Б

Бабель И.


Еще не улеглась пыль от грохота копыт бабелевской «Конармии», а красный кентавр Буденный уже бьет по клеветнику-писателю сталью негодующих слов: «Он смотрит на мир, “как на луг, по которому ходят голые бабы, жеребцы и кобылы”… Для нас это не ново, что старая, гнилая, дегенеративная интеллигенция грязна и развратна. Ее яркие представители: Куприн… и другие, – естественным образом очутились по ту сторону баррикады, а вот Бабель, оставшийся, благодаря ли своей трусости или случайным обстоятельствам здесь, рассказывает нам старый бред, который преломился через призму его садизма и дегенерации, и нагло называет это “Из книги Конармия”…»

Сегодня творчество Бабеля изучают в школе. Бабель – классик, и это не удивительно. Удивительно, что этот факт так долго не признавали красные вожди государства. Впрочем, и это не удивительно. У вождей своя правда, а у литературы – своя.

«Конармия» – фантастическая поэма о революционной войне, и именно ее фантастичность сделала ее подлинно жизненной. Жизненность в искусстве – это не следование занонам жизни. Это не списывание с действительности, а придумывание ее заново.

«И “Сорок первый” Бориса Лавренева и “Железный поток” Александра Серафимовича тоже правда, но это скорее правда жизни, нежели правда литературы, и оттого правда скучная, как диагноз», – пишет Вячеслав Пьецух в своей статье о творчестве Бабеля.

И далее продолжает: «Только всевидящее око большого таланта способно углядеть все ответвления правды и сфокусировать их в художественную действительность, каковая может быть даже более действительной, нежели сама действительность, тем, что мы называем – всем правдам правда».

Проза Бабеля есть поэзия бунтующей плоти. Смертной плоти, которую только и можно было воспеть языком одесских биндюжников и бандитов и красками жизнелюбивых фламандцев. Он и сам был человеком необыкновенным, как его необыкновенная проза. Перепробовал в жизни все, испытывая особую тягу к вещам, лежащим на грани.

«Лишь то, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья» – эти пушкинские слова применимы к Бабелю целиком и полностью.

Он воевал на всевозможных фронтах, работал в «чрезвычайке», наблюдал в глазок кремацию Эдуарда Багрицкого, в Киеве ходил смотреть на голубятника, застрелившего другого голубятника из обреза, приятельствовал с наркомом Ежовым. Писал он трудно и медленно, а как – этого не видел никто.

Но пережитое, увиденное и придуманное сплавлялось в единый стиль, который называется языком Бабеля.


Бадигин К.

С именем Константина Бадигина, писателя, полярника, исследователя Севера, капитана ледокола «Георгий Седов», совершившего в 1937-40 гг. знаменитый дрейф в Ледовитом океане, связана неприятная филологическая история, тень которой долгое время давила и на самого Бадигина, и на удивительного мастера художественного слова, писателя и художника Бориса Шергина, ставшего невольным инициатором скандала, разразившегося в академических кругах.

Суть истории в следующем. Бадигин в начале 50-х писал диссертацию о ледовых плаваниях русских людей в древние времена. Борис Шергин, друживший с Бадигиным, передал ему некоторые материалы из своего архива, в частности так называемый «Морской уставец Ивана Новгородского», подлинник которого, хранившийся в Соловках, Шергин, будучи подростком-гимназистом, переписывал в 1910 году. Копия была далеко не первой, восстановленной по памяти Шергиным в середине 20-х годов, когда писатель читал перед юношеской аудиторией цикл рассказов о Русском Севере.

Сам «Уставец» написан в XV веке и рассказывает о «хожении Ивана Олельковича, сына Новгородца» на Гандвик, Студеное море. Ничего в этом оригинального нет, никто из ученых не оспаривает, что русские промышленники еще в XV веке ходили в северные моря. Но в «Уставце» говорится, что Иван Новгородец ходил морскими путями, которыми ходили его деды и прадеды.

И Константин Бадигин в своей диссертации делает вывод: «Мы относим начало русского мореходства к XII веку».

Мнение Бадигина разделили многие ученые, в том числе академик А. Тихомиров и известный ученый-полярник Отто Юльевич Шмидт, и решение Ученого Совета географического факультета МГУ после проведенной защиты было такое: «Просить Ученый Совет МГУ присвоить Герою Советского Союза К. С. Бадигину степень кандидата географических наук».

Когда, уже после присуждения степени, на одном из съездов Географического общества Бадигин делал доклад о своем открытии, один из краеведов Севера (К. П. Гемп) публично подверг сомнениям подлинность представленных съезду материалов.

В ответ на это обвинение НИИ Арктики обратился в Пушкинский дом с просьбой рассмотреть представленные Бадигиным материалы. И эксперты (известные ученые Д. Лихачев, В. Адрианова-Перетц, В. Малышев) выдали заключение: «Бадигин привлек к исследованию грубые подделки под старинные документы и на основании их пытался пересмотреть всю систему наших знаний о великих русских географических открытиях… подобные исследования принесли не пользу, а вред нашей науке».

Затем последовала статья в «Литературной газете», направленная против Бадигина и Бориса Шергина. Шергин в ней обвинялся в сознательном подлоге с целью поправить свое материальное состояние, якобы промотанное в результате беспробудного пьянства.

Обвинения абсолютно не соответствовали истине, тем более что Шергин вообще алкоголя не употреблял, и писатель одно за другим шлет письма во все инстанции, пытаясь оправдать Бадигина и защитить свою правоту. Результата это не дало никакого. Шергина перестали печатать, зарубили готовившуюся в Географгизе книгу и потребовали возвратить аванс. И только вмешательство Леонида Леонова выправило несправедливую ситуацию: книга Шергина «Океан – море русское» вышла в 1959 году, но не в Географгизе, а в «Молодой гвардии».


Бальмонт К.

Бальмонт был человеком незаурядным, особенно когда дело касалось выпивки. Вот что писал по этому поводу композитор Игорь Стравинский:

«Я не был знаком с Бальмонтом, хотя и видел его… (ярко-рыжие волосы и козлиная бородка) мертвецки пьяным – обычное для него состояние от самого рождения до смерти».

Известен случай, когда Бальмонт вместе с друзьями собирался на какой-то концерт, дожидаясь их в гостиничном номере. Так вот, друзья, зашедшие за поэтом в номер, нашли его недождавшимся уже до такой степени, что порешили оставить стихотворца как есть, взяв слово с гостиничной прислуги, чтобы тому больше ни грамма не наливали. Бальмонт после ухода друзей потребовал у прислуги выпивки, а когда та ему в выпивке отказала, нашел в номере бутылку одеколона и опорожнил ее в два глотка. Потом начал крушить на лестнице мраморные статуи негров. Самое в этом случае любопытное – то, что Бальмонта нисколько не наказали. Оказывается, хозяин гостиницы был страстным почитателем его лиры и списал причиненные разрушения на счет заведения.


Бедный Д.

Странно, что мужик вредный Демьян Бедный ни разу не издавался в Большой серии «Библиотеки поэта», как всем хотелось бы, а был издан лишь в Малой серии. Это несправедливо, ведь говорят, что именно он убил в кремлевском саду и собственноручно в железной бочке сжег эсерку Фанни Каплан, якобы помилованную Лениным. Тем более что к поэзии – в той форме, в какой ее понимал и пропагандировал Демьян Бедный, – это имеет прямое отношение. Форма же эта – поэтическая агрессия, та самая знаменитая заряженная винтовка, временно – на период строительства коммунизма – приравненная к перу. Даже в современной Демьяну Бедному критике его стихи иначе как «агитками» не назывались. Хотя в народе самого Бедного считали сыном кого-то из великих князей. Действительно, если твоя паспортная фамилия Придворов, значит, ты родился не иначе как при дворе, и – это уж само собой – при дворе царском.

Примеры поэтической стрельбы Бедного по живым мишеням приводить не буду, отстрелялся он в 1945 году. Но вот что интересно, спустя семь лет, в 1952 году, «Правда» публикует партийное постановление с этаким ненавязчивым заголовком: «О фактах грубейших политических искажений текстов произведений Демьяна Бедного». Не трудно себе представить судьбу тех, кто этими «искажениями» занимался.

Кстати, в одной из инструкций 1929 года по поводу чисток советских библиотек говорится: «из стихотворений достаточно иметь – Пушкина, Некрасова, Демьяна Бедного, и довольно. Остальных старых и новых, дворянских и буржуазных поэтов достаточно иметь в тех выборках, какие дают хрестоматии».

Поэтому я и начал заметочку про Демьяна Бедного с естественного читательского недоумения: «Почему в Малой, а не в Большой, как Пушкина и Некрасова?»


Белинский В.

Русский «патриот» пошел от Карамзина, певец – от Пушкина, ученый – от Ломоносова. Но от Белинского пошел кто-то еще важнейший, еще более первоначальный и еще более обобщенный: русский «идейный человек», горячий, волнующийся, спешащий, ошибающийся, отрекающийся от себя и вновь и вновь ишущий истины… Ищущий – лучшего. Ищущий – другого, чем что есть


Наверное, этими словами Василия Розанова можно было бы и ограничиться, характеризуя явление русской жизни и русской литературы по имени «Виссарион Белинский». Они достаточно сердечны и справедливы. Но у нас же в литературе принято, чтобы сердечно и справедливо сказанные о ком-то слова обязательно соседствовали с несправедливыми. Справедливости, так сказать, ради. Что ж, извольте.

«Следовать за Белинским может только отпетый дурак» (П. Вяземский).

«Белинский есть самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни» (Ф. Достоевский).

Так же плохо о Белинском высказывался Толстой.

Конечно же, Белинский был гений. Иначе не было бы и полярных суждений, и не ломались бы в течение почти столетия копья хулителей и защитников его имени («Один журнал ссылается на Белинского как на столп просвещенного западничества; другой видит в нем истинно русского человека и толкует его слова в совершенно славянофильском духе; третий ставит его на одну доску с утопистом Чернышевским». – Н. Страхов). Не прожив на свете и сорока лет, Белинский тем не менее создал направление русской жизни, пусть неправильное, пусть поверхностное, как кому-то тогда казалось, но отличающееся напряженной работой сердца и ума.

Даже литература, классиком которой (в критической области) он считается, привлекала его не своей художественной стороной, а тем, что она занята проблемами человека, его судьбой. Его интересовала правда о человеке, а не то, какими словами эта правда выражена.

И еще: как когда-то Пушкин посвятил своего «Бориса Годунова» памяти Карамзина, так Тургенев, не последний, кстати, в нашей литературе писатель, посвятил «Отцов и детей» Белинскому.


Белкин Ф.

Имя это вряд ли что-нибудь скажет сегодняшнему читателю. Я не имею в виду вымышленного автора знаменитых пушкинских повестей. Я говорю о другом Белкине – Федоре Парфеновиче, советском поэте, выпустившем при жизни пять книжек своих стихов. Вы наверняка удивитесь: ну Белкин, ну Федор, так ведь не Тютчев же! Да, не Тютчев и даже не Эдуард Асадов. Вот образец его поэтического таланта:

Вставала застава из мутных берез,

Имевших родство с облаками,

Шипя, нарушители шли на допрос

С воздетыми к небу руками.

Поэта Белкина я включил в «Книгоедство» исключительно как пример, иллюстрирующий формулу Пастернака «Быть знаменитым некрасиво» с несколько неожиданной стороны. Дело в том… Впрочем, процитирую работу Арлена Блюма «Запрещенные книги русских писателей и литературоведов 1917–1991» (СПб., 1993):

«Белкин оказался жертвой начинавшегося тогда телевидения. В конце 50-х гг. он травил в печати И. Эренбурга и М. Алигер. “Белкин до того разгулялся, – вспоминает писатель Григорий Свиридов, – что все эти погромные идеи решил повторить перед телевизором. И тут произошла осечка… Один старый следователь из Минска случайно, в московской гостинице, увидел выступление Федора Белкина. И ахнул… Оказывается, он 15 лет искал Федора Белкина, начальника окружной гитлеровской жандармерии, лично, из револьвера, расстрелявшего сотни партизан и евреев”».

В результате Белкин был арестован и отправлен в места не столь отдаленные, как хотелось бы.

Так что, дорогие мои писатели и поэты, прежде чем поддаваться искушению массового успеха, подумайте хорошенько: а если и у вас за душой водится что-нибудь нехорошее?


«Белый зодчий» К. Бальмонта

В этой книге много бубенчиков («Качается, качается бубенчик золотой»), колокольчиков («И колокольчики журчат в мечтах рассветных») и паутинящихся на половицах лучей («Я смотрел на луч на половице, Как в окне он по-иному паутинится»).

Этот мой иронический тон всего лишь прием, не более. И еще – настроение виновато. Сегодня оно у меня радостное, «приподнятое», как часто пишется в плохой прозе.

Бальмонт – поэт большой. И стихи у него большие и разные. И вообще дурная привычка: выдирать из книги отдельные строки для каких-то никому не ведомых целей.

Другой поэт, Марина Цветаева, говорила, что в жизни боялась только двух человек. Один из этих двоих – Бальмонт. Это «боюсь» в цветаевском понимании означает: «Боюсь не угодить, задеть, потерять в глазах – высшего».

Бальмонт для Марины Цветаевой был человеком иного мира – мира абсолютной поэзии, мира гордо поднятой головы, мира «не от мира сего».

Даже когда судьба поставила его на грань слепоты, он говорил смиренно: «Если мне суждено ослепнуть, я и это приму. Слепота – прекрасная беда. И… я не один. У меня были великие предшественники: Гомер, Мильтон…»

Ну кто из нас, современников, способен сказать такое? То есть себя с Гомером мы еще способны сравнить, но вот принять Гомерову слепоту…

Бальмонт – великий труженик. Им написаны 35 книг стихов и 20 книг прозы. Им переведены более 10 000 печатных страниц иностранных авторов, среди которых Шелли, Уайльд, Эдгар По, Лопе де Вега, Кальдерон, Руставели, Асвагоша, Калидаса и т. д., и т. д., и т. д.

И какие бы храмы ни возводил этот белый зодчий, неважно под каким небом – под северным ли, российским, или под южным, Франции, – своей музе он не изменял никогда и был верен ей до самой кончины.


Бенедиктов В.

К 1835 году от поэзии Пушкина в России устали. Читателям захотелось чего-то новенького. Отыскался народный поэт Кольцов, книжка которого сразу же после выхода была объявлена прогрессивной критикой во главе с Белинским новым словом в отечественной поэзии. Кольцов был поэт хороший, «дитя природы… до десяти лет учившийся грамоте в училище и с того времени пасущий и гоняющий стада свои в степях» (П. Вяземский).

Но одного Кольцова русской словесности было мало. Тогда Сенковский вытаскивает на свет божий начинающего поэта А. Тимофеева, про которого знают сегодня только узчайшие из узких специалистов. На Тимофеева публика отреагировала прохладно.

И вдруг – как гром среди тихого российского неба… Старик Жуковский бегает по царскосельскому парку, сшибая на ходу статуи, и читает вслух из тоненькой книжечки никому неведомого поэта:

Небо полночное звезд мириадами,

Взором бессонным блестит.

Дивный венец его светит Плеядами,

Альдебараном горит…

Студент Тургенев наслаждается «дивными звуками» новой поэтической речи. Фету, приобретшему в лавке книжку, приказчик, передавая в руки покупку, доверительно сообщает: «Этот-то почище Пушкина будет». В Ярославле молодой гимназист Некрасов откровенно подражает новому имени.

Владимир Бенедиктов после выхода в 1935 году книжки стихотворений в одночасье становится знаменитым. Вся Россия декламирует его строки, дамы переписывают стихи в альбомы, сам Пушкин, встретив Бенедиктова однажды на улице, похвалил поэта, сказав: «У вас удивительные рифмы – ни у кого нет таких рифм».

Слава Бенедиктова продолжалась ровно семь лет, до 1842 года. Вышедшие в том же году третьим изданием «Стихотворения» прочно осели на магазинных полках. Публика, как когда-то от Пушкина, устала от своего очередного кумира, критика от него отвернулась и, видно, устыдившись былых восторгов, вылила на ею же возвеличенного поэта ушаты грязи.

Пункты обвинительного приговора вчерашнему олимпийцу сформулированы Белинским. Их три (цитирую по книге И. Розанова «Литературные репутации»): 1) Бенедиктов не поэт. Стихи его – риторика. 2) Он придумывал новые, ненужные слова. 3) Многие стихи его непристойны.

Согласитесь, из этих пунктов серьезно можно воспринимать только первый.

Интересно, что сам поэт в жизни был человеком скромным, популярности своей скорее чурался, чем ее безоговорочно принимал, и никакого головокружения от успехов вроде бы не испытывал. И, в общем-то, не его вина, что в нужном месте в нужное время оказался именно он, а, к примеру, не вышеупомянутый Тимофеев. Если рак на безрыбье рыба, то не надо его после этого распинать с особой жестокостью. Хотя что там говорить о безрыбьи! Пушкин в 1835 году издает четверую часть «Стихотворений», а перед этим «Полтаву» и седьмую главу «Онегина». В том же 1835 году выходят «Стихотворения» Баратынского.

Виноваты критики и читатель, которые, как это ни горько, мало изменились с тех пор.


Бианки В.

1. «Никогда я не писал для какого-то определенного возраста, – рассказывал Виталий Бианки в предисловии к одной из своих поздних книг. – Уже на готовых книжках педагоги помечали: “Для старшего дошкольного”, “Для младшего и среднего школьного”. Я всегда старался писать свои сказки и рассказы так, чтобы они были доступны и взрослым. А теперь понял, что всю жизнь писал и для взрослых, сохранивших в душе ребенка».

О встречах с Виталием Бианки есть замечательные отрывки в «Телефонной книжке» Евгения Шварца: «Бианки я встретил в первый раз у Маршака… Увидел я, что он здоров, красив, прост до наивности… Возник он тогда с первым вариантом “Лесной газеты”. И выносил бесконечные переделки как мужчина, натуралист и охотник… Однажды он тяжело меня обидел. Я стоял в редакции у стола, перебирал рукописи. Вдруг с хохотом и гоготом, с беспричинным безумным оживлением, что, бывало, нападало на всех нас тогда, вбежали Бианки и Курдов. И Бианки схватил меня за ноги, перевернул вверх ногами и с хохотом держал так, не давая вывернуться…»

А вот кусочек из дневниковых записей того же Евгения Шварца про юбилей Бианки в 1954 году: «Слушал я речи с двойственным ощущением – удовольствия и отвращения. Удовольствия – оттого, что хвалят, а не ругают. И хвалят человека простого, который прожил жизнь по-мужски. Пил зверски, но и работал и в свою работу веровал. И если принимать во внимание все, то он, со своим высоким ростом и маленькой головой, с чуть-чуть птичьим выражением черных глаз, с черными густыми волосами назад, маленьким красивым ртом, – похож на свои книжки».


2. В краткой биографии Виталия Валентиновича Бианки (1894–1959), которую я прочел во вступлении к одной из подборок его рассказов, говорится следующее: «…В 1915 году мобилизован на фронт. После Февральской революции избран солдатами в Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. После демобилизации уехал в Бийск, где при власти Колчака жил на нелегальном положении, скрываясь у партизан. В 1922 году стал членом кружка детских писателей при Петроградском педагогическом институте…»

В этом приведенном фрагменте больше всего меня заинтересовала фраза про Колчака. Дело в том, что отец писателя, профессор-орнитолог Валентин Львович Бианки, с Александром Васильевичем Колчаком состоял в довольно-таки тесном контакте во время организации и проведения русской полярной экспедиции (РПЭ) 1903–1904 года по поискам и спасению пропавшего руководителя РПЭ барона Толля. Валентин Львович был ученым секретарем комисии по снаряжению экспедиции, которую возглавил Колчак, и сохранилась обстоятельная переписка между будущим Верховным правителем России и отцом будущего писателя, частично опубликованная (см. книгу В. Синюкова «Александр Васильевич Колчак как исследователь Арктики»). Маловероятно, что десятилетний Виталий Бианки не знал о случившейся тогда полярной трагедии и мужестве офицера российского флота Александра Колчака, тем более что отец Бианки принимал в этой истории непосредственное участие. И вряд ли белый адмирал, с ноября 1918 по начало января 1920 года представлявший в Сибири интересы старой России, стал бы домогаться репрессий против сына недавнего своего коллеги по ученым занятиям.

Словом, в писательской биографии явно присутствовала какая-то неувязка, а возможно – недоговоренность.

Договорил за писателя его сын, Виталий Витальевич, в беседе с детской писательницей Татьяной Кудрявцевой.

Бежал, оказывается, Виталий Бианки на Алтай от красных, а не от белых, когда в России был объявлен революционный террор и начались массовые расстрелы чуждых революции элементов. Он даже сменил фамилию – из Бианки превратился в Белянина, простого школьного учителя одной из алтайских школ. Кроме преподавания, усиленно занимался краеведением и основал Алтайский краеведческий музей, директором которого в первое время состоял. Кстати, Зоологический музей в Петербурге появился во многом благодаря стараниям отца писателя, Валентина Львовича, погибшего от голода в 1920 году.

Писательская судьба Бианки сложилась довольно счастливо, хотя бывали в его жизни и суровые времена. Я имею в виду нападки на детскую литературу в конце 20-х годов, о чем так живо и красочно написал Чуковский («От двух до пяти»).

Особо тяжким грехом в детской литературе тогда считался антропоморфизм – наделение животных человеческими чертами. Это, с точки зрения советской педагогики того времени: во-первых, искажает реальность – действительно, согласитесь, невозможно найти в природе ни говорящих рыб, ни наивных волков, которые по лисьей наводке ловят в проруби рыбу при помощи собственного хвоста, ни умных лошадей, которым в одно ухо войдешь, а из другого выйдешь, чтобы поменять внешность; во-вторых, деформирует неоформившуюся детскую психику, то есть встретит, допустим, ребенок в лесу медведя и начнет с ним говорить на человеческом языке, а мишка косолапый возьми да и ответь ему по-своему, по-медвежьи.

«Борьба, воспеваемая Бианки, это не революционная борьба, это не борьба, которая движет миром, которая несет с собой прогресс и развитие, это наконец не борьба угнетенных против угнетателей… Бианки смотрит на мир через кривое зеркало, упорно игнорирует современность…» – такую критическую цитату о Бианки из литературы тех лет приводит А. Блюм («Советская цензура в эпоху тотального террора». СПб.: Академический проект, 2000).

В опубликованных в 1929 году «черных списках» писателей, произведения которых не рекомендованы для детского чтения, значится и имя Бианки.

Сейчас это воспринимается как гримаса истории.


Библиотека пионера

Плохо жить на свете

Пионеру Пете,

Октябренку Вове

И того фиговей.[1]

Это печальное четверостишие вкупе с двенадцатью красными томами старой «Библиотеки пионера» – хороший повод поговорить об истоках, трудностях и проблемах общественного движения «пионеров» и «октябрят», руководимого большевистской партией еще в недавние времена на всей обширной территории бывшего Советского государства.

Открываю 1-й номер журнала «Еж» за 1928 год и в разделе под названием «Стенгазета» читаю «письмо» октябренка «из Туркестана»:


Мать поставила передо мной чашку с пловом и сказала:

– Ешь.

Плов самая вкусная еда на свете. Это – рис, перемешанный с кусочками баранины.

Я посмотрел на чашку и не стал есть.

– Чего ж ты ждешь? – спросила мать.

– Ложку, – сказал я.

Тут поднялся со своего места отец, схватил меня за плечи и тряхнул изо всех сил.

– А пальцы у тебя на что, – закричал он. – Это у вас коммунисты на детской площадке выдумывают разные ложки. Ешь руками.


Далее – продолжение «письма»:

Однажды на детской площадке руководительница сказала:

– Ребята, сейчас уже жарко, начинайте носить трусики.

Я пришел домой и попросил мать сшить мне трусики. Мать испугалась и рассказала отцу.

Отец ничего не сказал, зверем посмотрел на меня и ушел из дому. Вечером он вернулся.

Он вынул деревянную ложку и подал ее мне.

– Вот, Гассан, бери. Можешь есть плов ложкой. Можешь и губы после еды полотенцем вытирать. Но только не вздумай носить трусиков. Если увижу – убью. Пусть русские носят, а для нас, для узбеков, это страшный грех.

Вот как трудно октябрятам у нас в Узбекистане проводить революцию. Но ложку я уже отвоевал. Может, отвоюю и трусики.


Понятно, судя по стилю, что «письмо из Туркестана» писано в Ленинграде в редакции самого «Ежа» – может быть, Евгением Шварцем, или Николаем Олейниковым, или Александом Введенским, – словом, кем-нибудь из компании Маршака. Но события, в нем описываемые, – вполне реальные, ничуть не придуманные, только наверняка смягченные, расчитанные на читателей неокрепших, чтобы не бередить им нервы. То, что происходило в действительности, было много мучительней и кровавей, чем об этом рассказывается в «Еже». И отцовское «убью» из письма было вовсе не словесной угрозой. Вот где, между прочим, истоки сегодняшней национальной вражды и вчерашнего распада Эсэсэсэра. В навязанной сверху борьбе с традициями, в пионерско-октябрятско-комсомольском движении на территориях, извека принадлежащих исламу. Во всяком случае, это одна из капель, переполнивших чашу.


Блатная песня

Какой русский не любит блатную песню! Наверное, лишь такой, который русский только по паспорту.

Вот вы, кто, вполне возможно, эти строчки сейчас читаете, скажите честно, любили вы бывший советский государственный гимн? На сто процентов уверен, что, в лучшем случае, относились к нему равнодушно. А в худшем – с ненавистью, как доперестроечный школьник к передаче «Пионерская зорька» (была такая на радио). Потому что каждое божье утро под звуки гимна человеку приходилось вставать и как проклятому переть на работу.

Про слова гимна я даже не спрашиваю. Всех слов его не помнит ни один человек, кроме, разве что, самих авторов – Эль-Регистана и Михалкова. Да и они – вряд ли.

А вот услышав, к примеру, ненавязчивую мелодию «Мурки», любой ловит себя на том, что губы независимо от сознания шевелятся, подпевая.


«Блоха» Е. Замятина

При жизни писателя Евгения Замятина некоторые называли Англичанином. Прилипла к нему эта безобидная кличка после поездки в Англию в качестве инженера-судостроителя, откуда он пригнал а Россию, уже советскую, два ледокола – «Ленин» (б. «Святой Александр Невский») и «Красин» (б. «Святогор»).

Еще Замятин привез из Англии повесть «Островитяне», прочтя которую, Корней Чуковский воскликнул: «Гоголь! Новый Гоголь явился!»

С той «островитянской» поры Англия и английская тема нет-нет да и всплывает желтой подводной лодкой в творчестве Замятина-Англичанина.

Вот и маленькая пьеса «Блоха» идет от этого его англичанства.

Надо сказать, что после путешествия в Англию никаким англолюбом автор «Островитян» не стал и восторгами по поводу чудес иностранной жизни, быта, техники, науки и проч. не разражался. Смотрит он на жизнь чужого народа, мягко говоря, не политкорректно, издевательски смотрит он на жизнь друзей-англичан, без всякого по отношению к ним пиетета.

Источник «Блохи» Замятина тот же самый, что и источник «Левши» Лескова. Это старинный бродячий народный сказ о тульских мастерах и блохе, как они нос Аглицким мастерам утёрли, подковавши механическую блоху.

О том, как «Блоха» писалась, можно выяснить из анкеты, которую заполнил Замятин в конце 20-х годов для сборника «Как мы пишем»:


Сначала является отвлеченный тезис, идея вещи, она долго живет в сознании, в верхних этажах – и никак не хочет спуститься вниз, обрасти мясом и кожей. Беременность длится, ей не видно конца. Приходится держать строгую диету – читать только книги, не выходящие из круга определенных идей или определенной эпохи. Помню, что для «Блохи» этот период продолжался месяца четыре, не меньше. Диета была такая: русские народные комедии и сказки, пьесы Гоцци и кое-что из Гольдони, балаганные афиши, старые русские лубки, книги Ровинского. Сама работа над пьесой, от первой строки до последней, заняла всего пять недель.


От себя скажу, что в отечественной «блошиной» литературе пьеса Замятина стоит в одном ряду с такими замечательными сочинениями, как упомянутый выше «Левша» Лескова и непереиздававшийся с 1930 года (ау, книгоиздатели!) «Блошиный учитель» Николая Олейникова (Макара Свирепого).


Бодлер Ш.

К сожалению, русская земля не родила ни одного собственного Бодлера, хотя «прОклятых» поэтов у нас в России всегда хватало с избытком. Бодлеры это вам не Невтоны, тут недостаточно падения на голову яблока или путешествия пешим ходом из Холмогор в Москву. Чтобы стать Бодлером, мало перенять чужой стихотворный опыт, как это сделали наши Брюсов с Бальмонтом. Мало уметь рифмовать и декламировать за богемным столиком где-нибудь в ресторане «Вена», чтобы вырифмовалось-сдекламировалось такое:

Душа наша – корабль, идущий в Эльдорадо,

В блаженную страну ведет – какой пролив?

Вдруг среди гор и бездн, и гидр морского ада —

Крик вахтенного: – Рай! Любовь! Блаженство! – Риф…

О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег!

Скормить его зыбям иль в цепи заковать, —

Безвинного лгуна, выдумщика Америк,

От вымысла чьего еще серее гладь…

Бодлер равен лишь себе самому, и других Бодлеров в природе не было и не будет. Впрочем, уникальность таланта – тема избитая до оскомины, и повторяться не вижу смысла.

Такой жизни, какой прожил Бодлер, не пожелаешь даже врагу. Припадки, нервные срывы, наркотики, алкоголь. И конечно, дамоклов меч власти, навязанная извне «прОклятость», лишившая его литературных доходов и сделавшая поэта изгоем общества. Жизнь, превратившаяся в медленное умирание, забытость, бедность, болезнь…

В свое время меня поразил такой бодлеровский афоризм: «Первое условие поэтического вдохновения – сытый желудок». Были в нем вызов и откровенный, вульгарный материализм. Еще бы – святое искусство поэзии, и вдруг – сытый желудок! Низкое и высокое. Но именно на стыке низкого и высокого рождается все великое. Рабле, Сервантес, Шекспир, английские просветители с Филдингом во главе… Застенчивость убивает литературу. И весь Бодлер в этом – в противопоставлении низкого и высокого. Поэтому он – Бодлер.


«Большая крокодила». Стихи и рисунки Марины Колдобской

Как и митьки, Марина Колдобская – фигура в Питере культовая. Кем ее только ни называли – от тотального диверсанта в юбке до «господина всего и ничего» (последнее, впрочем, ее собственное определение – по-моему). То есть провокационный характер ее всевозможных деятельностей вроде бы очевиден. «Вроде бы» – потому что внешнее не всегда равнозначно внутреннему.

Внутренний человек проявляется в стихах и любви. Вот стихи Марины Колдобской из ее «Большой крокодилы» (отрывки, разумеется):

лепим, лепим из говна.

а страна у нас одна.

по полу катались,

крепко целовались,

тесто засохло,

невеста издохла.

на чем стоим —

о том поем.

кому хотим —

тому даем.

кому дала —

тому жена,

страна,

война

и мать родна.

Ну и рисунки, конечно. Они у Колдобской такие же простые, как и ее стихи. И такие же умные.


Бонифаций

Бонифаций – это второе имя поэта Германа Геннадьевича Лукомникова. Почему именно Бонифаций, а не Проперций и не Катулл – не знаю. Возможно, от счастливой судьбы, которую обещает имя, если его с латыни перевести на русский.

Лукомников-Бонифаций поэт хороший. Он пишет много и издает свои стихи посезонно в желтых таких тетрадочках, ностальгически напоминающих школьные. В книжках этих по два раздела: просто стихи и стихи плохие. Подход честный – и для автора, и для его читателей. Но не только в этих тетрадочках, поэт Лукомников-Бонифаций печатается и в толстых журналах. Вот что было напечатано, например, в «Знамени»:

Я так мечтал о воздушных шарах,

Чтоб их иголочкой: шарах!.. шарах!..

Я, как автор работы «В небе грустно без воздушных шаров», конечно возмутился подобному. И если бы не талант автора, затаил бы на последнего зло. Но талант он и есть талант – чего мы ему только не прощаем.

Существуют у Бонифация и книжки с картинками – например, одна такая книжка выходила у Сапеги в «Красном матросе» (Бонифаций. Стихи. Художник Эврика! Джанглл. СПб.: Красный матрос, 1997). Стихи в ней лаконичные до предела, что вообще очень свойственно для Лукомникова. По форме это двустишия, состоящие из двух рифмованных слов. А между этими рифмованными словами нарисована поясняющая картинка, придающая Бонифациевым стихам дополнительные глубину и силу. Так, в стихотворении:


Рубаха

Баха


– нарисована висящая на прищепках тельняшка, на которой, как в тетрадке для нот, беглым почерком записаны то ли знаменитые фуги, то ли что-то еще из бессмертного наследия композитора.


Братья Стругацкие

Когда памятью возвращаешься в детство, вдруг ясно и чётко осознаёшь: кроме книг, в те легкие годы у тебя не было ничего. Книга, свет лампы-гриба в клетушке коммунальной квартиры и глаза, удивленные и живые, проглатывающие за страницей страницу.

Жизнь человека начинается с первой прочитанной книги. Нам, родившимся в начале 50-х и приобщившихся к тайне чтения спустя 7 или 10 лет, удивительно повезло. Первые книги братьев Стругацких совпали по времени выхода с нашим превращением в читателей. Мы взрослели – и выходили их повести. Мы читали их жадно и наскоро, потом перечитывали не спеша и ждали, когда будут другие. Минуло почти сорок лет, а живет еще запах страниц и не стерлись удивительные детали, вроде снежной корки на подоконнике, когда ты сидишь у окна и читаешь главы из «Возвращения».

Чем же они нас брали, писатели братья Стругацкие? Нет, не магией слова. Настоящие кудесники слова входят в круг чтения позже, когда начинаешь чувствовать волшебство мира вокруг и ищешь соответствия слова той зыбкой, неуловимой основе, из которой соткана жизнь.

В первом томе первого собрания сочинений писателей, вышедшего в свое время в издательстве «Текст», в статье, предваряющей том, читаем: «Слово Стругацких звенит, словно вдоль строк протянута тончайшая нить радости».

Так писатель написал о писателях. Друг написал о друзьях. Это и есть та ключевая фраза, определяющая нашу любовь к их книгам.

Радостью, простотой и тайной, открытостью для открытого сердца и открытием небывалого мира, в котором хочется жить. Чем, как не такими вещами, можно завоевать на всю жизнь человеческое сердце читателя.


Буренин В.

…Пишут Зайцы, Обелисковы,

Вся родня их и знакомые,

Жак-Лефрены, Благомудровы

И иные насекомые…

– так неизвестный анонимный поэт характеризует литературную обстановку шестидесятых годов девятнадцатого, теперь уже далекого, века. Имена здесь все, естественно, зашифрованы; впрочем, для тогдашних читателей расшифровка их не представляла труда.

Так вот, под именем Обелискова обозначен в этой пародии всем известный до революции петербургский литературный зоил В. Буренин, выступавший одно время под псевдонимом В. Монументов. Зоилом, или вечным хулителем, В. Буренин стал уже во второй половине своей литературной карьеры. В первой он был прогрессивным критиком, писателем и поэтом-сатириком, высоко оцененным Толстым, Некрасовым, Лесковым и Достоевским. Те же самые литературные деятели, что когда-то его хвалили, стали его позже ругать за беспринципность и полное отрицание каких бы то ни было идеалов – демократических, самодержавных, любых.

Тем не менее, даже «Новое время», возглавляемое суровым Сувориным, который Буренина ненавидел и постоянно про него говорил, что тот «глумится и презирает литературу», охотно его печатало без всякой цензуры и сокращений.

Объяснялся сей парадокс просто – Буренин приносил прибыль. Публике ведь что интересно – не то, как писатель пишет, а сколько у него тайных любовниц и какая по счету бутылка шампанского все-таки угодила в голову хозяина ресторана, а не порушила, как все предыдущие, венецианское зеркало и мраморного фавна при входе.

«Неприличие тона, сальность и мерзость выражений переходят решительно за границы всякого приличия» (П. И. Чайковский).

«Бесцеремонный циник, часто пренебрегающий приличиями в печати» (И. Тургенев).

«Только и делает, что выискивает, чем бы человека обидеть, приписав ему что-либо пошлое» (Н. Лесков).

Вот несколько характерных отзывов о литературной деятельности Буренина.

Но тот же Блок, стихи которого Буренин пародировал зло и грубо, знал пародии на себя хулимого наизусть и часто с удовольствием их цитировал. Все-таки талант есть талант. Его как не пропьешь, так и не перекрасишь из крапивного в бруснично-песочный цвет.

Вам пример? Извольте пример:

В спальне свет. Готова ванна,

Ночь, как тетерев, глуха.

Спит, раскинув руки, донна Анна

И под нею прыгает блоха.

Дон-Жуан летит в автомобиле,

На моторе мчится командор,

Трех старух дорогой задавили…

Черный, как сова, отстал мотор…

И так далее, продолжать не буду. По-моему, талант налицо.

Загрузка...