и не понял себя, и после, уже в Кракове, запретил себе думать о ней. Он и не думал, он только внезапно просыпался ночью в припадке страшного сердцебиения и сознавал, что эти припадки – всего лишь замена его возможных мыслей о ней, мыслей, которые он запретил себе!..
В Кракове жил на пансионе у одного из преподавателей. Каждый день сидел на деревянной скамье, слушал лекции профессоров. Бойко переводил: «…Когда Цезарь увидел, что сражение происходит на неудобной позиции и войско врагов увеличивается, то, боясь за своих, он отправил легату Титу Сексцию приказ, чтобы тот быстро вывел из лагеря когорты и построил их у подножия холма с правого фланга врагов. Сам он…»
В то утро, когда он покинул родной дом, она тоже проснулась рано, да она и заснула поздно… Она отчего-то знала, что не увидит его сегодня, и завтра не увидит, и, быть может, и никогда не увидит… В комнате, где она спала, медленно светлело. Она лежала навзничь, смотрела прямо перед собой и чувствовала, что глаза ее блестят… Сердце билось мерно, и она чувствовала это биение… днем она не побежала в Задолже. Он не пришел. И на другой день он не пришел. А потом кто-то случайно обмолвился о его отъезде…
Спустя месяц родственник ее матери приехал за ней и увез ее в город Львов.
Долгая дорога развлекала и радовала ее. Теперь ей казалось, что жизнь ее начнется наконец-то истинно, начнется настоящая жизнь…
Львов был настоящий город, первый настоящий город, который она увидела. Потом она видела много прекрасных городов Европы, таких городов, которые считались намного более значимыми, красивыми, нежели польский Львов. Но ей эти города зачастую представлялись всего лишь копией Львова. Когда она увидела широкую улицу на берегу Полтвы, ряды домов с треугольными крышами, когда повозка ехала мимо этих домов и виден был мост, большой, тогда ею овладело необыкновенное чувство радости…
Прекрасные церкви, рыночная площадь, настоящая площадь большого города, колонны и стрельчатые окна домов… Все это не занимало ее родственника, он устал и даже не обращал внимания на сидевшую рядом девочку; и все, что так поразило ее, он видел уже многое множество раз, а церковные строения и вовсе никогда не занимали его…
Теперь она жила в богатом доме. Но кем она будет в этом доме, она поняла почти тотчас. Ей дали новую одежду, чулки и башмаки, льняную рубашку, чепец и платье одной из хозяйских дочерей, почти неношеное. Хозяйка и ее дочери одевались, как дамы. Хозяин вел прибыльную торговлю тканями и коврами, ездил даже в турецкие земли. На лице его жены, когда она говорила с девочкой, было выражение несколько напыщенное и спесивое. Она сказала, что девочка должна научиться какому-нибудь хорошему ремеслу женскому.
– Если ты выйдешь замуж неудачно или останешься бедной вдовой, тебе придется кормиться собственными усилиями!..
Впервые девочка поняла, что вдруг оказалась в зависимости от других людей. Она поняла и некоторую парадоксальность этой зависимости: тягостная эта зависимость возникла именно потому, что эти люди хотели сделать для нее нечто хорошее, то есть хорошее по их мнению, то есть нечто такое, что способствовало бы ее хорошему устройству в этой, окружающей ее жизни, то есть хорошему устройству, как они это себе представляли!.. Нет, она сразу поняла, что они полагают, будто она намного хуже их. Они были богаты, а она бедна, и поэтому они снисходительно желали устроить ее жизнь настолько хорошо, насколько может быть устроена хорошо жизнь бедного человека, бедной девушки-сироты… Но она вовсе не считала, что она хуже их. Ею овладело отчаяние. Она еще не знала, что она предпримет, как будет сопротивляться, но сопротивляться, не покоряться она решила твердо.
Жена ее родственника сказала, что есть одна хорошая мастерица плетения золотых и серебряных кружев…
– Она получает заказы от больших купцов! Когда-то за нее ручались большие люди в общине, но когда узнали, что она мастерица своего дела и выполняет заказы в срок, стали доверять ей и без поручительства! Она также обучает плетению молодых девушек. Особого богатства это ремесло не приносит, но на кусок хлеба и чистую одежду возможно заработать всегда!..
Теперь ей надо было собраться с силами, чтобы не покориться ни за что!..
– Нет, я не стану учиться плести кружева, – проговорила она спокойно, хотя ей казалось, что пальцы ее вот-вот задрожат.
Она ожидала в ответ несправедливого гнева, но хозяйка лишь наклонила чуть набок круглую голову в тонком батистовом чепце поверх парика (подобно всем замужним еврейкам, она брила голову, но, как женщина состоятельная и несколько просвещенная на европейский лад, носила парик):
– Почему же ты не хочешь научиться плести кружева? Мы, конечно, выдадим тебя замуж, но мы не в состоянии дать за тобой богатое приданое. И твой муж, конечно, не будет богатым человеком. Видишь, я с тобой откровенна…
Женщина говорила без всякой злости, хотя и с тем снисхождением, с каким высшие говорят с низшими, когда относятся к ним доброжелательно. Эта явная доброжелательность чуть смутила девочку. Надо было отвечать прямо, сказать, что не хочу, потому что не хочу! Но почувствовав робость, девочка проговорила тихо:
– У меня болят глаза…
Дама покачала головой:
– Что же нам с тобой делать? Не полечить ли нам твои глаза?..
Девочка расслышала, конечно же, иронию в голосе женщины.
«Нет! – подумала девочка. – Она не будет издеваться надо мной, не дам, не позволю ей издеваться надо мной! Не стану мямлить, оправдываться. Буду говорить прямо!..»
– Да, вы правы. Глаза мои совершенно здоровы. Я не хочу плести кружева, потому что не хочу!..
Затем хозяйка обратилась к главе семейства, он говорил с бедной родственницей сурово, говорил, что он приказывает ей учиться ремеслу. Но она уже собралась с силами и держалась стойко…
– Я не буду учиться плести кружева и никакому другому ремеслу учиться не буду. Потому что не хочу…
И наконец она своего добилась. На нее открыто разгневались. Ее отдали под начал старшей служанке. Но учиться гладить девочка также отказалась. И тем более, она отказывалась мыть стеклянную и чистить металлическую посуду. Ей пригрозили, что отправят ее в приют для сумасшедших, где содержались также и неимущие старики и старухи…
– Будешь там дышать мочой и дерьмом! – грозил хозяин. – Тебя там отхлещут плетьми и живо вылечат от глупой твоей строптивости!..
Но это были всего лишь угрозы. На самом деле он не мог поступить с ней таким образом; его осудили бы за такое, осудили бы за то, что он так поступает с бедной сиротой…
В конечном итоге ей сказали, уже почти ласково, что ведь она не может оставаться в этом доме нахлебницей:
– Ты ведь уже взрослая, уже невеста! И мы ведь не можем равнять тебя с нашими детьми! Ты должна хоть что-нибудь в этом доме делать, хоть какие-то обязанности иметь!..
Она поняла, что почти победила в этом поединке. Но зачем победила? Все равно то радужное, сверкающее, чего она так ждала для себя, никогда не сбудется, не произойдет, не придет…
Она согласилась ведать свечами. Вставляла свечи в подсвечники, поправляла особыми щипцами фитили, снимала нагар, тушила огоньки особыми колпачками… Субботние свечи зажигала сама хозяйка, так положено было по еврейскому обычаю… Здесь, в городе, обычаи соблюдались строже, нежели в деревне. Здесь еще помнили времена, не такие давние, когда Польское королевство являлось средоточием иудейской религиозной учености. Имена Рамо, Шолома Шахны и Моисея Иссерлиса хорошо были известны родственнику девочки. Впрочем, женщины не слагали законы и не толковали Священное писание, женщины обречены были на одно лишь беспрекословное подчинение. В синагоге, в иудейском храме, женщины помещались, отделенные от мужчин, на верхнем балконе и на нижней галерее. Очутившись среди этих женщин, слушая богослужебное пение, девочка тосковала. Сам вид храма, округлого, с круглыми окнами, вызывал у нее сильное чувство тоски. Это было место, где люди слушали одно и то же, должны были верить в одно и то же…
Состоятельные женщины посылали друг другу в честь наступления субботы подносы с фруктами и сластями[19], делали и другие подарки. В пасхальную трапезу ставили на стол, застланный белой праздничной скатертью, золотую, серебряную и фарфоровую посуду… Это был особый маленький мир, где ценились многие добродетели, честность, верность непременная в супружеской жизни, строгая порядочность в денежных и торговых делах с единоплеменниками и христианами… Но самым важным было именно благочестие; наивысшая добродетель мужчины заключалась в постоянном изучении Священного писания и толкований и комментариев к Священному писанию. Наивысшая добродетель женщины заключалась в образцовом ведении домохозяйства, а также в исполнении тщательном тех обрядов, которые следовало исполнять женщинам. Детей же следовало воспитывать таким образом, чтобы мальчики стремились к изучению Священного писания, а девочки, выйдя непременно замуж, образцово вели бы домохозяйство, исполняя образцово положенные женщинам обряды… Но ей это все не годилось совершенно! Ее бунтарская натура, уже почти определившаяся, уже почти сложившаяся, требовала одиночества и предельно возможной независимости. И вот именно одиночества, а вовсе не уединения…
Покамест она добилась лишь весьма относительного одиночества и весьма относительной независимости. Ей отвели для житья, то есть вернее для ночлега каморку на чердаке. В этой каморке помещалась только постель, а поднявшись во весь рост, возможно было достать рукою до покатого потолка. Забираться в эту каморку следовало по крутой лесенке. Ей предлагали ночевать в одной большой комнате, где спали служанки, но она решительно воспротивилась. Оставаясь в семье Лойба, она готова была терпеть многое, что представлялось ей неудобством, потому что дом Лойба для нее был временным пристанищем. Но теперь ее жизненный путь, дорогу ее жизни пытались определить раз и навсегда. И она вступила в настоящую битву, отвоевывая крохи независимости…
Теперь она узнала и кое-что новое об отце. Он был родом и вправду из Подолии, как она и предполагала. Она внимательно прислушивалась к разговорам, которые велись в доме. Отчего-то в семействе, куда она попала, полагали, что она плохо понимает немецкий диалект, на котором говорили польские евреи, по происхождению своему выходцы из Германии. Поэтому при ней частенько передавали друг другу такие сведения, какие желали бы от нее скрыть. Так она и узнала о том, что ее отец был отлучен от нескольких еврейских общин в разных городах. На него был наложен строгий «херем», то есть «запрет», то есть ему нельзя было приходить в синагогу и никто не должен был разговаривать с ним, а о том, чтобы иметь с ним какие-то дела, и речи быть не могло!.. Некоторое время она не могла понять, почему был наложен этот запрет на общение с ее отцом. Но однажды супруга ее родственника сказала старшей служанке, что совершенно понятно, почему это девочка имеет столь буйный («вилд») характер; ведь ее отец был известный «турецкий еретик»!.. Но что же это такое – «турецкий еретик», никто никому не объяснял, потому что, должно быть, все знали! А спрашивать она не решалась. Если бы она спросила, догадались бы, что она понимает все, что они говорят…
Теперь она по-иному вспоминала свое детство. Ей, к примеру, приходило на мысль, что отец мог объясняться с татаркой Зиновией по-турецки…
Она много думала об отце. И это может показаться странным, но она почти перестала припоминать детство, а странным образом напрягая мысль, пыталась – непонятно откуда, непонятно каким образом – извлечь из своего, нет, не из своего сознания, а из какой-то бездны бессознательной своей сущности, извлечь хоть какое-то понятие, представление об этой загадочной, но известной ее отцу «турецкой ереси»…
Она совсем не вспоминала Михала. И не то чтобы она его забыла или нарочно старалась забыть, нет, он как будто всегда был с ней, только она о нем не думала!..
Жена ее родственника получила в юности какое-никакое и можно сказать, что европейское, образование, то есть ее кое-чему учили, как учили дочерей в богатых немецких купеческих семьях. Так, она говорила и читала по-французски, играла на клавесине.
Семья была большая, двенадцать детей. Разумеется, мать хотела, чтобы дочери получили даже лучшее образование, нежели то, какое получила в свое время она… Та же игра на клавесине, умение говорить, читать и писать по-немецки и по-французски, и даже основы математики… К девочкам приходила учительница, бедная вдова какого-то разорившегося шляхтича… Разумеется, за обучение девочек платили ей деньги. Она учила дочерей еврейского негоцианта еще и танцам и рисованию… Девочки учились, но эта девочка не имела права учиться вместе с ними… Учительница не хотела тратить на нее свое время, потому что за эту девочку не платили… Однажды девочка тихо вошла в комнату, сделанную в доме классной, присела в уголку на одиноко стоявшее, обитое потертым линялым зеленым шелком кресло и стала слушать чтение учительницы. Но француженка заметила ее тотчас, то есть почти тотчас, и прервала чтение, опустив на колени маленькую книжку в темном переплете с позолоченными обрезами. Девочка видела этот ясный и даже и демонстративный жест, ее родственницы также видели и смотрели на нее с любопытством.
– Ступай! – обратилась к ней француженка. – Выйди вон!..
Девочка решила, что противиться не имеет смысла. В конце концов учительница была в своем праве, не желала тратить свои познания и силы на обучение бедной родственницы хозяев, за которую они не намеревались платить…
В те дни девочка перестала носить чепец и заплетала свои темные-темные густые волосы в одну косу, которую перекидывала то на грудь, то на спину. Раздеваясь перед тем, как лечь в постель, она видела, что ее груди очень красивы, круглы и крепки. Она опускала глаза, смотрела на свои груди и сама еще не понимая, почему, волновалась, как будто с этой красотой ее грудей могло быть связано ее будущее, но не то, какое ей прочили, то есть не какое-то замужество, сулящее зависимость и рутинное бытие, а совсем другое будущее, непонятное, радужно прекрасное… Телесно она уже стала женщиной, тогда, когда отправилась с Михалом на ярмарку в Пинск… Но в душе своей она еще женщиной не стала, еще только постигала свою женскую суть…
Она хотела продолжить свое учение. Она уже кое-что узнала из книг Михала, но она понимала, что ее познания еще не велики. Она даже и не задумывалась, зачем ей учение, но она стремилась учиться, как будто смутно сознавала, что это может пригодиться ей…
В классной комнате, в шкафу с застекленными дверцами, который был сделан хорошим столяром на заказ, помещались книги. В доме были другие шкафы, запиравшиеся на ключ. Ключи хозяйка носила прикрепленными к поясу. Но шкаф с книгами не был никогда заперт. С двумя старшими дочерьми семейства, Глюкль и Мирьям, девочка не то чтобы дружила, но была в хороших отношениях. В сущности, у нее никогда не бывало истинных друзей и подруг. Дочери хозяина имели свое толкование ее стремлению к учебе. Девушки полагали, что она надеется таким образом более удачно выйти замуж. Но Мирьям сказала ей с откровенностью, что вряд ли возможно подобное:
– …Ты слишком уж дикая, Мата! Подумай, какой мужчина захочет иметь себе такую чудну́ю жену!..
Мирьям и Глюкль и не думали поучать ее, они даже относились к ней с большим сочувствием. Она ответно бывала с ними спокойна и даже и весела… Но когда она слышала из их уст свое имя, ей вновь и вновь казалось, будто имя это не имеет к ней совершенно никакого отношения!..
Девушки охотно помогали ей в ее стремлении к знаниям книжным. Какая-нибудь из них сторожила у двери, пока она перебирала книги в шкафу. Она брала и читала одну книгу за другой. Набор их был в достаточной степени пестрым. Здесь были сборники толкований снов, основательно зачитанные девицами; были учебники, предназначенные для овладения основами арифметики и немецкой и французской грамматики, были новинки из книжной лавки, где торговали французскими книгами; среди этих последних оказалась и напитанная пряной эротикой Кребийонова «Софа», роман, также прочитанный юными читательницами с удовольствием. Конечно, после «Софы» Кребийона и «Биби» Шеврие сказки Шарля Перро казались действительно детским чтением. Но ведь и она едва выходила из отроческого возраста и потому не могла не сравнивать себя с Золушкой. Порою ей даже и хотелось быть такой же милой, покорной, доброжелательной со всеми, но она знала, что нет, она не Золушка, она не милая, а дикая!.. Впрочем, находились и куда более серьезные сочинения – «Неистовый Роланд» Ариосто, трагедия Пьетро Аретино «Горация», басни Лафонтена, «Инесса Кордовская», «Принцесса Клевская» госпожи де Лафайет, трактат Фенелона «О воспитании девиц» и его же «Приключения Телемака»[20]… Читая о потере невинности, она сравнивала прочитанное с тем, что произошло между нею и Михалом, но в книгах все было какое-то забавно игрушечное, а то, что совершили она и Михал, конечно же, было совсем настоящее, подлинное… Потом она решила, что просто-напросто книги о таком настоящем, подлинном, что произошло между нею и Михалом, еще не написаны, не созданы. Это должны были быть совсем другие книги, не такие, как те, которые она уже успела прочесть…
Отец семейства не одобрял ни девического чтения, ни девической образованности вообще! Он говорил, что всевозможные романы и стихи не следует читать никогда, а тем более в субботу, в день священного отдыха иудеев… Однако жена возражала ему и приводила в пример одну историю, которая передавалась из уст в уста. История была вот какая: в городе Клеве жил некий еврейский купец, поставщик Бранденбургского двора, он женился на женщине, у которой была от первого брака умная, красивая и образованная дочь. Некий дворянин отдал в залог этому человеку одну весьма ценную вещь. Срок залога уже истекал, но у дворянина не находилось денег, чтобы выкупить заложенное. Тогда приятель его предложил ему самое простое: солгать еврею, что деньги налицо и потребовать принести заложенную вещь, а потом как-нибудь ускользнуть с этой вещью. Полагая, что никто в доме еврея не владеет французским языком, они сговаривались по-французски. Однако знавшая французский язык девушка поняла все и приблизившись к отчиму, шепнула ему, чтобы он не выносил заклад в залу. И он сказал этим дворянам, что прежде чем он принесет заклад, они должны показать ему деньги, чтобы он знал, что у них и вправду есть деньги! Тогда хитрые дворяне поняли, что дело их проиграно и принуждены были уйти ни с чем!..
Но этот пример, кажется, не вполне убеждал или вовсе не убеждал родственника матери девочки! Он то и дело грозился, что выбросит все эти глупые книжки в яму выгребную! Но все же он этого не делал, потому что любил своих дочерей, видел, что чтение доставляет им удовольствие, и понимал, что светская образованность улучшает их репутацию в обществе, а также – вкупе с достаточным приданым – обеспечит им хороших женихов…
Мирьям и Глюкль снабжали ее и бумагой для рисования, у нее оказались хорошие способности к рисованию. Три девушки забавлялись, выдавая ее рисунки за свои перед учительницей. Учительница часто находила ее рисунки самыми лучшими. Она выучилась отлично рисовать карандашом и писать акварельными красками натюрморты – кувшины, в которые были поставлены букеты цветов, блюда с фруктами… Глюкль и Мирьям опять же становились на страже у двери в классную комнату, покамест она занималась своими рисунками; и если слышались чьи-то шаги, девочка вскакивала, а одна из дочерей семейства усаживалась вместо нее за стол. Иногда действительно входила мать, и тогда дочери говорили, что девочка пришла в классную для того, чтобы стереть пыль с книг в шкафу. Возможно, мать и не верила этому, но ничего не говорила, только приказывала девочке, чтобы та побыстрее стирала пыль и не мешала бы занятиям Глюкль и Мирьям. Затем мать семейства уходила и девочка снова принималась за свое рисование…
Труднее было придумать, как заниматься музыкой, потому что клавесин поставлен был в гостиной. Однако все же девочка придумала, как быть. Она начертила клавиши на листе бумаги и в своей каморке разыгрывала положенные упражнения беззвучно.
Случалось, что родители уезжали в гости, взяв с собою и младших детей. Вот тогда начиналось веселье! Девушки отпускали служанок и слуг, а сами поочередно играли на клавесине и танцевали.
Встав парой, девушки изображали фигуры полонеза, держа друг дружку то за правую руку, то за левую, весело кружась под мелодические звуки клавесина. Затем танцевали скорый менуэт, разводя изящно руки в стороны, приговаривая серьезно в такт:
– …plié, chassé, glissé…
Так она выучилась танцевать и контрдансы – кадриль, старинный гроссфатер, англез и лансье…
Глюкль и Мирьям исполнилось, соответственно, двенадцать и четырнадцать лет. Это был возраст, когда девушек в состоятельных семьях выдавали замуж. Девушек уже заботило, в какие семьи они, в свою очередь, попадут. Конечно же, мечталось о богатом женихе, который пользовался бы уважением и за свою начитанность, то есть за умение толковать Священное писание и разбираться в напластованиях, скопившихся за многие века изощренных толкований. В дом приходили свахи и сваты, говорили об условиях брачных контрактов, о приданом… Эти хлопоты были проникнуты весельем, люди, в особенности женщины, суетились весело, смеялись, шутили, обсуждали общих знакомых… Девочка невольно испытывала желание участвовать во всем этом, быть причастной к этой жизни. Невольно она представляла себя невестой, которая предвкушает вступление в бытие взрослой женщины. Но потом она говорила себе, что мечты подобные совершенно бесплодны. Ведь она сирота, у нее никогда не будет богатого приданого, никогда не возьмет ее в жены богатый человек, нарядные гости не соберутся к ней, в ее собственный дом, для вкушения праздничной трапезы. Незачем было предаваться несбыточным надеждам!..
Между тем четырнадцатилетняя Мирьям была уже просватана. Она не была знакома со своим женихом, но уже знала, что ему девятнадцать лет, никто не находит в его внешности и характере ничего дурного, и, наконец, самое важное: его семья, отец и старшие братья, известны как порядочные люди…
Девочка сделалась немного грустна, потому что понимала, что ей будет не хватать приятельских отношений с добродушной Мирьям. Мать Мирьям сказала девочке, что берет ее с собой на свадебное торжество в дом родителей жениха дочери:
– Веди себя пристойно, Мата! Я говорю тебе откровенно, что оставила бы тебя здесь, не брала бы с собой, но что скажут люди?! И без того злопыхатели сплетничают, будто мы дурно обращаемся с тобой! И бесполезно объяснять им, какая ты строптивая!..
На этот раз девочка была кротка, скромно поблагодарила и обещала, что будет хорошо вести себя.
Девочке сшили новое платье. В доме, где должна была происходить свадьба, накрыли столы, поставили сласти, вина, дорого стоившие фрукты… Привезли свадебные подарки и приданое. Девочка заметила мешочки, туго набитые и запечатанные восковыми печатями. Захваченная общим радостным возбуждением, девочка решилась спросить своего родственника об этих мешочках. Он отвечал ей мягко, что в этих мешочках деньги, предназначенные в подарок молодым, а запечатаны мешочки для того, чтобы потом возможно было проверить сумму. Был торжественно подписан брачный контракт. Юношу и девушку поставили под балдахин. Глава общины, раввин, обвенчал их…
В большой комнате, где стены были обиты тисненными золотом обоями, самые почетные гости сели за стол. Лето выдалось погожее. Остальные гости пировали во дворе, под холщовым, пестро и узорно раскрашенным навесом. Девочка сидела за одним из столов, за этим столом сидели бедные родственники больших семей и доверенные слуги.
Начались танцы. Мужчины и женщины танцевали отдельно друг от дружки. Девушки с весельем плясали самую простую кадриль. Вечером начался важнейший для новобрачной юной супруги обряд. Ее усадили в одной из комнат, самые близкие ей женщины из обеих семей, молодого и молодой, окружили ее. Музыканты заиграли тихую печальную музыку. Мирьям сидела, закрыв лицо руками. Волосы ее были уже распущены по плечам. Сваха, главная устроительница этого брака, взяла ножницы и принялась обрезать пышные волосы Мирьям. Юная женщина горько заплакала. Ей не только остригли волосы, но и совершенно обрили голову, а затем надели на ее голову парик и поверх парика – нарядный чепец. Двери в комнату были распахнуты. Множество женщин и девушек смотрело на церемонию…
После свадебных торжеств девочка еще несколько дней находилась в странном для нее настроении душевной размягченности. Она заметила, что хозяйка скучает о дочери и порою даже утирает слезы, которые помимо ее воли навертывались на ее глаза. В один из этих дней хозяйка сказала девочке:
– Если бы ты, Мата, всегда оставалась такой послушной и кроткой, как теперь, возможно было бы выдать тебя замуж за какого-нибудь хорошего человека, ровню тебе!..
Девочка в ответ на такие слова наклонила скромно голову. В эти дни ей хотелось сделаться похожей на других девушек в той жизни, что окружала ее. Но она почти ясно сознавала, что настроение подобное вскоре пройдет!..
Она давно уже заметила, что и христиане и евреи имеют, в сущности, одинаковое представление о нравственности в обыденной жизни. И те и эти полагали, что следует быть честными мужчинам, а женщинам и девушкам следует быть скромными, хорошо вести домохозяйство, никогда не изменять мужу и старательно воспитывать детей… Об этих простых требованиях говорилось как о божественных установлениях… «Но эти требования такие простые, такие людские!.. При чем тут Бог?.. Нет, эти требования придуманы самими людьми!..» – так рассуждала девочка. В существовании Бога она все более и более сомневалась. Многие дни она была совершенно убеждена в том, что этот Бог иудеев и христиан вовсе и не существует. Но потом вдруг ей хотелось, чтобы Бог существовал, чтобы утешал верящих в него, чтобы после смерти могла бы продолжаться какая-то непонятная, но, конечно же, прекрасная жизнь… Невольно мысли ее обращались к христианству, потому что в христианстве была мать Бога, которой поклонялись как Богу, которая тоже могла утешить. И ведь женщинам легче было обратиться к женскому божеству! Она знала, что в христианстве почитается девственность; знала, что монахини-девственницы пользуются всеобщим уважением, служат Богу и Богоматери так же, как и мужчины-монахи… Эти мысли очень занимали девочку…
Однажды в доме родственника девочки остановился состоятельный торговец, приехавший из какого-то германского города. С ним был некий дворянин, обосновавшийся в гостинице. Из разговоров девочка поняла, что дворянин имеет серьезную просьбу к еврейской общине. Он прослышал об особенном благочестии главы этой общины и хотел, чтобы тот помолился о выздоровлении сына этого дворянина, юноша давно страдал хронической болезнью. Торговец, знакомый по своим торговым делам с большим семейством родственника девочки, обещал уладить это дело. Необходимые молитвы были прочитаны. По такому поводу велись многие разговоры, говорили о том, что иные христиане убеждены в большей действенности иудейских молитв нежели христианских в случаях тяжелых и затяжных недугов. Рассказывали истории о чудесах и разные притчи. После свадьбы Мирьям прекратились занятия учительницы с Глюкль. Теперь брачные посредники улаживали и будущий брак этой сестры. Младших девочек продолжали учить, но с ними Мата не имела дружеских отношений. Поэтому у нее не было возможности играть на клавесине, рисовать и брать книги из шкафа в классной комнате. Она очень скучала и от скуки прислушивалась к беседам, которые вели молодые служанки. Иногда она приходила в комнату, где обедали слуги и служанки, и тихонько садилась на дальнем конце стола, поближе к темному углу. Теперь более всех говорил молодой ловкий парень, слуга германского торговца. Парня этого звали Шмуэлем, он многое повидал на своем, недолгом еще веку и любил и умел рассказывать. Однажды он рассказал притчу о волшебнике и бедном человеке. Бедный человек пожаловался волшебнику: мол, у меня горестей больше, чем у любого другого в этом мире! Тогда волшебник показал ему, сколько горестей у каждого, и спросил, охота ли ему поменяться с кем-либо. Человек посмотрел на чужие горести и решил, что меняться не стоит, а лучше уж довольствоваться своими собственными!..
Все охотно согласились с молодым рассказчиком. У него были черные жестковатые кудрявые волосы и выпуклые губы веселого рта. Ворот он расстегнул и хорошо была видна крепкая смуглая шея. Глаза у него тоже были немного выпуклые и светло-карие. Девочка сама не понимала, чем же он так раздражает ее. Отчего-то ей хотелось противоречить его словам, сказать ему неприятное…
– Как странно! – Она подала голос. – Как странно! Не воспользоваться возможностью пожить жизнью другого человека, даже не решиться променять свои привычные горести на горести другого человека – ведь это даже и глупо!..
Она говорила с запальчивостью. Все наперебой принялись возражать ей. Все наперебой говорили, что нет никакого смысла менять свои горести на чужие…
– …Если бы еще поменять свои горести на чужое счастье!..
Она рассмеялась:
– На чужое счастье!.. – повторила она. – Но ведь тогда это уже будет твое счастье!..
В другой раз Шмуэл рассказал о смерти своей матери:
– …Похоронили ее, а спустя дня три снится моей старшей замужней сестре сон. Во сне явилась к ней моя мать и сказала, что могила ограблена и украден саван! Мы не знали, верить или не верить этому сну! Отправились на кладбище, сон оказался верен! Могила была раскопана и саван был украден! Тотчас взялись шить новый саван. А я смотрю и вижу, что мать сидит рядом с моими сестрами, сидит совсем прозрачная, обои сквозь нее просвечивают. Я испугался и закричал, сам не знаю, почему: «Шейте скорее! Она здесь сидит!..» Быстро дошили саван и заново погребли покойницу. И призрак ее более никому не являлся…[21]
Девочке показалось, что он рассказывает для нее. Но она не могла бы объяснить, почему такое чувство…
– …Теперь я один! – сказал он. – Все сестры замужем, отец и мать умерли…
И снова ей показалось, что он говорит нарочно для нее. Ее это занимало, но она и сердилась на себя, смотрела сердито…
Как раз в это время пошли толки о случае на ярмарке в местечке Ланцкороне, говорили, что туда съехались те самые «турецкие еретики», остановились в хорошей гостинице, пели свои гимны. Тогда торговцы из разных еврейских общин донесли польским властям, будто какие-то подданные Турецкой империи мутят народ и распространяют еретическую веру…
– …И всех их похватали и отдали под надзор общин! – говорила хозяйка. – И теперь они отлучены от синагоги и всякий истинный еврей обязан их преследовать!..
Девочка напряженно размышляла обо всем этом, ведь это касалось ее смутной памяти об отце! Ей пришло на мысль, что стоит спросить у Шмуэла, ведь он повидал мир… Она уже ясно понимала, что нравится этому парню и подумала, что это дает ей некоторые права. Право поговорить с ним, к примеру. Она напустила на себя вид чрезвычайно серьезный, даже суровый, чтобы Шмуэл не подумал, будто нравится ей. Тем не менее он выказал явную радость, когда она вдруг остановила его на заднем дворе у конюшни. Она стала спрашивать его, и голос ее дрожал. Она осеклась, он смотрел на нее. Она понимала смысл этого мужского взгляда и чувствовала, что щеки ее уже горячи и она вот-вот смутится и опустит голову. Но тотчас она быстро подумала, что смущаться незачем. «Ведь я умнее его наверняка! Нет, пусть он боится меня!..» Он стал что-то говорить и сделалось ясно, что об этой самой «турецкой ереси» он мало что знает…
– …И чего же они хотят? – спрашивала она. – Откуда они взялись?..
Но Шмуэл на эти ее вопросы отвечать внятно не мог. Она повернулась, чтобы идти. Она догадывалась, что он хотел бы окликнуть ее, но не решается все же окликнуть ее. Она пошла быстро.
Она понимала, что для существования той или иной малой общности необходимо при заключении браков принимать в расчет имущественное положение семей, к которым принадлежат брачующиеся, но ни в коем случае не принимать в расчет возможные чувства будущих супругов. Да, собственно, может и не быть никаких чувств, потому что жених и невеста, как правило, чрезвычайно еще молоды!.. Так была улажена и свадьба юной Мирьям. Но все же среди евреев бедных нравы были попроще и случались браки по любви…
Произошло то, о чем она догадывалась, что именно это и произойдет. Супруга родственника ее матери позвала ее в маленькую комнату, где любила проводить время, занимаясь приданым дочерей. Она говорила с девочкой мягко, сказала, что хочет поговорить с ней по душам… Велела сесть против нее… Стала говорить, что девочка должна помнить о своем сиротстве…
– …Тебе нужно поскорее устроить свою жизнь. Ты ведь и сама понимаешь!.. Чем скорее ты выйдешь замуж, тем лучше будет для тебя!..
Девочка уже догадалась, о чем сейчас пойдет речь, догадалась, догадалась… Сердце забилось сильно. Так и должно было быть, что сердце сильно забилось…
Хозяйка сказала, что Шмуэл хотел бы… «на тебе, Мата, жениться…»
Девочка молчала, все ее стройное тело ощущало стук сердца… Женщина продолжала говорить, что, конечно же, улаживать брак должен брачный посредник, сват или сваха…
– …Но Шмуэл – бедный человек, из простой семьи… Да ведь и ты не принесешь ему богатое приданое! А заживете ладно и пройдет время, наживете достаток! Я скажу ему, что мы согласны на этот брак! Свадьба будет здесь, у нас, а потом уедешь с ним, повидаешь мир!..
Девочке вдруг показалось, что она последнее время часто слышит это выражение: «повидать мир»… В ее сознании завертелось каруселью: «Он повидал мир, я повидаю мир…» Она тотчас хотела закричать: «Нет! Нет!»… И не то чтобы Шмуэл был противен ей, и не то чтобы она вдруг вспомнила Михала, нет, нет! Но ей стало страшно: неужели ее жизнь вольется, войдет в некое определенное русло? Ведь это все равно что смерть при жизни! Быть по сути мертвой и все же оставаться живой, ложиться с мужем в постель, рожать детей, готовить пищу, справлять положенные обряды…
Решение возникло мгновенно. Она не произносила ни слова.
– Так что же, ты не будешь противиться? Мы справим хорошую свадьбу!..
Она сделала над собой усилие и кивнула.
– Слава Богу! – воскликнула женщина, подаваясь невольно вперед своим тучным телом многорожавшей матери.
Можно было бы взять с собой те несколько платьев, какие у нее были, взять с собой те немногие украшения, какие у нее были… Но она не взяла с собой ничего. Она даже и не думала заглянуть в свою каморку. Еще было тепло и возможно было выходить без плаща, без накидки шерстяной. Одна из служанок видела, как бежала девочка к большой двери на улицу, тоненькая, какою и должна быть девочка, бежала девочка в легком платье из дешевого шелка, накинув на голову большой платок, старый хозяйкин полинялый, платок прикрывал плечи и грудь. Носки темных кожаных башмачков мелькнули из-под красноватых узоров подола. Черты лица замерли в напряженном выражении, в странной смеси наивности, почти детской и решимости, тоже, впрочем, совершенно детской. Темная-темная прядка выметнулась на миг из-под платка…
…Ясный летний день… Она летела, бежала туда… Выбежав из еврейского квартала, она приостановилась, вздохнула судорожно… Пошла медленнее… Ей попадались служанки, возвращающиеся с рынка, несли полные корзинки, утирали раскрасневшиеся от солнечного жара полные щеки концами белых головных платков…
Она то убыстряла, то замедляла шаг… Уже показались башни – четвероугольная, с красивыми лепными украшениями вверху, и узкая, стрельчатая… Возможно было запрокинуть голову и увидеть стрельчатые окна продолговатые… Стены были белы и представлялись в слепящем солнце совсем яркими белыми… Она торопливо приблизилась к массивной стрельчатой двери и принялась стучать…
Привратник впустил ее в обитель, в монастырь бенедиктинок, в массивное здание, которому уже минуло более ста пятидесяти лет.
Она увидела решетку, разделяющую приемную словно бы на два отдельных помещения. Занавес на решетке был поднят. В окно видны были ворота, ведущие во внутренний двор монастыря. Еще одна массивная дверь вела в другие монастырские помещения. Слева находился вход в молельню, справа – в часовню… Она оробела и потому говорила возбужденно и даже и скороговоркой…
Она уверяла, что ее дело – дело чрезвычайной важности и потому ей непременно нужно видеть кого-нибудь из монахинь, кого-нибудь из самых важных монахинь…
– Ты, должно быть, еврейка! – сказал привратник с некоторой досадой. – Что тебе здесь делать! Ступай отсюда!..
Но его грубость странным образом ободрила девочку. Она стояла на своем уже более уверенно. Наверное, привратнику все-таки пришлось бы исполнить ее просьбу, хотя бы для того, чтобы избавиться от нее, но в это время в приемную вышел человек в обычной одежде священника, монастырский духовник. Привратник тотчас сказал ему, что вот эта еврейка просит непонятно о чем!.. Ее уже раздражало то, что о ней возможно говорить с таким пренебрежением, что ее возможно называть «еврейкой»… Голова немного кружилась, хотелось говорить и действовать быстро, быстро…
– У меня дело чрезвычайной важности! – выпалила она.
– Дитя мое, скажи мне свое дело, – произнес священник. Чувствовалось по его голосу, что он умеет говорить спокойно.
– Я хочу принять истинную веру! – быстро выговорила она. Она не сказала «христианство», но именно «истинную веру»; нарочно… Или нет, вовсе не нарочно. Сейчас, когда она находилась в состоянии азартного желания переменить свою жизнь, ей и вправду казалось, что христианство и есть та самая истинная вера, хотя еще совсем недавно она сильно сомневалась в истинности любой веры…
Человек в одежде священника посмотрел на нее. Было понятно, что характер ее отличается некоторыми необычными свойствами, она производила впечатление странно хрупкой и в то же время очень сильной духом и очень отважной, даже и бесшабашной…
Он проводил девочку к настоятельнице, матери Терезе. Девочка говорила быстро и отчаянно, на хорошем польском языке. Она говорила, что хочет стать монахиней, что чувствует призвание к монашескому деланию… Настоятельница смотрела, размышляя о чем-то… Затем сказала, что даже стать послушницей не так-то просто…
– Скажи мне, кто ты, из какого семейства…
Девочка отвечала откровенно, потому что когда она отвечала на эти вопросы, ей не надо было ничего утаивать…
– Что ж, – решила настоятельница, – ты можешь покамест оставаться в монастыре. Сестра Габриэла подготовит тебя к принятию святого крещения. Покамест ты еще не сделалась доброй христианкой, мы не можем допустить тебя к монастырскому хозяйству. Но когда ты примешь святое крещение, а затем покажешь себя достойной, тебе, возможно, будет оказана милость, ты будешь послушницей, а потом… возможно, и удостоишься принятия пострига…
Состояние азартного возбуждения постепенно покидало девочку. Ей уже казалось, что вместо резкого изменения жизни ей предстоит новое, да, новое, но опять же совершенно рутинное, по-своему рутинное существование… Но ничего другого не было перед ней. Можно было вернуться назад, можно было остаться здесь, и… ничего более!.. Она еще сомневалась, ей все же хотелось пожить этой новой для нее жизнью…
Сестра-кастелянша выдала ей черное платьице и белую косынку на голову, здесь тоже скрывали волосы. Спать она теперь должна была в каморке, похожей, как нарочно, на ту, в которой она спала в доме родственника своей матери… Эти моменты странного сходства даже смешили ее, но она уже поняла, что в монастыре лучше не смеяться.
Она думала, что сестра Габриэла окажется старой и, быть может, и беззубой, и некрасивой. Но катехизацией с ней занялась очаровательная девушка лет двадцати, круглолицая, кареглазая, с широко расставленными бровками. Цвет лица сестры Габриэлы был чуть желтоватый, пальцы тоже чуть желтоватые и тонкие, тонкие запястья вылетали из широких рукавов, поверх белой широкой головной повязки наброшено было черное покрывало, складки белой головной повязки совсем закрывали шею, но, наверное, у сестры Габриэлы была тонкая шея… Разговаривая со своей ученицей, сестра Габриэла то и дело становилась нервна, порою на ее гладком желтоватом лице мелькало выражение отчаяния и экстаза… Она тотчас объявила девочке, что брезгует ею как еврейкой, но перенесет это испытание общения с еврейкой, потому что это испытание послано Иисусом Христом и потому что приведение заблудших душ к вере – это призвание добрых христиан-католиков и монахов и монахинь в особенности. Девочкой также вдруг овладело желание переносить испытания с кротостью, при этом она подумала, что в ее жизни было, пожалуй, побольше испытаний, чем в жизни этой монахини. Габриэла также несколько обманулась в своих ожиданиях; думала найти совершенно не представляющего, что такое христианство, подростка, а нашла юную девушку, много читавшую и много знавшую. Девочка совсем скоро поняла, что показывать свои знания не следует. Ее наставница производила впечатление начетчицы, недалекой, не наделенной острым умом, пригодным для серьезных размышлений и сомнений. Но вера сестры Габриэлы действительно была велика и безоглядна.
Ревностно, рьяно преподала сестра Габриэла своей подопечной катехизис и основы Священной Истории. Настроенная экзальтированно, девушка в монашеской одежде не уставала повторять, что евреи – дети Велиала, негодного сатаны, грешные от рождения, злые и неверные… В этих повторяющихся настойчивых утверждениях возможно было, конечно, отыскать определенную логику, логику настойчивого желания отвратить человека от его прошедшего. Но едва ли сестра Габриэла сознавала эту логику. Нет, девушка совершенно искренне полагала себя носительницей истины, совершенно искренне ненавидела всех, кто не считал эту самую истину истиной; гордилась своей принадлежностью к уставному духовенству, монашеству… Девочка едва сдерживалась, очень хотелось высказать этому экзальтированному нервическому существу, облаченному в монашеское одеяние, свои сердитые мысли о том, что ненависть к любым, подобным тебе, то есть к людям, весьма далека от необходимого христианину смирения, равно как и от исполнения заповеди: «Возлюби ближнего своего, как самого себя!». Но, разумеется, не стоило вступать в бесполезный спор. Девочка сознавала, что упряма, но и сестра Габриэла не была из породы уступчивых или же тех, кого возможно убедить с помощью логики…
Сестра Габриэла увлеченно говорила о любви к Богу, глаза ее действительно сияли, когда она говорила о дне Вечности:
– …Иисус, Сын Божий, придет на облаках небесных во всем блеске славы своей судить живых и мертвых!..
Обряд крещения взволновал девочку. Слезы навернулись на глаза при виде алтаря, украшенного цветами и складчатыми нарядными покровами… Она принимала святое крещение, чувствуя, что верит искренне и безоглядно, почти как сестра Габриэла. И спустя несколько дней с таким же волнением причащалась… Ей казалось, что она изменилась, обрела смысл жизни, своей жизни. Она уже серьезно мечтала о послушничестве и постриге. Она представляла себя во внутреннем дворе монастыря, в широком плаще и большом покрывале… Она с наслаждением произносила про себя свое новое имя: «Елизавета»! Она чувствовала это имя таким настоящим, таким истинным!..
Однако совсем скоро ей пришлось разочароваться во многом. И напрасно она пыталась убеждать себя, что никаких разочарований не должно быть, потому что ничто мелочное не должно смущать ее в ее обретенной вере… Нет, она не могла, не умела верить с такою же безоглядностью, с какою верила сестра Габриэла. Елизавета теперь часто задумывалась о вере, о причинах и свойствах веры. Она вновь и вновь перечитывала жизнеописание мученицы Елизаветы, казненной по приказу римского императора, язычника Деция. Теперь эта Елизавета являлась ее святой покровительницей… Но нет, нет, нет, крепкой веры не было!.. Почему? Возможно было вспомнить житье в доме родственника матери. Его супруга, его дети верили так же просто и естественно, как верили монахини-бенедиктинки. Чувства и там и здесь были одни и те же, только верили в разное. Верили просто, искренне. И причина этой простой, искренней веры заключалась в том, что они не выбирали, как и во что им верить. Они все верили именно так и в то самое, как их научили еще в самом раннем их детстве. Им и в голову не приходило, что возможен выбор. Да, причина их простоты, их искренности была в том, что они бездумно следовали по колее, проложенной для них другими, многими поколениями предков. А ее, неофитку Елизавету, ужасала одна лишь мысль о том, что возможно бездумно следовать путем, которым тебе велят следовать с самого твоего раннего детства!..
Ее поселили в большой спальне с послушницами. У двери, по обеим сторонам, прикреплены были: распятие и рельефное изображение Богоматери. На кроватях – все те же соломенные тюфяки. Она решила смирить свою гордыню и старательно исполнять все, что ей будут поручать. Ведь она здесь по своей доброй воле, ее никто не заставлял приходить сюда. И она покорно мыла пол и оттирала песком посуду. Она любовалась юной послушницей, когда ту, одетую в подвенечный наряд, окружали родные и близкие в день принятия облачения. В сумраке, царившем в церкви, она поднималась на хоры. Чувствуя себя почти в экстазе, она опускалась на колени у ног матери-настоятельницы… В половине шестого утра она спешила к мессе вместе с прочими монахинями и послушницами. Ее все более занимала эта жизнь: молитвы, мессы, долгие вечерние службы и утренние, когда приходилось одолевать сонливость, тщательное соблюдение постов… Молитвы розария, «Отче наш», «Богородице, Дево, радуйся»… Жизнеописания и труды Блаженного Августина, святого Фомы Аквината, святого Франциска Ассизского и святого Бенедикта[22]… Елизавета уже испытывала чувство сильной любви к настоятельнице, матери Терезе, бывала счастлива, когда та взглядывала на нее, слушала почти с восторгом ее слова:
– …все под солнцем – суета и томление духа. Единственное благо – от всего сердца любить Бога и быть на земле нищей духом…
Матушка действительно была хорошо образованна, цитировала наизусть послания к коринфянам и святого Иеронима и многие и многие труды отцов церкви. Елизавете очень хотелось поговорить с матушкой, искренне высказать свои сомнения, но когда она решилась подойти к настоятельнице и попросила позволения поговорить, та отвечала сурово:
– Молчание более угодно Господу, и умиротворение лучше приходит со слезами и покаянием, нежели с красноречием, каковое забавляет большее число людей, нежели обращает…
Нет, Елизавета не была обижена; более того, она помнила, что мать Тереза права. Она искренне и даже и с отчаянием убеждала себя в том, что ей нужна эта правота матери Терезы, нужна!..
Елизавета гнала от себя сомнения, но все же ей казалось все чаще и чаще, что ее окружают легковесные слова, слова и слова… Множество слов о Боге она уже слышала в доме Лойба и в доме родственника своей матери… «…Любить Господа Бога вашего и служить ему всем сердцем и всей душой…» Впрочем, слова в трудах отцов церкви были для нее значительно более интересными «…свободная воля каждого человека позволяет ему следовать по пути добра, воспринимая Благодать, которая в данном случае становится действенной…» Но она все чаще думала, что рассуждать о таких понятиях, как Благодать, возможно бесконечно, потому что буквально все подобные понятия туманны, в сущности, и расплывчаты. В доме родственника ее матери также говаривали с почтением о людях, посвятивших свою жизнь изучению Священного писания и многочисленных комментариев к Священному писанию, то есть посвятивших жизнь изучению туманных и расплывчатых понятий.
Было удивительно, но матушка Тереза, казалось, угадала чувства и мысли Елизаветы. Однажды, когда послушницы в саду собирали опавшие сливы сорта «империал», настоятельница, проходя мимо, вдруг заметила:
– Образованность и талант зачастую приводят к дерзости поступков и размышлений, потому что людям образованным и талантливым зачастую недостает простоты. Простота значительно важнее для посвятивших себя Господу, нежели умножение познаний…
И снова Елизавета подумала, что мать Тереза совершенно права! Оставалось только решить мучительную задачу: насколько правота матери Терезы необходима Елизавете?!.
Елизавета узнала, кто такие приорессы и викарии, кармелитки и клариссы[23]… Она говорила себе, что следует стремиться к простоте, но вместо простоты вновь и вновь увлекало ее к познаниям книжным. «В конце концов, – убеждала она себя, – ведь эти книги написаны святыми! Почему же следует пренебрегать писаниями святых?..» Это было вполне логичное рассуждение и все же в этом рассуждении заключалось нечто неправильное… Что же именно? Елизавета не могла понять. Она углублялась в строки «Внутреннего замка» святой Тересы Авильской:
«…Хотя, как я говорила, душа и томится, ведь она видит много неблагоприятного, да и пророчество она слышала давно, оно уже не так действует, и душа не так уверена, что это – от Бога, а не от беса, не от воображения. Раньше она готова была умереть в доказательство того, что это – правда, но теперь ничего такого не осталось. А ведь бес, чтобы опечалить и устрашить душу, чего только не сделает…»[24]
Эти слова казались такими верными, правильными. Но тотчас Елизавета начинала думать, что ведь и это всего лишь слова, слова, которые возможно толковать так или иначе; слова, которые возможно толковать так или иначе сотни и тысячи раз, бесконечно, в сущности!.. И мать Тереза, быть может, и не настолько догадлива, не настолько проницательна и не настолько внимательна к Елизавете, чтобы советовать именно ей, предупреждать именно ее!..
Мучительные размышления не давали Елизавете покоя. Она решила, что спасением от них должна быть простая работа, труд, причиняющий крайнюю усталость. Если бы ей позволили, она с наслаждением перетаскивала бы кирпичи и тяжелые бревна, но приходилось ограничиваться мытьем полов, мытьем и чисткой посуды, а также стиркой. Стирка была серьезным испытанием. Послушницы и молодые монахини теснились у бассейна, наполненного холодной водой, было ветрено, под навес летели капли мелкого дождя и мочили белые головные повязки, а брызги грязной воды то и дело попадали в лицо…
Но, кажется, уже ничто не могло окончательно прогнать сомнения… И ей все чаще и чаще представлялось, что она всего лишь променяла одно рутинное существование на другое, такое же по своей сути!.. Развитию этого чувства способствовало и постоянное общение с послушницами. Сама Елизавета еще не была объявлена послушницей официально. Она ждала с нетерпением, когда же это произойдет, но послушницы стремились разочаровать ее, уверяя, что ее никогда не сделают послушницей:
– …ты ведь даже самый маленький взнос не сможешь сделать, никогда не сможешь!..
Семьи многих этих девушек были издавна связаны с монастырем, издавна младшие дочери этих семей поступали в монастырь. И родные монахинь всячески поддерживали монастырь, производя богатые вклады. Девушки из состоятельных и тесно связанных с монастырем семей проходили сокращенный срок послушничества и скоро принимали постриг и занимали различные монастырские должности.
Послушницы пересказывали истории о чудесных исцелениях. Внезапно всех будоражили слухи о том, что сказал в своей проповеди тот или иной епископ или архиепископ, как повел себя некий викарий или капеллан… Какая-нибудь из послушниц вдруг спохватывалась и говорила, что не следует толковать так много о страстях, свойственных, в сущности, мирянам, о тщеславии, к примеру. Но другая возражала:
– Мы же не сестры-затворницы!..
И снова увлекались разговорами о чудесах, сотворенных тем или иным святым, о том, как та или иная монахиня исцелилась от лихорадки, помолившись своей наставнице-настоятельнице, уже к тому времени умершей и пребывающей на небесах, о том, как умирающие исцелялись посредством причащения Святым дарам или посредством предсмертного причащения…
Послушницы, случалось, ссорились, сплетничали и даже и завидовали друг дружке, когда какая-нибудь из них удостаивалась похвалы от матери-настоятельницы. Все стремились отзываться с высокомерным презрением обо всем мирском, презирали танцы и прочие развлечения. Молоденькая Анна рассказывала, как однажды ее старшая сестра очень хотела танцевать на масленичном балу, и вот…
– …я помолилась горячо и она, несмотря на свое самое искреннее желание поплясать мазурку или полонез, никак не могла заставить себя войти в круг танцующих!..
Елизавета очень хотела возразить, сказать, что ведь это нелепо: беспокоить Бога для того, чтобы он не дал танцевать легкомысленной девице; и это в то время как тысячи людей бедствуют, обретаются в крайности! Не лучше ли помолиться о благополучии подобных несчастных!.. Однако Елизавета подавила свое желание говорить такое. Зачем? Анна скажет запальчиво, что заботилась о спасении души своей сестры! Нет, незачем вступать в бессмысленные споры…
Все чаще она задумывалась о том, что снова очутилась среди людей, которые должны, обязаны слушать одни и те же слова в храме, читать одни и те же книги, верить в одно и то же. Елизавета все более и более укреплялась в мысли, что в основе той или иной религиозной системы обретается в качестве краеугольного камня отнюдь не попытка постичь некую божественную суть и не философические выкладки об устройстве бытия, но именно ревностное, бездумное соблюдение обрядности и – самое, пожалуй, важное! – ненависть к иноверцам и неверующим!.. Теперь Елизавета задавала себе вопрос: что она делает здесь, в монастыре? С таким же успехом она могла бы подчиниться покорно обычаям, принятым на еврейской улице, в доме родственника ее покойной матери и в других домах. Она могла бы выйти замуж за молодого Шмуэла, уехать с ним в Германию, вести жизнь бедной, но честной и благочестивой еврейской женщины… Но она хотела найти какую-то совсем иную жизнь! Она бежала наугад, бежала туда, где происходила эта иная, неведомая ей жизнь, то есть происходила одна из разновидностей этой неведомой, иной жизни… И что же, что она нашла? Все ту же самую рутину, скуку обыденного серого существования, узость мысли, наслаждение неприязнью…
Единственное, более или менее прочное приобретение она все же сделала, резко переменив свою жизнь. Этим приобретением явилось имя! Елизавета! Она не знала, будет ли она снова и снова переменять свои имена, не знала. Однако чувствовала имя «Елизавета» прочно своим. Да, она может назвать себя иначе, но в глубине своей души, своего сознания она будет для себя оставаться Елизаветой!..
И пожалуй, не о чем было раздумывать. Это все равно были бы совершенно бесплодные раздумья. И родственники ее матери и настоятельница, мать Тереза, могли бы долго, с некоторым презрением и в достаточной степени убедительно говорить ей, что она ничего не поняла в правильности и праведности избранного ими пути, что она не постигла необходимость единственно верного служения единственно верному Богу, что она изменница, предательница… Все равно Елизавета знала: эти люди не убедят ее ни в чем! Они ведь просто-напросто жонглируют словами, никаких настоящих доказательств нет в их распоряжении!.. Предположим, куда бы она ни кинулась, она повсюду найдет все одно и то же, рутину обыденного существования. Но хотя бы двигаться, хотя бы пытаться, хотя бы нечто менять, постоянно менять в своем существовании!..
Елизавета даже не могла бы сказать, что хочет бежать из монастыря! Ей не надо было убегать, она могла уйти спокойно и ни от кого не прячась. Ведь она даже и не считалась официально послушницей. Но не хотелось обманывать мать Терезу, эту женщину с таким морщинистым лицом, с такими глазами, взгляд которых представлялся Елизавете острым… Мать Тереза всегда смотрела серьезно, строго, но в ее лице девочка видела ум, серьезный, спокойный… Елизавета подошла после мессы к сестре Марии Святого Сердца, келейнице настоятельницы, и кротко спросила, возможно ли говорить с матерью Терезой.
– Ты, должно быть, хочешь считаться настоящей послушницей? Но ты обязана проявлять терпение. Матушка сама знает время…
– Нет, я хотела бы говорить с матушкой о другом деле…
Сестра Мария Святого Сердца почувствовала в голосе юной Елизаветы нотки явственные смелости, даже дерзости, тщетно скрываемые, тщетно укрощаемые. Монахиня посмотрела совсем строго:
– Я, конечно же, передам матери-настоятельнице твою просьбу…
Спустя три дня мать Тереза приняла Елизавету в своей келье. Настоятельница сидела за столом, сколоченным из самого простого и даже щелястого дерева, не покрытым скатертью. Кровать без полога, с неизменным соломенным тюфяком, застланным тонким шерстяным покрывалом. Распятие… Девочке почудилось на мгновение, будто распятие надвигается на нее со стены…
Елизавете так хотелось быть искренней, говорить правду… «В конце концов, если я сейчас увижу, что она не понимает меня, я просто-напросто уйду! Она не будет удерживать меня. Зачем я ей!..»
И Елизавета сказала, что хочет уйти из монастыря…
– …потому что я утратила веру… – Мать Тереза молчала. Девочка продолжила: – Я знаю, что сомнения возможно изжить, но… мои сомнения уже не сомнения! Я не верю!.. Вы – моя крестная и вам, именно вам я возвращаю!.. – Елизавета протянула серебряный крестик на тонком кожаном шнурке…
– Ты хочешь возвратиться к своей прежней вере? – Настоятельница заговорила спокойно. Она чуть опустила глаза и посмотрела на раскрытую ладонь девочки – тонкие розовые оттенки окружили крестик, посверкивающий смутно. Мать Тереза не спешила, казалось, взять его…
– Нет, не хочу! – Ладонь по-прежнему оставалась протянутой к настоятельнице монастыря. – В моей жизни был период, когда я верила самым искренним образом, это было здесь, в монастыре. Но теперь я вернулась в прежнее свое состояние, то есть я снова не верю. Простите. Я хочу уйти. Возьмите крестик, я не вправе оставлять его себе…
Настоятельница молчала, быть может, минуты четыре, которые показались девочке долгими. Мать Тереза смотрела пристально на розовую ладошку, представлявшуюся ей горячей…
– Оставь себе крестик. Даже не веря, ты можешь носить его на груди как украшение… – Глаза настоятельницы оставались строгими, но сухие, чуть потрескавшиеся губы улыбнулись…
Девочка сжала пальцы и опустила руку.
– Да, я отпущу тебя, – продолжала говорить мать Тереза. – Но все же я хотела бы позаботиться о тебе. Я поняла, что твоя натура отличается пылкостью, ты еще можешь вернуться к тому, что теперь отвергаешь…
Девочка резко мотнула головой:
– Нет, нет!..
Мать Тереза смотрела по-прежнему, строгими глазами, но с улыбкой на губах.
– Тебе ведь некуда уйти. Замужество – не такое простое дело!..
– Я не хочу замуж!..
– Тебе не стоит перебивать меня! – Девочка наклонила и снова вскинула голову. Настоятельница продолжала: – Я могу помочь тебе. Но и ты должна понять, что ты принадлежишь к людям неимущим. Замужество ты отвергаешь. Готова ли ты продавать свое тело?
Девочка невольно фыркнула, глаза ее весело сверкнули:
– Нет, я не хочу быть проституткой!.. – Она употребила грубоватое определение продажных женщин и чуть смутилась. Она пыталась понять, к чему клонится речь матери Терезы…
– …Ты должна понять, девочка: у тебя в жизни всего два пути – торговать собой или трудиться…
Девочка молчала. Ей не хотелось ни того ни другого. Но, кажется, мать Тереза желала помочь ей. И лучше сейчас послушаться…
– Я бы трудилась, но я ничего не умею…
– Ты можешь учиться, ведь здесь, в монастыре, ты работала.
– Что вы посоветуете мне? – В голосе трепетали нотки дерзости, которые девочка пыталась скрыть, но не могла!..
– Я могу помочь тебе. Но только если ты согласишься трудиться честно…
– Я соглашусь, если это не будет слишком тяжелый труд…
– Ты должна внимательно выслушать мои слова… – Глаза матери Терезы смотрели еще серьезнее, губы уже не улыбались… – Ты можешь сделаться служанкой, горничной богатой дамы…
– Но я не умею стирать и гладить…
– Это работа прачки! Сможешь ли ты следить, чтобы платья твоей хозяйки содержались в порядке, одевать ее…
– Я не могу сделать сложную прическу!..
– Это работа куафюра!..
– Если так, то я, наверное, смогу делать то, о чем вы говорите, то есть то, что входит в обязанности горничной богатой дамы…
– Очень хорошо. А ты не хотела бы не прерывать отношения со мной?
– Я немного побаиваюсь вас, но я по-своему привязана к вам… – Елизавете было так приятно говорить искренне!.. – Мне было бы хорошо, если бы я по-прежнему могла бы иногда видеть вас, говорить с вами!..
– Это вполне возможно. Я хотела бы попросить тебя об одной услуге. Это важно для меня. Это важно для нашей матери, святой церкви, но, впрочем, ты не веришь, я запомнила твое признание. Поэтому я прошу тебя об услуге, которую ты можешь оказать лично мне. Я рекомендую тебя даме, о которой говорю. Я не намереваюсь скрывать от нее твою неопытность, но моя рекомендация значит для нее чрезвычайно много…
– Благодарю…
– Не спеши перебивать, прошу тебя! – Сухие губы снова шевельнулись в улыбке. – Ты сможешь видеться со мной, и даже в достаточной степени часто. Но ты должна будешь сообщать мне о том, что происходит в доме твоей хозяйки, о чем беседуют ее гости. Она понимает, что девушка, рекомендуемая мной, займет в ее доме положение несколько особенное…
– Она и ее гости, конечно, будут таиться от меня…
– Постарайся вести себя так, чтобы таились как возможно меньше.
– Не знаю, смогу ли я. И… я хочу быть с вами, матушка, совершенно откровенной! То, что вы предлагаете мне, ведь именуется шпионством, я знаю! Простите меня за эту мою откровенность, грубую, должно быть…
– Нет, напротив, я должна благодарить тебя за твою искренность. А теперь представь себе, что некоему дому угрожают разбойники, желающие ограбить и даже и разрушить этот дом, желающие использовать все доступные им средства для того, чтобы проникнуть в этот дом! Разве попытку вызнать и контролировать их тайные замыслы следует полагать шпионством?
– Нет. Я думаю, что не следует. Я понимаю.
– Ты будешь получать от меня ежемесячно деньги, потому что, в сущности, ты будешь находиться в услужении не только у своей хозяйки, но и у меня…
Обе женщины, юная и пожилая, молчали. Настоятельница, казалось, ждала, что девочка выразит свое согласие словами. Елизавета глядела на носки своих башмаков, простых и грубых. Мать Тереза принуждена была спросить:
– Итак, ты согласна?
– Да…
После этого короткого девичьего «да» настоятельница велела девочке присесть:
– Здесь нет второго стула, садись на мою постель…
Елизавета пристроилась на краешке жесткого покрывала.
– Теперь я объясню тебе, почему твоя скромная миссия будет важна, – начала мать Тереза. – Слыхала ли ты о явлении, которое евреи именуют «турецкой ересью»?
Елизавета тотчас испытала чувство радости. Та самая «турецкая ересь»! То самое, связанное с ее отцом!.. Она чуть было не сказала, что ее отца считали «турецким еретиком», но вовремя опомнилась, сообразив, что говорить лишнее вовсе ни к чему…
– Да, я слыхала о «турецкой ереси», я даже спрашивала, что же это такое, я ведь любопытна, но никто не мог мне толком рассказать.
– Я расскажу тебе то, что мне известно. Некий торговец Якоб Франк, прибывший из турецких земель, отверг основное положение еврейской веры; он утверждает, что Мессия уже приходил, в то время как евреи постоянно ожидают его прихода…
– Стало быть, он христианин… – Елизавета водила пальцами по жесткому покрывалу и не глядела на мать Терезу.
– Нет, его нельзя было назвать христианином, потому что многие постулаты его ложного учения не согласуются с истинным христианством. Евреи преследовали Франка и его сторонников, когда те пожелали обосноваться в Польском королевстве. Евреи досаждали польским властям, требуя то и дело, чтобы польские власти преследовали так называемых «франкистов» или «польских еретиков»; то и дело жаловались на то, что еретики мутят народ и проповедуют некую злонамеренную новую веру. Якоб Франк утверждал в Каменец-Подольске перед епископом Дембовским, что признает триединство Бога и полагает Мессию-Спасителя одним из этих трех божественных образов. Якоб Франк выиграл спор публичный с каменец-подольскими раввинами, но после смерти епископа Дембовского польские власти снова поддержали те гонения, которые евреи воздвигали на франкистов…
«…Каменец-Подольск!.. – подумала Елизавета. – Наверное, отец был одним из сторонников Якоба Франка…»
Настоятельница говорила:
– …Франк и многие его сторонники объявили о своем желании присоединиться к истинной церкви. Торжественное крещение состоялось в церквах Львова и Варшавы. Восприемниками новообращенных явились польские графы и князья; более того, эти неофиты получили титулы своих крестных и таким образом приобщились к знати. Крестным отцом самого Якоба Франка был король, его величество Август III!..
– И что же? Этот Франк сделался князем?
– Да. Но служители истинной церкви все же сомневаются в искренности приспешников Франка. Поэтому служители истинной церкви обязаны следить за мыслями и действиями бывших франкистов. Это отнюдь не шпионство, но всего лишь простое и естественное желание защиты матери нашей святой церкви от ее возможных врагов…
– Я поняла…
– Тогда ступай и продолжай жить, как прежде ты жила в монастыре. На следующей неделе я представлю тебя твоей новой госпоже.
– Она еврейка, то есть она бывшая еврейка? Мне бы не хотелось…
– Какая же ты капризная девица! – Сухие, чуть потрескавшиеся губы снова шевельнулись в улыбке. – Нет, она никогда не была еврейкой! Она молода и красива. Она невеста Франка, направляется к нему в Варшаву. Совсем недавно она была торжественно крещена здесь в нашем городе, в костеле святого Доминика…
– Кто же она была до крещения?
– Она происходит из татарского знатного рода, княжна Ассанчуковна. Она тайно скрылась, бежала из поместья своего отца…
То, что женщина, которой придется прислуживать, татарка по своему происхождению, вызывало у Елизаветы приятное состояние возбуждения. Впрочем, придется ведь на нее фактически доносить, а это уже не могло быть приятным. Девочка также не могла понять, каким образом будет поддерживать связь с настоятельницей, если дама намеревается вскоре ехать в Варшаву… Но докучать, приставать с вопросами не хотелось… «Все равно я ведь все узнаю, так или иначе!..»
Спустя несколько дней сестра Габриэла вызвала Елизавету в приемную, где ожидали мать-настоятельница и с ней молодая дама, действительно красивая, с несколько и вправду татарскими чертами лица. Разговор был коротким. Мать Тереза сказала княжне:
– Ваша светлость, вот девушка, о которой я говорила вам.
Елизавета присела в поклоне, припомнив, как училась танцам, а также и изящным поклонам. Покамест она лишь мельком видела ее.
– Елизавета, вот твоя госпожа, княжна Фелиция Ассанчуковна.
«Не буду ни о чем спрашивать! – решила девочка. – Мне велено явиться в монастырь через месяц, я и приду. А там поглядим, что будет!»…
Уже сидя в хорошей карете рядом с красивой дамой, Елизавета могла наконец рассмотреть ее. Княжна оказалась изящной и двигалась, жестикулировала и говорила с удивительной естественностью. Ее каштановые волосы были подняты локонами на маковку и украшены ниткой жемчуга, на шее трепетала под легким ветерком, влетавшим в открытое окошко кареты, шелковая косынка. Фелиция рассматривала новую горничную, в свою очередь, то и дело заливаясь веселым заразительным смехом. Елизавета также невольно рассмеялась. Когда смеялась Фелиция, глаза молодой женщины представлялись Елизавете совершенно раскосыми. Ей все же было немного обидно. Неужели она в своей бедной одежде выглядит настолько смешной? Но причину безудержного смеха княжны Елизавета узнала спустя совсем недолгое время…
Все еще смеясь, но вполне, впрочем, дружелюбно, Фелиция сказала, что Елизавете следует быть одетой пристойно, и велела кучеру ехать прямиком в магазин, принадлежавший одной французской чете. Львов имел в составе своего населения немало западных европейцев, французов и немцев…
Госпожа приобрела для своей новой горничной платье, чепец, нижние юбки и чулки, а также и новые кожаные башмаки. Когда Елизавета примерила новые башмачки, Фелиция заметила:
– У тебя красивые ножки, девочка! Маленькие ступни…
Княжна нанимала обширный, словно замок, дом в три этажа, отягощенный обильной наружной лепниной. Но прислуги было не так много. Повар, кухарка, двое помощников повара, кучер и два лакея. Белье и верхнее платье мыли две прачки. Частенько наведывались куафюр, модистка и один из наиболее искусных ювелиров Львова. Обязанности Елизаветы оказались не так трудны. Она должна была развешивать принесенные от прачки или новые купленные платья, складывать в комод красного дерева чистое белье, накрахмаленные нижние юбки и косынки. Она же одевала и раздевала госпожу, помогала ей вдевать в уши большие серьги и застегивала сзади на шее колье. Неловкость девочки забавляла княжну. Елизавета не привыкла еще иметь дело с нарядами, устроенными столь непросто… Княжна была пристрастна к всевозможной парфюмерии. За день она переменяла несколько пар надушенных перчаток, часто смачивала за ушами и под мышками ароматной водой… К счастью, Елизавете не приходилось убирать комнаты, для этого скоро была взята особая служанка.
Ни с кем из прислуги девочка не сходилась близко. Все эти люди были значительно старше ее, было им лет от двадцати пяти до сорока. Они также отнюдь не навязывались юной Елизавете в приятели и товарки. Она теперь имела возможность отдохнуть в приятном одиночестве после того, как столько времени провела в обществе монастырских послушниц. Княжна часто уезжала из дома. Днем ездила с визитами, вечерами оставалась допоздна на балах. Елизавета и прежде догадывалась, что в прекрасном городе Львове возможно найти общество богатых и знатных особ, но теперь она узнала об этом в точности. Из книг в доме были только несколько томиков сказок и занимательных романов на французском языке. Тут оказалось, что кое-что из этого девочка уже читала прежде, но теперь перечитала заново, потому что заняться было нечем. Из комнат она лучше всего знала спальню и гардеробную, а в кабинет призываема была редко. На бюро свалены были кучей бумаги, исписанные разными почерками. В шкафу, за стеклом, Елизавета увидела большую, лакированную, черного лака, шкатулку, где, по всей вероятности, хранились важные документы…
Первый месяц пребывания княжны Ассанчуковны в славном городе Львове подходил к концу. Однако же красавица Фелиция, кажется, не намеревалась покидать город. В парадной гостиной висел большой круглый – тондо – портрет, изображавший мужчину лет тридцати с лишком, черноволосого и черноглазого, взгляд его был насмешлив и странно, иронически ласков, бородка была остроконечной, а щеки – несколько впалыми. В первый же день, когда привезла Елизавету, княжна спросила, указав на портрет:
– Нравится ли тебе Юзеф, девочка?
Елизавета отвечала, что да, господин весьма хорош собою, хотя после того, уже и давнего, страстного порыва, когда она отдала свое тело Михалу, женщина в ней ни разу не пробудилась истинно. Никто из мужчин, которых ей приходилось видеть, не вызывал у нее ни чувства, ни желания…
Оказалось, что имя «Юзеф» (Иосиф) было дано Якобу Франку при крещении… Могла ли мать Тереза не знать об этом? Тем не менее она ведь называла Франка упорно «Якобом»…
Княжна не давала ни балов, ни приемов. Порою она уединялась в кабинете и подолгу писала и разбирала бумаги. В один из таких дней горничная постучалась в дверь кабинета госпожи. Недавнюю дикарку, замарашку, бедную родственницу, монастырского приемыша трудно было узнать в этой юной девушке. Ее костюм выдержан был в светлых тонах – мягкая пышная юбка, изящная кофточка, пышная баска, легкая косынка, прикрывающая вырез лифа, длинный передник жемчужно-серого цвета и чепец, плотно облегающий голову и придающий лицу особое, чуть аскетическое очарование. Живя в доме княжны, Елизавета мало бывала на воздухе, поэтому кожа лица и рук очень посветлела, побледнела, эта бледность шла девушке…
Княжна позволила войти. Елизавета вновь – в который раз! – сравнила ее одежду со своей. Да, теперь Елизавета одевалась лучше, чем когда бы то ни было в своей жизни, но ведь ее костюм был всего лишь одеянием служанки! Что были ее башмачки рядом с лакированными туфельками княжны! И что были ее кофта и юбка в сравнении с богато расшитым по краям разреза, распашным модестом Фелиции, и выглядывающим из-под модеста вышитым подолом шелкового фрепона!..
Елизавета попросила госпожу отпустить ее на несколько часов в город.
– Зачем? – Фелиция повернулась вместе со стулом, ножки стула поскребли паркет. – Зачем? – повторила она. Ее восточные черты приобрели сумрачно-насмешливое выражение.
Елизавета тотчас выбранила себя в уме. Надо было предвидеть, что княжна может задать именно этот вопрос!..
– Я хотела бы навестить моих родных… – В голосе Елизаветы, когда она лгала, явственно прорезывались нотки дерзости, которые она почти в панике пыталась подавить…
– Ты маленькая обманщица, – сказала княжна, вовсе не сердясь. Она, впрочем, была старше Елизаветы всего лишь лет на пять…
Елизавета остановилась у двери и ухватилась за круглую ручку, бронзовую и ярко начищенную.
– Ты обманываешь меня, – продолжала княжна. – Но, может быть, ты все-таки скажешь мне правду, тем более что мне все равно эта правда известна!..
Елизавета помолчала. Ей казалось, что прошло уже очень много времени.
– Ваша светлость! Я не знаю, какая правда известна вам! – И снова в голосе девушки зазвучали нотки дерзости невольные.
– Я не настолько наивна. Я воспитывалась в монастырском пансионе под Парижем! Я не намереваюсь отчитываться перед тобой. Я жду от тебя правдивого объяснения. Куда и зачем ты собралась идти?
Елизавета поколебалась. Но уже спустя минут десять она сидела против княжны на канапе… Княжна просила называть ее запросто – «Аминой», на татарский, разумеется, лад. Прежде, до крещения, ее звали Аминой… Елизавете пришлось сознаться, что мать Тереза велела ей следить за Аминой-Фелицией…
– Боже мой! Мне это прекрасно известно! И что же ты ей хочешь сегодня рассказать?
– Я не узнала ничего такого, что могло бы очернить вас, ваша светлость, в глазах матери Терезы…
Амина-Фелиция смеялась и смеялась, затем сказала, что сейчас просветит Елизавету и…
– …Я буду знать, перескажешь ли ты мои слова настоятельнице! Поверь, наивна она, а вовсе не я!..
Амина-Фелиция рассказала девушке о Саббатае Цви…
– …он жил более ста лет тому назад…
Саббатай Цви жил в турецких землях. С самой юности он мечтал объединить разные вероучения в одно, ведь христиане, иудеи и мусульмане исповедуют веру в одного и того же Бога! Юноша собрал вокруг себя кружок последователей, который все расширялся и расширялся, все больше людей примыкало к Саббатаю. Но султану османов донесли о намерениях «нового Спасителя», как называли Саббатая его последователи. Тогда Саббатай и его последователи провозгласили себя правоверными мусульманами. Но они продолжали исповедовать веру в возможность объединения трех вер. Саббатая Цви давно уже нет в живых, но общины его последователей продолжают существовать и в землях османов, и в Италии, и в Испании. Якоб Франк на самом деле родом из Подолии. Тайным последователем Саббатая был уже его отец. Будучи мелким торговцем, Якоб часто бывал и в землях турок. С течением времени он принял на себя миссию руководства польскими и немецкими последователями Саббатая, которые стали называться теперь франкистами…